Валентина Лукинична лежала в отдельной палате, маленькой комнатке с единственным окном на юг. Ее называли по-разному, эту комнату. Сначала изолятором, потом палатой особого назначения. Иногда сюда переводили умирающих. Умирать на виду у всех не положено, вот и переводили сюда под разными предлогами.

Больные были наслышаны о недоброй славе этой палаты и потому на перевод соглашались неохотно, а иногда и вовсе не соглашались. Персоналу – особенно сестрам, да и врачам тоже – нередко приходилось тратить немало сил и времени, чтобы убедить их.

– Там у вас умирают. Я тут останусь. Буду лежать тихонько – стона не услышите. Только не переводите.

Затем, с легкой руки тети Домочки, пожилой санитарки, эту палату стали называть райской.

Однажды Андрей Григорьевич во время обхода распорядился перевести в эту палату немолодую умирающую от белокровия колхозницу.

– Там лучше вам будет, – сказал он, – воздуха много, да и сестры всегда рядом.

Женщина промолчала, но когда обход кончился и тетя Домочка стала собирать ее вещи, запротестовала:

– Не пойду!

– А чего не пойдешь? – спокойно спросила своим певучим голосом тетя Домочка, продолжая как ни в чем не бывало собирать вещи. – Ловкенькая палата, светленькая, чистенькая. Там знаешь как легко дышится?

– Боюсь я туда, – прошептала больная, – там умирают.

– Вот и дура, – беззлобно произнесла тетя Домочка. – Когда твой час пробьет, все равно помирать придется. Вот сегодня привезли одного прямо в морг: попал под машину. Так что же, по-твоему, если на улицах люди под машину попадают, значит, так и сидеть дома? Смерть, она всюду найдет. Значит, на роду написано – умереть под машиной. А у вас на поле разве не умирают?

– Умирают, – вздохнула колхозница. – Свекор мой прошлым летом на поле умер. В мозг излияние от жары.

– Ну вот, я и говорю: когда смерти надо будет забрать тебя, она не поглядит – где застанет, там и возьмет. А та палата у нас особливая, райская, можно сказать, палата. Кому там помереть посчастливится, прямо в рай попадет.

– Почему в рай? – поинтересовалась полная соседка слева.

– А в ней старик один причащался, – продолжала тетя Домочка. – Почуял смерть и наказал, чтоб за батюшкой послали. И старуха его потребовала. И сын. Дело ночью было. Галина Тарасовна как раз дежурила. «Ладно, говорит, пускай кличут». Вот и позвали. Я сама и сбегала. И все время там была, пока батюшка причащал того старика. А после всего он, батюшка, значит, и палату благословил. И это при мне было. Осенил ее крестным знамением и сказал: «Всем, кому тут помереть доведется, царствие небесное ныне и присно и во веки веков». Вот как. Теперь кто в этой палате помрет, вроде как бы святой: все грехи ему заранее отпущены. Я своим наказала, коли мой час пробьет, только туда. А ты упираешься, хотя до смерти тебе еще годков тридцать, не меньше.

С тех пор стали называть палату «особого назначения» еще и «райской».

К Валентине Лукиничне все относились с подчеркнутым вниманием не только потому, что она была тяжело больной, а еще и потому, что дочь работала ординатором отделения, а муж знатный человек в городе – директор самого крупного судостроительного.

Галина всегда помнила мать крепкой, сильной, на редкость спокойной. А сейчас – жутко смотреть – щеки ввалились, нос заострился, на губах, всегда улыбчивых, появились морщинки, и лишь глаза, хоть стали больше, глубже, казались прежними – спокойными и вдумчивыми, только веселых огоньков в них сейчас не было. На всем ее лице – в складках у рта, в изгибах бровей – застыли боль и страх, что эти и без того нестерпимые муки еще усилятся.

С тех пор как мать положили в эту палату, Галина почти не бывала дома. Все время здесь. Ей казалось, что никто никогда не испытывал таких страданий, как ее мать. Она знала – муки родных и близких всегда кажутся особенно тягостными. Нет, нет, то, что выпало на долю ее матери, было действительно ужасно. Галина с мольбой смотрела на Андрея Григорьевича, но тот лишь беспомощно разводил руками.

– Ничего не поделаешь. Солнечное сплетение. Мы еще смутно себе представляем, как это грандиозно – солнечное сплетение.

Что знала она, Галина, об этом сплетении? На лекциях в институте профессор говорил о нем долго и уважительно – мозг брюшной полости! Но в памяти осталась только путаница нервных волокон и узлов на брюшной аорте и рядом.

В прошлом году в отделении лежал больной с таким заболеванием. Галина первая поставила диагноз. Багрий похвалил ее тогда и посоветовал показать больного консультанту-невропатологу. Тот согласился с диагнозом и тоже похвалил Галину. Она была уверена, что теперь больного переведут в неврологическое. Но консультант предложил понаблюдать еще, поисследовать.

– Эта штука редко заболевает сама по себе, – сказал он в ответ на недоуменный взгляд Галины. – Чаще всего она выполняет роль звонаря и начинает бить в набат, оповещая о пожаре где-то по соседству. Вот и поищите. И уж если ничего не найдете… Ну, тогда за дело примутся невропатологи. Только будьте внимательны, чтоб не оскандалиться.

Он оказался прав. Дополнительное обследование обнаружило старые спайки. Их рассекли, и человек выздоровел.

Она прочитала все, что написано о солнечном сплетении, и только сейчас увидела, как мало еще о нем знает медицинская наука.

Она понимала, что у матери в результате тяжелого недуга все пошло кувырком. И боли у нее – ужасные. И рассказать о них она не может, потому что нет в человеческом языке таких слов, чтобы описать их.

– Она всегда тут, – говорила мать о своей боли испуганным шепотом, – будто кипятком плещет кто под самое сердце. Господи, хоть бы конец скорее!

Галина тоже временами ловила себя на той мысли: «И в самом деле, хоть бы скорее конец!» Она спохватывалась, пугалась, а через короткое время снова ловила себя на том же. А сегодня утром, забежав как всегда на несколько минут домой, она не выдержала:

– Я эгоистка. Жестокая, беспощадная, – рыдала она, уткнувшись головой мужу в грудь. – Желать смерти родной матери. Подумать только, желать смерти родной матери!

– Ты устала, – произнес он тихо и участливо, гладя ее волосы. – Тебе надо просто немного отдохнуть.

– Не успокаивай меня. Хотеть, чтобы мать умерла! О таком подумать – гнусно, подло!..

Он усадил ее, покопался в аптечке.

– Вот, выпей две таблетки и поспи. Право, тебе надо поспать. Хотя бы три-четыре часа.

– Нет. Я пойду. – И она стала вытирать слезы ладонью, всхлипывая, как ребенок. – Я пойду. Если что случится в мое отсутствие, я никогда не прощу себе.

– Ладно, иди, – согласился он. – Только умойся и поешь. Ты должна крепко держаться, хотя бы ради нее. Умойся и поешь.

– Хорошо, я сейчас умоюсь и поем, – всхлипывала она. – Ты прав. Я не должна распускаться.

Пока она умывалась, он приготовил завтрак – яичницу с ветчиной, масло, сыр, чашку чаю. Он все мог – и сварить, и постирать, и прибрать в комнатах. Она постепенно отстранила его от всего этого – мужчина должен быть мужчиной, а сейчас… Он говорит, что ему просто не доставляло это забот. Что, когда моешь посуду, хорошо думается. А под звук пылесоса удается даже решить очень сложный сюжетный ход. Он поставил на стол дымящуюся яичницу, положил нож, вилку. Сел напротив.

– Не понимаю, зачем ты терзаешь себя, – сказал он.

– Мне кажется, я что-то упустила.

– Ты делаешь все, что можешь. И все вокруг тоже делают, что могут.

Она вздохнула.

– Ну, пожалуйста, успокойся, – попросил он.

– Я уже успокоилась, – сказала она и опять вздохнула. – Я сейчас поем и пойду. Ты прости, что я совсем тебя забросила.

– Какую, однако, чушь несет человек, когда у него горе, – пожал плечами Сергей.

Прощаясь, она обняла его и опять заплакала.

– Ну вот, снова…

– Это уже от радости, что ты у меня есть, – произнесла она шепотом. – Не представляю даже, что было бы со мной, если бы не ты. Тебе не очень трудно без меня?

– Трудно? Это не то слово. Впрочем, не думай обо мне как о заброшенном. Я солдат. И мне хорошо работается сейчас. Если бы у тебя было время… – он замолк. Она понимала, что он хотел сказать.

Он любил вечерами, когда она возвращалась с работы, слушать в ее чтении свои черновые наброски. Затем он ходил по комнате и говорил, говорил, энергично жестикулируя, рассуждая вслух, как бы споря с самим собой. Она слушала молча. Старалась не перебивать, понимала – ему нужно «выговориться». И при ней это у него получалось особенно хорошо. Она чувствовала, что сейчас, когда приближается срок сдачи рукописи, когда надо особенно много работать, ему не хватает ее.

– Я понимаю, Сергей, моя беда – это в какой-то мере и твоя беда.

– Почему в «какой-то мере»? – спросил он.

– Прости, я не так выразилась.

– Мне хорошо работается, – повторил он. – Вчера был Гриша Таранец. Мы с ним проболтали добрых три часа. Посплетничали немного. Да, знаешь, отрывок из моего романа газета наша печатать не будет.

– Почему? – удивилась Галина. – Ведь главный редактор читал, и ему понравилось.

– Он уехал с делегацией в Болгарию на две недели. Его обязанности исполняет сейчас Романов.

– Вот кому я не доверила бы такую должность даже временно.

– У него большой опыт работы в газете, великолепное чутье наиболее важного. А это, согласись, самое главное для редактора.

– Для редактора самое главное быть человеком.

– Быть человеком – очень трудная профессия, – улыбнулся Сергей. – Впрочем, эту истину хорошо знали еще в древности.

– Ты всегда древнюю мудрость выставляешь, как щит. Я же знаю, что тебя злит все это. Не может не злить.

– Злит, конечно, – спокойно произнес он.

Она почувствовала, что разговор о Романове тяготит мужа, и потому спросила.

– А как у Гриши дела?

– Он почти закончил поэму. Прочел мне два отрывка. Неплохо получается. А третьего дня приходила его Таня. Прочитала мне мои две главы. Она хорошо читает.

– Ну, как у них?

– С ним любой будет нелегко.

– Любить человека – и приносить ему горе… Не понимаю.

– Он это делает помимо своей воли.

– Ты будто оправдываешь его.

– Нет. Но все равно мне хочется помочь ему. И я это делаю в меру сил своих. – Он улыбнулся. – Как видишь, дел у меня невпроворот. И поверь, мне хорошо работается. Сегодня утром, например, я сделал шесть страниц. Это очень много – шесть страниц. Конечно, мне тебя не хватает, но я все же хорошо работаю. Когда у тебя появится время, ты убедишься, как хорошо я работаю сейчас. И не мучай себя попусту. Ведь ты не можешь делать больше, чем делаешь.

Ему показалось, что она опять заплачет. Он снял с вешалки шляпу, сказал, что проводит ее немного. Она обрадовалась.

Дома Галина позволяла себе и посетовать на судьбу, но в больнице держалась крепко. Взяла она себя в руки сразу, как только мать легла к ним в отделение и Андрей Григорьевич заподозрил опухоль. Она решила держаться так, будто ничего опасного нет, будто заболевание хоть и тяжелое, но излечимое.

Да, она держалась крепко. Но вчера, когда мать, обессиленная очередным приступом, сказала каким-то жутким шепотом: «У меня уже нет сил, Галочка… Надо ли, чтобы это продолжалось?» – Галина похолодела.

– О чем ты?

– Это пытка. Надо ли, чтобы она продолжалась?

У Галины мурашки изморозью пошли по телу. Эти слова она уже слышала несколько лет назад, когда студенткой впервые пришла в хирургическую клинику. Там лежал артист Воронин. Он был красив и талантлив. Девчонки не стеснялись своей влюбленности в него. А после операции… Во время перевязок на него было страшно смотреть. Рот, глаза, каждая черточка лица – все кричало о боли, но крика не было, только серебряная трубка в горле хрипела и клокотала. Галине, когда она увидела это, стало дурно. Потом ее долго рвало. И это казалось ужасным: ведь она будет врачом и вдруг… Придя в себя, стала оправдываться:

– Понимаете, девочки, если бы он кричал… Было бы легче. А так…

Ночами его изводила бессонница. Обычные дозы снотворного не помогали. Их увеличили. Потом еще. А через несколько дней Воронин умер. Накопил смертельную дозу снотворного и отравился.

Дежурный врач, докладывая утром на пятиминутке, был убежден, что не миновать разноса. Но профессор тяжело вздохнул.

– Знаю, – сказал он. – Звонили.

Потом Галина слышала, как профессор, шагая по коридору со своим старшим ассистентом, сказал:

– Я бы на его месте поступил так же. Этот Воронин и на сцене и в жизни был настоящим парнем.

И Галина тогда подумала, что профессор прав. Воронину, для которого сцена – все, остаться без голоса… Это была бы не жизнь, а пытка. Сплошная пытка.

Вот и мать – тоже. Галина понимала, что ей ничем уже не помочь. Но внутри все протестовало.

– Господи, как же наша медицина еще беспомощна!

– Вы же умница, Галина, – сказал Багрий. – Вы же знаете, что такое солнечное сплетение. И что такое опухоль с метастазами, тоже знаете.

– Я все понимаю, все. Но если бы унять эти боли, хотя бы на время.

– Да, это очень худо, когда человек не переносит обычных наркотиков, – сказал Багрий. – Только наркотал.

– А что, если вспрыснуть не три кубика, а четыре?

– Попробуйте, – сказал, подумав, Багрий. – Только, пожалуйста, осторожно.

После инъекции четырех кубиков мать проспала три часа. Потом некоторое время чувствовала себя сносно. Затем снова появились боли, но терпимые. Спустя несколько дней пришлось добавить еще кубик. Вадим Петрович – старший ординатор отделения, молодой, импозантный – прочитал историю болезни Валентины Лукиничны и, увидев дозу наркотала, только присвистнул.

– Однако!..

– Что «однако»? – спросила Галина.

– Ампула наркотала! Это же по сути наркоз.

– Нас учили всегда индивидуализировать дозировки, – ответила Галина. – Если четыре не помогают, надо вспрыскивать пять.

– Это по сути наркоз, – повторил Вадим Петрович предостерегающе.

– Знаю, – сказала Галина.

– Так вот, – начал Шарыгин, по-прежнему не поднимая головы, – я полагаю…

Он опять замолчал. «Удивительно, как он умеет выводить из себя», – уже с раздражением подумала Галина. Зазвонил телефон. Вадим Петрович снял трубку и протянул как обычно:

– Да-а… Приветствую вас, Илья Артемович… Хорошо, я скажу Галине Тарасовне, чтобы она подготовила… Это ее больной… Ну конечно же все будет официально – за подписями старшего ординатора и заведующего отделением… С удовольствием передам… До свидания, Илья Артемович.

Он положил трубку, посмотрел на Галину.

– Будалов кланяется вам. Не знаю почему, но даже от его голоса мне всегда становится не по себе. Терпеть не могу следователей.

– Илья Артемович очень милый человек, прямой и честный, – возразила Галина.

– В вас говорит лечащий врач. Больной – всегда больной. Даже если он следователь по особо опасным преступлениям. Если бы вы не лечили его, он не показался бы вам таким милым.

– Что он просил передать мне?

– Привет.

– А еще?

– Просил подготовить копию истории болезни… – Вадим Петрович назвал фамилию больного, потом, продолжая прерванный разговор, произнес так, словно этого звонка вовсе и не было: – Так вот, я полагаю, что такие дозы наркотала граничат уже с чем-то недозволенным.

В тот же день Галина рассказала об этом разговоре Багрию.

– Все лекарства в какой-то мере яд, – сказал Багрий. – Надо только уметь пользоваться ими, тогда они идут впрок. Вы же знаете, человек привыкает к наркоталу, вот и приходится увеличивать дозу. Ничего не поделаешь.

Галина успокоилась. И все же каждый раз, когда она брала в руки шприц, ей вспоминалось: «Такие дозы граничат уже с чем-то недозволенным».