Футуристы-забияки в молодые свои дни шумно воевали с наследием прошлого, с хулиганским задором разгуливая по палубам «корабля современности», круча, бурлюкая и маяча, выбрасывали за борт Пушкина, Достоевского, Толстого, давали пинка Бальмонту и Брюсову, в загривок выпихивали Леонида Андреева и Горького. Многим досталось. А вот Лермонтова трогать поостереглись. И правильно. Он хоть и ростом не вышел, и фигурой неказист был, но крепость в руках имел могучую – шомпола в узел вязал на спор. За словом тоже в карман не лез, мог так приложить, что никакими «самовитыми» речами будетляне не отбились бы.

К. А. Бороздин, современник Лермонтова, рассказывал: «Двадцать лет спустя после кончины Лермонтова мне привелось на Кавказе сблизиться с Н. П. Колюбакиным, когда-то разжалованным за пощечину своему полковому командиру в солдаты и находившемуся в 1837 году в отряде Вельяминова, в то время как туда же прислан был Лермонтов, переведенный из гвардии за стихи на смерть Пушкина. Они вскоре познакомились для того, чтобы скоро раззнакомиться благодаря невыносимому характеру и тону обращения со всеми безвременно погибшего впоследствии поэта. Колюбакин рассказывал, что их собралось однажды четверо, отпросившихся у Вельяминова недели на две в Георгиевск, они наняли немецкую фуру и ехали в ней при оказии, то есть среди небольшой колонны, периодически ходившей из отряда в Георгиевск и обратно. В числе четверых находился и Лермонтов. Он сумел со всеми тремя своими попутчиками до того перессориться на дороге и каждого из них так оскорбить, что все трое ему сделали вызов, он должен был наконец вылезть из фургона и шел пешком до тех пор, пока не приискали ему казаки верховой лошади, которую он купил. В Георгиевске выбранные секунданты не нашли возможным допустить подобной дуэли: троих против одного, считая ее за смертоубийство, и не без труда уладили дело примирением, впрочем, очень холодным».

Да, были люди в наше время, Могучее, лихое племя: Богатыри – не вы.

И случись футуристам отыскать на «корабле современности» Лермонтова, заваруха была бы та еще! Что говорить, Лермонтов – это вечно звонкая «пощечина общественному вкусу». Прославившие некогда Маяковского дерзкие строки его сатирических плевков вроде «Вам» или «Нате!» – всего лишь робкое покашливание по сравнению с финалом «Смерти поэта»:

А вы, надменные потомки Известной подлостью прославленных отцов, Пятою рабскою поправшие обломки Игрою счастия обиженных родов! Вы, жадною толпой стоящие у трона, Свободы, Гения и Славы палачи! Таитесь вы под сению закона, Пред вами суд и правда – всё молчи!.. Но есть и Божий суд, наперсники разврата! Есть грозный суд: он ждет; Он не доступен звону злата, И мысли и дела он знает наперед. Тогда напрасно вы прибегнете к злословью: Оно вам не поможет вновь, И вы не смоете всей вашей черной кровью Поэта праведную кровь!

Какое невероятное напряжение звука и синтаксиса – точно жгутом свитые строки! Прошло уже сто семьдесят лет, а гнев и ярость, в них заключенные, клокочут с неутихающей силой. До озноба в сердце. И не безобидному буржуа «с котлетою вместо усов» сказано, а «властителям и судьям», которые и в каземат упрячут, и следствие учинят, и расправятся без жалости. Сильный, Лермонтов признавал только сильных противников.

О, как мне хочется смутить веселость их И дерзко бросить им в глаза железный стих, Облитый горечью и злостью!..

Современники боялись Лермонтова. Недолюбливали. Чурались. Он был им чужой – его одинокий парус навсегда «белеет в тумане моря голубом», борясь со стихиями и судьбою, а не с собратьями по перу.

– Скажите, Михаил Юрьевич, – спросил поэта князь В. Ф. Одоевский, – с кого вы списали вашего Демона?

– С самого себя, князь, – отвечал шутливо поэт, – неужели вы не узнали?

– Но вы не похожи на такого страшного протестанта и мрачного соблазнителя, – возразил князь недоверчиво.

– Поверьте, князь, – рассмеялся поэт, – я еще хуже моего Демона.

В каждой шутке есть доля истины. Что имел в виду Лермонтов, когда говорил, что он хуже Демона? Злее? Грубее? Развратнее? Если видеть в ответе Лермонтова некое признание собственной душевной порочности, то, конечно же, это будет глубокой ошибкой. Думается, смысл лермонтовских слов в ином. Демон – воплощение отверженного зла и гордыни, фигура романтическая, имеющая многовековую культурную биографию, образ могучий и – цельный. Поэту же такой цельности дано не было. Он был дитя нового века, «дитя неверия и сомнения», как скажет о себе его младший современник Достоевский.

Древняя легенда очаровывала ум, пленяла сознание и – тревожила своей гармонией, в ней зло было злом, а добро – добром. В сердце поэта такой ясности не было. Его равно манили разрушительный блеск зла и творящее сияние святости, носящийся меж темных облаков демон и поющий тихую песню ангел, летящий по небу полуночи, циничное буйство гусарства и трепетная нежность невинности, Бородино и остров Святой Елены, защитники Москвы и Наполеон, гордые чечены и лихие казаки, светская жизнь и деревенская идиллия, порок и добродетель. Пот, грохот и дым сражений и нежные ласки пери. Любовь и кровь. И всего хотелось – и ничто не было желанно.

Душа сама собою стеснена, Жизнь ненавистна, но и смерть страшна.

Вечное томление духа и неразборчивая трата сил.

Я к состоянью этому привык, Но ясно выразить его б не мог Ни ангельский, ни демонский язык: Они таких не ведают тревог, В одном всё чисто, а в другом всё зло. Лишь в человеке встретиться могло Священное с порочным. Все его Мученья происходят оттого.

Демону жить проще…

Еще при жизни Лермонтова сложилось мнение о нем как о преемнике Пушкина. И хотя в последующие годы критика (в первую очередь В. Соловьев, В. Розанов, Д. Мережковский) нарочито пыталась подчеркнуть самобытность Лермонтова, указывая на оригинальность и самостоятельность его музы, в сознании большинства (спасибо школе!) он по-прежнему остается «младшим братом» Пушкина.

Лермонтов, безусловно, многому учился у Пушкина. Его любовная лирика – целиком в пушкинской тональности. Сходны и принципы организации лирического сюжета. Владение поэтической речью столь совершенно, что вызывает сравнение лишь с одним образцом. Онегин и Печорин состоят в несомненном литературном родстве. Не последнюю роль в формировании идеи преемственности сыграло, конечно, и стихотворение «Смерть поэта», появившееся в самый час кончины великого песнопевца и тем самым как бы означившее прямое наследование его лиры по правилу «Король умер – да здравствует Король!»

По стихотворной дороге, проложенной Пушкиным, Лермонтов шел легко и уверенно. Можно даже сказать, слишком легко. Покоряя и завораживая всех этой легкостью. Но самому ему было на ней неуютно. Он шел по ней один, и никто не оспаривал его первенства, но это была пушкинская дорога. А он искал свою. Пушкина он боготворил, но быть «вторым Пушкиным» – не хотел. Не мог. Как не хотел и не мог быть «вторым Байроном», которому с детства поклонялся и подражал. «Нет, я не Байрон, я другой» – можно читать и как: «Нет, я не Пушкин, я другой».

Почти непостижимый для истории отечественной культуры факт: Лермонтов никогда не встречался с Пушкиным! А ведь этому ничто не мешало. Лермонтов бывал в петербургском свете. Одно лето они жили рядом в Царском Селе, где и сегодня-то все знают друг друга. У них были общие друзья. Пушкин читал лермонтовские стихи и хвалил их. Вообще, был открыт к новым знакомствам, дружбам, тем более – с молодыми поэтами. Есть трогательное свидетельство некоего Облачкина, как он принес мэтру тетрадку своих стихов и был сердечно им встречен и принят. Мир вообще тесен. А уж профессиональный – тем паче. Как получилось, что Лермонтова нет среди авторов пушкинского «Современника»? Даже живший в далеком Мюнхене Тютчев попал на его страницы! Такое впечатление, что Лермонтов не хотел знакомства с Пушкиным. «Я другой».

И вправду, гармония Пушкина была чужда Лермонтову. Он, «мятежный, ищет бури». Он – «гонимый миром странник». Его участь – страдание. «Что без страданий жизнь поэта?» В его душе – неистощимая тоска. «И скучно и грустно, и некому руку подать». Даже отрицатель Белинский, «неистовый Виссарион», был подавлен масштабом лермонтовского скептицизма. «Надо удивляться детским произведениям Лермонтова, – писал он В. П. Боткину 17 марта 1842 года, – его драме, „Боярину Орше“ и т. п. (не говорю уже о „Демоне“): это не „Руслан и Людмила“, тут нет ни легкокрылого похмелья, ни сладкого безделья, ни лени золотой, ни вина и шалостей амура, – нет, это – сатанинская улыбка на жизнь, искривляющая младенческие еще уста, это „с небом гордая вражда“, это – презрение рока и предчувствие его неизбежности. ‹…› Львиная натура! Страшный и могучий дух!» Лермонтов – пророк русского нигилизма, и если Пушкин – наше Всё, то Лермонтов – всё наше Ничего.

Как и Пушкин, Лермонтов обладал удивительной витальностью. Он был энергичен и неугомонен. Водил множество знакомств. Любил большие собрания, светское общество, офицерские компании. С ним общались сотни людей. Но вот беда – среди них лишь единицы обладали чутким умом и внимательным сердцем, способные угадать в безудержном карнавале поэта его терзаемую смутой душу. Воспоминания, доставшиеся нам, до обидного скудны пониманием того явления, каким был Лермонтов. В их безыскусности, а порой и примитивности есть, конечно, залог некоторой объективности и правды, дающий возможность взглянуть на жизнь поэта беспристрастно, но самого Лермонтова в них почти нет. За всеми свидетельствами современников, даже самыми обстоятельными и бережными к памяти поэта, отчетливо слышен его упрямый и дерзкий голос: «Я другой».