Детство
Владимир Владимирович Маяковский. «Я сам»:
ГЛАВНОЕ
Родился 7 июля 1894 года (или 93 – мнения мамы и послужного списка отца расходятся. Во всяком случае не раньше). Родина – село Багдады, Кутаисская губерния, Грузия.
Виктор Борисович Шкловский:
Напишем о месте, где родился Маяковский.
К юго-востоку от древнего города Кутаиси находится селение, называемое Багдад или Багдади. Оно стоит на правом берегу реки Ханис-Цхали, при выходе реки из ущелья.
Тут есть мост. Правее моста, у горы, дом из каштановых бревен. В доме три комнаты, окна вверху заостренные.
Дом стоит на довольно высоком фундаменте. Лестница каменная. Из горы бежит источник.
Вот здесь родился Маяковский.
Он родился в семье лесного кондуктора, Владимира Константиновича Маяковского.
Там много лесов, хотя в Батуми в то время привозили доски для ящиков из Австрии.
Это хорошие места. Весной горы стоят, покрытые серой травой, а деревья в цветах, как в дыму.
На красной земле лежат виноградные лозы, похожие на пружины, изрубленные в куски.
На виноградных лозах листья, еще не распустившие свои крылья.
Там, дальше, на перевалах, лежит снег, а за перевалами – Россия.
Здесь Грузия, Имеретия. На широких дворах, покрытых мелкой плотной зеленой травою, ходят индюки.
Посреди дворов стоят ореховые деревья, украшенные наплывами.
Река выбегает из ущелья косматая, взболтанная. В сторону отведена и втыкается прямо в мельничные колеса вода местами.
Река говорливая, полная пенистым воздухом и горной мутью.
Владимир Владимирович Маяковский родился в Багдади, в доме Кучухидзе, у моста.
А рос он в другом доме, немного ниже по течению. Там стоит крепость, большая, высокая насыпь, облицованная камнем, кустарники переплели камни корнями.
В крепости устроены раскаты для пушек. Эта крепость прикрывает три дороги: одна идет в восточную часть Имеретии, а вторая – в Гурию и Мингрелию. В крепости – дом, побольше, чем дом Кучухидзе. Третья дорога идет в Кутаиси.
Владимир Владимирович Маяковский. «Я сам»:
КОРНИ РОМАНТИЗМА
Первый дом, воспоминаемый отчетливо. Два этажа. Верхний – наш. Нижний – винный заводик. Раз в году – арбы винограда. Давили. Я ел. Они пили. Все это территория стариннейшей грузинской крепости под Багдадами. Крепость очетыреугольнивается крепостным валом. В углах валов – накаты для пушек. В валах бойницы. За валами рвы. За рвами леса и шакалы. Над лесами горы. Подрос. Бегал на самую высокую. Снижаются горы к северу. На севере разрыв. Мечталось – это Россия. Тянуло туда невероятнейше.
Александра Алексеевна Маяковская:
Игры ему придумывала сестра Оля. Она была старше брата на три года и относилась к нему ласково и заботливо. Володя во многом подражал ей: например, Оля забирается на дерево – и он пытается залезть.
В семь часов на балконе пили чай, и у взрослых начиналась трудовая жизнь. А Оля и Володя придумывали какие-нибудь развлечения или уходили к речке. Там Володя бросал камни в воду и обычно говорил:
– Я левой рукой бросаю, а они дальше летят…
В раннем детстве он больше владел левой рукой, а когда подрос – одинаково правой и левой.
На берегу речки Оля и Володя брали серую глину и делали из нее на балконе разные фигурки. Когда глина высыхала, фигурки распадались.
Любили дети по вечерам сидеть с папой на ступеньках балкона и петь. Он их обнимал, и они хором пели русские песни: «Румяной зарею покрылся восток», «Как ныне сбирается вещий Олег», «По синим волнам океана», «Есть на Волге утес», «Укажи мне такую обитель», «Я видел березку», украинскую песню «Баламутэ, выйды з хаты», грузинскую «Сулико» и другие песни, которые знали дети.
Это была для него передышка – он начинал работать с шести часов утра и работал до двенадцати часов ночи.
В Багдади все жители были грузины, и только одна наша семья – русская. Дети играли с соседскими детьми и учились грузинскому языку. Оля подружилась с девочкой Наташей Шарашидзе. Они разговаривали по-грузински, и от них выучился грузинскому языку Володя. <…>
Володя и Оля любили ходить в горы, в лес, купаться в речке, особенно любили бывать на водяных мельницах. Там они смотрели, как крестьяне мелют кукурузное зерно, как водопадом, с шумом, спадает вода. Знакомились и разговаривали по-грузински с крестьянами и их детьми. <…> Для хранения вина кувшины зарывались в землю. Однажды в крепости копали яму для чури. Нашли старинную монету и решили, что в давние времена, вероятно, здесь были зарыты драгоценности. Володя и Оля заинтересовались этим рассказом, взяли ножи и долго копали ямки. Выкопали несколько ямок и убедились, что никаких кладов там нет. Но какую-то старинную монету они все-таки нашли и были горды и довольны.
Людмила Владимировна Маяковская:
Любимыми играми были путешествия, с лазаньем по деревьям, заборам, переходы по бурным рекам, карабканье по скалам. <…>
Одно из любимых занятий, придуманных Володей, было скатывание на камнях с горы к реке Ханис-Цхали. Он уговаривал сестру:
– Так хорошо лететь вниз, кругом все сыплется, трещит страшно, а все-таки остаешься целым. <…>
В те годы мы ездили большой компанией на Зекарские минеральные воды. Ездили на лошадях или на линейке. Володя и Оля любили садиться по ту сторону линейки, где были скалы. Они набирали в мешочки небольшие камешки и бросали в ящериц, бегавших по скалам, и считали свои попадания. Такая была у них игра. Не знаю, кто мог ее выиграть, принимая во внимание подвижность ящериц и движение линейки. Но они любили эту игру.
Александра Алексеевна Маяковская:
Володя любил участвовать в играх взрослых.
Помню, игра была такая: играющий начинал читать стихотворение, затем, не окончив, обрывал чтение и бросал платок кому-либо из играющих. Тот должен был закончить стихотворение. Володя принимал участие в игре наравне со взрослыми. Или затевалась игра на придумывание возможно большего количества слов на какую-либо букву. Когда взрослым уже надоедала игра и они затруднялись называть слова, Володя все еще энергично продолжал придумывать. Эта игра его очень увлекала.
Михаил Тихонович Киселев:
Я помню его с малых лет. Я учился в третьем или в четвертом классе и приехал к ним в Багдади на каникулы. Жили они тогда в доме Шарашидзе. Володя сразу заставил меня читать. Потом говорит:
– Хочешь, посмотрим журналы?
Мы смотрели журналы, играли, а потом он попросил свою маму читать. И уже не отходил от нее, пристально смотрел, как она читает, внимательно слушал ее. <…>
Володя в то время увлекался Гоголем. Во время наших прогулок он многое из Гоголя читал мне наизусть. У него была богатая память. В то время он уже сам умел читать, а мне рассказывал по памяти. <…>
Читал он «Сорочинскую ярмарку», «Вия». У него было много небольших книжек с иллюстрациями. В Кутаиси на бульваре такие книжки продавались во множестве, и стоили они гроши; все дети увлекались ими.
Владимир Владимирович Маяковский. «Я сам»:
1-е ВОСПОМИНАНИЕ
Понятия живописные. Место неизвестно. Зима. Отец выписал журнал «Родина». У «Родины» «юмористическое» приложение. О смешных говорят и ждут. Отец ходит и поет свое всегдашнее «алон занфан де ля по четыре». «Родина» пришла. Раскрываю и сразу (картинка) ору: «Как смешно! Дядя с тетей целуются». Смеялись. Позднее, когда пришло приложение и надо было действительно смеяться, выяснилось – раньше смеялись только надо мной. Так разошлись наши понятия о картинках и о юморе.
2-е ВОСПОМИНАНИЕ
Понятия поэтические. Лето. Приезжает масса. Красивый длинный студент – Б. П. Глушковский. Рисует. Кожаная тетрадища. Блестящая бумага. На бумаге длинный человек без штанов (а может, в обтяжку) перед зеркалом. Человека зовут «Евгенионегиным». И Боря был длинный, и нарисованный был длинный. Ясно. Борю я и считал этим самым «Евгенионегиным». Мнение держалось года три.
3-е ВОСПОМИНАНИЕ
Практические понятия. Ночь. За стеной бесконечный шепот папы и мамы. О рояли. Всю ночь не спал. Свербила одна и та же фраза. Утром бросился бежать бегом: «Папа, что такое рассрочка платежа?» Объяснение очень понравилось.
Александра Алексеевна Маяковская:
Когда у нас собиралась учащаяся молодежь и начинались танцы, звали танцевать и Володю. Он всегда отказывался, уходил к товарищам в соседний двор и играл в городки. Он любил эту игру.
Владимир Владимирович Маяковский. «Я сам»:
УЧЕНИЕ
Учила мама и всякоюродные сестры. Арифметика казалась неправдоподобной. Приходится рассчитывать яблоки и груши, раздаваемые мальчикам. Мне ж всегда давали, и я всегда давал без счета. На Кавказе фруктов сколько угодно. Читать выучился с удовольствием.
Александра Алексеевна Маяковская:
Писал Володя еще плохо, арифметику тоже знал плохо. Нужно было серьезно начать подготовку в гимназию.
В Багдади учителей не было – мне пришлось переселиться с сыном в Кутаис. В Багдади остался Владимир Константинович и с ним моя мать, Володина бабушка.
Поселились мы у нашей хорошей знакомой, Юлии Феликсовны Глушковской. Она давала уроки и занималась с Володей.
Володя с удовольствием учился у нее. Она умело подходила к детям, ласково к нему относилась. Много с Володей читала и умела его заинтересовать занятиями.
Нина Прокофьевна Махарадзе (урожд. Смольнякова; 1882–1951), учительница, впоследствии жена видного деятеля Советского государства Ф. И. Махарадзе:
Выдающиеся способности Володи сочетались с большим интересом мальчика к занятиям. Он не просто механически усваивал уроки, а вдумчиво воспринимал все новое, что узнавал из книг, от окружающих и от меня.
Вспоминается мне еще одна удивительная черта Володи, которая меня поражала не столько во время наших занятий, сколько значительно позже, когда он стал широкоизвестным поэтом. Он отличался какой-то своеобразной застенчивостью, сковывающей его подчас настолько сильно, что трудно бывало ее преодолеть.
Уроки с Володей доставляли мне большое удовольствие. Он скоро привык ко мне, и его скованность прошла. Уроки проходили очень интересно Мы не замечали, как уходило время. Володя проявлял большой интерес ко всем предметам. Он с легкостью решал задачи. Нередко он комментировал эти задачи о купцах, продающих и покупающих тюбики чая, и о трубах, выливающих и вливающих такое-то количество воды, с таким юмором и остротой, что невозможно было удержаться от смеха. Я его знакомила с животным и растительным миром, мы совершали прогулки по живописным окрестностям города.
Он легко усваивал объясняемый материал, но иногда вдруг его взгляд становился особенно сосредоточенным, как будто появлялась какая-то напряженная работа мысли. Так оно и было. Несколько позже он мне объяснил, что не может дальше слушать, если чего-нибудь не понял до конца. Такая серьезность и вдумчивость восьмилетнего ребенка меня поражали.
По окончании каждого урока он просил меня что-нибудь почитать или рассказать. Я ему читала стихотворения Пушкина, Лермонтова, Некрасова, «Записки охотника» Тургенева, сказки Л. Толстого, рассказы Чехова. Я специально подбирала ему такие произведения, в которых описывалась свобода, описывалось тяжелое положение народа, заметив, что именно такие произведения его особенно интересовали.
Он очень любил слушать стихи, сказки, песни.
Сам читал выразительно, с большим вдохновением, но, видимо, еще больше любил слушать.
Платон Георгиевич Цулукидзе, педагог, впоследствии заслуженный учитель школы Грузинской ССР:
Будучи в гостях у своего родственника, я познакомился с отцом Маяковского. Как только он узнал, что я учитель приготовительного класса гимназии, он обратился ко мне с просьбой сообщить, какие документы нужны при определении сына в гимназию и какой объем знаний необходим для поступления. Я обо всем этом дал подробные сведения. После этого он обратился ко мне с такой просьбой.
– Уважаемый Платон Георгиевич! Я хочу моего Володю определить в приготовительный класс. Я его готовил и думаю, что он вполне готов, но я желал бы, чтобы вы перед экзаменами проверили, насколько он готов. При этом должен вам сообщить, что он с посторонними очень застенчив, а после вашей предварительной проверки уже не будет вас стесняться и смелее будет отвечать. Если это вас не затруднит – буду очень благодарен.
Я согласился исполнить просьбу и предложил привезти мальчика в Кутаиси. <…>
Скоро они приехали. Началась проверка. Читал он довольно бегло. Стихи и басни декламировал с замечательным чувством и интонацией. Прочитанный маленький рассказ пересказал хорошо. При разборе предложений часто ошибался, но, задумавшись, свою ошибку поправлял. Если допускал ошибки, то эти ошибки были, если можно так выразиться, «разумные», то есть видно было, что он внимательно обдумывал вопрос, но не осилил. Не было ни одного необдуманного ответа. Молитвы знал, но в длинных молитвах, как «Десять заповедей» и «Верую во единого Бога» и т. д., ошибался. Читал молитвы далеко не с таким чувством, как басни и стихотворения. Диктант писал торопливо. Ошибок грубых не было, но кое-какие были. По арифметике в устном счете был тверд. В нумерации чисел с нулями в середине ошибался, но, сосредоточив внимание, скоро поправлял ошибки. По окончании этой предварительной проверки отец, который слушал все его ответы, ждал моего заключения. Володя пожирал меня глазами, ожидая моей оценки его знаний, как будто этой моей оценкой решалась его судьба. Я сказал отцу:
– Мальчик вполне готов! Он знает больше того, что нужно для поступления.
Это заключение я вывел из того, что задавал примеры и вопросы гораздо труднее, чем могли быть на будущем экзамене.
Лицо Володи засияло, по его лицу пробежала легкая улыбка.
Гимназия
Владимир Владимирович Маяковский. «Я сам»:
Приготовительный, 1-й и 2-й. Иду первым. Весь в пятерках. Читаю Жюля Верна. Вообще фантастическое. Какой-то бородач стал во мне обнаруживать способности художника. Учит даром.
Николай Николаевич Асеев. В записи Григория Израилевича Полякова:
Дневники ученические: до 1905 г. шел в числе первых, после 1905 г. – двойки и тройки.
Христофор Николаевич Ставраков:
Володя был очень способный, с широким кругозором для своего возраста, чем всегда удивлял не только меня, но и моих братьев, Дмитрия и Михаила, которые тоже учились в Москве и бывали у Маяковских. Он во всем разбирался, все понимал, мы же, зная его возраст, никак не могли отказаться от представления, что он еще мальчик. Бывало так, что мы соберемся со студентами у Маяковских, Володя тоже с нами. Иногда мы старались выдворить его, как младшего, а смотрим, он выскажет такую мысль, что всех нас поразит своими знаниями.
В литературе я и другие студенты всегда от него отставали. У него размах был больше, он много читал, так что я не поспевал за ним. Он знакомил меня с новым направлением в искусстве, сам я не мог уделять много времени литературе. Способности были у него очень большие, и чувствовалась внутренняя сила. В то время я, студент историко-филологического факультета, не только изучал свой предмет, русскую литературу, но и читал марксистскую литературу – Ленина, Плеханова, Каутского. Читал я также Добролюбова, Чернышевского, Михайловского. В семье Маяковских тоже всем этим интересовались, всегда говорили на злободневные политические темы.
Я припоминаю разговор с Александрой Алексеевной, которая делилась со мной своими переживаниями после второго ареста Володи. Она не осуждала сына, но беспокоилась, что он не получил законченного образования.
– Я знаю, Володя способный мальчик, – говорила она, – но ему надо серьезно учиться.
Я, утешая ее, говорил, что Володя восполнит пробелы, так как всегда стремится к знаниям. И в самом деле, даже когда сидел в тюрьме, он прислал письмо сестре Люде, в котором просил ее достать книги и передать ему для занятий по самообразованию. Помнится, Людмила Владимировна взяла тогда у меня для Володи книгу Челпанова по психологии и его «Введение в философию».
Платон Георгиевич Цулукидзе:
Из ученической жизни Маяковского помню следующий случай.
Раз в учительской ко мне и Джомарджидзе подошел законоучитель приготовительных классов (приготовительных классов было два – младший и старший) Шавладзе и сказал:
– Что за странный мальчик этот Маяковский.
– А что случилось? Напроказил? – спросили мы.
– Нет. Шалить-то он не шалит, но удивляет меня своими ответами и вопросами. Когда я спросил: «Хорошо ли было для Адама, когда бог после его грехопадения проклял его и сказал: „В поте лица своего будешь ты есть хлеб свой“? – Маяковский ответил: «Очень хорошо. В раю Адам ничего не делал, а теперь будет работать и есть. Каждый должен работать». Потом задал мне вопрос: «Скажите, батюшка, если змея после проклятия начала ползти на животе, то как она ходила до проклятия?» Все дети засмеялись, а я не знал, как ответить.
Владимир Владимирович Маяковский. «Я сам»:
ЯПОНСКАЯ ВОЙНА
Увеличилось количество газет и журналов дома. «Русские ведомости», «Русское слово», «Русское богатство» и прочее. Читаю все. Безотчетно взвинчен. Восхищают открытки крейсеров. Увеличиваю и перерисовываю. Появилось слово «прокламация». Прокламации вешали грузины. Грузинов вешали казаки. Мои товарищи грузины. Я стал ненавидеть казаков.
Александра Алексеевна Маяковская:
Девятого января 1905 года началась первая русская революция. В Кутаисе, как и по всей стране, происходили волнения среди рабочих, солдат и учащихся.
Володя вместе с товарищами по гимназии разучивал на грузинском языке «Варшавянку», «Смело, товарищи, в ногу» и другие революционные песни.
Весной 1905 года на берегу бурной реки Рион собирались сходки революционно настроенной молодежи и солдат. Там произносились горячие речи. Володя бывал на этих сходках.
Владимир Владимирович Маяковский. «Я сам»:
905-й ГОД
Не до учения. Пошли двойки. Перешел в четвертый только потому, что мне расшибли голову камнем (на Рионе подрался), – на переэкзаменовках пожалели. Для меня революция началась так: мой товарищ, повар священника – Исидор, от радости босой вскочил на плиту – убили генерала Алиханова. Усмиритель Грузии. Пошли демонстрации и митинги. Я тоже пошел. Хорошо. Воспринимаю живописно: в черном анархисты, в красном эсеры, в синем эсдеки, в остальных цветах федералисты.
Платон Георгиевич Цулукидзе:
Ученики, включая младшие классы, начали выходить на демонстрации. Первым из младших классов вышел третий класс, где учился Маяковский (архив гимназии за 1906 год). Ученики выносили из классов парты, доски, приносили целые мешки песку и строили баррикады. В гардеробе гимназии хранилось оружие. Молодым пропагандистам, не гимназистам, я давал ночлег в пансионе. Давал им чай, обед и платье. Среди младших везде фигурировал Маяковский.
Ольга Владимировна Маяковская. Из письма Л. В. Маяковской, 14 февраля 1905 г.:
Сегодня все гимназисты, реалисты и городисты срывали свои гербы с шапок. У Володи тоже кто-то сорвал герб. Ученики очень недовольны, что мы занимаемся, так как они на время распущены (хотя они всегда распущенны). У них такие довольные и веселые лица, точно Артурские герои. Гимназисты говорят, что они собрали все свои гербы, запечатали их в ящик и послали попечителю.
Владимир Владимирович Маяковский. Из письма Л. В. Маяковской не позднее 2 ноября 1905 г.:
Пока в Кутаисе ничего страшного не было, хотя гимназия и реальное забастовали, да и было зачем бастовать: на гимназию были направлены пушки, а в реальном сделали еще лучше. Пушки поставили во двор, сказав, что при первом возгласе камня не оставят на камне. Новая «блестящая победа» была совершена казаками в городе Тифлисе. Там шла процессия с портретами Николая и приказала гимназистам снять шапки. На несогласие гимназистов казаки ответили пулями. Два дня продолжалось это избиение. Первая победа над царскими башибузуками была одержана в Гурии, этих собак там было убито около двухсот.
Кутаис тоже вооружается, по улицам только и слышны звуки Марсельезы. Здесь тоже пели «Вы жертвою пали», когда служили панихиду по Трубецком и по тифлисским рабочим.
Александра Алексеевна Маяковская:
Двенадцатилетний Володя весь отдался событиям, которые он переживал с исключительной активностью. Он ходил радостный и гордый. Часто повторял: «Хорошо!» Он настолько интересовался революционными событиями, что знал обо всем происходящем в городе.
Володя дружил со старшими товарищами – революционерами. На Гегутской улице, недалеко от нас помещался социал-демократический комитет. Володя отнес в комитет казенные ружья, которые полагалось отцу иметь для разъездов по лесничеству.
Смерть отца.
Переезд в Москву
Владимир Владимирович Маяковский. «Я сам»:
906-й ГОД
Умер отец. Уколол палец (сшивал бумаги). Заражение крови. С тех пор терпеть не могу булавок. Благополучие кончилось. После похорон отца – у нас 3 рубля. Инстинктивно, лихорадочно мы распродали столы и стулья. Двинулись в Москву. Зачем? Даже знакомых не было.
Людмила Владимировна Маяковская:
Как я потом узнала, уже в первых числах февраля отец получил назначение на должность кутаисского лесничего. Осуществлялась давняя мечта всей нашей семьи: жить вместе в городе. Но, приготовляя к сдаче дела Багдадского лесничества, сшивая бумаги, он уколол палец иголкой и, не обратив на это внимания, уехал в лесничество.
Александра Алексеевна Маяковская:
Распродав вещи и заняв у хороших знакомых двести рублей на дорогу, мы двинулись в Москву. Наша добрая знакомая при этом сказала: «Отдадите, когда дети закончат образование».
Людмила Владимировна Маяковская:
На что мы надеялись? Пенсия – 10 рублей в месяц, так как отец не дослужил до полной один год. Существенной помощи ждать не от кого. Родственники, знакомые, друзья – люди нашего социального круга, с трудом сводящие концы с концами; московские друзья – студенчество, ютящееся в бедных комнатах и углах. Все надежды только на молодость, упорство, энергию и перемену социальных условий жизни – на революцию.
Александра Алексеевна Маяковская:
Володю очень интересовала жизнь Москвы, о которой он знал по рассказам и книгам.
Тогда в центре города ходили трамваи, а на других улицах – конки. Было много извозчиков. Володя больше всего ходил пешком по Тверской, Садовой и другим улицам и переулкам, изучая достопримечательности Москвы, а главное – людей и их жизнь в большом городе.
Сергей Сергеевич Медведев:
Володя поступил в четвертый класс Пятой гимназии. Учиться ему вначале было довольно трудно: по таким предметам, как математика, он подготовлен был слабо, приходилось подгонять, но интереса у него к этим наукам не было никакого. Гимназия его нисколько не увлекала и всегда оставалась как-то вне его интересов. Мы с ним почти никогда о ней не говорили. <…>
Володя всегда держался в стороне и от писания стихов, и от критики. Он относился ко всему этому очень неодобрительно, и наши стихи явно вызывали у него какую-то внутреннюю оппозицию и неприязнь. К разговорам, которые велись в его присутствии, он проявлял острый интерес только тогда, когда они касались общественно-политических тем и событий.
Александра Алексеевна Маяковская:
Как всегда, у нас собиралось большое общество молодежи. Володя был самым младшим.
Однажды у меня спросила знакомая: «Сколько лет Володе?» – и удивилась, что ему только четырнадцать лет. А когда она ушла, Володя обиженно сказал мне:
– Зачем говорить, сколько мне лет!
Он говорил, что ему семнадцать лет. Так он выглядел, и ему хотелось скорее быть взрослым.
Первый опыт политической деятельности
Иван Богданович Карахан:
Володя знал, что я участвовал в декабрьском вооруженном восстании 1905 года в Москве. Он просил меня показать ему места баррикад, где сражались пресненские дружинники, обо всем расспрашивал.
Видел он у меня и читал нелегальную литературу того времени: листовки, брошюры, большевистскую «Искру», брошюру В. И. Ленина «Две тактики», книгу Ф. Энгельса «Анти-Дюринг», работу К. Маркса «К критике политической экономии».
Сергей Сергеевич Медведев:
Вскоре после исключения из гимназии я с одним товарищем до гимназии познакомились с некоей товарищем Наташей и через нее мы включились в партийную работу.
Мы использовались для связи между отдельными пропагандистскими ячейками и сами занимались пропагандистской работой среди рабочих…
Убедившись в серьезных намерениях Маяковского, я начал уже систематически заниматься с ним теорией марксизма. Он обладал большими способностями, быстро и хорошо усваивал прочитанное. Потом я стал давать ему поручения, которые он хорошо выполнял.
В то время я работал пропагандистом Московской организации большевиков. Маяковский бывал со мной на собраниях подпольных кружков, которыми я руководил, и участвовал в беседах. В Лефортовском районе, в частности на фабрике Ранталлера (теперь имени Балакирева), у меня и у него были тесные связи с рабочими.
Таким образом, еще до вступления в партию Маяковский фактически уже работал в ней. И не случайно, когда в 1908 году он вступил в партию, его направили на работу именно в Лефортовский район.
Александра Алексеевна Маяковская:
В квартире у нас была явка: встречались партийные товарищи. Приходили порознь, по два-три человека, тайно от полиции, поговорить о революционных делах, получали или приносили нелегальную литературу – листовки, прокламации. Все это были старшие товарищи, профессиональные революционеры. Среди них Володя был как равный. <…>
Вступив в партию, Володя попросил меня взять документы из гимназии, так как в случае ареста, конечно, его исключили бы из гимназии без права поступления в другие учебные заведения.
Владимир Ильич Вегер (партийная кличка Поволжец; 1888–1945), юрист, член РСДРП(б) с 1904 г.; в 1908 г. был членом Московского комитета РСДРП(б); в советские годы работал в Московской адвокатуре, вел научную и педагогическую работу в вузах:
В 1906–1908 годах я был членом МК РСДРП(б). Когда Маяковский приходил ко мне, я был парторгом по студенческим делам, так как учился в Московском университете. Я ведал большевистской группой в Московском университете. Когда Маяковский пришел ко мне, он уже фактически работал в партии, выполнял различные поручения, и пришел ко мне, чтобы сказать, что желал бы сделать партийную работу своей главной, основной работой. Он ставил вопрос так, что он всецело хочет заниматься партийной работой, что на него можно смотреть как на профессионального работника. Связи у него уже были, он знал ряд большевиков и выполнял поручения партийной организации…
Все это показывало, что есть основания дослать его на более серьезную работу. Маяковский, хотя ему значилось по документам 15 лет, по своему виду ни в коей мере не подходил к этому возрасту. Это был рослый, сильный юноша, которому можно было дать лет 19. Он участвовал в революционном движении и, придя ко мне, сослался на двух видных в то время подпольщиков. Учитывая его участие в рабочем движении, опыт, который он уже приобрел, я сделал вывод, что его можно направить на более значительную и ответственную партийную работу.
Маяковский вращался среди студенческой молодежи. Университет тогда нередко использовался для митингов. В 1906 г. Маяковский там бывал и, вероятно, слышал меня как представителя большевиков. Придя ко мне, он заявил, что желает всецело посвятить себя подпольной работе.
Из отзывов, которые о нем были, и из его объяснений у меня создалось впечатление, что он подходит к организаторской работе, к тому же он не болтлив, может хранить секреты и соблюдать правила конспирации. Я его направил в Лефортовский район в качестве заместителя парторга. <…>
В тот период, когда Маяковский был парторгом Лефортовского района, был выпущен целый ряд листовок. Выпускались листовки и отдельными подрайонами. В период, когда Маяковский работал в Лефортовском районе, листовки выпускались на фабрике Ронталера; это были листовки, выпущенные непосредственно от имени их партийного комитета.
Сергей Сергеевич Медведев:
Выполняя партийные поручения, Маяковский обнаруживал находчивость и быстроту «натиска», правильную ориентировку в создавшемся положении, внутреннее спокойствие в тяжелые моменты жизни (во время арестов, засад). Он хорошо усвоил технику заметания следов и никогда, по крайней мере при мне, не приводил за собой шпиков, наблюдателей.
Помнится такой эпизод. В одной квартире на Бронной нам была назначена явка. Оттуда мы почему-то вышли вместе с Володей, хотя обычно так не делали. Сразу за нами выросла фигура «наблюдателя». Мы пошли по бульварам, «хвост» следовал за нами. Надо было решать, как выйти из положения. Решили вскочить в разные трамваи и тем вызвать замешательство преследователя. Так и сделали. А затем Маяковский, как он мне потом рассказал, пересел в другой трамвай.
Владимир Владимирович Маяковский. «Я сам»:
АРЕСТ
29 марта 1908 г. нарвался на засаду в Грузинах. Наша нелегальная типография. Ел блокнот. С адресами и в переплете. Пресненская часть. Охранка. Сущевская часть. Следователь Вольтановский (очевидно, считал себя хитрым) заставил писать под диктовку; меня обвиняли в писании прокламации. Я безнадежно перевирал диктант. Писал: «социяльдимокритическая». Возможно, провел.
Александр Александрович Адрианов (1861–?), в 1908– июне 1915 гг. московский градоначальник:
1908 года, марта 29 дня, я, московский градоначальник, генерал-майор Адрианов, получив сведения, дающие основания признать потомственного дворянина Владимира Владимирова Маяковского вредным для общественного порядка и спокойствия, руководствуясь § 21 высочайше утвержденного в 3-й день августа 1881 года Положения об усиленной охране, постановил: означенного Маяковского, впредь до выяснения обстоятельств дела, заключить под стражу при Сущевском полиц. доме с содержанием согласно ст. 1043 Уст. угол. судопроизводства. Настоящее постановление, на основании 431 ст. того же Устава, объявить арестованному, а копию с постановления препроводить прокурору Московской судебной палаты и в место заключения задержанного»
П. П. Лидов, адвокат Маяковского:
29 марта 1908 года в Ново-Чухинском переулке, в квартире портного Лебедева был произведен обыск в комнате недавно поселившихся жильцов: молодого человека Сергея Иванова и мещанина Жигитова, оказавшегося Тимофеем Трифоновичем Трифоновым. Под кроватью был найден типографский шрифт, восемь гранок набора, рама, станок и валик для печатания, зеркало для растирания краски, большое количество прокламаций и рукописей, а также пять паспортов на имя разных лиц.
В записной книжке Иванова оказались заметки, указывающие на его связь с Московским Комитетом социал-демократической партии. Не было сомнений, что удалось захватить одну из подпольных типографий. За квартирой установлено было наблюдение. Вскоре удалось задержать на улице самого Трифонова, у которого найден был блокнот с заметками, свидетельствовавшими о близкой связи Трифонова с центральными парторганизациями. В кухне была устроена засада. Часа в два дня к квартире со свертком в руках подошел юноша, заявивший находившимся в засаде городовым, что он пришел к портному. Его доставили в участок, где, по удостоверению личности, он оказался дворянином Владимиром Маяковским, четырнадцати лет от роду.
Вместо материала для портного в свертке оказалось семьдесят шесть экземпляров подпольной газеты «Рабочее знамя», семьдесят экземпляров прокламаций «Новое наступление капитала», набранные гранки которой найдены были в комнате, и четыре номера «Солдатской газеты», органа Военной организации при Московском Комитете.
Трифонов от всяких объяснений отказался и разговаривать со следственными властями не пожелал. Он ограничился заявлением о том, что все найденное принадлежит ему. Иванов тоже не дал никакого материала.
Старания охранки сосредоточились на Маяковском. Казалось, что мальчика легко будет и запутать, и заставить дать подробные показания. Но «мальчик» оказался смышленый и не очень словоохотливый. Он утверждал, что не знал о содержимом свертка, который нес в эту квартиру по просьбе своего товарища Александра, мало ему знакомого, которого он встречал только на улице. Трифонова «он совсем не знал».
Видя, что юноша из молодых, но «ранних», следственные власти решили поставить дело на суд по всем правилам судебного процесса. Затруднение было в том, что и второй обвиняемый, Иванов, тоже не достиг семнадцати лет, а чтобы судить малолетних, надо было установить, что они «действовали с разумением», то есть сознавая и понимая все совершаемое.
Дело было предварительно передано в закрытое заседание окружного суда. Последний 23 сентября 1908 года признал обоих действовавшими «с разумением». После этого дело было передано для разбора в судебную палату с участием сословных представителей.
Обвинялся Маяковский в участии в «преступном сообществе – Московской организации социал-демократической рабочей партии, заведомо поставившей себе целью насильственное посягательство на ниспровержение образа правления путем организации вооруженного восстания», для чего была оборудована тайная типография и в ней печатались воззвания МК социал-демократической партии.
Для суда было ясно, что юноша не хочет говорить правды и что он укрывает хорошо известных ему лиц.
Оправдать было нельзя. Осудить у «особого присутствия» не хватило решимости… Прокурор все же был последователен и, опираясь на признание судом Маяковского ответственным за свои действия, доказывал, что речь идет о таких вещах, которых нельзя не «разуметь» и за которые, несмотря на молодой возраст, обвиняемые должны дать ответ.
Оскорбительные отзывы о царской власти, призывы к солдатам стать на сторону народа против царя-кровопийцы – этого было достаточно, чтобы «устранить» на значительный срок юношу, занимающегося распространением подобной литературы. Защите оставалось говорить только о молодости, о четырнадцати годах, об условиях жизни той эпохи, зовущих молодые жизни на арену борьбы.
По-видимому, у судей были большие разногласия. Раздался звонок, извещающий о выходе суда для оглашения приговора.
Маяковский внешне бравировал деланным безразличием и спокойствием… Прозвучали первые слова приговора, касавшиеся Трифонова… Юноша опустил голову, но тотчас глаза его широко открылись, и он, как говорят в школе, «уставился» на фигуру председателя.
И вдруг – неожиданно и противоречиво всему только что происходившему – прозвучало: «…признать действовавшим без разумения и отдать на попечение родителей».
Владимир Владимирович Маяковский. «Я сам»:
Выпустили на поруки. В части с недоумением прочел «Санина». Он почему-то в каждой части имелся. Очевидно, душеспасителен. Вышел. С год – партийная работа. И опять кратковременная сидка.
Владимир Владимирович Маяковский. Прошение, 7 октября 1909 г.:
Его превосходительству г-ну московскому градоначальнику
Содержащегося при Центральной пересыльной тюрьме политического заключенного дворянина Владимира Владимировича Маяковского.
Имею честь покорнейше просить ваше превосходительство рассмотреть мое дело и исполнить нижеследующую просьбу. 2 июля сего года я пришел в квартиру Елены Алексеевны Тихомировой, дом Локтева, по Мещанской улице, кв. 9, для получения кое-какой работы по своей специальности, т. е. по рисовальной части, и был задержан чинами полиции, которые находились там по случаю ареста жильца, проживавшего в данной квартире. При допросе в Охранном отделении я указал на цель прихода в вышеупомянутую квартиру и на то, каким образом были проведены дни, предшествующие аресту. Все эти факты легко могут быть подтверждены и таким образом доказана моя полная неприкосновенность к предписываемому, но, несмотря на все это, я вот уже три месяца и пять дней нахожусь в заключении и этим поставлен в очень тяжелое положение, так как, во-первых, пропустил экзамены в училище и, таким образом, потерял целый год; во-вторых, каждый день дальнейшего пребывания в заключении ставит меня во все большую и большую необходимость совершенного ухода из училища, а значит, и потерю долгого и упорного труда предшествующих лет; в-третьих, мной потеряна вся работа, дававшая мне хоть какой-нибудь заработок, и, наконец, в-четвертых, мое здоровье начинает расшатываться и появившаяся неврастения и малокровие не позволяют мне вести никакой работы. Ввиду всего изложенного, т. е. моей полной невиновности и тех следствий заключения, которые становятся с каждым днем все тяжелее и тяжелее, покорнейше прошу ваше превосходительство разобрать мое дело и отпустить меня на свободу.
Владимир Владимирович Маяковский.
Николай Иванович Хлестов:
Володя сильно переменился в тюрьме, как-то окреп, возмужал. В то время среди сидевших политзаключенных были люди намного старше Маяковского, сидевшие много раз в тюрьме, бывшие в ссылке. Тем не менее они выбрали его старостой, и он очень хорошо выполнял эту обязанность: был настойчив, требователен, когда нужно, гремел своим басом на весь тюремный коридор.
Однажды нам принесли испорченную пищу. Он настоял, чтобы ее переменили. Иногда остроумной шуткой смешил надзирателей и заставлял их делать то, что ему было нужно.
Как-то я спросил одного из надзирателей:
– Почему вы его так слушаетесь? Надзиратель усмехнулся:
– Парень уж очень занятный, а голосина-то какой – ему бы начальником быть или командиром.
Маяковский сумел объединить заключенных: все наши решения принимались единодушно. Благодаря его настойчивости нам продлили время прогулок. Он ухитрялся собирать политических в одну камеру, где я развлекал своих товарищей пением.
В тюрьме Володя любил читать вслух стихи Некрасова, Алексея Толстого, и читал их очень своеобразно, разбивая каждое слово, делая всевозможные комбинации. Например, стихи А. Толстого:
он читал примерно так:
При этом был очень сосредоточен, внимательно слушал, как звучит каждый слог, каждый звук. Он настолько увлекался своим чтением, что не слышал, когда я его о чем-нибудь спрашивал. Меня удивляло такое чтение, и я говорил:
– Зачем ты так уродуешь слова?
Он сердился:
– Ты ничего не понимаешь, а мне это очень нужно. Вечерами Володя долго сидел за книгами, которые по его просьбе доставляла ему Людмила Владимировна.
Читал «Капитал» Маркса. Надзиратель разрешил передать эту книгу в камеру, определив по названию, что «книга полезная». Читал Фейербаха, Дицгена. Не желая ему мешать, я ложился на койку, но не спал, а наблюдал его. Время от времени Володя отрывался от книги и устремлял взгляд куда-то, подолгу сидел в неподвижной позе, о чем-то размышляя.
Виктор Борисович Шкловский:
Сидел в тюрьме, из тюрьмы видал только маленький кусок Москвы – дом и вывеску гробовщика.
Он долго рассматривал буквы вывесочного слова, не зная, куда эти буквы вставляются. Так как он был очень молод, почти мальчик, то его отпустили.
Владимир Владимирович Маяковский. «Я сам»:
ТРЕТИЙ АРЕСТ
Живущие у нас (Коридзе (нелегальн. Морчадзе) Герулайтис и др.) ведут подкоп под Таганку. Освобождать женщин-каторжан. Удалось устроить побег из Новинской тюрьмы. Меня забрали. Сидеть не хотел. Скандалил. Переводили из части в часть – Басманная, Мещанская, Мясницкая и т. д. – и наконец – Бутырки. Одиночка № 103.
Исидор Иванович Морчадзе (1887–1956), профессиональный революционер, после революции советский служащий. Был одним из основных организаторов побега тринадцати политкаторжанок из Новинской женской тюрьмы в 1909 г.:
В то время я не жил у Маяковских из конспиративных соображений, но все они, Маяковские, были посвящены в мои планы, вся семья Маяковских, включая и Володю, помогала мне. Володя рвался мне на помощь, умоляя использовать его для этого дела. Я, конечно, использовал его и давал ему разные поручения, которые он добросовестно исполнял, но в ночь побега я его не мог использовать в качестве проводника бежавших каторжанок, ибо его слишком большой рост мог привлечь внимание и было рискованно и неконспиративно. Но и без этого вся семья Маяковских оказала мне незаменимую помощь. Они днем и ночью шили платья беглянкам, форменное гимназическое. <…> Побег прошел блестяще, и на другой день после побега, прочтя в газетах о совершившемся побеге и о том, что полиция объявила пять тысяч рублей награды за поимку каждой беглянки или указание квартиры с беглянкой, Володя, поняв серьезность положения, бросился ко мне на помощь, ибо он, как все Маяковские, сразу понял, откуда это все исходит. Он из предосторожности и конспирации бросился на квартиру моей жены узнать от нее, как в дальнейшем обстоит дело. Володя великолепно знал, что я на квартире жены не живу и не прописан, но через нее он хотел узнать, не нужна ли помощь. Но он все-таки принял на всякий случай меры предосторожности и явился туда со всеми художественными принадлежностями. Звонок. Входит Володя, сразу поняв, что попал в засаду полиции. Ведет себя вызывающе, издевательски, зло смеется и подтрунивает над полицией. Сам московский полицеймейстер Золотарев руководит засадой полиции. Попавшие в засаду сидят за столом, в числе их сижу и я. Полиция приглашает Володю к столу. Начинается его допрос. Вдруг он быстро встает, вытягивается во весь рост и издевательски шутливым тоном говорит приставу, который пишет протокол дознания: «Пишите, пишите, пожалуйста: я – Владимир Владимирович Маяковский, пришел сюда по рисовальной части (при этом он кладет на стол все рисовальные принадлежности, как то: краски, кисти и т. д.), а я, пристав Мещанской части, решил, что виноват Маяковский отчасти, а потому надо разорвать его на части». Этот каламбур, сказанный экспромтом Маяковским, вызывает у всех присутствующих взрыв хохота.
Александра Алексеевна Маяковская:
Полиция хотела выслать его на три года в Нарымский край. После моих хлопот, ввиду его несовершеннолетия, он был освобожден и отдан под надзор полиции.
В поисках своего пути
Владимир Владимирович Маяковский. «Я сам»:
ТАК НАЗЫВАЕМАЯ ДИЛЕММА
Вышел взбудораженный. Те, кого я прочел, – так называемые великие. Но до чего же нетрудно писать лучше их. У меня уже и сейчас правильное отношение к миру. Только нужен опыт в искусстве. Где взять? Я неуч. Я должен пройти серьезную школу. А я вышиблен даже из гимназии, даже и из Строгановского. Если остаться в партии – надо стать нелегальным. Нелегальным, казалось мне, не научишься. Перспектива – всю жизнь писать летучки, выкладывать мысли, взятые из правильных, но не мной придуманных книг. Если из меня вытряхнуть прочитанное, что останется? Марксистский метод. Но не в детские ли руки попало это оружие? Легко орудовать им, если имеешь дело только с мыслью своих. А что при встрече с врагами? Ведь вот лучше Белого я все-таки не могу написать. Он про свое весело – «в небеса запустил ананасом», а я про свое ною – «сотни томительных дней». Хорошо другим партийцам. У них еще и университет. (А высшую школу – я еще не знал, что это такое – я тогда уважал!)
Что я могу противопоставить навалившейся на меня эстетике старья? Разве революция не потребует от меня серьезной школы? Я зашел к тогда еще товарищу по партии – Медведеву. Хочу делать социалистическое искусство. Сережа долго смеялся: кишка тонка.
Думаю все-таки, что он недооценил мои кишки.
Я прервал партийную работу. Я сел учиться.
НАЧАЛО МАСТЕРСТВА
Думалось – стихов писать не могу. Опыты плачевные. Взялся за живопись. Учился у Жуковского. Вместе с какими-то дамочками писал серебренькие сервизики.
Через год догадался – учусь рукоделию. Пошел к Келину. Реалист. Хороший рисовальщик. Лучший учитель. Твердый. Меняющийся.
Требование – мастерство, Гольбейн. Терпеть не могущий красивенькое.
Поэт почитаемый – Саша Черный. Радовал его антиэстетизм.
Виктор Борисович Шкловский:
Владимир Маяковский учился живописи у Жуковского. У Жуковского писал натюрморты, составленные из уже красивых вещей: серебро с шелком или с бархатом. Скоро он догадался, что учится рукоделию, а не искусству. Пошел к художнику Келину.
Келина Владимир Владимирович потом очень уважал и оговаривал отдельно свое уважение.
Петр Иванович Келин (1877–1946), художник, в его студии Маяковский занимался в 1910–1911 гг., когда готовился к поступлению в Училище живописи, ваяния и зодчества:
Хорошо помню, как в 1910–1911 годах Маяковский учился у меня в студии. Большинство учащихся были москвичи, но были и из провинции. Я подготавливал их в Школу живописи, ваяния и зодчества и в Академию художеств.
Работали утром с девяти до двенадцати часов и вечером с пяти до семи. Часть учеников рисовала с гипсов и с натурщика – по пояс. Более подготовленные рисовали обнаженную фигуру. Раз в неделю я им читал перспективу.
Постановка учебы в студии была очень серьезная, отношение к учащимся строгое. <…>
Учащиеся принимались в студию по способностям. <…>
И вот пришел юноша. Высокого роста, басистый. Я пошутил даже:
– Вам бы Шаляпиным быть!
– Нет, меня тянет больше к живописи. Вот принес вам рисунки, посмотрите – как. Я уже занимался в студии Жуковского, да не нравится мне там. Там все больше дамочки занимаются. Вот мне и посоветовали пойти к вам.
Он мне очень понравился. Я даже не предложил ему две недели заниматься «на пробу». Подготовлен он был слабо, но очень понравился мне своим свободным, открытым лицом, скромностью, застенчивостью. А самое главное – сразу было видно, что он не кулачок, рассчитывающий на искусстве нажить деньгу. Он даже не спросил: а выйдет из меня что-нибудь или не выйдет?
В первое время рисунок у него был немного шаблонным. А у меня была строгая программа. <…>
Это был удивительно трудоспособный ученик и работал очень старательно: раньше всех приходил и уходил последним. За весь год пропустил дня три только. Он говорил:
– Знаете, Петр Иванович, если я не приду работать в студию, мне будет казаться, что я сильно болен – мне тогда и день не в день.
Первый год он в студии рисовал гипсы и натурщиков – голову и до пояса. <…>
На второй год он рисовал натурщика (обнаженную фигуру) и немного писал маслом. Я знал, что дома он пишет маслом, но эти работы он стеснялся мне показывать. Способности у него были большие.
Виктор Борисович Шкловский:
Так прошел 1910-й год. В 11-м году он был принят в число действительных учеников школы живописи, ваяния и зодчества. Он не любил эту школу. <…>
Рисовали не голову и не натуру, а полунатуру.
Женщину или мужчину, наполовину одетых.
Хотели людей научить рисовать мало-помалу. Сперва голову, потом до пояса, потом пририсовать к этому живот и ноги. Предполагалось, что ученик соберет потом свое умение и научится рисовать человека.
Маяковский очень хорошо работал в школе Келина, а здесь, в большой мастерской школы живописи, ваяния и зодчества, работал хуже.
Николай Иванович Харджиев (1903–1996), прозаик, искусствовед, стиховед:
Поступив в Училище живописи, Бурлюк и Маяковский не стремились создавать там свои «теории», а наоборот – занимались даже очень усердно. Бурлюк занимался в натурном классе, под наблюдением проф. Пастернака и проф. Архипова. Маяковский работал в фигурном классе под руководством профессоров Касаткина и Милорадовича. Преподаватели Училища в общем ими были довольны. О Маяковском преподаватели, например, говорят: «Человек не без дарования. Рисует недурно». В фигурном классе Маяковский «сидел» третий год. Это «сидение» было допущено с согласия преподавателей.
Михаил Михайлович Черемных (1890–1962), художник. В 1919–1921 гг. заведовал художественным отделом РОСТА (Российского телеграфного агентства):
Писал Маяковский как все. Ничего футуристического в его этюдах не было.
Владимир Владимирович Маяковский:
В Москве нет академии художеств.
Есть только худосочная маленькая школка, называющаяся Училище живописи, ваяния и зодчества.
Найти это затерянное на Мясницкой учреждение было б даже немыслимо, если б его не спасло одно незначительное обстоятельство: училище против известного всем почтамта. Поэтому-то только и не потерялось. Говоришь извозчику: «Мясницкая, против почтамта», он и находит.
Чем же в этом таинственном училище занимаются? На этот вопрос ответить очень легко… но лучше сначала узнайте, чем в нем не занимаются.
Прежде всего в нем никто и никогда не писал картин, да и не мог писать. Писание картин – это знание о том, как расположить на холсте красочные пятна, какую дать этим пятнам форму и как их отнести друг к другу. Это первая, главная наука, называющаяся композицией, – так вот классов, посвященных ей, нет совершенно. Даже домашние эскизы сделали обязательными только какой-то месяц назад.
Отсюда (пройдите по ежегодным отчетным выставкам училища или по ученической, открывающейся 25-го) потрясающая одинаковость: не изучая основ чужого стиля, нельзя найти и своего лица.
Далее: нет классов, изучающих движение как анатомическое (отсюда безграмотность), так и движение взгляда на задачи искусства вообще (отсюда мертвость идей красоты и неспособность найти, наконец, искусство, характеризующее Россию).
Нет работы по изучению материалов, т. е. того, что, бальзамируя картины, делает художника бессмертным.
В то время как Веласкеца можно видеть всего, до последнего кокетливого рубина, у Врубеля за несколько лет «Демон» из лилового сереет вследствие полного изменения краски.
Нет… Одним словом, нет ничего, чему можно учить. Нет науки искусства.
Чему же учат?
Как раз тому, чему нельзя учить:
Вкусу искусства.
Копируют, копируют, без конца копируют натуру, но так как нет ученой подготовки, то на это списывание приходится смотреть не с точки зрения школы, а как на искусство. Прилагая же критерий «красиво» вместо «верно», преподаватели вкладывают в еще беззубый рот ученику свой пережеванный вкус, совершенно не заботясь о том, не покажется ли после этого несчастному даже радостная вкусная весна коричневой и горькой, как пастернак?
Василий Васильевич Каменский:
В феврале 1914 года <…> Маяковского и Бурлюка выгнали из школы живописи и ваяния.
Маяковский радовался:
– Это все равно что выгнать человека из отхожего места на чистый воздух.
Маяковский начинается
Владимир Владимирович Маяковский. «Я сам»:
ДАВИД БУРЛЮК
В училище появился Бурлюк. Вид наглый. Лорнетка. Сюртук. Ходит напевая. Я стал задирать. Почти задрались.
Давид Давидович Бурлюк:
Я был для Маяковского счастливой встречей, «толчком» к развитию цветка его Поэзии. Маяковскому нужен был пример, среда, аудитория, доброжелательная критика и соратник. Все это он нашел во мне.
Лили Юрьевна Брик:
До знакомства с ним Маяковский был мало образован в искусстве. Бурлюк рассказывал ему о различных течениях в живописи и литературе, о том, что представляют собой эти течения. Читал ему в подлинниках, попутно переводя, таких поэтов, как Рембо, Рильке.
Владимир Владимирович Маяковский. «Я сам»:
ПАМЯТНЕЙШАЯ НОЧЬ
Разговор. От скуки рахманиновской перешли на училищную, от училищной – на всю классическую скуку. У Давида – гнев обогнавшего современников мастера. У меня – пафос социалиста, знающего неизбежность крушения старья. Родился российский футуризм.
Давид Давидович Бурлюк:
Футуризм не школа, это новое мироощущение. Футуристы – новые люди. Если были чеховские – безвременцы, нытики-интеллигенты, – то пришли – бодрые, не унывающие. <…> И новое поколение не могло почувствовать себя творцом, пока не отвергло, не насмеялось над поколением «учителей», символистов.
Владимир Владимирович Маяковский. «Я сам»:
СЛЕДУЮЩАЯ
Днем у меня вышло стихотворение. Вернее – куски. Плохие. Нигде не напечатаны. Ночь. Сретенский бульвар. Читаю строки Бурлюку. Прибавляю – это один мой знакомый. Давид остановился. Осмотрел меня. Рявкнул: «Да это же ж вы сами написали! Да вы же ж гениальный поэт!» Применение ко мне такого грандиозного и незаслуженного эпитета обрадовало меня. Я весь ушел в стихи. В этот вечер совершенно неожиданно я стал поэтом.
Давид Давидович Бурлюк:
Маяковский до 18 лет не писал стихов; в моем воображении, первые месяцы нашего знакомства он был только любителем «чужой» поэзии.
Осенним вечером по бульвару Страстного монастыря мы шли асфальтовой панелью под серым туманным небом, панель была мокрая, ее не было – было серое мокредное небо, первые вспыхнувшие фонари отекали светом книзу, и опыт подсказывал, что там, где падают светлые мечи их, могут шагнуть и наши человеческие ноги: там панель, а над огнями – мокрое поле осеннего неба, куда завела нас предвечерняя прогулка.
Маяковский прочитал мне стихотворение:
Это было его первое стихотворение.
Я задумался над вопросом: почему Маяковский до встречи со мной не писал или, вернее, стыдился своего творчества.
Владимир Владимирович Маяковский. «Я сам»:
БУРЛЮЧЬЕ ЧУДАЧЕСТВО
Уже утром Бурлюк, знакомя меня с кем-то, басил: «Не знаете? Мой гениальный друг. Знаменитый поэт Маяковский». Толкаю. Но Бурлюк непреклонен. Еще и рычал на меня, отойдя: «Теперь пишите. А то вы меня ставите в глупейшее положение».
ТАК ЕЖЕДНЕВНО
Пришлось писать. Я и написал первое (первое профессиональное, печатаемое) «Багровый и белый» и другие.
Мария Никифоровна Бурлюк:
Прогулки наши в сверкающих фонарях бульваров Москвы, то затененных линиями дождя, то пушистыми ресницами снега, были долгими. Маяковский вслушивался в веселые восклицания и разговоры об искусстве, коими изобиловал Бурлюк. <…>
С любовью старшего брата удивлялся Бурлюк одаренности безмерной, без берегов возможностям; хлопал дружески Маяковского после чтения по молодой, костлявой от недоедания, опять сутулившейся спине.
Володя Маяковский и во вторую осень нашего знакомства был плохо одет. А между тем начались холода. Увидев Маяковского без пальто, Бурлюк в конце сентября 1912 года, в той же Романовке, в темноте осенней, на Маяковского, собиравшегося уже шагать домой (на Большую Пресню), надел зимнее ватное пальто своего отца.
– Гляди, впору? – Оправляя по бокам, обошел кругом Маяковского и застегнул заботливо крючок у ворота и все пуговицы… – Ты прости за мохнатые петли, но зато тепло и в грудь не будет дуть…
Маяковский улыбался.
Владимир Владимирович Маяковский. «Я сам»:
ПРЕКРАСНЫЙ БУРЛЮК
Всегдашней любовью думаю о Давиде. Прекрасный друг. Мой действительный учитель. Бурлюк сделал меня поэтом. Читал мне французов и немцев. Всовывал книги. Ходил и говорил без конца. Не отпускал ни на шаг. Выдавал ежедневно 50 копеек. Чтоб писать не голодая.
На Рождество завез к себе в Новую Маячку. Привез «Порт» и другое.
Давид Давидович Бурлюк. Из письма В. В. Каменскому, 1912 г.:
Дорогой друг и храбрый авиатор Вася! Приезжай скорей в Москву, чтобы ударить с новой силой «Сарынь на кичку!» Пора. Прибыли и записались новые борцы – Володя Маяковский и А. Крученых. Эти два очень надежные. Особливо Маяковский, который учится в школе живописи вместе со мной… Он жаждет с тобой встретиться и побеседовать об авиации, стихах и прочем футуризме. Находится Маяковский при мне постоянно и начинает писать хорошие стихи. Дикий самородок горит самоуверенностью. Я внушил ему, что он – молодой Джек Лондон. Очень доволен. Приручил вполне, стал послушным: рвется на пьедестал борьбы за футуризм. Необходимо скорей действовать.
Василий Васильевич Каменский:
Бурлюк не мог наглядеться на своего сверх всякой меры одаренного ученика, за каждым шагом которого он следил с ревностью Отелло.
Давид Давидович Бурлюк:
Осенью 1912 года мы поселились в Романовке.
Ход в Романовку с Малой Бронной. Комнаты наши – на четвертом этаже, Маруся живет в 104 номере. Я поселился в том же коридоре. Все собрания молодых поэтов и художников происходили в номере Маруси, так как эта комната была более обширной и нарядной. Здесь обильно сервировались «чаи», варенья и бландово-чичкинские сыры и колбасы. Владимир Владимирович приходил каждый вечер после Училища живописи, ваяния и зодчества.
Романовка – глаголем протянувшийся старый корпус, грязно-зеленого цвета…
В Романовке, в ее полутемных номерах, декорированных купеческим красным, засаленным дочерна штофом, состоялись и первые выступления Володи Маяковского, свидетелями и слушателями которых пришлось быть его ближайшим друзьям. Эти выступления были репетицией к первым публичным шумно-овационным выступлениям будущего великого поэта. Маяковский первые свои стихи: «Ночь», «Вывескам», «Уличное», «А вы могли бы?», два стихотворения о Петербурге читал на вечеринках в Училище живописи, но на этих вечеринках мне быть не пришлось. Мне довелось лишь слышать о них от группы восторженной молодежи. Сила его воздействия на слушателей была всегда несравнимо яркая. <…>
Маяковский не имел записных книжек, читал по памяти. Когда его просили читать, он поднимался с дивана, отходил на середину комнаты и становился с таким расчетом, чтобы видеть себя в хмуром, неясном, узком зеркале. Маяковский выпрямлялся, лицо его оставалось спокойным; опуская руку с горящей папиросой вдоль своего высокого тела, другую, левую, он закладывал в карман бархатной блузы. Не откидывая головы назад, пристально смотря глазами в другие, зеркальные, поэт начинал читать свои юные стихи, декламировать, скандировать без поправок или остановок, не поддаваясь нахлынувшему вдохновению и не изменяясь в лице.
Мария Никифоровна Бурлюк:
В начале ноября 1912 года Бурлюк собрался ехать читать лекцию в Петербург на тему «Что такое кубизм?» и, узнав, что Маяковский там никогда не был, решил взять его с собой. Маяковский был очень рад этой поездке. Он вез на выставку «Союза молодежи» портрет, писанный им с Р. П. Каган. По прибытии в Петербург, с вокзала, кутаясь в живописный старый плед (так похож на молодого цыгана), Маяковский поехал проведать своих знакомых. Бурлюк встретился с ним уже только вечером в Тенишевском училище. Маяковский познакомился здесь с В. Хлебниковым, до этого учившимся в Санкт-Петербургском университете.
Давид Давидович Бурлюк:
Владимир Маяковский никогда особенно не любил и не понимал Хлебникова как поэта. К Хлебникову-человеку относился с большой теплотой, всегда называя его нежнейшими именами. Он пользовался некоторыми стихами Хлебникова, как полемическим оружием, в защиту новой формы. Одно, два, не больше.
Мария Никифоровна Бурлюк:
К Хлебникову, схимнику, молчальнику, – полный энергии, силы животной, Владимир Маяковский никогда не питал особой длительной склонности. Хлебников был чужд Маяковскому. Периодами, будучи в центре нового, под воздействием всеобщих восторгов, которые творчество Велимира Владимировича вызывало, Маяковский – хлопал Витю дружески по плечу и… восхищался. Но проходило несколько недель, и снова Владимир Владимирович подходил к Бурлюку близко, и ревниво (слегка боясь сам своего вопроса) спрашивал: «Ну, Додя, ты все понимаешь – скажи – ведь правда, стихи Хлебникова в конце концов пустяки…» Спрашивал, а сам, видимо, трусил – а вдруг работоспособность, культурность, глубочайшая одаренность великого.
Алексей Елисеевич Крученых:
Резвые стычки с Виктором Хлебниковым (имя Велимир – позднейшего происхождения) бывали тогда и у Маяковского. Вспыхивали они и за работой. Помню, при создании «Пощечины» Маяковский упорно сопротивлялся попыткам Велимира отяготить манифест сложными и вычурными образами, вроде: «Мы будем тащить Пушкина за обледенелые усы». Маяковский боролся за краткость и ударность.
Но часто перепалки возникали между поэтами просто благодаря задорной и неисчерпаемой говорливости Владимира Владимировича. Хлебников забавно огрызался.
Помню, Маяковский как-то съязвил в его сторону:
– Каждый Виктор мечтает быть Гюго.
– А каждый Вальтер – Скоттом! – моментально нашелся Хлебников, парализуя атаку.
Такие столкновения не мешали их поэтической дружбе.
Василий Васильевич Каменский:
Володя Маяковский носился с <…> хлебниковской книгой стихов в десять раз больше, чем со своей, и всюду, как жемчуг, рассыпал наизусть цитаты:
Маяковский мог неустанно повторять везде и всюду все эти хлебниковские алмазные россыпи:
Желтая кофта
Василий Васильевич Каменский:
Вдруг Бурлюк зычно закричал:
– Идея! Идея! Стойте, идея! Мы должны выступить как новые, первые русские поэты-футуристы! Три кита, и ни одного символического окуня!
– Да, да! Но нам не дадут помещения, и полиция не разрешит. Никто не знает, что мы – гении.
– Чорт с ним! Пускай не дают помещения. Не надо. Мы пойдем на улицы Москвы, в гущу народа, и станем втроем читать стихи. Наше дело – не лазить по канцеляриям редакций протухших журналов, которые все равно никто не читает. Время требует своих трибунов-поэтов, и мы ими будем, будем! Нас признает улица, площадь, народ, девушки, юноши, ученики, дворовые дети. Все – кто на улице.
– А не примут ли нас за пьяную компанию или случайно разгулявшихся молодчиков?
– Нет, не примут: мы наденем специальные пестрые одежды, разрисуем лица, а в петлицы, вместо роз, вденем крестьянские деревянные ложки. Пусть наши глотки будут противны обывателям. Больше издевательства над мещанской, буржуазной сволочью. Нашим наслаждением должно быть отныне – эпатирование буржуазии. Мы, революционеры искусства, обязаны втесаться в жизнь улицы и сборищ. Мы обязаны выступить с проповедью нового искусства по всем крупным городам России.
Однако я тут же понял, что вся эта программа была уже заранее продумана Бурлюком и Маяковским и, очевидно, они не знали только, как ее осуществить, особенно в отношении выступлений по провинциальным городам.
Володя, заранее уверенный, что не получит отказа, просил меня:
– Вы такой замечательный, знаменитый авиатор, великий человек современности, вы одеты в несравненный парижский костюм и в настоящие английские ботинки, вы вращались во Франции, в Англии. И разве такому может какой-нибудь городничий отказать, если попросите его разрешить афишу под заглавием: «Аэропланы и поэзия футуристов». А раз будет такое разрешение – нам дадут и зал, и кассу.
Бурлюк тоже настойчиво усовещивал меня.
Отказать Маяковскому было невозможно. Он читал стихи Бурлюка, читал моего «Разина» и произведения множества других поэтов, как бы играя своей феноменальной памятью, острил, дурачился, ставил бутылки на цилиндр, изображал, будто ходит по проволоке в цирке.
И при всем этом продолжал агитировать «в пользу общего великого дела искусства современности», призывал меня быть организатором и «мамой» всего российского футуристического движения.
– Как будет замечательно: Бурлюк – отец. Каменский – мама. Я – сын. Остальные – родственники. <…>
Маяковский, ероша гриву густых темных волос, шагал, курил, нервно закусив папиросу в углу большого рта и бросая отрывистые фразы:
– Дело не в том – летать нам или не летать. Ломать наши слоновые кости или не ломать… Чорт его знает… Джек Лондон… Братья Райт… Сумасшедший игрок Германн… Лиза… Любовь… «Туча ли, гром…» «Что наша жизнь…» Главное – мы должны и можем делать феноменальные явления и в искусстве, и в жизни. Возьмем мир за бороду и будем трясти… Облапим весь земной шар и повернем в обратную сторону, на страх всем астрономам, и самому Саваофу, и самому дьяволу. Все человечество наше – и никаких разговоров. Издадим манифест с приказом любить нас и славить. И будут! Обожремся в богатстве бриллиантовых россыпей наших душ… Пожалуйста…
И все это обязательно будет! Сделаем! А пока необходимо выйти на улицу со стихами и разговорами.
– Брависсимо! Немедленно все запишем! – провозгласил Бурлюк, достав бумагу. И начал записывать, скандируя каждое слово:
– Первое. Ровно через три дня в полдень всем трем поэтам – Маяковскому, Каменскому, Бурлюку в пестрых одеждах, в цилиндрах, с разрисованными лицами выйти на Кузнецкий и, гуляя, читать во все горло по очереди свои стихи самым строгим голосом.
Второе. Не обращать внимания на возможные насмешки дураков и на мещанское издевательство.
Третье. На вопросы – кто вы? – отвечать серьезно: гении современности – Маяковский, Бурлюк, Каменский.
Четвертое. На все остальные: так живут футуристы. Не мешайте нам работать. Слушайте.
Пятое. Сшить Маяковскому желтую кофту
Шестое. Авиатору В. В. Каменскому пойти к московскому губернатору, чтобы он разрешил прочитать нам лекцию об аэропланах и о поэзии футуристов под его, Каменского, ответственность, как известного пилота-авиатора.
Седьмое. Уважаемый В. В. Каменский должен снять помещение для выступления в Политехническом музее и внести задаток. И вообще взять на себя все расходы по организации.
Восьмое. При полном благополучии В. В. Каменскому возместить расходы, а всю прибыль разделить поровну.
Девятое. Афиша должна быть желтого цвета, а все буквы крупных слов разного шрифта.
Десятое. На столе сцены во время выступления поставить сотню стаканов чая, чтобы пить самим и угощать почтенную публику. В момент возникновения возможного скандала – чай убрать, чтобы не потерпеть убытки за разбитую посуду.
Одиннадцатое. На всякий случай во время выступления присутствовать на сцене всем трем с начала до конца.
Владимир Владимирович Маяковский. «Я сам»:
ЖЕЛТАЯ КОФТА
Костюмов у меня не было никогда. Были две блузы – гнуснейшего вида. Испытанный способ – украшаться галстуком. Нет денег. Взял у сестры кусок желтой ленты. Обвязался. Фурор. Значит, самое заметное и красивое в человеке – галстук. Очевидно – увеличишь галстук, увеличится и фурор. А так как размеры галстуков ограничены, я пошел на хитрость: сделал галстуковую рубашку и рубашковый галстук.
Впечатление неотразимое.
Василий Васильевич Каменский:
Маяковский примерял новую апельсиновую кофту, сшитую его матерью Александрой Алексеевной и двумя сестрами – Людой и Олей.
Бурлюк был в сюртуке, с воротником, обшитым разноцветными лоскутами, в желтом жилете с серебряными пуговками и в цилиндре.
Мой парижский костюм цвета какао был обшит золотой парчой. На голове – тоже цилиндр.
А на моем лбу Маяковский нарисовал гримировальным карандашом аэроплан. На щеке Бурлюка Володя изобразил собачку с поднятым хвостом.
Вид у нас был маскарадный и необычайно живописный.
Думали ли мы, что нас могут встретить скандалом? Думали.
Знали ли мы, что за нарушение общественного спокойствия и порядка (да еще на улицах) нас могут схватить полицейские, отвести в участок и даже выслать из Москвы? Знали.
Предполагали ли мы, что может произойти драка, схватка, свалка и чорт его знает какое безобразие на Кузнецком? Предполагали. <…>
Маяковский от разрисовки своего лица в последний момент отказался, предлагая, однако, загримироваться негром, на что нашего согласия не получил.
Наш чрезвычайный подъем объяснялся тем, что накануне я получил разрешение от губернатора на публичное выступление.
Ровно в двенадцать часов дня, вдев в петлицы деревянные ложки, мы появились наверху Кузнецкого.
Сразу начали по очереди читать стихи, медленно и важно шагая вниз.
Шли серьезно, строго. Без улыбки.
Я только заметил, что все встречавшиеся повертывали немедленно за нами, а иные забегали вперед и тревожно спрашивали:
– Кто это? Сумасшедшие? С диких островов? Жокеи из цирка? Укротители? Факиры? Чемпионы французской борьбы? Индейцы? Йоги? Американцы? Почему собака у этого толстяка на щеке? Почему аэроплан у этого блондина на лбу? Почему у этого верзилы желтая кофта? Тише – они читают стихи, тише! Это поэты? Не может быть! Говорят по-русски, но ничего не понятно. Тише. Все понятно. Они предсказывают! Идиоты! Это вы – идиоты, а они – наоборот! Урра! Три Евгения Онегина!
Какая-то встречная барынька с дочкой так нас испугалась, что даже перекрестилась:
– Господи помилуй!
Дочка бросилась к нам:
– Какая красота!
Барынька рванула дочь за рукав:
– Таня, уйди, уйди. Тебя могут изуродовать. Надо позвать полицию. <…>
Толпа росла. Началась давка.
Мостовая заполнилась. Извозчики не могли проехать. У Неглинной образовалась плотная людская стена.
Мы почувствовали, что с минуты на минуту разразится «происшествие».
Бурлюк рявкнул:
– Перед вами гениальные поэты, новаторы, футуристы: Маяковский, Каменский, Бурлюк. Мы открываем Америку нового искусства. Поздравляю!
Толпа аплодировала, свистела, кричала, возмущалась.
И вдруг послышался продолжительный полицейский свисток.
Мы повернули обратно кверху.
Городовые, продолжая свистеть, разгоняли толпу.
– Рразойдитесь!
Какая-то девочка поднесла Маяковскому апельсин.
Он поблагодарил и скушал.
– Ест! Ест! – шептались на всю улицу провожающие.
А мы важно шагали, читая стихи, хотя и понимали, что из-за шума и суматохи нас было трудно расслышать…
Однако часть молодежи и особенно студенты охраняли нас и храбро отшибали наступающих драчунов, хрипло кричавших:
– Их тут целая банда! Живодеры! <…>
Вдев в петлицы пальто по большому пучку редиски, мы отправились из гостиницы на главную <…> улицу. <…>
В ресторане испугались:
– Кто это? Кто?
Маяковский громко заявил:
– Три Шаляпина!
Нас попросили в отдельный кабинет:
– Там будет спокойнее.
Мы вышли. <…>
Мы <…> ходили со стихами по улицам, всех взбудораживая своим появлением.
И всех приглашали на вечер – «на чай футуристов».
Бенедикт Константинович Лившиц:
Не помню, куда мы заехали с вокзала, где остановились, да и остановились ли где-нибудь. Память сохранила мне только картину сложного плутания по улицам и Кузнецкий мост в солнечный, не по-петербургскому теплый полдень.
Купив две шикарные маниллы в соломенных чехлах, Володя предложил мне закурить. Сопровождаемые толпою любопытных, пораженных оранжевой кофтой и комбинацией цилиндра с голой шеей, мы стали прогуливаться.
Маяковский чувствовал себя как рыба в воде.
Я восхищался невозмутимостью, с которой он встречал устремленные на него взоры
Ни тени улыбки.
Напротив, мрачная серьезность человека, которому неизвестно почему докучают беззаконным вниманием.
Это было до того похоже на правду, что я не знал, как мне с ним держаться. <…>
Вокруг нас разрасталась толпа зевак.
Во избежание вмешательства полиции пришлось свернуть в одну из боковых, менее людных улиц.
Заглянули к каким-то Володиным знакомым, потом к другим, еще и еще, заходили всюду, куда Маяковский считал нужным показаться в своем футуристическом великолепии. В Училище живописи, ваяния и зодчества, где он еще числился учеником, его ждал триумф: оранжевая кофта на фоне казенных стен была неслыханным вызовом казарменному режиму школы. Маяковского встретили и проводили овациями.
Ему этого было мало.
Апостолы футуризма
Виктор Борисович Шкловский:
О том, чтобы печататься, не было и разговора, но можно было и выступать. А для выступления нужна была вывеска. Тезисы научил делать Николай Кульбин, такие тезисы, как будто турки заняли город и оповещают об этом, под барабан.
Алексей Елисеевич Крученых:
Помню наше первое совместное выступление, «первый бой» в начале 1912 г. на диспуте «Бубнового валета», где Маяковский прочел целую лекцию о том, что искусство соответствует духу времени, что, сравнивая искусство различных эпох, можно заметить: искусства вечного нет – оно многообразно, диалектично. Он выступал серьезно, почти академически.
Во время скучного вступительного доклада, кажется, Рождественского, при гробовом, унылом молчании всего зала, я стал совершенно по-звериному зевать. Затем в прениях Маяковский, указав, что «бубнововалетчики» пригласили докладчиком аполлонщика Макса Волошина, заявил, перефразируя Козьму Пруткова:
В публике поднялся содом, я взбежал на эстраду и стал рвать прицепленные к кафедре афиши и программы.
Кончаловский, здоровый мужчина с бычьей шеей, кричал, звенел председательским звонком, призывал к порядку, но его не слышали. Зал бушевал, как море в осень.
Тогда заревел Маяковский – и сразу заглушил аудиторию. Он перекрыл своим голосом всех. Тут я впервые и «воочию» убедился в необычайной голосовой мощи разъяренного Маяковского. <…>
Публика слышала следующие и вовсе не так уж малодоступные мысли:
– Еще египтяне и древние греки, – говорил он, – гладили сухих и черных кошек, извлекая из их шерсти электрические искры. Но не они нашли приложение этой силы. Поэтому не им поется слава, но тем, кто поставил электричество на службу человечеству, тем, кто послал гигантскую мощь по проводам, двинул глазастые трамваи, завертел стосильные моторы.
Так Маяковский опровергал и старушечью мудрость уверявших: «ничего нового под луной!».
Не из Египта выводил Маяковский футуризм, – наоборот!
– Какие-то жалкие искорки были и в старину, – кричал он, – но это только искорки, обрывки, намеки. Какие-то случайные находки были и в искусстве римлян, но только мы, футуристы, собрали эти искорки воедино и включили их в созданные нами новые литературные приемы.
Владимир Владимирович Маяковский:
«ПОЩЕЧИНА»
Из Маячки вернулись если с неотчетливыми взглядами, то с отточенными темпераментами. В Москве Хлебников. Его тихая гениальность тогда была для меня совершенно затемнена бурлящим Давидом. Здесь же вился футуристический иезуит слова – Крученых.
После нескольких ночей лирики родили совместный манифест. Давид собирал, переписывал, вдвоем дали имя и выпустили «Пощечину общественному вкусу».
Алексей Елисеевич Крученых:
Я помню только один случай, когда В. Хлебников, В. Маяковский, Д. Бурлюк и я писали вместе одну вещь – этот самый манифест к «Пощечине общественному вкусу».
Москва, декабрь 1912 г. Собрались, кажется, у Бурлюка на квартире, писали долго, спорили из-за каждой фразы, слова, буквы.
Помню, я предложил: «Выбросить Толстого, Достоевского, Пушкина».
Маяковский добавил: «С парохода современности».
Кто-то: «сбросить с парохода».
Маяковский: «Сбросить – это как будто они там были, нет, надо бросить с парохода…»
Помню мою фразу: «Парфюмерный блуд Бальмонта».
Исправление В. Хлебникова: «Душистый блуд Бальмонта» – не прошло.
Еще мое: «Кто не забудет своей первой любви – не узнает последней».
Это вставлено в пику Тютчеву, который сказал о Пушкине: «Тебя ж, как первую любовь, России сердце не забудет».
Строчки Хлебникова: «Стоим на глыбе слова мы».
«С высоты небоскребов мы взираем на их ничтожество» (Л. Андреева, Куприна, Кузмина и пр.).
Хлебников по выработке манифеста заявил: «Я не подпишу это… Надо вычеркнуть Кузмина – он нежный». Сошлись на том, что Хлебников пока подпишет, а потом отправит письмо в редакцию о своем особом мнении. Такого письма мир, конечно, не увидел!
Не давая опомниться публике, мы одновременно с книгой «Пощечина общественному вкусу» выпустили листовку под тем же названием. <…>
На обороте листовки были помещены для наглядности и сравнения «в нашу пользу» произведения: против текста Пушкина – текст Хлебникова, против Лермонтова – Маяковского, против Надсона – Бурлюка, против Гоголя – мой.
ПОЩЕЧИНА ОБЩЕСТВЕННОМУ ВКУСУ
Читающим наше Новое Первое Неожиданное.
Только мы – лицо нашего Времени. Рог времени трубит нами в словесном искусстве.
Прошлое тесно. Академия и Пушкин непонятнее гиероглифов.
Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. и проч. с Парохода современности.
Кто не забудет своей первой любви, не узнает последней.
Кто же, доверчивый, обратит последнюю Любовь к парфюмерному блуду Бальмонта? В ней ли отражение мужественной души сегодняшнего дня?
Кто же, трусливый, устрашится стащить бумажные латы с черного фрака воина Брюсова? Или на них зори неведомых красот?
Вымойте ваши руки, прикасавшиеся к грязной слизи книг, написанных этими бесчисленными Леонидами Андреевыми.
Всем этим Максимам Горьким, Куприным, Блокам, Сологубам, Ремизовым, Аверченкам, Черным, Кузьминым, Буниным и проч. и проч. нужна лишь дача на реке. Такую награду дает судьба портным.
С высоты небоскребов мы взираем на их ничтожество!..
Мы приказываем чтить права поэтов:
1. На увеличение словаря в его объеме произвольными и производными словами (Слово-новшество).
2. На непреодолимую ненависть к существовавшему до них языку.
3. С ужасом отстранять от гордого чела своего из банных веников сделанный вами Венок грошовой славы.
4. Стоять на глыбе слова «мы» среди моря свиста и негодования.
И если пока еще и в наших строках остались грязные клейма ваших «здравого смысла» и «хорошего вкуса», то все же на них уже трепещут впервые Зарницы Новой Грядущей Красоты Самоценного (самовитого) Слова.
Д. Бурлюк, Александр Крученых, В. Маяковский, Виктор Хлебников.
Москва, 1912, декабрь.
Виктор Борисович Шкловский:
Поэты Хлебников, Маяковский, Василий Каменский в противоположность символистам выдвигали иную поэтику.
Они требовали от вещи не столько многозначности, сколько ощутимости. Они создавали неожиданные образы, неожиданную звуковую сторону вещи. Они поэтически овладевали тем, что прежде называлось «неблагозвучием». Маяковский писал:
«Есть еще хорошие буквы: эр, ша, ща».
Это было расширение восприятия мира. Маяковский до этого писал о таких словах, как «сволочь» и «борщ», как о последних оставшихся у улицы.
Бенедикт Константинович Лившиц:
Октябрь и ноябрь тринадцатого года отмечены в будетлянском календаре целой серией выступлений, среди которых не последнее место занимали лекции Корнея Чуковского о футуризме, прочитанные им в Петербурге и в Москве. Это была вода на нашу мельницу. Приличия ради мы валили Чуковского в общую кучу бесновавшихся вокруг нас Измайловых, Львовых-Рогачевских, Неведомских, Осоргиных, Накатовых, Адамовых, Философовых, Берендеевых и пр., пригвождали к позорному столбу, обзывали и паяцем, и копрофагом, и еще бог весть как, но все это было не очень серьезно, не более серьезно, чем его собственное отношение к футуризму.
Чуковский разбирался в футуризме лишь немного лучше других наших критиков, подходил даже к тому, что в его глазах имело цену, довольно поверхностно и легкомысленно, но все же он был и добросовестней, и несравненно талантливей своих товарищей по профессии, а главное – по-своему как-то любил и Маяковского, и Хлебникова, и Северянина. Любовь – первая ступень к пониманию, и за эту любовь мы прощали Чуковскому все его промахи.
Виктор Борисович Шкловский:
Мы поехали в Бестужевский институт. Доклад читал Корней Иванович. Он закончил возгласами о науке и демократии.
– Ничего не выйдет у футуристов! Хоть бы голову они себе откусили, – выпевал он голосом, похожим на звук какого-то драгоценно-гнусавого старинного виоль-де-гамбистого инструмента.
Маяковский читал стихи. Крученых говорил и сперва прочел пародийные стихи, не очень хорошие, совсем не заумные. Помню строку:
Он имел успех. Выступали акмеисты, потом кто-то из футуристов сказал про Короленко, что он пишет серо.
Аудитория решила нас бить.
Маяковский прошел сквозь толпу, как раскаленный утюг сквозь снег. Крученых шел, взвизгивая и отбиваясь галошами.
Наука и демократия его щипала.
Я шел, упираясь прямо в головы руками налево и направо, был сильным – прошел.
А Корней Иванович повез свой доклад дальше.
Из отчета газеты «День». 8 ноября 1913 г.:
Первым говорит футурист в желтой кофте г. Маяковский, поставивший К. И. Чуковскому вопрос «ребром»: «Да понимаете ли вы, г. Чуковский, что такое поэзия, что такое искусство и демократия? Поэзия – это то, – в тоне гордого презрения возвещает г. Маяковский, – что разрушает вековые ценности, которыми гордится старая культура. И только та поэзия демократична, которая разрушает старую психологию плоских лиц и душ».
– Вашу старую парфюмерную любовь мы разбили, я люблю грязную поэзию Алексея Крученых, – восклицает г. Маяковский и заканчивает так: – Чуковский не может понять поэзии футуризма, ибо не знает ее основ. Поэты – мы.
А затем, пытаясь заглушить свист и шум аплодисментов, появляется на эстраде г. Крученых.
Вначале московский футурист говорит что-то бессвязное о демократии и демократизме, а затем неожиданно, но к приятному удивлению аудитории вспоминает, что на предыдущей лекции К. И. Чуковского полицейский пристав запретил декламацию футуристических стихов. Поэтому г. Крученых превращает в пристава К. И. Чуковского и по адресу декламирует «пародию». <…>
Переполненный зал встречает эту «поэзию» добродушным смехом и аплодисментами, но дальнейшее течение диспута превращается в бесконечные и нудные пререкания между противниками и сторонниками футуристов.
Г<-н> Галкин решился заявить в лицо гг. футуристам, что русская литература – это Евангелие русской интеллигенции, это вечная краса и гордость русского народа. И те, кто пришел в литературу со скандалом и кривлянием, должны умерить свой пыл.
Весь зал разразился долгими аплодисментами, а г. Маяковский крикнул:
– Господа, я не скандалист, но я не могу слушать.
В такой атмосфере «скандализированного успеха» выступили еще два-три адепта футуризма от учащейся молодежи.
Бенедикт Константинович Лившиц:
В наших нескончаемых перебранках было больше веселья, чем злобы. Однажды сцепившись с ним, мы, казалось, уже не могли расцепиться и собачьей свадьбой носились с эстрады на эстраду, из одной аудитории в другую, из Тенишевки в Соляной Городок, из Соляного Городка в психоневрологический институт, из Петербурга в Москву, из Москвы в Петербург и даже наезжали доругиваться в Куоккалу, где он жил отшельником круглый год.
Вадим Габриэлевич Шершеневич:
Помню я в первые годы футуризма столкновение в Литературно-художественном кружке Маяковского с Виленкиным. <…> В боях против футуризма Виленкин занимал всегда первое место, и, надо отдать ему справедливость, это был противник трудный и корректный, чем выгодно отличался от яблоновских и прочих профессиональных ругателей, включая и истерического, как кликуша, Корнея Чуковского. Цитаты и логика, летевшая из-под поблескивания монокля, были убедительны. Аудитория его любила, и от него нельзя было отделаться смешком или остротой.
Как-то Маяковский попробовал взять Виленкина «нахрапом» и сильно надерзил ему. Виленкин двинулся на Маяковского, сжав кулаки, с явно «не логическими» доказательствами. И Маяковский сразу извинился.
Тогда еще ореол «нахала, которому лучше прощать», не сиял над Маяковским.
Бенедикт Константинович Лившиц:
«Первый вечер речетворцев», состоявшийся 13 октября (1913. – Сост.) в помещении Общества любителей художеств на Большой Дмитровке (в Москве. – Сост.), привлек множество публики. Билеты расхватали в какой-нибудь час.
Аншлаги, конные городовые, свалка у входа, толчея в зрительном зале давно уже из элементов случайных сделались постоянными атрибутами наших выступлений. Программа же этого вечера была составлена широковещательнее, чем обычно. Три доклада: Маяковского – «Перчатка», Давида Бурлюка – «Доители изнуренных жаб» и Крученых – «Слово» – обещали развернуть перед москвичами тройной свиток ошеломительных истин.
Особенно хороши были «тезисы» Маяковского, походившие на перечень цирковых аттракционов:
1. Ходячий вкус и рычаги речи.
2. Лики городов в зрачках речетворцев.
3. Berceuse оркестром водосточных труб.
4. Египтяне и греки, гладящие черных сухих кошек.
5. Складки жира в креслах.
6. Пестрые лохмотья наших душ.
В этой шестипалой перчатке, которую он, еще не изжив до конца романтической фразеологии, собирался швырнуть зрительному залу, наивно отразилась вся несложная эстетика тогдашнего Маяковского.
Однако для публики и этого было поверх головы. <…>
Успех вечера был в сущности успехом Маяковского. Непринужденность, с которой он держался на подмостках, замечательный голос, выразительность интонаций и жеста сразу выделили его из среды остальных участников. <…>
Хотела или не хотела того публика, между нею и высоким, извивающимся на эстраде юношей не прекращался взаимный ток, непрерывный обмен репликами, уже тогда обнаруживший в Маяковском блестящего полемиста и мастера конферанса.
Виктор Борисович Шкловский:
Маяковский вошел на трибуну, как ледокол на торосы, и пошел, подминая под себя льдины рядов: они затрещали аплодисментами.
Алексей Елисеевич Крученых:
Скандалы мы устраивали, но только для того, чтобы сорвать чужой диспут, как это было с «Бубновым валетом».
Нам же никто ни разу не срывал вечера. Мы уверенно делали новое искусство и новую литературу, никогда не затевали скандалов для скандалов и решительно отвергали литературное хулиганство (термин не из удачных, но не мой).
Василий Васильевич Каменский:
Вообще наши выступления носили характер митингов, где на первом плане горела возбужденность собравшихся.
Трагедия
«Владимир Маяковский»
Алексей Елисеевич Крученых:
Одно дело – писать книги, другое – читать доклады и доводить до ушей публики стихи, а совсем иное – создать театральное зрелище, мятеж красок и звуков, «будетлянский зерцог», где разгораются страсти и зритель сам готов лезть в драку!
Показать новое зрелище – об этом мечтали я и мои товарищи.
Владимир Владимирович Маяковский:
Великая ломка, начатая нами во всех областях красоты во имя искусства будущего – искусства футуристов, не остановится, да и не может остановиться, перед дверью театра.
Ненависть к искусству вчерашнего дня, к неврастении, культивированной краской, стихом, рампой, ничем не доказанной необходимостью выявления крошечных переживаний уходящих от жизни людей, заставляет меня выдвигать в доказательство неизбежности признания наших идей не лирический пафос, а точную науку, исследование взаимоотношений искусства и жизни.
Алексей Елисеевич Крученых:
Общество «Союз Молодежи», видя засилье театральных старичков и учитывая необычайный эффект наших вечеров, решило поставить дело на широкую ногу, показать миру «первый футуристический театр». Летом 1913 г. мне и Маяковскому были заказаны пьесы. Надо было их сдать к осени. <…>
В Кунцеве Маяковский обхватывал буфера железнодорожного поезда. Так рождалась его «футуристическая драма».
Он первоначально хотел ее назвать «Железная дорога», потом еще как-то. Но не успел придумать названия, и мы послали ее в цензуру, которая заведовала зрелищами.
…В цензуру его рукопись пошла под заголовком: «Владимир Маяковский. Трагедия». Когда выпускалась афиша, то полицмейстер никакого нового названия уже не разрешал, а Маяковский даже обрадовался:
– Ну, пусть трагедия так и называется: «Владимир Маяковский»!
Василий Васильевич Каменский:
Декорации и костюмы к «Трагедии» делали художники Филонов и Школьник. Маяковский сам взялся за режиссирование своей трагедии и решил выступить в роли «поэта двадцати – двадцати пяти лет».
Роль свою Маяковский репетировал где попало: дома, на улицах, в кафе, в ресторанах, в гостях.
Левкий Иванович Жевержеев:
Для спектакля «Владимир Маяковский» раздобыть помещение было трудно. В конце концов удалось уговорить антрепренера, державшего оперетту в помещении театра на Офицерской улице (ныне улица Декабристов). Этот театр назывался тогда «Луна-парк». Плохие сборы этого опереточного театра помогли нам получить помещение на четыре дня – 2–5 декабря. <…>
Спектакли, аннонсированные афишами и газетными объявлениями, привлекали к себе большое внимание.
Бенедикт Константинович Лившиц:
В конце ноября во всех петербургских газетах появились анонсы, что 2, 3, 4 и 5 декабря в Луна-парке состоятся «Первые в мире четыре постановки футуристов театра»: в четные дни – трагедия «Владимир Маяковский», в нечетные – опера Матюшина «Победа над Солнцем».
Финансировал предприятие «Союз Молодежи», во главе которого стоял Л. Жевержеев. Цены назначили чрезвычайно высокие, тем не менее уже через день на все спектакли места амфитеатра и балкона были проданы. Газеты закопошились, запестрели заметками, якобы имевшими целью оградить публику от очередного посягательства футуристов на ее карманы, в действительности же только разжигавшими общее любопытство. Масла в огонь подлило напечатанное не то в «Дне», не то в «Речи» дня за два до первого представления письмо кающегося студента: «Исповедь актера-футуриста».
Дело в том, что никакой труппы, ни драматической, ни оперной, у футуристов не было и, разумеется, быть не могло. Приходилось набирать исполнителей среди студенческой молодежи, для которой этот неожиданный заработок был манной небесной. Платили хорошо, и от претендентов на любые роли не было отбоя. Но вот в одном из будущих участников спектакля внезапно заговорила совесть: он счел несовместимым с достоинством честного интеллигента повторять со сцены «такой бессмысленный вздор, как стихи Маяковского», и решил публично покаяться, обстоятельно поведав обо всех приготовлениях к спектаклю. Эффект, как и можно было предположить, получился обратный: публика, заинтригованная подробностями, расхватала последние билеты.
Левкий Иванович Жевержеев:
«Игольное ушко» царской цензуры трагедия прошла довольно благополучно. Если мне память не изменяет, Маяковскому пришлось лишь заменить несколько стихов, упоминавших не совсем почтительно о «боге», однако на генеральную репетицию, помимо цензора и местного полицейского пристава, пожаловал сам полицмейстер (их всего на Петербург полагалось четыре). В перерывах между актами и по окончании репетиции он приставал ко мне с вопросами: «Ну, ради бога, скажите по совести, действительно все это лишь футуристское озорство и ерунда? Я, честное слово, ничего не понимаю. А нет ли за этим чего-нибудь такого?.. Понимаете?.. Нет? Ну… крамольного? Придраться, собственно, не к чему, сознаюсь, но… чувствую, что что-то не так».
Ольга Константиновна Матюшина:
Однажды к Михаилу Васильевичу Матюшину страшно взволнованный влетел Маяковский. Он метался по комнатам и ничего не говорил.
Мы испуганно глядели на него.
– Что с тобой, Володя? – спросил Матюшин. Маяковский дико посмотрел на него и заорал:
– Все пропало! Постановки не будет!
Через два дня должна была состояться <…> постановка «Трагедии» Маяковского.
– Почему не будет?
Носившийся вихрем по комнате Маяковский остановился.
– Актеры отказались!
– Актеры отказались? Что с ними случилось?
– Какие-то мерзавцы распустили по городу слух, что на спектакле футуристов будут бить актеров и забросают их падалью, селедками и вообще всякой дрянью.
– Ерунда какая! – сказал Михаил Васильевич.
– Как вы узнали об их отказе?
– Я пришел к ним на репетицию. Они набросились на меня с таким криком, руганью, визгом, что я долго не мог понять, в чем дело. Когда понял, послал их к чорту и ушел. Михаил Васильевич, что делать?
– Постановка должна состояться, Володя, во что бы то ни стало!
– Да. Но как? В такой короткий срок…
– Все актеры отказались?
– Женщины все, а мужчин можно кой-кого уговорить.
– Надо набрать знакомых и в два дня обучить их. Роли у тебя маленькие. Давай посмотрим трагедию и подумаем, кого пригласить.
Они уселись к столу, начали просматривать роли. Я хотела уйти. Михаил Васильевич остановил:
– Оля, сыграй женщину со слезой!
– Что вы! Я в жизни никогда не играла!
– Не играли, так будете играть! – властно сказал Маяковский.
– Не играла и не буду играть, – в тон ему ответила я.
– Ну, будет вам! Как щенки вечно кусаются. Оля, ты должна нам помочь. Согласна?
– Я же не умею…
– Научим. Ты хорошо исполнишь эту роль. Она маленькая.
Я колебалась.
– Соглашаетесь? – уже ласково сказал Маяковский.
– Я боюсь. Ведь вы говорите, там будут бить и бросать всякую дрянь. Я очень боюсь дохлых крыс…
– Дохлых крыс я попрошу в меня бросать, ведь я буду около вас. А если попадут тухлым яйцом, так не взыщите. Зато весело будет. Можно будет в них обратно кидать, да выбирать еще самые ядовитые физии. Согласны?
– Согласна, только за качество не отвечаю. Какая роль?
– За качество отвечаем мы! – сказал Маяковский, дал мне роль и попросил ее переписать, пока они будут решать, кого еще позвать.
Левкий Иванович Жевержеев:
Первоначально задуманное Школьником трехмерное (с многочисленными лестницами, мостами и переходами) оформление оказалось по тем временам неосуществимым, и художник ударился в другую крайность – он ограничился лишь двумя живописными «задниками», на которых блестяще написал два «городских» пейзажа, и по форме и по содержанию весьма мало связанных с текстом трагедии.
Чрезвычайно сложные по композиции «плоскостные» костюмы Филонова, написанные без предварительных эскизов им самолично прямо на холсте, затем были натянуты на фигурные, по контуру рисунка, рамки, которые передвигали перед собою актеры. Эти костюмы также мало были связаны со словом Маяковского.
Бенедикт Константинович Лившиц:
Так называемое «художественное оформление» принадлежало Школьнику и было ниже самого спектакля. Все, что в тексте неприятно поражало поверхностным импрессионизмом, рыхлостью ткани, отсутствием крепкого стержня, как будто нарочно было выпячено художником, подчеркнуто с какой-то необъяснимой старательностью. Один Маяковский, кажется, не замечал этого, хотя вмешивался во все детали постановки.
Двухсаженная кукла из папье-маше, с румянцем во всю щеку, облаченная в какие-то лохмотья и, несмотря на женское платье, смахивавшая на елочного деда-мороза, искренно нравилась ему, так же как и все эти сверкавшие фольгой, похожие на огромные рыбьи пузыри, слезинки, слезы и слезищи.
Он, словно ребенок, тешился несуразными игрушками, и, когда я попытался иронически отнестись к нелепой, на мой взгляд, бутафории, его лицо омрачилось.
Александр Авельевич Мгебров (1884–1966), драматический актер, мемуарист:
Место действия – совсем небольшое пространство. Участвующие – их было немного – уже в костюмах. Это – молодежь, ничего общего с театром не имеющая. Настроение подавленное. Все немного сконфужены: сами не знают, что делают. Однако их полуосвещенные фигуры странно занимают меня. Какие-то картонные куклы. Лиц нет – маски. Вот тысячелетний старик, высокий, с лицом, облепленным пухом; впереди на нем разрисован во весь рост картон; по этому картону ярко выступают черные кошки. Дальше мимо меня мелькают человек без уха, человек без головы, человек без ноги. Все они – коленкор и картон. Это – по нему нарисовано. А лица закрыты. <…>
На задней стене сцены и на грандиозной железной двери большими буквами надпись: «Фу-дуристы»… Это написали рабочие сцены – футуристы не стерли ее. Не все ли равно им, в конце концов? Но где же они? Вот Владимир Маяковский, в пальто и мягкой шляпе. Величественный и самоуверенный и, как всегда, красивый. Однако я замечаю, что на этот раз Маяковский волнуется. Вот другие. Но все они скромны и тихи. Все это совсем не похоже на скандал. Как-то мучительно за них… Маяковский делает последнее распоряжение. Он один сосредоточен.
Ольга Константиновна Матюшина:
Время приближалось к началу спектакля. За кулисами Маяковский уже ждал выхода. Его плотно сжатые губы, горящие глаза, напряженная фигура говорили об огромном волнении и о желании усилием воли побороть его.
Но вот его выход. Он весь как-то метнулся, на мгновение остановился, сжав руки, и вдруг пошел ровно и, казалось, спокойно на сцену.
услышала я громкий, но срывающийся голос Маяковского. В зале зашумели, засмеялись. Видимо, этот шум сразу заставил Маяковского забыть, что он актер на сцене, и вспомнить свои выступления.
Начиналось второе действие. Маяковский, в тоге и лавровом венке, стоял близко у входа на сцену. От страха я лязгала зубами, меня всю трясло. Маяковский, заметив мой испуг, весело сказал, улыбаясь:
– Холодно?
– Нет, страшно.
– Это только первый момент, скоро будет очень просто и весело.
Александр Авельевич Мгебров:
Из-за кулис медленно дефилировали, одни за другими, действующие лица: картонные живые куклы. Публика пробовала смеяться, но смех обрывался. Почему? Да потому, что это вовсе не было смешно, – это было жутко. Мало кто из сидящих в зале мог бы осознать и объяснить это… <…> Хотелось смеяться: ведь для этого все пришли сюда. И зал ждал, зал жадно глядел на сцену.
Вышел Маяковский. Он взошел на трибуну без грима, в своем собственном костюме. Он был как бы над толпой, над городом. <…>
…Потом он сел на картон, изображающий полено. Потом стал говорить тысячелетний старик: все картонные куклы – это его сны, сны человеческой души, одинокой, забытой, затравленной в хаосе движений.
Бенедикт Константинович Лившиц:
Центром драматического спектакля был, конечно, автор пьесы, превративший свою вещь в монодраму. К этому приводила не только литературная концепция трагедии, но и форма ее воплощения на сцене: единственным подлинно действующим лицом следовало признать самого Маяковского. Остальные персонажи – старик с кошками, человек без глаза и ноги, человек без уха, человек с двумя поцелуями – были вполне картонны: не потому, что укрывались за картонажными аксессуарами и казались существами двух измерений, а потому, что, по замыслу автора, являлись только облеченными в зрительные образы интонациями его собственного голоса. Маяковский дробился, плодился и множился в демиургическом исступлении,
При таком подходе, естественно, ни о какой коллизии не могло быть и речи. Это был сплошной монолог, искусственно разбитый на отдельные части, еле отличавшиеся друг от друга интонационными оттенками. Прояви Маяковский большее понимание сущности драматического спектакля или больший режиссерский талант, он как-нибудь постарался бы индивидуализировать своих картонажных партнеров, безликие порождения собственной фантазии. Но наивный эгоцентризм становился поперек его поэтического замысла. На сцене двигался, танцевал, декламировал только сам Маяковский, не желавший поступиться ни одним выигрышным жестом, затушевать хотя бы одну ноту в своем роскошной голосе: он, как Кронос, поглощал свои малокровные детища.
Впрочем, именно в этом заключалась «футуристичность» спектакля, стиравшего – пускай бессознательно – грань между двумя жанрами, между лирикой и драмой, оставлявшего далеко позади робкое новаторство «Балаганчика» и «Незнакомки». Играя самого себя, вешая на гвоздь гороховое пальто, оправляя на себе полосатую кофту, закуривая папиросу, читая свои стихи, Маяковский перебрасывал незримый мост от одного вида искусства к другому и делал это в единственно мыслимой форме, на глазах у публики, не догадывавшейся ни о чем.
Александр Авельевич Мгебров:
Маяковский был в своей собственной желтой кофте; Маяковский ходил и курил, как ходят и курят все люди. А вокруг двигались куклы, и в их причудливых движениях, в их странных словах было много и непонятного и жуткого оттого, что вся жизнь непонятна и в ней много жути. И зал, вслушивавшийся в трагедию Маяковского, зал со своим смехом и дешевыми остротами, был также непонятен. И было непонятно и жутко, когда со сцены неслись слова, подобные тем, как<ие> говорил Маяковский. Он же действительно говорил так: «Вы крысы…» И в ответ люди хохотали, их хохот напоминал тогда боязливое царапанье крыс в открытые двери.
– Не уходите, Маяковский! – кричала насмешливо публика, когда он, растерянный, взволнованно, собирал в большой мешок и слезы, и газетные листочки, и свои картонные игрушки, и насмешки зала – в большой холщовый мешок…
Алексей Елисеевич Крученых:
В его «трагедии» изображены поэт-футурист, с одной стороны, и всяческие обыватели, «бедные крысы», напутанные бурными городскими темпами – «восстанием вещей», с другой.
Вместе с восстанием вещей близится и иной, более грозный, социальный мятеж – изменение всего лица земли, любви и быта.
Испуганные людишки несут свои слезы, слезинки поэту, взывая о помощи. Тот собирает их и укладывает в мешок.
До этого момента публика, пораженная ярчайшими декорациями (по краскам – Гоген и Матисс), изображавшими город в смятении, необыкновенными костюмами и по-новому гремевшими словами, – сидела сравнительно спокойно.
Когда же Маяковский стал укладывать слезки и немного растянул здесь паузу (чтобы удлинить спектакль!), – в зрительном зале раздались единичные протестующие возгласы. Вот и весь «страшный скандал» на спектакле Маяковского. Правда, когда уже был опущен занавес, раздавались среди аплодисментов и свистки, и всевозможные крики, как то обычно бывает на премьерах, новых, идущих вразрез с привычными постановками.
Бенедикт Константинович Лившиц:
Театр был полон: в ложах, в проходах, за кулисами набилось множество народа. Литераторы, художники, актеры, журналисты, адвокаты, члены Государственной думы – все постарались попасть на премьеру. Помню сосредоточенное лицо Блока, неотрывно смотревшего на сцену и потом, в антракте, оживленно беседовавшего с Кульбиным. Ждали скандала, пытались даже искусственно вызвать его, но ничего не вышло: оскорбительные выкрики, раздававшиеся в разных концах зала, повисали в воздухе без ответа.
«Просвистели до дырок», – отмечал впоследствии Маяковский в своей лаконической автобиографии. Это – преувеличение, подсказанное, быть может, не столько скромностью, сколько изменившейся точкой зрения самого Маяковского на сущность и внешние признаки успеха: по тому времени прием, встреченный у публики первой футуристической пьесой, не давал никаких оснований говорить о провале.
Левкий Иванович Жевержеев:
Огромный успех спектаклей трагедии «Владимир Маяковский» в значительной степени вызван был и впечатлением, какое автор производил на сцене. Даже свистевшие первые ряды партера в моменты монологов Маяковского затихали.
Веселый год
Василий Васильевич Каменский:
Нам хотелось скорее двинуться по городам России в качестве «провозвестников будущего».
Кстати, до этой поры Маяковский провинциальной России не знал и не видел.
И теперь он с откровенным нетерпением стремился «людей посмотреть и себя показать», предвкушая шумные успехи и бурные скандалы.
Давид Давидович Бурлюк:
Поздней осенью 1913 года в Херсоне совершенно неожиданно получаю от Володи Маяковского телеграмму, чтобы я немедленно выезжал в Симферополь читать лекции.
Маяковский и Игорь Северянин были приглашены крымским пиитом Вадимом Баяном (Сидоровым) для совместных выступлений. (Это был тот краткий момент, когда «эгофутуристы» и наш кубофутуризм сблизились и выступали вместе.) Намечены были вечера в Симферополе, Севастополе, Феодосии и Керчи. Сидоров отвел поэтам два номера в лучшей гостинице города. Он возил Маяковского и Северянина по побережью Крыма; везде завтраки, обеды… Родственники Сидорова, его мамаша начали уже роптать – «сколько это стоит!» Однако Сидоров, радуясь, что может иметь Маяковского своим гостем, открыл ему счета в лучших магазинах губернского города Таврии.
Маяковский оделся с иголочки. Он привел себя в порядок для выступлений в провинции. Заказал трость с набалдашником. Хотя и на короткое время, он мог забыть нужду, забыть проклятый вопрос каждодня.
Первое выступление в Крыму состоялось, при лидерствующем участии Маяковского, в Симферополе. Театр большой, поместительный.
Маяковский любил говорить на наших вечерах последним или (редко) в середине вечера. На этот раз, выступая с И. Северяниным, он уступил петербуржцу возможность «заканчивать вечер» и «срывать последние хлопки».
Маяковский уступал любезно Северянину затем и в Севастополе, в Феодосии и в Керчи. <…>
В январе месяце, будучи в Херсоне, я вдруг получил телеграмму от Маяковского из Симферополя. Маяковский сообщал мне о крымском турне и предлагал немедленно принять в нем участие.
Я поспешил в Симферополь.
В Херсоне был снежок, ночной же поезд в Симферополе вверг меня в полную каких-то трепетно-весенних предчувствий теплую ночь. Близился рассвет. Я вошел в залу дома помещика Сидорова. Лакей сказал, что «все» уехали встречать меня на вокзал… В доме была абсолютная тишина, те, кто остался, были объяты оцепенением, которое знают только перенесшие или длительный восторг, или упоение безумств ночи.
Ни одна салфетка не шевелилась.
Я сел у края стола и взял бутылку светлого легкого крымского рассветного вина, стал утешаться. <…>
Я лишь на несколько часов опоздал на пышный банкет, устроенный в честь Северянина и Маяковского помещиком, меценатом и любителем поэзии Сидоровым.
Сидорову пришла в голову мысль читать свои стихи перед публикой крымских городов в компании поэтов, начавших «делать славу».
Северянин и Маяковский жили уже около 2-х недель «в гостях» у Сидорова.
«Поэты» приехали к «поэту». Два лучших номера в гостинице, открытые счета всех магазинов, автомобильный пробег по южному берегу Крыма, с остановкой в наиболее блестящих шантанах и отелях тогда шикарного южного побережья, сделали свое дело: кошелек «поэта» Сидорова стал испытывать волнение, – около 15 тысяч жалобно посвистывали из уст ближайших родственников и мамаши «поэта». Восторги, встречи симферопольским «поэтом» своих петроградских братьев по Аполлону должны же, наконец, были уступить место «деловой работе».
Я сидел в зале, где звучал последний аккорд праздника. Я был вызван, чтобы начать лекции, пропаганду, чтобы пустить в ход блестящую компанию гениев.
Среди тишины и безмолвия раздался стук подъехавших экипажей, хлопанье открываемых дверей, впустивших голубоватые волны рассвета и дымчатые в высоких цилиндрах статные фигуры Маяковского и Северянина, окруженные почитателями. Сидоров бегал и суетился около.
Вадим Габриэлевич Шершеневич:
Сначала их «поэзоконцерты» проходили дружно, но скоро они поссорились.
Северянин рассказывал, что ссора произошла на почве того, что он, Северянин, «прозрел» и понял всю неталантливость Маяковского.
Маяковский рассказывал проще и, вероятно, правдивее. Северянин своей напыщенной самовлюбленностью мог действовать на нервы кому угодно. Тогда Маяковский начал его поддразнивать, тем более что Маяковский на язык был очень остер, а у Северянина самым красноречивым было его молчание.
Наконец Маяковский нашел верный способ. У Северянина есть строки, которые он читал на каждом «поэзовечере»:
Как только Северянин доходил до этих строк, Маяковский рядом на эстраде внушительным баском начинал гудеть:
Северянин немедленно сбивался. Он упрашивал Маяковского прекратить издевки; последний давал обещания, но как только за день Северянин нахамит Маяковскому, а Маяковский был довольно обидчив, на вечере повторяется прежняя история. Северянин не выдержал, и они разошлись.
Игорь-Северянин (Игорь Васильевич Лотарев; 1887–1941), поэт, мемуарист, лидер эгофутуризма:
В Керчи… Маяковский облачился в оранжевую кофту, а Бурлюк в вишневый фрак при зеленой бархатной жилетке. Это явилось для меня полной неожиданностью. Я вспылил, меня с трудом уговорили выступить, но зато сразу же после вечера я укатил в Питер.
Алексей Елисеевич Крученых:
У Северянина есть стихотворение
Это он поссорился с Маяковским. Я говорю Маяковскому: «Зачем ссориться?», а Маяковский отвечает: «А зачем он нам теперь? Его стихи я и Каменский читали не хуже его самого. Зачем нам Северянин?» Он подписался, потом рассорился с Маяковским; он сделал свое дело.
Василий Васильевич Каменский:
Из Москвы Маяковский и Бурлюк отправились в Крым, где они выступали несколько раз с Северяниным, а я проехал прямо в Одессу. <…>
Дня через два я встречал на вокзале Маяковского и Бурлюка.
Стоял январь, а приморское южное солнце грело так, что можно было гулять в одном костюме.
Голубое высокое небо, соленый бодрящий ветер, масса света и солнечных бликов. Мы дышали полной грудью.
Взяли трех извозчиков. Ехали гуськом.
Впереди Маяковский, я за ним, за мной Бурлюк.
Все в черных пальто, в цилиндрах.
Этой картины было достаточно, чтобы сразу же услышать экспансивных, жизнерадостных одесситов:
– Футуристы едут! Едут! Браво!..
<…> Через несколько дней мы уже выступали в Самаре.
Как обычно, с вокзала ехали на трех извозчиках, друг за другом, в черных пальто, в цилиндрах, в черных перчатках.
Маяковский ехал первым и на людных улицах со многими незнакомыми галантно раскланивался, приподнимая цилиндр.
И все с изумлением отвечали.
Типовая афиша 1914–1915 гг.:
ГОРОДСКОЙ 2-й ТЕАТР
Вторник 28 января Поэзо-концерт
Единственная гастроль Московских
ФУТУРИСТОВ
Василий КАМЕНСКИЙ
Владимир МАЯКОВСКИЙ
Давид БУРЛЮК
Программа:
1. Василий Каменский – Смехачам наш ответ: 1) Что такое разные Чуковские, Брюсовы, Измайловы? 2) Умышленная клевета на футуристов – критиков литературного хвоста. 3) Невежественное толкование газет о наших выступлениях. 4) Отсюда – предубежденное отношение большинства публики к исканиям футуристов. 5) Причины непонимания задач искусства. 6) Слово утешения к тем, кто свистит нам – возвестникам будущего. 7) Наше достижение в творчестве. 8) Напрасные обвинения в скандалах – мы только поэты.
2. Давид Бурлюк – КУБИЗМ и ФУТУРИЗМ. 1) Причина непонимания зрителем современной живописи. Критика. 2) Что такое (искусство) живопись? 3) Европа. Краткий обзор живописи XIX в. Ложноклассицизм. Барбизонцы. Курбе. 4) Россия. Образцы. Брюллов, Репин, Врубель. 5) Импрессионизм. 6) Ван-Гог, Сезанн, Монтичелли. 7) Линия. Поверхность в красках. 8) Понятие о «фактуре». 9) Кубизм как учение о поверхности. 19) Рондизм. (Искусство последних дней.) Футуристы. 11) «Бубновый Валет», «Союз молодежи», «Ослиный хвост».
3. Владимир МАЯКОВСКИЙ – ДОСТИЖЕНИЯ ФУТУРИЗМА. 1) Квазимодо. Критика. Вульгарность. 2) Мы – в микроскопах науки. 3) Взаимоотношение сил жизни. 4) Город-дирижер. 5) Группировка художественных сект. 6) Задача завтрашнего дня. 7) Достижения футуризма сегодня. 8) Русские футуристы: Д. Бурлюк, Н. Бурлюк, Игорь Северянин, Хлебников, Василий Каменский, Крученых, Лившиц. 9) Различия в достижениях, позволяющие говорить о силе каждого. 10) Идея футуризма как ценный вклад в идущую историю человечества.
ВСЕ ВМЕСТЕ СВОИ СТИХИ
Начало в 8½ час. вечера.
Только одна гастроль.
Из отчета газеты «Саратовский вестник». 21 марта 1914 г.:
Первым говорил Маяковский.
На эстраду вышел очень молодой человек в красном пиджаке, с бутоньеркой. Походка несколько развинченная, манера говорить намеренно небрежная – хотя, впрочем, только вначале. Вот и все экстравагантности, допущенные гастролерами. Во всем остальном все шло как на обыкновенных лекциях – с тою только разницей, что оба лектора, особенно г. Маяковский, оказались прекрасными ораторами, быстро овладевшими вниманием аудитории. И то, что говорили они об эволюции искусства и задачах футуризма, – надо сознаться, оказалось очень далеким от того, что принято думать о них среди широкой публики.
– Милостивые государыни и милостивые государи! – начал шаблонно г. Маяковский. – Вы пришли сюда, привлеченные слухами о наших скандалах. Вы слышали, что мы скандалисты, хулиганы, вандалы, явившиеся что-то разрушить. Успокойтесь: этого вы не увидите. Да, я люблю «скандал», но скандал искусства, дерзкий вызов во имя будущего.
«Как есть талантливые творцы, так есть и талантливые слушатели», – жалит он публику, – только последние и могут понять искания футуризма. Очень задорным тоном говорил Маяковский о старом искусстве и его заплесневелых формах, о ненужности старой красоты, которая, как у Пушкина или Чайковского и им подобных художников, является то в образе мирного лона природы, то в виде грустных чувств со слезами и тоской.
Искусство футуризма, как порождение сегодняшнего человека, отметает всю эту слезливую «ветошь» и хочет быть сильным и злым, как вся жизнь сегодняшнего дня, сосредоточенная в огромном, злом, нервозном городе с его трамваями, автомобилями, небоскребами. Мы люди города, люди завтрашней поэзии, мы – гаеры в искусстве! – восклицает Маяковский.
Давид Давидович Бурлюк:
Начинал Володя свою речь часто с заявления, что он очень умный человек.
– Я – очень умный человек!.. – Взрыв хохота, удар гордого красноречия шпаги в бок… Заявление катилось по залу.
Мещанской красоте, полированной строчке «поэтов из гостиной» Маяковский противопоставлял «голос улицы».
Красоте, – розовой девушке, в белом кисейном платье, под музыку Чайковского, глядящей из-за белой колонны в тихий парк дворянской усадьбы, оратор противопоставлял красоту Квазимодо, красоту, энергию и величие современного фабричного города.
Он читал свои стихи, отрывки трагедии. А затем снова и снова перед обывателем, перед тихим провинциалом разворачивал картину новой городской красоты. Даже теперь, когда многое стало нам привычным, эти стихи берут за живое, ранят воображение, увлекают свежестью, новизной!
Василий Васильевич Каменский:
Третий продолжительный звонок.
Мы вышли в полном параде, как ходили по улицам.
Я и Бурлюк с цилиндрами в руках, а Маяковский в цилиндре на затылке. Позже на эстраду вышел Коля Бурлюк и приехавший со мной из Петербурга Витя Хлебников.
Нас встретили грохотом аплодисментов, неясными криками и отчаянным свистом.
За нами сторож принес большущий поднос со стаканами чаю с лимоном.
Сторожу тоже аплодировали, и он раскланялся под общий смех.
Под шумок я спросил его:
– А почему же так мало – я ведь просил сто стаканов?
Сторож заявил:
– Не дают. Им, говорят, и этого много. Хватит.
Я расставил стаканы по всему столу, и мы сели пить чай, как у себя дома.
Аудитория гремела, орала, шумела, свистала, вскакивала, садилась, стучала ногами, хлопала в ладоши, веселилась, ругалась.
Дежурная полиция растерянно смотрела на весь этот взбаламученный ад, не зная, что делать, как тут наводить порядок без конных.
Какая-то девица крикнула:
– Тоже хочу чаю.
Я любезно предложил ей и всем желающим.
Аудитория продолжала будоражь.
А в это время мы пили чай и вели тихую застольную беседу, как на даче, поглядывая на беспокойных зрителей.
Наконец Маяковский встал и пропел:
– «Начнем пожалуй». (Хохот.) Красота! А вы знаете – что такое красота? Вы думаете – это розовая девушка прижалась к белой колонне и смотрит в пустой парк? Так изображают красоту на картинах старики-«передвижники».
Крики из первых рядов:
– Не учите! Довольно!
Голоса с галерки:
– Браво! Продолжайте!
Из середины:
– Почему вы одеты в желтую кофту?
Маяковский спокойно пьет чай:
– Чтобы не походить на вас. (Аплодисменты.) Всеми средствами мы, футуристы, боремся против вульгарности и мещанских шаблонов, берем за глотку газетных критиков и прочих профессоров дрянной литературы. (Кто-то одиноко свистнул.) Вы разве профессор? (Хохот.) Что такое красота? По-нашему, это живая жизнь городской массы, это улицы, по которым бегут трамваи, автомобили, грузовики, отражаясь в зеркальных окнах и вывесках громадных магазинов. Красота – это не воспоминания старушек и старичков, утирающих слезы платочками, а это – современный город-дирижер, растущий в небоскребы, курящий фабричными трубами, лезущий по лифтам на восьмые этажи. Красота – это микроскоп в руках науки, где миллионные точки бацилл изображают мещан и кретинов. Крик:
– А вы кого изображаете в микроскопах?
Маяковский:
– Мы ни в какие микроскопы не влазим.
Публика хлопала, хохотала:
– А куда вы влазите?
Маяковский указал стаканом чая на аудиторию, где были забиты проходы и люди сидели на ступеньках партера:
– Да вот едва влезли сюда к вам.
Дальше Маяковский, вынув руки из карманов, начал разделывать, как хирург, «туши разных Яблоновских», всяких газетных, журнальных «кретинических критиков», занимающихся специально гонением и травлей всего нового, молодого и гениального. Всех этих «мопсообразных, клыкастых, слюноточивых» критиков поэт сравнивал с дворовыми шавками, до хрипоты лающими из подворотни хозяйской «газетины», или толстого, «как брюхо банкира», журнала, со скучнейшими, бездарнейшими «вербицкими» рассказами о какой-то гнусавой «Тете Кате» вроде зубной боли, или со стихами вроде:
– Ничего подобного! – ревели знатоки.
Маяковский:
– Ну, вам лучше знать всю эту классическую дребедень. Ведь это же не стихи, а икота.
– Что вы привязались к каким-то тетям?
– Подождите – я доберусь и до дядей. (Смех.)
– А как насчет племянниц?
– К ним отнесусь снисходительно. (Смех.)
И дальше Маяковский заговорил о группировках «художественных» обособленных сект, вроде символистов, акмеистов, декадентов, мистиков, которые давят друг друга своей туберкулезной безнадежностью.
Сквозь общий гул началось цыкание, разнесся пронзительный свист и топот ног и настойчивые крики:
– Долой футуристов! Долой! Нахалы!
Я, признаться, слегка взволновался, увидев, как несколько человек из нашей охраны подбежали к каким-то субъектам, собиравшимся что-то бросить на сцену. Это «что-то» было завернуто в газетную бумагу.
Наши молодчики выхватили сверток, а хулиганов утащили в боковые двери со словами:
– Успокойтесь, это пьяные.
Маяковский, улыбаясь, выпил чаю:
– Как приятно, что остались только трезвые.
Публика снова захохотала, и мне стало легче: ну, мол, прошло.
Володя стал утверждать, что в борьбе с буржуазно-мещанскими взглядами на жизнь и искусство футуристы останутся победителями, реальными пророками, признанными Колумбами современности, что прежние писатели до сих пор никакого серьезного влияния на общество не оказывали, что декадентские стихи разных бальмонтов со словами:
просто идиотство и тупость.
Послышался снова свист. Орали:
– А вы лучше? Лучше? Докажите!
Маяковский:
– Докажу, и очень быстро. Я понимаю ваше нетерпение – вам нестерпимо хочется скорей услышать наши стихи. (Горячие аплодисменты и одинокий свист.) Не обращайте внимания – это у него зуб со свистом. (Хохот. Прибавилось десяток свистков.) Если вы свистите перед стихами, то что же будет после – паровозное депо. (Хохот. Крики: «Будет!») Вы, значит, работаете заодно с критиками (смех), но имейте в виду, что от неумного свиста мы только выигрываем, так как все видят ваше озорство и наше деликатное достоинство. (Аплодисменты.) А поэтому перехожу к характеристике нескольких русских поэтов-футуристов и укажу на различие в достижениях, позволяющее говорить о силе каждого. Вот перед вами чугунолитейная фигура поэта-художника Давида Бурлюка.
Грохот аплодисментов с пересвистом по адресу Бурлюка.
Бурлюк с лицом невероятной строгости встает и гордо кивает головой.
Несутся недоумевающие возгласы:
– А почему у вас на лице собачка?
Бурлюк:
– Это знак поэтического чутья. (Смех.)
Маяковский:
– В своем выступлении Бурлюк это блестяще докажет. А пока я могу лишь сказать, что в этой глыбе мудрости таится не только крупнейший мастер живописи, не только подлинный учитель искусства, но и поэт исключительного темперамента, поэт бурлючащей, клокочущей, кипящей юности. Вот его установка:
(Рукоплескания. Смех. Свист.) Дальше Маяковский перешел ко мне:
– Вот перед вами – поэт и знаменитый пилот-авиатор Василий Каменский. (Бурные рукоплескания, свист, крики: «Как он к вам попал?») Прямо с небес. И непосредственно в наши тигровые лапки. (Хохот. Крики: «Нечаянно!») Верно! Он и сам не ожидал, что очутится в такой гениальной ватаге. (Смех. Шум: «Бросьте воображать!») Не могу. Вы ведь и сами видите, – что это факт, счастливая действительность. И вам от нас тоже не уйти. (Аплодисменты. Свист.) И вот этот нежный и кудрявый гений (смех) пишет, например, такие вещи:
Хохот публики не дает Маяковскому продолжать. Всех смешит «ядреный лапоть». Некоторые кричат:
– Ну и поэзия пошла!
Маяковский:
– Это вам не розы – грезы – туберозы, а ядреный лапоть.
Снова гогот. Оратор продолжает:
– <…> И вот вам третий гениальный поэт – Хлебников. Математик. Филолог. Ученый. Это целый арсенал словесного производства, громадная поэтическая фабрика самовитой речи. Четырьмя строчками можно убедить вас, что он великий мастер поэзии:
(Гром аплодисментов. Свист.) Или вот вам только шесть строк:
При этом слово «дорогая» поэт произнес с таким артистическим чувством, что это вызвало бурный трепет восторгов.
Было ясно, что блестящее, неслыханное дарование чтеца, неотразимое остроумие оратора, вся великолепная внешность поэта просто покоряли аудиторию.
Маяковский чувствовал это и широко, как корабль, плавал в море успеха, не обращая внимания на завывающие порывы противного ветра. <…>
– И вот перед вами четвертый поэт, Крученых, творит на заумном языке:
Гогот, шум, свист, крики:
– Обалдели! Издевательство! Давайте деньги обратно! Довольно дурачить! Шаманы! Мыльные пузыри! Балаган! Бред! Поэзия ослиного хвоста!
Маяковский невозмутимо выпивает стакан чаю, за ним второй, улыбается:
Все хохочут, хлопают.
Бурлюк с откровенным наслаждением разглядывает Володю в лорнет: вот, мол, каков у нас красавец Маяковский.
Публика окончательно в раже:
– Браво! Ура! Молодцы ребята! Гении! Ничего подобного! Желтый дом! Маяковский – прелесть! Маяковский великолепен! Маяковский – ломовой извозчик! Долой! Браво! Бис! Ура! Долго это будет продолжаться?..
Маяковский:
– Всю жизнь! (Хохот.) <…> Итак перед вами, наконец, шестой поэт – я, Владимир Маяковский. (Рукоплескания возрастают после каждого свистка.)
Продолжение этих замечательных стихов, как и всех остальных, вроде:
прочту в третьем отделении нашего незабываемого вечера, а сейчас объявляем перерыв на четырнадцать минут, после чего выступит Давид Бурлюк.
Из публики кричали:
– Почему на четырнадцать?
– Чтобы отучить вас от дурных привычек к ровненькому, к установленному, к старенькому.
Маяковский сел под грохот рукоплесканий, криков, свистков, топота ног, яростных приветствий, свирепой ругани. <…>
Володя сказал:
– Прошло тринадцать минут. Продолжаем.
Раздался третий звонок.
В этот момент ко мне подошли трое из друзей-охранителей и по секрету сообщили:
– Уж семь дураков выставили на улицу – у них в карманах были соленые огурцы, картошка и какие-то пузырьки с жидкостью.
Я поблагодарил и попросил усилить надзор за хулиганами.
Сторож подал на сцену поднос с полсотней стаканов чаю.
Под сплошной шум мы снова засели за чай, угощая желающих.
Теперь уж публика привыкла, что мы сначала пьем чай и разговариваем.
И послышалось:
– А нам можно разговаривать с вами? Или опасно?
Маяковский, сняв цилиндр, улыбался:
– Именно поговорим по душам – мы ведь не на какой-нибудь там лекции.
Все захохотали:
– А у вас что?
– У нас чай с разговорами и деликатнейшими стихами. <…>
Рекорд успеха остался за Маяковским, который читал изумительно сочно, нажимая на нижние регистры, широко плавая желтыми рукавами, будто гипнотизируя окончательно наэлектризованную, но далекую от признания публику. <…>
Когда же взбешенные нашими выступлениями самодовольные пошляки и желчные мещане начинали слишком усердно свистеть, Маяковский зычно кричал им:
– Я испытываю наслаждение быть освистанным идиотами!
Из отчета газеты «Тифлисский листок»:
Три «пророка» в шутовских нарядах при поднятии занавеса сидели за длинным столом. В середине – Маяковский в желтой кофте, по одну сторону – Каменский в черном плаще с блестящими звездами, по другую – Бурлюк в грязно-розовом сюртуке.
На столе перед футуристами стояли стаканы чая, средней крепости, с лимоном и колокол. <…> Позвонив в означенный колокол, каковой приподнял с немалым трудом <…> Маяковский вошел на возвышение в правом углу сцены и заявил: «Я – человек умный». Публике сие понравилось. Потом г. Маяковский объяснил, почему они красят себе физиономии и так странно одеваются. Оказалось, что раскраска физиономий ими производится для того, чтобы выразить протест <…> против старого искусства, запертого в музеях. <…> Разноцветные же костюмы одеваются ими опять в виду протеста, на этот раз – против фраков и смокингов.
Григорий Филиппович Котляров:
Что удивительно – не могу вспомнить, чтобы Маяковский улыбался перед аудиторией. Лицо его запомнилось мне не то чтобы только серьезным, но всегда спокойным. Даже парируя реплики в свой адрес, он не изменял этому своему поразительному спокойствию. <…>
Стекла в окнах дребезжали от дружного свиста. (Вместе с билетами касса продавала в обязательном порядке и свистки. И болельщики не отказывали себе в удовольствии воспользоваться ими.) Но и в этой обстановке Владимир умудрялся сохранять олимпийское спокойствие, которое доводило его противников буквально до исступления.
Владимир Владимирович Маяковский. «Я сам»:
Веселый год
Ездили Россией. Вечера. Лекции. Губернаторство настораживалось. В Николаеве нам предложили не касаться ни начальства, ни Пушкина. Часто обрывались полицией на полуслове доклада.
Мария Никифоровна Бурлюк:
В апреле 1914 года Маяковский получил свой первый литературный гонорар за трагедию «Владимир Маяковский», выпущенную Бурлюком в издании «Первого журнала русских футуристов».
Вадим Габриэлевич Шершеневич:
Мы, вожди отдельных групп, в сущности еще «вожди без войска», ибо войско состояло из нас, вождей, собрались в моей квартире. Мы решили объединиться. Была составлена редакционная пятерка: Большаков, Бурлюк, Каменский, Маяковский и я. Постановлено было ликвидировать все издательства и организовать общий толстый журнал. Мы решили винтовки заменить пушкой.
Фракционность еще чувствовалась. И довольно сильно. Решено было стихи печатать в порядке жребия. Помню, как каждому хотелось открыть своими стихами «Первый журнал».
Слепа не только богиня правосудия. Жребий и случай тоже подслеповаты. Первое место досталось невзрачному Бенедикту Лившицу. В сущности, все были и довольны и недовольны. За Лившицем мы раскидались пестро. Маяковский оказался самым последним.
Он нахмурился, но возражать было нельзя; он сам тащил бумажки с фамилиями. <…>
Каменский и я сдали номер в печать. Набор был уже в машине, когда мы вышли. Через несколько минут в типографию прибежал Маяковский и дал еще одно свое стихотворение для набора. Расчет был правилен: так как не стоило из-за одного стихотворения переверстывать весь номер, то типография напечатала эти стихи впереди всех. Маяковский появился в первом номере дважды: он закрывал отдел стихов, но зато он и открывал его.
Василий Васильевич Каменский:
Вскоре же после выхода «Первого журнала русских футуристов» появилась в свет книжка молодого, но уже всем известного поэта, трагедия в стихах «Владимир Маяковский», хорошо изданная Бурлюком, с его же рисунками.
Надо было видеть взволнованного автора, когда он бережно держал в своих здоровенных руках книжку в желтой обложке, будто пойманную золотистую птичку.
Стараясь скрыть свою радость, он говорил:
– Ну, теперь все пойдет замечательно!
Именины выхода книжки Маяковского мы пошли справлять на Тверскую, в филипповское кафе.
Володя захватил с собой двадцать экземпляров трагедии и разложил их на столике в кафе.
– Сам буду продавать по рублю, как указано на обложке, и вас, и всех желающих стану угощать. И полагаю, что таким образом мое издание разойдется вполне.
Он, конечно, так и сделал.
Через полчаса уж ни одной книжки не было – все сам продал, а за столиком образовалась густая компания молодых читателей. Сдвинули еще два столика.
Маяковский угощал всех:
– Пожалуйста, друзья, не стесняйтесь: ешьте, пейте, курите. Дирекция нашего издательства перед затратами никогда не останавливается. Приходите завтра сюда же и приводите знакомых и родственников – я буду и завтра продавать свои книжки. И тоже с угощением. Пожалуйста.
Все хохотали, веселились, ели и пили. И все читали стихи.
Знакомство с Бриками
Владимир Владимирович Маяковский. «Я сам»:
Радостнейшая дата
Июль 915-го года. Знакомлюсь с Л. Ю. и О. М. Бриками.
Николай Николаевич Асеев:
Чем они особенно отличались от других знакомств и сближений? Во-первых, широтой образованности как в искусстве, так и в общественных науках. Новое и неизвестное в поэзии для них было так же дорого, как новое и неизвестное в науке, в жизни. И это было не только стремлением открыть новую звезду или узнать о ней, а главным образом стремлением строить свой путь сообразно этому открытию. Для них искусство было законом жизни, законом духовным и материальным. И если для Бриков «взаимоотношения искусства и действительности» были теорией, то в Маяковском воплотилось для них реальное качество этих отношений. Его стихи оказались неоткрытым материком после потопа проливных сумеречных дождей «искусства для искусства».
Виктор Борисович Шкловский:
Брики очень любили литературу. У них был даже экслибрис. Дело прошлое: тогда экслибрисов было больше, чем библиотек. Но экслибрис у Бриков был особенный.
Изображалась итальянка, которую целует итальянец, и цитата из «Ада». «И в этот день мы больше не читали».
Такой экслибрис уже сам по себе заменял библиотеку.
Лили Юрьевна Брик:
Маяковский стал знакомить нас со своими. Начинали поговаривать об издании журнала. <…>
Маяковский не задумываясь дал ему имя «Взял». Он давно жаждал назвать так кого-нибудь или что-нибудь. В журнал вошли – Маяковский, Хлебников, Брик, Бурлюк, Пастернак, Асеев, Шкловский, Кушнер. До знакомства с Маяковским Брик книг не издавал и к футуризму не имел никакого отношения. Но ему так нравилось «Облако», что он издал поэму отдельной книжкой и предложил напечатать ее в журнале. Каким будет журнал, определил Маяковский. В единственном номере этого журнала были напечатаны его друзья и единомышленники, поэтому журнал назвали «Барабан футуристов». <…>
Брик напечатал во «Взяле» небольшую рецензию на «Облако» под заглавием «Хлеба!»: «Бережней разрезайте страницы, чтобы, как голодный не теряет ни одной крошки, вы ни одной буквы не потеряли бы из этой книги – хлеба!»
Это было первое выступление Брика в печати. <…>
Обложку журнала сделали из грубой оберточной бумаги, а слово «Взял» набрали афишным шрифтом. При печатании деревянные буквы царапались о кусочки дерева в грубой бумаге, и чуть не на сотом уже экземпляре они стали получаться бледные, пестрые. Пришлось от руки, кисточкой подправлять весь тираж.
Маяковский напечатал во «Взяле» первое стихотворение «Флейты-позвоночник». Писалась «Флейта» медленно, каждое стихотворение сопровождалось торжественным чтением вслух. Сначала оно читалось мне, потом Осипу Максимовичу и мне, а потом уже остальным. Так было всю жизнь почти со всем, что писал Маяковский.
Каждое стихотворение «Флейты» Маяковский приглашал меня слушать к себе. К чаю гиперболическое угощение, на столе цветы, на Маяковском самый красивый галстук.
Виктор Борисович Шкловский:
Маяковского ведь никто не издавал.
Первыми издали Бурлюки, но эти книги продавались как курьез.
Лили Юрьевна Брик:
Володя в первые дни отнесся к Осе как к меценату. Даже обманул его, назвал большую сумму за печатание «Облака» и прикарманил оставшиеся деньги. Но это только в первые дни знакомства. Володя был в отчаянии, когда через много лет выяснил, что мы знаем об этом обмане и хотя он был давным-давно позади, хотя между нами была уже полная близость и рассказала я ему об этом как о смешном случае и оттого, что к слову пришлось, а могла бы и не рассказывать, так как это было давно забыто.
Да и тогда, когда это произошло и мы с Осей узнали про это, мы отнеслись к этому весело, и нас это со стороны тогдашнего Володи нисколько не удивило. Слегка обжулить мецената считалось тогда в порядке вещей.
Владимир Владимирович Маяковский. «Я сам»:
Один Брик радует. Покупает все мои стихи по 50 копеек строку. Напечатал «Флейту позвоночника» и «Облако». Облако вышло перистое. Цензура в него дула. Страниц шесть сплошных точек.
С тех пор у меня ненависть к точкам. К запятым тоже.
Лили Юрьевна Брик:
Смешно сказал лингвист, филолог И. Б. Румер, двоюродный брат О. М.: «Я сначала удивился, куда же девались знаки препинания, но потом понял – они, оказывается, все собраны в конце книги». Вместо последней части, запрещенной цензурой, были сплошные точки.
«Кафе поэтов»
Василий Васильевич Каменский:
Осенью (1917 г. – Сост.) я вернулся в Москву. Вскоре, вместе с Гольцшмидтом, отыскал на Тверской, в Настасьинском переулке, помещение бывшей прачечной. Решили организовать здесь «Кафе поэтов» – такой клуб-эстраду, где могли бы постоянно встречаться и демонстрировать свои произведения в обстановке товарищеского сборища.
Энергично взялись за генеральную переделку. Стены и потолок выкрасили в черный, бархатный цвет. И по этому фону пошла роспись.
Маяковский, когда приехал, нарисовал на стене красного слона с закрученным хоботом и на животе надпись: Маяковский. А над входной дверью вывел цветными буквами:
Я вывел кистью цитату из «Разина»:
Бурлюк над дверью женской уборной изобразил ощипывающихся голубей и надписал:
На стенах кафе он начертал краткие лозунги: «К чорту вас, комолые и утюги!», «Доите изнуренных жаб!».
Даже Хлебников (теперь перебравшийся на жительство в Москву) взялся за кисть <…>.
В течение пяти дней бывшая прачечная превратилась в «Кафе поэтов», расписанное лучшими художниками и поэтами. <…>
Мы любили свою «хижину ковбоев», как называл кафе Маяковский.
Бывало так, что Володя выступал здесь в течение вечера по десяти раз: то читал стихи, то вступал в спор по вопросам политики, то «разговаривал» с публикой.
«Разговаривать» он очень любил.
– Ну, что ж, давайте разговаривать на тему – кому чего надо? Кто что желает? Или, например, кто какие стихи пишет? Вот тут сидит особая планета поэзии – Витя Хлебников. Это ведь совершенно замечательный, просто гениальный поэт, а вот вы его не понимаете. Вам больше нравятся Северянины, Вертинские. Дешевая галантерея: брошки из олова, розовые чулочки, галстучки с крапинками, цветочки из бумаги. Вся эта лавочка свидетельствует о том, что у вас нет вкуса, нет культуры, нет художественного чутья. Почему же все это происходит? Где взять вкус и культуру? Вот давайте поговорим.
И начинается острый разговор.
Защитников Северянина и Вертинского находится много.
Маяковский знает об этом и потому хлеще и резче нападает на любителей поэтической парфюмерии, противопоставляя ей поэзию революционного, общественного значения, поэзию огромной художественной деятельности.
Владимир Владимирович Маяковский. Из письма Л. Ю. Брик, середина декабря 1917 г.:
Главное место обрывания «Кафэ Поэтов».
Кафэ пока очень милое и веселое учреждение. («Собака» первых времен по веселью!) Народу битком. На полу опилки. На эстраде мы (теперь «я», Додя и Вася до Рожд<ества> уехали. Хужее). Публику шлем к чертовой матери. Деньги делим в двенадцать часов ночи. Вот и все.
Сергей Дмитриевич Спасский:
Между тем в кафе было тихо. Небольшая группа в углу. <…>
Я уселся за длинным столом. Комната упиралась в эстраду. Грубо сколоченные дощатые подмостки. В потолок ввинчена лампочка. Сбоку маленькое пианино. Сзади – фон оранжевой стены.
Уже столики окружились людьми, когда резко вошел Маяковский. Перекинулся словами с кассиршей и быстро направился внутрь. Белая рубашка, серый пиджак, на затылок оттянута кепка. Короткими кивками он здоровался с присутствующими. Двигался решительно и упруго. Едва успел я окликнуть его, как он подхватил меня на руки. Донес меня до эстрады и швырнул на некрашеный пол. И тотчас объявил фамилию и что я прочитаю стихи. <…>
Кафе поначалу субсидировалось московским булочником Филипповым. Этого булочника приручал Бурлюк, воспитывая из него мецената. Булочник оказался податлив. <…>
Публика съезжалась поздно. Главным образом после окончания спектаклей. Программа сохранялась постоянная. Два три романса певицы и Климова. От меня требовалось два стихотворения. Маяковский – глава из только что написанного «Человека», «Ода Революции» и отдельные стихотворения, Каменский демонстрировал «Стеньку Разина», Бурлюк – «Утверждения бодрости» и «Мне нравится беременный мужчина…».
Такова схема каждого вечера. Схема достаточно скудная. Что же заставляло разноплеменную публику протискиваться в узкую дверцу кафе? Буржуи, дотрачивающие средства, анархисты, актеры, работники цирка, художники, интеллигенты всех мастей и профессий. Многие появлялись тут каждый вечер, образуя твердый кадр «болельщиков». С добросовестным, неослабевающим упорством просиживали от открытия до конца.
Дело в том, что ни одно собрание не походило на предыдущие и последующие.
Маяковский и Бурлюк появлялись, когда публики накопилось немало. Уже выполнены романсы певцами. Прочел загадочные стихи Климов. Кое-кто из молодых поэтов, поощренный лозунгом «эстрада всем», поделился рифмованными чувствами. Но вечер не вошел в колею. Публика скучает и топчется, загнанная в это аляповатое стойло. Пожалуй, пора расходиться.
Но вот вошел Маяковский, не снимая кепки. На шее большой красный бант. Маяковский пересекает кафе. Он забрел сюда просто поужинать. Выбирает свободное место. Если места ему не находится, он садится за стол на эстраду. Ему подано дежурное блюдо. Он зашел отдохнуть.
Иногда с ним рядом Бурлюк. Подчас Бурлюк и Каменский отдельно. Маяковский не замечает посетителей. Тут нет ни малейшей игры. Он действительно себя чувствует так. Он явился провести здесь вечер. Если кому угодно глазеть, что ж, это его не смущает. Папироса ездит в углу рта. Маяковский осматривается и потягивается. Где бы он ни был, он всюду дома. Внимание всех направляется к нему.
Но Маяковский ни с кем не считается. Что-нибудь скажет через головы всех Бурлюку. Бурлюк, подхватив его фразу, подаст уже умышленно рассчитанный на прислушивающуюся публику ответ. Они перекидываются словами. Бурлюк своими репликами будто шлифует нарастающий вокруг интерес. Люди, как бы через невидимый барьер, заглядывают на эту происходящую рядом беседу. Сама беседа является зрелищем. Но внутрь барьера не допущен никто.
И это для многих обидно. Многим хочется выказать остроумие. По столикам перебегают замечания. Бурлюк взвешивает, дать им ход или нет.
Особенно обидно тому, кто чувствует свое право на внимание. Кто сам, например, артист. Маяковскому следует его знать. Такое безразличие унизительно…
И вдруг Маяковский обернулся.
Он даже поздоровался с артистом, и тот польщенно закивал головой. Закивали головами другие, ловя благорасположенность Маяковского. А тут поднялся Бурлюк и самыми нежнейшими трепетными нотами, с самым обрадованным видом делится с публикой вестью:
– Среди нас находится артист такой-то. Предлагаю его приветствовать. Он, конечно, не откажется выступить.
Публика дружно рукоплещет.
Артист всходит на трехаршинные подмостки, словно приглашенный на лучшую сцену.
Отказов не бывало никогда. <…>
Маяковский читал в заключение. Наспорившаяся, разгоряченная публика подтягивалась, становилась серьезной. Каждый сжимался, как бы вбирая в себя свои растрепавшиеся переживания. Еще слышались смешки по углам. Но Маяковский оглядывал комнату.
– Чтоб было тихо, – разглаживал он голосом воздух. – Чтоб тихо сидели. Как лютики.
На фоне оранжевой стены он вытягивался, погрузив руки в карманы. Кепка, сдвинутая назад, козырек резко выдвинут над лбом. Папироса шевелилась в зубах, он об нее прикуривал следующую. Он покачивался, проверяя публику поблескивающими прохладными глазами.
– Тише, котики, – дрессировал он собравшихся.
Он говорил угрожающе-вкрадчиво.
Начиналась глава из «Человека», сцена вознесения на небо.
Слова ложились негромко, но удивительно раздельно и внятно. Это была разговорная речь, незаметно стянутая ритмом, скрепленная гвоздями безошибочных рифм. Маяковский улыбался и пожимал плечами, пошучивая с воображаемыми собеседниками:
И публика улыбается, ободренная шутками. Какой молодец Маяковский, какой простой и общительный человек. Как с ним удобно и спокойно пройтись запросто по бутафорскому «зализанному» небу.
Но вдруг повеяло серьезностью. Рука Маяковского выдернута из кармана. Маяковский водит ею перед лицом, как бы оглаживая невидимый шар. Голос словно вытягивается в длину, становясь протяженным и непрерывным. Крутое набегание ритма усиливает, округляет его. Накаты голоса выше и выше, они вбирают в себя всех слушателей. Это значительно, даже страшновато, пожалуй. Тут присутствуешь при напряженной работе. При чем-то, напоминающем по своей откровенности и простоте процессы природы. Тут присутствуешь при явлении откровенного, ничем не заслоненного искусства. Слова шествуют в их незаменимой звучности:
Владимир Владимирович Маяковский. Из письма Л. Ю. Брик, первая половина января 1918 г.:
Живу как цыганский романс: днем валяюсь, ночью ласкаю ухо. Кафэ омерзело мне. Мелкий клоповничек.
Владимир Владимирович Маяковский. Из письма Л. Ю. и О. М. Брикам, первая половина января 1918 г.:
Я развыступался. Была Елка Футуристов в политехническом. Народище было как на Советской демонстрации. К началу вечера выяснилось, что из 4-х объявленных на афише не будет Бурлюка, Каменского, а Гольцшмит отказывается. Вертел ручку сам. Жутко вспомнить. Читал в Цирке. Странно. Освистали Хенкина с его анекдотами, а меня слушали и как!
Сергей Дмитриевич Спасский:
Маяковскому не приходилось нащупывать аудиторию. Он знал, куда обращаться после революции. И знал, какими словами о ней говорить. Стихотворная его «хроника» о событиях раздавалась на петроградских митингах.
Революцией мобилизованный…
Владимир Владимирович Маяковский. «Я сам»:
26 ФЕВРАЛЯ, 17-й ГОД
Пошел с автомобилями к Думе. Влез в кабинет Родзянки. Осмотрел Милюкова. Молчит. Но мне почему-то кажется, что он заикается. Через час надоели. Ушел. Принял на несколько дней команду Автошколой. Гучковеет. Старое офицерье по-старому расхаживает в Думе. Для меня ясно – за этим неизбежно сейчас же социалисты. Большевики. Пишу в первые же дни революции Поэтохронику «Революция». Читаю лекции – «Большевики искусства».
Василий Алексеевич Десницкий (псевд. Строев; 1878–1958), литературовед, общественный деятель:
В мартовские дни Маяковский неоднократно заходил к нам, заходил просто, не по делу. Был очень оживлен. Улица его пьянила, и в сообщениях о своих уличных впечатлениях он забывал о всякой сдержанности и настороженности. С увлечением рассказывал об аресте генерала Секретева, начальника той школы, в которой Маяковский обучался по призыву, рассказывал о своем активном участии в этом веселом деле. Чувствовалось, что его целиком захватил пафос ожившей улицы, что атмосфера революции – это тот здоровый воздух, который нужен ему как поэту.
Михаил Васильевич Бабенчиков (1891–1957), театровед, искусствовед:
Едва я вошел в радаковскую мастерскую, как раздался нетерпеливый, заставивший невольно насторожиться стук. «Это я, отворите», – послышался за дверью зычный голос Маяковского.
Не здороваясь ни с кем, когда ему открыли, он одним махом перешагнул порог и, не снимая кожанки и головного убора, возбужденно спросил: «Слышите? Шарик-то вертится? Да еще как, в ту сторону, куда надо». Было ясно, что он говорит о событиях последних дней, да и самый вид его подтверждал это.
Лицо Маяковского выглядело помятым и донельзя утомленным.
Он был небрит. Но карие его глаза весело улыбались, а сам он буквально ликовал. «Зашел мимоходом. Забыл записную книжку, а в ней адреса. Да вот она! Закурить есть? Два дня не курил. А курить хочется до одури. Даже не думал, что так бывает», – скороговоркой сказал он, обращаясь к Радакову. Говорил Маяковский осипшим голосом человека, которому пришлось много выступать на воздухе, а в тоне его речи и порывистости движений чувствовалось, что нервы его напряжены до последнего предела.
Походив беспокойно по комнате, Маяковский на минуту присел на край стола, устало вытянув длинные ноги. И, жадно вдыхая папиросный дым, не без некоторого, как мне показалось, задора добавил: «У нас в автошколе основное ядро большевиков. Н-да. А вы думали…»
При последних словах он со всей силой своих тяжелых ладоней озорно нажал на мои плечи, шумно спрыгнул со стола и, не прощаясь, быстро исчез, уже в дверях весело крикнув: «Буржуям крышка!»
Это внезапное, всполошившее всех вторжение Маяковского произвело на нас впечатление буйного ветра, ворвавшегося в комнату.
Было ясно, что Владимир Владимирович не только захвачен происходящими событиями, но что он сам «сеет бурю».
Владимир Владимирович Маяковский. «Я сам»:
ОКТЯБРЬ
Принимать или не принимать? Такого вопроса для меня (и для других москвичей-футуристов) не было. Моя революция. Пошел в Смольный. Работал. Все, что приходилось. Начинают заседать.
Александр Николаевич Тихонов (псевд. Н. Серебров; 1880–1956), прозаик, мемуарист. Редактор журнала «Летописи» (1915–1917), заведовал издательствами «Парус» (1908–1917), «Всемирная литература» (1918–1924). Соратник М. Горького:
В «Копейке», обставившись пулеметами и заложив окна мешками, набитыми обрезками бумаги, уже сидел с отрядом солдат В. Д. Бонч-Бруевич. С его помощью газета к утру была отпечатана на шестикрасочной машине: у других машин не оказалось рабочих.
На рассвете, с кипой сырых оттисков, я вышел на улицу.
Город трясло в лихорадке.
Невзирая на ранний час, на улицах было много народа.
Около Невского на меня налетел Маяковский в расстегнутой шинели и без шапки. Он поднял меня и все лицо залепил поцелуями, он что-то кричал, кого-то звал, махал руками:
– Сюда! Сюда! Газеты!
Я стоял перед ним, как дерево под ураганом.
Около вокзала послышалась перестрелка. Маяковский бросился в ту сторону.
– Куда вы?
– Там же стреляют! – закричал он в упоении.
– У вас нет оружия!
– Я всю ночь бегаю туда, где стреляют.
– Зачем?
– Не знаю! Бежим!
Он выхватил у меня пачку газет и, размахивая ими, как знаменем, убежал туда, где стреляли.
Василий Васильевич Каменский:
Еще не успели смолкнуть на окраинах пулеметы, как мы появились уже на эстраде «Кафе поэтов», приветствуя победу рабочего класса…
Приехавший из Питера Маяковский почти не сходил с эстрады кафе, произнося горячие речи, читая замечательные стихи о революции.
Он во весь голос распевал сочиненную им на мотив «ухаря-купца» частушку:
Володя пел под гармонию, на которой играл я, и все гости пели это же хором.
Интересно, что именно в эти дни появилось большое количество никому не известных поэтов и поэтесс, которые тоже выступали со стихами.
Маяковский с эстрады открыто говорил:
– Ну, чорт возьми, поэты пошли косяком, руном, как вобла ходит. А где же осетры? Белуги? Киты? Рабочая революция требует осетров! Надо давать громадные вещи и с такой хваткой, чтобы буржуев и генералов брало за горло. Истинная поэзия обязана служить делу пролетарской революции. Есенинские «березки» хоть и хороши, но с ними на белых бандитов не пойдешь. С изящными изделиями Северянина тоже в бой не сунешься. А между тем большинство выступающих здесь новеньких поэтов подражают с легкостью балерины Северянину и Есенину. И получается альбомная забава, а ничуть не поэзия общественного значения. Ну, что это, например, такое:
Поэтесса, которая сейчас всерьез читала эти стишочки, на вид милая, славная девушка. И она знает, что происходит сейчас кругом в России. А вот пишет и читает перед нами такое «мороженое из сирени». Ах, девушки, образумьтесь, пока не поздно! Ведь вы живете в величайшие исторические дни.
– Не всем же быть Маяковскими! – воскликнула поэтесса.
– А почему же не всем? – улыбнулся Володя.
– Это не плохо, а трудно, – созналась поэтесса, нервно мешая ложечкой в стакане, – и мне не очень понятно, что такое происходит – какая история…
Маяковский помогал:
– Какая? Не знаете? К счастью, вы сидите рядом с большевиками. Это замечательные соседи. Пожалуйста, познакомьтесь, побеседуйте. Они объяснят вам все с большим удовольствием.
Сергей Дмитриевич Спасский:
Весною (1918 г. – Сост.) Маяковский устроил прощальное выступление. Оно происходило в кафе «Питтореск» на Кузнецком, в этом последнем предприятии Филиппова. Продолговатый зал с высокой вогнутой крышей имел вид вокзального перрона. Якулов расписал его ускользающими желто-зелеными плоскостями и завитками. Плоскости кое-где сдвигались в фигуры. Раскрашенными тенями распластывались они по стенам. Над большой округлой эстрадой парила якуловская же, фанерная, условно разложенная модель аэроплана. <…>
Маяковский вышел на эстраду сильный, раздавшийся в плечах. Он будто вырос за эту зиму, проникся уверенной зрелостью. Он был в свежем светло-коричневом френче, открывающем белую рубашку.
Он объявил, что недавно читал на заводе, и рабочие понимают его. Он преподнес это нарядной публике как лучшее свое достижение. Его обвиняли всегда в непонятности. И вот оно – опровержение. Он читал твердо и весело, расхаживая по широкой эстраде. Это были много раз слышанные стихи, часто знакомые до последней интонации. И многое из прочтенного тогда я слышал от него в последний раз. Маяковский держался как человек, знающий свое место, своевременно живущий, правильно помещенный в сегодняшнем дне.
В нем ощущался мускулистый оптимизм, которому, казалось, не обо что разбиться.
Василий Васильевич Каменский:
26 марта (1918 г. – Сост.) в Москве, в театре «Эрмитаж», мы организовали «Первый республиканский вечер искусств», где, кроме меня (я говорил вступительную речь), говорили: Маяковский, Н. Асеев, Бурлюк, Василиск Гнедов, Аристарх Лентулов, Г. Якулов, Илья Машков, П. Кузнецов, А. Осьмеркин, А. Таиров, Валентина Ходасевич. <…>
В этот вечер Маяковский впервые выступил перед нами как политический оратор.
Он начал речь так:
– Сегодня я выступаю с революционным словом не как поэт, а как мобилизованный в шестнадцатом году в военно-автомобильную школу.
Он говорил об исторической роли пролетариата, о партии большевиков. И всех нас называл «большевиками искусства», призывая всех собравшихся мастеров бороться за великое дело рабочего класса.
Разгоряченная аудитория требовала от оратора стихов, и Маяковский с огромным подъемом прочитал отрывки из поэмы «Война и мир».
Голос звучал торжествующей мощью <…>.
Прежнего Володю, юношу-бунтаря, проповедника футуризма, носителя желтой кофты, задирающего озорника, «дразнителя публики», теперь трудно было узнать: он возмужал, окреп, был одет в обыкновенный костюм, говорил языком политического оратора, а стихи его стали еще ярче, еще устремленнее:
Таким мужественным, волевым энтузиастом-трибуном он выглядел теперь со сцены, а в жизни был тот же веселый, остроумный, беспредельно обаятельный Володя.
Иногда Маяковский приходил в кафе поздно и устало вздыхал:
– Сегодня с утра не жрал – выступал одиннадцать раз. Поэтому заказываю одиннадцать конских порций.
Однако, поужинав, он выступал двенадцатый раз, – так горячо его просили. И в этот двенадцатый раз по-прежнему мощно звучал его голос.
Само появление громадной фигуры Маяковского на эстраде производило на всех волнующее впечатление.
Корнелий Люцианович Зелинский:
Запомнилось <…> выступление Маяковского через несколько дней (тоже в декабре 1918 г.) на митинге или диспуте на тему: «Старое и новое искусство», в Доме имени Лассаля, в зале, который носил торжественное название «Зал вождей пролетарской революции». Диспут был платный, с афишами. На диспут были приглашены знаменитые писатели, актеры. Помнится, там должны были быть Бальмонт, Куприн и даже Шаляпин.
Известные имена привлекли в зал много, как выражался мой матросский приятель, «чистой публики». Кроме того, ожидался и скандал, так как прежние выступления футуристов, как известно, не обходились без таких публичных дивертисментов. Теперь обстановка крайне обострялась политическими разногласиями. В «чистой публике» с возмущением передавали друг другу, что футурист Маяковский «продался большевикам». Ожидали, кроме того, символистов, акмеистов, актеров из Александринки. Диспут был задуман, по-видимому, в надежде действительно столкнуть мнения. Одним из главных ораторов коммунистического лагеря был резервирован В. Полянский. Но «акстарье» (академическое старье) не явилось – ни представители академических театров, ни видные поэты, ни тем более объявленный в афише Шаляпин. Не приехал и ожидавшийся Горький.
Диспут долго не начинался. По рядам прошел ропот и шум; некоторые уже потянулись к кассе с классическим возгласом: «Деньги обратно!» Стало известно, что две трети из объявленных участников диспута не явились и не приедут.
В этой обстановке Маяковский неожиданно для всех овладел положением. Он вышел на эстраду и громко, как всегда подавляя все звуки мощью своего баса, закричал в зал: «Наши противники просто скрылись в зале. Они отступились и замаскировались. Они, вероятно, здесь, среди вас. Диспут начинается. Кто хочет получить деньги обратно, может получить. Но я заявляю, что деньги пойдут не нам, приехавшим, в карман. Они пойдут на подарки красноармейцам, которые сейчас дерутся на фронтах против англичан. Новое искусство существует, и мы пришли сюда драться за него так же, как те, которые на фронте дерутся за Республику».
Сказано это было молодо, весьма задиристо, убежденно. Понравилась и сама фигура Маяковского, его тон – не оскорбительный, не высмеивающий, но полный зажигательной энергии.
– Давайте выберем председателя митинга! – загромыхал Маяковский. – Начнем работать.
Раздались шумные, довольно дружные аплодисменты. Значительная часть публики осталась. Раздались крики из зала:
– Маяковского! Маяковского!
И поэт был выбран председателем митинга.
Запомнилось интересное выступление самого Маяковского, в котором он заявил, что он уже не тот футурист Маяковский, который выступал на вечерах «бубновых валетов». И футуризм теперь не тот.
– Главная наша точка – Октябрь, революция. Мы выбрасываем за борт все, что мешает служению Октябрю. И неправда, что мы против Пушкина. Я лично готов возложить хризантемы на его могилу.
При этом Маяковский вынул носовой платок и сложил из него нечто вроде цветка. Кто-то в зале засмеялся.
– Не смейтесь! – громыхнул Маяковский. – На вашу могилу я высыплю вот это. – И он вывернул пустой карман, из которого посыпались какие-то соринки.
Маяковский вышел навстречу народу – веселый, энергический, напоенный страстной жаждой быть понятым народом, быть ему полезным, слить с небывалой эпохой искусство, которое тоже должно стать небывалым.
Василий Васильевич Каменский:
Маяковский задумал писать «Мистерию Буфф» и мечтал поставить в театре.
Об этом узнали друзья и убедили Маяковского сделать эту вещь специально к первой годовщине Октябрьской революции.
Владимир Владимирович Маяковский:
«Мистерию-буфф» я написал за месяц до первой Октябрьской годовщины.
В числе других на первом чтении были и Луначарский и Мейерхольд.
Отзывались роскошно.
Окончательно утвердил хорошее мнение шофер Анатолия Васильевича, который слушал тоже и подтвердил, что ему понятно и до масс дойдет.
Чего же еще?
А еще вот чего:
«Мистерия» была прочитана в комиссии праздников и, конечно, немедленно подтверждена к постановке. Еще бы! При всех ее недостатках она достаточно революционна, отличалась от всех репертуаров.
Владимир Николаевич Соловьев (1887–1941), режиссер, театральный критик, педагог:
Ему <…> очень хотелось, чтобы его пьеса была поставлена в настоящем, большом театре и сыграна настоящими актерами «с именами».
Владимир Владимирович Маяковский:
Но пьесе нужен театр. <…>
Дали Музыкальную драму.
Актеров, конечно, взяли сборных.
Аппарат театра мешал во всем, в чем и можно и нельзя. Закрывал входы и запирал гвозди.
Даже отпечатанный экземпляр «Мистерии-буфф» запретили выставить на своем, овеянном искусством и традициями, прилавке.
Только в самый день спектакля принесли афиши – и то нераскрашенный контур – и тут же заявили, что клеить никому не велено.
Я раскрасил афишу от руки.
Наша прислуга Тоня шла с афишами и с обойными гвоздочками по Невскому и – где влезал гвоздь – приколачивала тотчас же срываемую ветром афишу.
И наконец в самый вечер один за другим стали пропадать актеры.
Пришлось мне самому на скорую руку играть и «Человека просто», и «Мафусаила», и кого-то из чертей.
А через день «Мистерию» разобрали. <…>
По предложению О. Д. Каменевой, я перекинулся с «Мистерией» в Москву.
Читал в каком-то театральном ареопаге для самого Комиссаржевского.
Сам послушал, сказал, что превосходно, и через несколько дней… сбежал в Париж.
Тогда за «Мистерию» вступился театральный отдел, во главе которого встал Мейерхольд.
Мейерхольд решил ставить «Мистерию» снова.
Я осовременил текст.
В нетопленных коридорах и фойе Первого театра РСФСР шли бесконечные репетиции.
В конце всех репетиций пришла бумага – «ввиду огромных затрат и вредоносности пьесы, таковую прекратить».
Я вывесил афишу, в которой созывал в холодный театр товарищей из ЦК и МК, из Рабкрина.
Я читал «Мистерию» с подъемом, с которым обязан читать тот, кому надо не только разогреть аудиторию, но и разогреться самому, чтобы не замерзнуть.
Дошло.
Под конец чтения один из присутствующих работников Моссовета (почему-то он сидел со скрипкой) заиграл «Интернационал» – и замерзший театр пел без всякого праздника.
Результат «закрытия» был самый неожиданный – собрание приняло резолюцию, требующую постановки «Мистерии» в Большом театре.
Словом – репетиции продолжались.
Парадный спектакль, опять приуроченный к годовщине, был готов.
Владимир Николаевич Соловьев:
Старательно растолковав законы стихосложения собравшимся актерам, Маяковский учил их читать ритмически сложные стихи. Сидя на стуле, слегка покачивая головой и постукивая по столу карандашом, Маяковский постепенно увлекался, вставал, срывался с места, вскакивал на стул и начинал дирижировать, как опытный хормейстер, заражая актеров своим темпераментом. По-видимому, совместная работа с актерами дала Маяковскому что-то новое в понимании театра и драматургии. Все чаще и чаще он стал приходить на репетиции, принося с собой небольшие записочки с отпечатанными на машинке новыми вариантами отдельных стихов, а иногда и целых кусков. В практической работе поэта с актерами текст «Мистерии» приобретал новые, специфически театральные качества.
Разучиванием хоровых партий не ограничивалась работа Маяковского с исполнительским коллективом. К нему часто обращались актеры за советами, с просьбой прочесть ту или иную роль. Чтение Маяковского много давало актерам. В разговоре с актерами, в отдельных замечаниях по поводу характера исполняемых ролей Маяковский как будто в своей трактовке придерживался формулы романтического театра с ее четким разделением всех действующих лиц на два сценических плана: на величественный и уродливо-смешной. От исполнителей «семи пар нечистых» он требовал твердое волевое начало, героический пафос и пластическую монументальность. В трактовке же «семи пар чистых» он охотно допускал манеру преувеличенной пародии с ее грубоватыми приемами сатирической буффонады и народного фарса.
В трудных условиях спешного выпуска спектакля «Мистерия-буфф» Маяковскому приходилось много уделять времени и сил на организационную работу. Он по-хозяйски налаживал и согласовывал работу отдельных театральных цехов, одинаково интересуясь париком какого-нибудь «святого» и сложной выпиской театральному осветителю. В перерывах между репетициями он посещал финансовые комиссии, добиваясь своевременной выдачи денежных ассигнований. Нередко ему случалось принимать на себя роль посредника в конфликтах, ежеминутно возникавших между отдельными театральными работниками.
Ежедневно сталкиваясь в работе с участниками спектакля, решая на ходу многочисленные и разнообразные вопросы, Маяковский не отказывал в совете никому. Особое внимание Маяковский уделял работе монтировочной части. Там положение было трудное и требовало «хозяйского» глаза. Художником спектакля был приглашен К. С. Малевич, кажется, впервые тогда работавший в театре. Вместе с молодым театральным художником Лаппо-Данилевским Маяковский оказал существенную помощь Малевичу, уточняя, разъясняя и расширяя все то, что скрывалось в его лаконических авторских ремарках к тексту «Мистерии-буфф».
Николай Александрович Голубенцев (1900–1978), актер театра Вс. Мейерхольда:
Настали дни Октябрьской годовщины.
Помню первый спектакль. Переполненный темный зал, и в литерной ложе нарком Луначарский. Играли мы все же, по-видимому, плохо, голоса звучали жидко; декорации были неудобны и, кажется, сделаны наспех. Публика недоумевающе слушала совсем ново звучащий текст и смотрела фантастически раскрашенные полотна. Но мы, участники спектакля, – я думаю, что могу сказать от лица всех, – были удовлетворены необыкновенно. Дерзость и новизна всей этой работы восхищали нас, и вот с тех пор мы чувствовали себя приобщенными к новому революционному искусству, сосредоточием которого утвердился и остался навсегда образ Владимира Маяковского.
Владимир Николаевич Соловьев:
Маяковскому пришлось принять участие в спектакле «Мистерия-буфф» и в качестве актера. Во все время репетиционной работы за столом и на сценической площадке одна роль оставалась не замещенной. Это была роль «просто человека», который в конце второго действия появляется перед нечистыми и произносит «новую проповедь нагорную» с призывом к революционным действиям. Роль состояла из небольшого монолога, но требовала от исполнителя большого темперамента и трагического пафоса. Поиски исполнителя не увенчались успехом. Некоторые из намеченных кандидатов сами отказывались от роли, другие же явно не подходили по своим данным. Заключительная сцена второго действия оставалась не срепетированной, а скоро должны были начаться генеральные репетиции. Случилось само собой, что роль «просто человека» стал читать Маяковский. Всем стало ясно, что лучшего исполнителя не найти. Маяковский согласился и очень ревниво относился к своим актерским обязанностям.
Неожиданно на премьере «Мистерии-буфф» Маяковскому пришлось сыграть еще «святого» в картине «рая». Один из актеров, совмещая участие в спектакле с концертными выступлениями на эстраде, опоздал к выходу. За несколько минут до поднятия занавеса Маяковскому пришлось быстро загримироваться и экспромтом выйти на сцену. Этот случай развеселил Маяковского, и он долго смеялся над отношением к своему делу любителей «чистого искусства».
Мария Федоровна Суханова (1898 –?), актриса театра Вс. Мейерхольда:
Как был оформлен спектакль?
Сценическая коробка была сломана. Действие было вынесено в зрительный зал, для чего вынули несколько рядов стульев партера. Впереди, на первом плане, был построен земной шар, или, вернее, кусок земного шара. Все кулисы были убраны. «Рай» громоздился на конструкции под потолком, в самой глубине сцены. Мы в «Раю» (я была ангелом) стояли, воздев вверх руки, а за спинами у вас при каждом движении трепетно вздрагивали белые крылышки, сделанные из тонкой проволоки, обтянутой марлей. Место чертям отведено было у подножия земного шара. Вещи, машины размещались в ложах. «Человек будущего» появлялся в правом портале сцены (если смотреть из зрительного зала), в самом верху у потолка, на специально сооруженной для этого площадке.
Помню, как Владимир Владимирович, когда рабочие начали раскрашивать щиты, снял с себя полушубок, поднял воротник пиджака (театр не отапливался, работали в холоде) и, вооружившись кистью, тоже принялся за раскраску. В перерыве он вместе с нами ел черный хлеб, намазанный селедочной икрой. С едой тогда вообще было туго, и все мы подголадывали. Мейерхольд репетировал спектакль больной фурункулезом. Одетый в стеганую куртку, обвязанный теплым шарфом, с красной феской на голове, он вбегал из зала на сцену, выверяя монтировку и делая различные замечания.
И вот, несмотря на невероятно трудные условия работы и всяческие осложнения (Маяковскому пришлось отстаивать свою пьесу от разных недоброжелателей, пытавшихся сорвать ее постановку), спектакль был готов к майским торжествам. Как будто бомба разорвалась. Столько было толков, шума, самых разноречивых мнений по поводу спектакля. И все же он имел колоссальный успех – это был подлинно новый, революционный, народный спектакль.
Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич (1873–1955), политический деятель, доктор исторических наук. В передаче А. Мариенгофа:
В 1919 г. в Кремле красноармейцами был устроен литературно-музыкально-вокальный вечер, на котором, между прочим, должна была выступить артистка Гзовская. Ленин решил пойти послушать и пригласил меня пойти вместе с ним. Мы сели в первый ряд.
Гзовская задорно объявила «Наш марш» Владимира Маяковского.
Артистка начала читать. То плавно ходя, то бросаясь по сцене, она произносила слова этого необыкновенного марша:
– Что за чепуха! – воскликнул Владимир Ильич. – Что это, «мартобря» какое-то?..
И он насупился.
А та, не подозревая, какое впечатление стихи производят на Владимира Ильича, которому она так тщательно и так изящно раскланивалась при всех вызовах, искусно выводила:
И после опять под марш:
И остановилась. Все захлопали. Владимир Ильич закачал головой, явно показывая отрицательное отношение. Он прямо смотрел на Гзовскую и не шевелил пальцем.
– Ведь это же черт знает что такое! Требует, чтобы нас на небо взяли живьем. Ведь надо же договориться до такой чепухи! Мы бьемся со всякими предрассудками, а тут, подите пожалуйста, со сцены Кремлевского красноармейского клуба нам читают такую ерунду.
И он поднялся.
– Незнаком я с этим поэтом, – отрывисто сказал Владимир Ильич, – и если он все так пишет, его писания нам не по пути. И читать такие вещи на красноармейских вечерах – это просто преступление. Надо всегда спрашивать артистов, что они будут читать на бис. Она под такт прекрасно читает такую сверхъестественную чепуху, что стыдно слушать! Ведь словечка понять нельзя, тарарабумбия какая-то!
Все это он сказал вслух отчетливо, ясно и стал прощаться с устроителями вечера, окружившими его плотным кольцом. Наступила неожиданная тишина, и он, торопясь, прошел сплошной стеной красноармейцев к себе наверх в кабинет.
Владимир Ильич долго помнил этот вечер, и, когда его звали на тот или другой концерт, он часто спрашивал: «А не будут ли там читать нам „Их марш“?..» Его задевало, что словом «наш» Владимир Маяковский как бы навязывал слушателям такое произведение, которое им не нужно.
Его отрицательное отношение к Маяковскому с тех пор осталось непоколебимым на всю жизнь. Я помню, как кто-то упомянул при нем о Маяковском. Он только кинул один вопрос: «Это автор „Их марша“?..» – и тотчас же прервал разговор, как бы совсем не желая ничего больше знать об этом глубоко не удовлетворявшем его поэте».
…и призванный
Виктор Борисович Шкловский:
Нужно было, чтоб улица не молчала. Окна магазинов были слепы и пусты. В них надо было вытаращить мысль. Первое Окно сатиры было вывешено на Кузнецком мосту в августе 1919 года. Через месяц работать начал Маяковский.
Владимир Владимирович Маяковский:
Моя работа в РОСТА началась так: я увидел на углу Кузнецкого и Петровки, где теперь Моссельпром, первый вывешенный двухметровый плакат. Немедленно обратился к заву РОСТОЙ, тов. Керженцеву, который свел меня с М. М. Черемных – одним из лучших работников этого дела.
Михаил Михайлович Черемных:
Сразу же Маяковский сделал свое первое «Окно» (все знают, это «Окно сатиры РОСТА № 5») два рисунка и стихи:
Было это в начале октября 1919 года. Шла партийная неделя. На фронте наступал Деникин.
Владимир Владимирович Маяковский:
Второе окно мы делали вместе. Дальше пришел и Малютин, а потом художники: Лавинский, Левин, Брик, Моор, Нюренберг и другие, трафаретчики: Шиман, Михайлов, Кушнер и многие еще, фотограф Никитин.
Первое время над текстом работал тов. Грамен, дальше почти все темы и тексты мои; работали еще над текстом О. Брик, Р. Райт, Вольпин.
Виктор Борисович Шкловский:
До Маяковского Окно делалось как собрание рисунков с подписями. Каждый рисунок был сам по себе. Маяковский начал делать сюжеты – целый ряд рисунков, соединенных переходящим от кадра к кадру стихотворным текстом.
Рисунок имеет текстовое значение. Текст соединяет рисунки. Если Окна напечатаны без рисунков, то текст надо изменять, иначе получится непонятно.
Михаил Михайлович Черемных:
Темы «Окон» были очень разнообразны. Материал для них давали сводки телеграмм, получавшихся РОСТА, постановления партии и правительства, календарные даты революционных годовщин или праздников.
Заданий ни от кого не получали: мы были так увлечены работой, что сами понимали, что нужно было делать. Готовые «Окна» всегда показывали Керженцеву, но я не помню случая, чтобы он забраковал хотя бы одно из них.
Александр Вильямович Февральский:
Художественный отдел РОСТА, выпускавший плакаты и «окна сатиры РОСТА», занимал несколько комнат, окна которых выходили на Малую Лубянку и на Сретенский переулок.
Открыв дверь в одну из этих комнат, посетитель обычно попадал в клубы табачного дыма. Сквозь дым вырисовывались фигуры трех дядей огромного роста, с папиросами в зубах; все трое рявкали здоровенным басом. Иной раз эти молодцы лежали на полу, рисуя плакаты, и приходилось шагать через плакаты и через них самих. Троица эта была «коллегией художественного отдела»: Владимир Владимирович Маяковский, Михаил Михайлович Черемных и Иван Андреевич Малютин.
Владимир Владимирович Маяковский:
Сейчас (в 1930 г. – Сост.), просматривая фотоальбом, я нашел около четырехсот одних своих окон. В окне от четырех до двенадцати отдельных плакатов, значит, в среднем этих самых плакатов не менее трех тысяч двухсот.
Подписей – второе собрание сочинений.
Как можно было столько сделать?
Вспоминаю – отдыхов не было. Работали в огромной нетопленной, сводящей морозом (впоследствии – выедающая глаза дымом буржуйка) мастерской РОСТА.
Придя домой, рисовал опять, а в случае особой срочности клал под голову, ложась спать, полено вместо подушки с тем расчетом, что на полене особенно не заспишься и, поспав ровно столько, сколько необходимо, вскочишь работать снова.
Лили Юрьевна Брик:
Утром Маяковский ездил (из Пушкино. – Сост.) в Москву, на работу в РОСТА. В поезде он стоял у окна с записной книжкой в руке или с листом бумаги; бормотал и записывал заданный себе урок – столько-то стихотворных строк для плакатов РОСТА.
Амшей Маркович Нюренберг (1887–1979), художник, в 1920–1921 гг. входил в основное ядро коллектива художников РОСТА:
Ежедневно в десять часов утра работники РОСТА собирались вокруг Маяковского: грузный, молчаливый и трудолюбивый Черемных, веселый балагур, темпераментный Малютин и я. Иногда приходили Левин и Лавинский.
Маяковский принимал нашу работу на ходу. Мнение свое высказывал резко и откровенно, смягчая свои слова только тогда, когда перед ним были плакаты Черемныха. Поэт очень высоко ставил все то, что делал этот мастер карикатуры. Я не преувеличу, если скажу, что Маяковский многому научился у него. Малютин и я часто наблюдали, как Маяковский, заимствуя у Черемныха те или другие образы, стремился их по-своему передать. Маяковский и не скрывал этого.
Михаил Михайлович Черемных:
Работали все с колоссальным увлечением. Работоспособность была неимоверная. Если бы кто-нибудь мне рассказал, что он делал пятьдесят плакатов за ночь, я не поверил бы, но я сам делал столько. Работали весело и бодро. Уставали мы при таком количестве плакатов, конечно, дико и выдумывали разные способы, помогавшие заставить себя быстрее сделать срочные плакаты (впрочем, «несрочных» плакатов у нас почти не бывало).
Например, устраивались «бега». Из окна мастерской были видны часы на Сухаревой башне. Приготавливали листы бумаги и по чьему-либо сигналу все одновременно бросались рисовать, не теряя ни одной секунды: кто скорее сделает. Маяковский часто одерживал победы надо мной, над Малютиным, над Нюренбергом.
После прихода Маяковского стихи для «Окон» стал писать только он один: им написаны почти все тексты «Окон». Были случаи, что он писал до восьмидесяти тем в день. Пока наша группа делала плакаты на первые темы, он успевал написать остальные и сам начинал рисовать.
Работать ему помогала Л. Ю. Брик. Он рисовал, а она раскрашивала. У нас были свои названия красок (например, та, которой красились руки и лица, называлась «мордовая»), и на том, что следовало раскрасить, писались первые буквы таких названий. Руководствуясь ими, велась раскраска.
В мастерской дымила буржуйка. Было холодно, руки пухли от холода, работали в шапках и валенках. Маяковский работал в бекеше, в маленькой шапочке, в каких-то галошах, – кажется, в валенках он никогда не ходил – и в перчатках.
Лили Юрьевна Брик:
Работали весело. Керженцев любил нас и радовался каждому удачному «окну».
Для рисования нам давали рулоны бракованной газетной бумаги. Обрезали и подклеивали ободранные края. Удобно! Ошибешься – и заклеишь, вместо того чтобы стирать.
Техника такая: Маяковский делал рисунок углем, я раскрашивала его, а он заканчивал – наводил глянец. В большой комнате было холодно. Топили буржуйку старыми газетами и разогревали поминутно застывающие краски и клей. Маяковский писал десятки стихотворных тем в день. Отдыхали мало, и один раз ночью он даже подложил полено под голову, чтобы не разоспаться. Черемных рисовал до 50-ти плакатов в сутки. Иногда от усталости он засыпал над рисунком и утверждал, что, когда просыпался, плакат оказывался дорисованным по инерции. Днем Маяковский и Черемных устраивали «бега». Нарезали каждый 12 листов бумаги, и по данному мной знаку бросались на них с углем, наперегонки, по часам на Сухаревой башне. Они были видны в окно.
Количество рисунков на плакате одного «окна РОСТА» было от двух до шестнадцати.
Михаил Михайлович Черемных:
Если работы было так много, что нашей группы не хватало, мы засаживали за дело других художников. Их всегда толкалось у нас много, как на бирже. С тех пор как мы перешли на трафареты, работников прибавилось. Коллектив разросся до ста человек. Приходили трафаретчики, приходили художники, желающие получить работу. Я и Маяковский со всем этим управлялись.
Работали мы очень дружно, и стиль «Окон РОСТА» – это, конечно, стиль коллективный. Часто просто невозможно припомнить, кому именно принадлежит «изобретение» той или другой подробности: это мог быть Малютин, а мог быть Маяковский или я, мог быть и Нюренберг. Бросавшиеся в глаза приемы мы друг у друга заимствовали, и нам тогда показалось бы диким, если кто-нибудь увидел в этом что-то зазорное. Один из нас первым решал новую задачу, а остальные потом пользовались этим решением.
Владимир Владимирович Маяковский:
С течением времени мы до того изощрили руку, что могли рисовать сложный рабочий силуэт от пятки с закрытыми глазами, и линия, обрисовав, сливалась с линией.
По часам Сухаревки, видневшимся из окна, мы вдруг втроем бросались на бумагу, состязались в быстроте наброска, вызывая удивление Джона Рида, Голичера и других заезжих, осматривающих нас иностранных товарищей и путешественников. От нас требовалась машинная быстрота: бывало, телеграфное известие о фронтовой победе через сорок минут – час уже висело по улице красочным плакатом.
«Красочным» – сказано чересчур шикарно, красок почти не было, брали любую, чуть размешивая на слюне. Этого темпа, этой быстроты требовал характер работы, и от этой быстроты вывешивания вестей об опасности или о победе зависело количество новых бойцов. И эта часть общей агитации поднимала на фронт.
Амшей Маркович Нюренберг:
Тексты «Окон» Маяковский писал с непостижимой быстротой: за час бывал готов десяток сложных рифмованных тем. Мне это казалось чудом. Написав, он их раздавал вам, учитывая, что кому следует дать. <…> Сам Маяковский работал над «Окнами» с виртуозностью, только ему одному присущей.
Виктор Андроникович Мануйлов:
Владимир Владимирович, с расстегнутым воротом, в белой рубашке и в летних серых брюках, лежал на громадном листе бумаги прямо на полу поперек всей комнаты. Два стола, заваленные бумагами и банками с красками, стояли у приоткрытых окон. Около Маяковского на разостланном листе газеты кисти и несколько банок с краской.
На миг привстав на колени, Владимир Владимирович оторвался от работы: «Простите, очень спешу, надо сегодня же сдать». И он указал на лежащий под ним плакат, на котором только начинал раскрашивать намеченные контуры фигуры. Плакат разоблачал происки Малой Антанты и призывал к бдительности: «Товарищи, подходите и гляньте! Мелочь объединяется в Малой Антанте». <…> Е. А. Львов представил меня, сказал, что я не попал в университет и теперь буду посещать лекции Валерия Брюсова в ЛИТО на Поварской, спросил что-то про Черемных и стал прощаться. Я собрался уходить вместе с Львовым. Но Владимир Владимирович удержал меня: «Не спешите, мы еще побеседуем, а тем временем вы поможете мне. Вот видите, эти места надо закрасить».
Львов ушел. Я неуверенно взялся за кисть. Маяковский поднялся с плаката и уступил мне место.
– Вот тут покройте суриком, – сказал, закуривая, Маяковский, – а вот эти штаны жженой умброй.
К своему стыду, я не знал названий красок. Маяковский заметил мою растерянность и указал на красную с желтоватым оттенком: «Для начала вот эту». Я набрал на кисть слишком много краски, не дал ей стечь обратно в банку и начал с того, что, не донеся кисти до нужного места, разбрызгал громадную кляксу.
– Так, так, очень хорошо, – подбадривал меня Владимир Владимирович. – Вы внесли существенную творческую поправку. Пожалуй, так будет значительно лучше. Не робейте, размазывайте, размазывайте, только не переходите за эту черту. Мы просто поменяем цвета. Ведь иногда и в живописи от перемены слагаемых сумма не меняется. Пусть штаны на этот раз будут красными.
Лили Юрьевна Брик:
Была в нашем отделе и ревизия. Постановили, что Черемных – футурист и надо его немедленно уволить. Маяковского в этом не заподозрили! Он горячо отстаивал Черемных и отстоял.
Количество художников все прибывало, хотя отбор был строгий, и не только по признакам художественности. Один, например, принес очень недурно нарисованного красноармейца с четырехконечной звездой на шапке. Маяковский возмутился, заиздевался, и художник этот был изгнан с позором.
Михаил Михайлович Черемных:
Очень скоро появилась потребность размножения «Окон» для московских витрин и провинциальных отделений РОСТА. Не зная, есть ли там способные художники, мы решили посылать туда по одному экземпляру «Окон». Размножали сначала ручным способом, перерисовкой. Сразу сильно возросло количество работников художественного отдела. Копировали художники и студенты Вхутемаса, стремившиеся подработать, так как время было довольно голодное.
Лили Юрьевна Брик:
Размножались «окна» трафаретным способом, от руки. В первую очередь трафареты посылались в самые отдаленные пункты страны. Следующие – в более близкие. Оригинал висел в Москве на следующий день после события, к которому относилась тема. Через две недели «окна» висели по всему Союзу. Быстрота, тогда неслыханная даже для литографии.
Владимир Владимирович Маяковский:
Окна РОСТА – фантастическая вещь. Это обслуживание горстью художников, вручную, стопятидесятимиллионного народища.
Лили Юрьевна Брик:
Умирание наше началось, когда отдел перевели в Главполитпросвет и заработали лито-, цинко– и типографии. Дали сначала две недели ликвидационные, потом еще две недели, а вскоре и совсем прикрыли.
За новое искусство
Владимир Владимирович Маяковский. «Я сам»:
23-й ГОД
Организуем «Леф». «Леф» – это охват большой социальной темы всеми орудиями футуризма. Этим определением, конечно, вопрос не исчерпывается, – интересующихся отсылаю к №№. Сплотились тесно: Брик, Асеев, Кушнер, Арватов, Третьяков, Родченко, Лавинский. <…>
Один из лозунгов, одно из больших завоеваний «Лефа» – деэстетизация производственных искусств, конструктивизм. Поэтическое приложение: агитка и агитка хозяйственная – реклама. Несмотря на поэтическое улюлюканье, считаю «Нигде кроме как в Моссельпроме» поэзией самой высокой квалификации.
Николай Николаевич Асеев:
Важно то, что Маяковский хотел собрать воедино «хороших и разных», заботясь о строительстве молодой советской культуры.
Владимир Владимирович Маяковский. Из статьи «За что борется Леф?», 1923 г.:
В работе над укреплением завоеваний Октябрьской революции, укрепляя левое искусство, Леф будет агитировать искусство идеями коммуны, открывая искусству дорогу в завтра.
Леф будет агитировать нашим искусством массы, приобретая в них организованную силу.
Леф будет подтверждать наши теории действенным искусством, подняв его до высшей трудовой квалификации.
Леф будет бороться за искусство-строение жизни.
Мы не претендуем на монополизацию революционности в искусстве. Выясним соревнованием.
Мы верим – правильностью нашей агитации, силой делаемых вещей мы докажем: мы на верном пути в грядущее.
Из программной статьи ЛЕФ:
Мы развеяли старую словесную пыль, используя лишь железный лом старья.
Мы не хотим знать различья между поэзией, прозой и практическим языком.
Мы знаем единый матерьял слова и пускаем его в сегодняшнюю обработку.
Мы работаем над организацией звуков языка, над полифонией ритма, над упрощением словесных построений, над уточненьем языковой выразительности, над выделкой новых тематических приемов.
Вся эта работа для нас – не эстетическая самоцель, а лаборатория для наилучшего выраженья фактов современности.
Мы не жрецы-творцы, а мастера-исполнители социального заказа.
Елена Владимировна Семенова:
При непосредственном участии Маяковского возникла новая отрасль искусства – «производственного». Долго эта отрасль ходила под ярлыком «формализма». В 1960-х годах и у нас, и за рубежом уже существуют специалисты, художники-дизайнеры, оформляющие все – от моделей автомашин, от интерьеров цехов, клубов и т. п. до конфетных или спичечных коробок; оформляющие по тем же, провозглашенным в 1920-х годах, принципам: простота, яркость, доходчивость. Никто не считает это искусство «зазорным», у него уже есть и свои традиции. В 1920-х годах художники, выступавшие в этой области «с открытым забралом», были наперечет…
Владимир Владимирович Маяковский. Из статьи «Кого предостерегает Леф?»:
Товарищи по Лефу!
Мы знаем: мы, левые мастера, мы – лучшие работники искусства современности.
До революции мы накопили вернейшие чертежи, искуснейшие теоремы, хитроумнейшие формулы – форм нового искусства.
Ясно: скользкое, кругосветное брюхо буржуазии было плохим местом для стройки.
В революцию мы накопили множество правд, мы учились жизни, мы получили задания на реальнейшую стройку в века.
Земля, шатаемая гулом войны и революции, – трудная почва для грандиозных построек.
Мы временно спрятали в папки формулы, помогая крепиться дням революции.
Теперь глобуса буржуазного пуза нет.
Сметя старье революцией, мы и для строек искусства расчистили поля.
Землетрясения нет.
Кровью сцементенная, прочно стоит СССР.
Время взяться за большое.
Серьезность нашего отношения к себе – единственный крепкий фундамент для нашей работы.
Футуристы!
Ваши заслуги в искусстве велики; но не думайте прожить на проценты вчерашней революционности. Работой в сегодня покажите, что ваш взрыв не отчаянный вопль ущемленной интеллигенции, а борьба – работа плечом к плечу со всеми, с рвущимися к победе коммуны.
Конструктивисты!
Бойтесь стать очередной эстетической школкой. Конструктивизм только искусства – ноль. Стоит вопрос о самом существовании искусства. Конструктивизм должен стать высшей формальной инженерией всей жизни. Конструктивизм в разыгрывании пастушеских пасторалей – вздор.
Наши идеи должны развиваться на сегодняшних вещах.
Производственники!
Бойтесь стать прикладниками-кустарями.
Уча рабочих, учитесь у рабочего. Диктуя из комнат эстетические приказы фабрике, вы становитесь просто заказчиками.
Ваша школа – завод.
Опоязовцы!
Формальный метод – ключ к изучению искусства. Каждая блоха-рифма должна стать на учет. Но бойтесь ловли блох в безвоздушном пространстве. Только рядом с социологическим изучением искусства ваша работа будет не только интересной, но и нужной.
Ученики!
Бойтесь выдавать случайные искривы недоучек за новаторство, за последний крик искусства. Новаторство дилетантов – паровоз на курьих ножках.
Только в мастерстве – право откинуть старье.
Все вместе!
Переходя от теории к практике, помните о мастерстве, о квалификации.
Халтура молодых, имеющих силы на громадное, еще отвратительнее халтуры слабосильных академичков.
Мастера и ученики Лефа!
Решается вопрос о нашем существовании.
Величайшая идея умрет, если мы не оформим ее искусно.
Александр Михайлович Родченко:
Работали мы так. Утром Маяковский обходил учреждения и принимал заказы. Возвращался он домой с портфелем, туго набитым всякими справочниками, ведомственными отчетами и прочим. Весь материал он добросовестно изучал, выписывал на бумажку интересные факты, цифры и после этого обдумывал темы. Вечером, часов в семь-восемь, я приходил к Володе за темами и текстом. <…>
После обмена мнений о том, как лучше решить в рисунке тему рекламы, я шел домой и тотчас же садился за эскизы. Приходили товарищи – студенты Вхутемаса – и, расположившись с кистями у меня в мастерской, принимались за работу. Я же делал новые эскизы, следил за исполнением, выполнял сам ответственные куски, намечал пропорции. Работали иногда до рассвета. Утром, часов в одиннадцать, я уже нес готовые плакаты Володе или он сам заходил за ними (мы жили тогда близко друг от друга).
Сдавал работу обычно сам Володя, я был с ним вместе у заказчиков только два раза.
Василий Абгарович Катанян:
Маяковский написал в своей жизни несколько десятков лозунгов для санитарных плакатов. Он напоминал стихом об элементарных вещах, объяснял, агитировал, убеждал, наконец, почти сердился:
Не надо стирать в комнате, не надо пользоваться чужим полотенцем, валяться одетому на кровати, надо открывать перед сном форточку, плевать в урны, беречь бак с кипяченой водой.
Мой руки, бросай сор в ящик, следи сам за чистотой.
Есть и о том, чтобы чистить зубы:
Все это более или менее известно. Мы говорим – более или менее, потому что сам Маяковский включил в свое собрание сочинений только четыре текста. И сегодня еще собрано далеко не все.
Но вот совсем неизвестный шутливый лозунг, которым поэт «агитировал» сам себя, с которым он сам ходил чистить зубы:
А. Мочкин:
Помню, у Маяковского появилась в руках бумажка. Он прочел ее, недоуменно пожал плечами и, обращаясь к слушателям, сказал:
– Спрашивают, почему я пишу для Моссельпрома. Да кто вам сказал, что я пишу для него? Я для вас пишу. Разве вы не хотите, чтобы советская промышленность и торговля развивались? Ну, кто не хочет?
Мы в один голос закричали, что среди нас таких нет.
– Вот то-то же, – продолжал Владимир Владимирович. – Я тоже хочу, чтобы они быстрее развивались, поэтому и пишу, как могу, подталкиваю это развитие, а кому не нравится – не читайте. Ищите другое. <…>
Помнится, кто-то <…> упрекнул поэта в том, что он слишком много пишет стихов по заказам редакций и что это, дескать, не делает ему чести как поэту. Маяковский с гневом отверг это обвинение.
– То, что мне велят писать, – это хорошо. Очень хорошо, товарищи! И я хочу так, чтобы мне больше велели. Это самое трудное, но и самое важное для поэта: писать о наших сегодняшних буднях, исправить все негодное, что мешает нам с вами строить новое…
– Немузыкально, грубо, очень грубо звучат ваши стихи, – извиняющимся тоном, нежным голоском говорила бывшая гимназистка.
– Да, грубо, но зато зримо, а главное – то, что нужно сегодня, сейчас. А вот насчет того, что немузыкально, – не согласен. – И в подтверждение Маяковский прочитал несколько отрывков из поэмы «Хорошо!». – Разве это немузыкально? – спрашивал он. – А то, что я пишу не о цветочках и закатах над речкой, а о жизни будничной, считаю правильным. Вот у вас в городе водопровод и канализацию строят, все улицы изрыты траншеями. Вздумай я, например, написать об этом – опять, скажете, грубо? А ведь город двести лет жил без канализации. А теперь будет водопровод и канализация. Хорошо! Очень хорошо, хотя и грубо – поэзия и канализация.
Елена Владимировна Семенова:
В Лефе поэты не втискивались никак в отвлеченные построения теоретиков. «Про это», «Черный принц», «Хорошо!» и, наконец, величественная и глубоко лирическая поэма «Владимир Ильич Ленин» создавались вопреки теориям.
А художники запутались в теориях, было сделано много и хорошо для «оформления жизни», зато и упущено многое из того, что в искусстве «для души». Мы близоруко не поняли – в Маяковском все было «от души» и «для души».
Елизавета Александровна Лавинская:
Иногда мне кажется, что он романтизировал своих товарищей, чтоб только иметь возможность сказать «мы», хотя в Лефе были люди, с которыми он бывал вежлив, когда здоровался, а то просто не замечал.
За границей
Василий Абгарович Катанян:
Когда Маяковскому на вечерах задавали вопрос: «Почему вы так много путешествуете?» – он отвечал строчками из Лермонтова:
Это, конечно, в шутку. В действительности он скорее не любил путешествовать, чем любил.
И все же начиная с 1922 года он почти каждый год выезжал за границу; к тому же за пять лет он объездил пятьдесят четыре города советской страны.
Девять раз Маяковский переезжал границу Страны Советов, направляясь на Запад.
Дважды Маяковский собирался совершить кругосветное путешествие.
Один раз он побывал в Америке – в Мексике и Соединенных штатах.
Один раз – проездом – в Испании.
Один раз – в Чехословакии.
Один раз – в Польше.
Один раз – в Латвии.
Шесть раз – в Германии и шесть раз – во Франции.
Он хотел еще побывать в Англии – ему не дали визу. Собирался в Италию – не получилось. Замышляя кругосветное путешествие, он хотел посмотреть Южную Америку, Турцию, Японию.
Его тянула ездить не любовь к путешествиям, не любопытство туриста и совсем не природная непоседливость.
Он был прав и совершенно точен, когда говорил, что ему «необходимо ездить». Эта необходимость была творческая. Это были безусловно рабочие побуждения, осознаваемые, может быть, наполовину интуитивно.
Поэту с таким живым и непосредственным творческим восприятием, с такой острой и активной реакцией на явления внешнего мира эти поездки давали очень много.
Помимо «перемены места», о которой Маяковский говорил как об одном из творческих «ухищрений», заменяющих поэту необходимую дистанцию пространства и времени между описываемым событием, предметом и собой; помимо выключения из привычной обстановки московских улиц, редакций, своей рабочей комнаты, – такое периодическое выключение тоже помогало работе, – помимо всего этого, его путешествия по городам СССР и за границей давали очень много нового материала, новых впечатлений, новых тем, которые обращались в стихи.
Владимир Владимирович Маяковский:
Мне необходимо ездить. Обращение с живыми вещами почти заменяет мне чтение книг. Я жил чересчур мало, чтобы выписать правильно и подробно частности.
Я жил достаточно мало, чтобы верно дать общее.
Александр Михайлович Родченко:
Володя очень часто ездил за границу. Он не любил пышных проводов, встреч. Его отсутствие не бросалось в глаза: он продолжал печататься в газетах, вдали от родины он жил ее интересами.
Володя привозил с собой туго набитые чемоданы. Чего тут только не было! Книги и журналы по искусству, плакаты, театральные афиши, каталоги выставок, проспекты, фотографии. Маяковский в узком кругу обычно мало рассказывал о том, что видел. Зато в публичных выступлениях, в стихах, он выкладывал все, что накопилось у него там, на чужбине; заграничные впечатления часто облекались у него в форму блестящего памфлета. Мне казалось тогда, что дома он потому ничего не рассказывал, что не хотел повторяться перед слушателями, перед читателями.
Маяковский терпеть не мог коллекционирования – в буквальном и переносном смысле этого слова. Поэтому одновременно с тем, как в публичных докладах, стихах опустошались запасы его заграничных впечатлений, так таяло содержимое чемоданов. Там, на Западе, Маяковский горячо интересовался левым, революционным искусством живописи, театра, кино, скульптуры, архитектуры. Вместе с монографиями, проспектами, каталогами он привозил нам дыхание искусства современного Запада, показывал нам его таким, каким оно было в действительности.
Соломон Самуилович Кэмрад:
– Зачем вы ездите за границу? – спросили у поэта на вечере в Доме Комсомола Красной Пресни 25 марта 1930 года.
– Я там делаю то же, что и здесь, – отвечал поэт. – Там я писал стихи и выступал на собраниях, говорил о коммунистической партии.
– Я путешествую для того, чтобы взглянуть глазами советского человека на культурные достижения Запада, – объяснял Маяковский в другом случае. – Я стремлюсь услышать новые ритмы, увидеть новые факты и потом передать их моему читателю и слушателю. Путешествую я, стало быть, не только для собственного удовольствия, но и в интересах всей нашей страны.
Василий Абгарович Катанян:
Единственный (кроме русского) язык, на котором Маяковский свободно объяснялся, это был язык его детства – грузинский. Но он меньше всего мог ему пригодиться в его поездках по Западной Европе и Америке.
Когда кто-то в разговоре высказал предположение, что Маяковский, разъезжая столько по заграницам, должен хорошо владеть языками, он очень удивился:
– Почему вы так думаете?
– А как же – гимназическое образование плюс заграничные поездки…
– К сожалению, нет, – возразил Маяковский, – заграничные поездки минус гимназическое образование. <…>
Маяковский путешествовал с маленькими словариками, с несколькими готовыми фразами в записной книжке, с брошюрками <…> которые могли помочь заказать номер в гостинице, выбрать завтрак, купить папиросы.
Он ходил в полпредства и торгпредства «отводить советскую душу», просил товарищей погулять с ним; а когда оставался один, тогда было особенно «плохо без языка». Тогда иной раз весь вечер с прогулкой и сиденьем в кафе наполнялся одной фразой, несколько раз повторяемой официанту на разные интонации:
– Коктейль шампань, силь ву пле!
А если, бывало, кельнер или шофер такси вдруг обратится к нему с чем-нибудь, из нескольких фраз запоминалось одно или два слова, и потом в гостинице они отыскивались в словаре и по ним восстанавливался смысл сказанного.
Все это, конечно, не украшало его жизнь за границей.
И даже когда встречались в поездках друзья, с которыми можно было не расставаться, – как это было, например, в Нью-Йорке, где жил старый друг Маяковского Давид Бурлюк, – и тогда незнание языка мешало, раздражало, утомляло.
Соломон Самуилович Кэмрад:
В Париж из Берлина Маяковский выехал 17 или 18 ноября (1922 г. – Сост.). Сохранилась его открытка из Берлина к Рите Райт, с которой он занимался до отъезда немецким языком: «Эх, Рита, Рита! Учили Вы меня немецкому языку, а мне по-французски разговаривать». В Берлине Маяковский был вместе с друзьями и не очень нуждался в познаниях немецкого языка. В Париж же он ехал один. Был составлен и занесен в записную книжку кратчайший словарик необходимых французских глаголов и выражений: идти, хотеть, мочь, знать, брать, чистить, вчера, прямо, спички, все равно, дорого, скорей, силь ву пле, здесь живет мсье X? Какая комната? Faites repasser mon costume (прогладьте мой костюм), Coupez moi des cheveux tout cour! (постригите мне волосы совсем коротко!) и т. д. и т. д.
С этим запасом слов Маяковский отбыл в Париж.
Он осмотрел все, что только можно было осмотреть в Париже за такой короткий срок: от Палаты депутатов до «Осеннего салона». Он познакомился с работами десятка художников, побывав в их мастерских, – Пикассо, Делонэ, Брак, Леже, Гончарова, Ларионов, Барт и др.; он видел купцов, которые торгуют картинами; он ездил на фабрику пианол; слушал композитора Стравинского; пытался познакомиться с Анатолем Франсом и Барбюсом, виделся с Кокто, присутствовал на похоронах Марселя Пруста; побывал в нескольких театрах и съездил за город посмотреть знаменитый парижский аэродром.
Владимир Владимирович Маяковский:
Париж видит сейчас первых советских русских. Красная паспортная книжечка РСФСР – достопримечательность, с которой можно прожить недели две, не иметь никаких иных достоинств и все же оставаться душой общества, вечно показывая только эту книжечку.
Всюду появление живого советского производит фурор с явными оттенками удивления, восхищения и интереса (в полицейской префектуре тоже производит фурор, но без оттенков). Главное – интерес: на меня даже установилась некоторая очередь. По нескольку часов расспрашивали, начиная с вида Ильича и кончая весьма распространенной версией о «национализации женщин» в Саратове.
Компания художников (казалось бы, что им!) 4 часа слушала с непрерываемым вниманием о семенной помощи Поволжью. Так как я незадолго перед этим проводил агитхудожественную кампанию по этому вопросу, у меня остались в голове все цифры.
Этот интерес у всех, начиная с метельщика в Галле, с уборщика номера, кончая журналистом и депутатом.
Лев Вениаминович Никулин:
Он был признанным послом Москвы, московским полпредом поэзии, поэтом Интернационала в городе-памятнике трем революциям. Среди парижской старомодности, пятиэтажных буржуазных домов, газовых фонарей, железных ставней, среди французского консерватизма, устойчивого удобного быта он ходил бездомный и непримиримый, потому что его домом были улица и трибуна. Но он очень хорошо понимал очарование этого города, сочетающего бюрократическую старомодность Третьей республики с чиновным цезаризмом Наполеона и трехсотметровым прыжком в будущее башни Эйфеля.
Он любил женщин этого города с их врожденным вкусом и врожденной нескромностью, он понимал парижских художников с их чувством плоскости формы, чувственной любовью к краске и утонченностью, доходящей до бесстыдства и самолюбования.
Он понимал и любил сумеречный парижский пейзаж – лиловые, оранжевые и синие огоньки на Сене и пламя дымного зимнего заката над Триумфальной аркой. Такое небо было и в те парижские зимы, когда на площади Согласия стояло деревянное «П» гильотины. Ее тонкие сухие деревянные ноги стоят в истории не менее крепко, чем слоновые кубообразные ноги Триумфальной арки на площади Звезды.
Он многое любил и все понимал в этом городе, где хотел бы умереть «если б не было такой земли – Москва».
Валентина Михайловна Ходасевич:
На площади Concorde (Согласия) Владимир Владимирович остановил такси и сказал:
– Я влюблен в эту площадь и хотел бы на ней жениться. Пока хоть постоим и полюбуемся.
Эльза Триоле:
Гостиница «Истрия» (в Париже. – Сост.), где останавливался Маяковский, изнутри похожа на башню: узкая лестничная клетка с узкой лестницей, пятью лестничными площадками без коридоров; вокруг каждой площадки – пять одностворчатых дверей, за ними – по маленькой комнате. Все комнаты в резко-полосатых, как матрацы, обоях, в каждой – двуспальная железная кровать, ночной столик, столик у окна, два стула, зеркальный шкаф, умывальник с горячей водой, на полу потертый желтый бобрик с разводами. Из людей известных там в то время жили: художник-дадаист Пикабия с женой, художник Марсель Дюшан, сюрреалист-фотограф американец Ман Рей со знаменитой в Париже девушкой, бывшей моделью, по имени Кики и т. д. <…>
В 24-м году он был особенно мрачен. Пробыл в Париже около двух месяцев, ни на шаг не отпуская меня от себя, будто без меня ему грозят неведомые опасности. Сильно сердился на незнание языка, на невозможность с блеском показать французам советского поэта. Часто я заставала его за писанием писем в Москву, причем он сидел на полу, а бумагу клал на кровать – столик был обычно чем-нибудь завален. Тосковал. Это не мешало нам бродить по Парижу, ходить в магазин «Олд Ингланд» за покупками… Впрочем, в отношении покупок раз от раза не отличался: в «Олд Ингланд» покупались рубашки, галстуки, носки, пижамы, кожаный кушак, резиновый складной таз для душа, в магазине «Инновасион» – особенные чемоданы с застежками, позволяющими регулировать глубину чемодана, дорожные принадлежности – несессеры, стакан, нож, вилка, ложка в кожаном футляре – вещи, нужные Маяковскому для его лекционных поездок по России.
Валентина Михайловна Ходасевич:
Маяковский и Эльза мрачные. Мрак оттого, что сразу по приезде Маяковский получил из главной префектуры (полиции) предложение покинуть Францию в двадцать четыре часа, несмотря на то, что у него была виза на месяц. Они с Эльзой отправились в префектуру узнать, в чем дело. Попали в кабинет к важному чиновнику. Маяковский не говорит по-французски, и Эльза выясняет обстоятельства дела. Чиновник заявляет:
– Мы не хотим, чтобы к нам приезжали люди, которые, покинув Францию, грубо нас критикуют, издеваются над избранниками народа и все это опубликовывают у себя на родине.
Эльза переводит сказанное Маяковскому – он утверждает, что это недоразумение.
– Значит, вы не писали?
– Нет.
Чиновник нажимает кнопку на столе, и в комнате возникает молодой человек, которому он что-то тихо говорит. Молодой человек удаляется и вскоре возвращается – в руках у него газета «Известия».
– Вы, вероятно, узнаете это? – спрашивает чиновник. Не узнать напечатанного в «Известиях» стихотворения «Телеграмма мусье Пуанкаре и Мильерану» было невозможно…
Деваться некуда. Маяковский говорит, что ведь французы, очевидно, согласились с его мнением: сняли Пуанкаре с его высокого поста и заменили другим. Эльза пытается убедить чиновника, что Маяковский не представляет опасности для Франции – он не говорит ни слова по-французски. Вдруг Маяковский, узнав, что она сказала, произносит: «Jambon». Чиновник мрачно повторяет, что Маяковский должен быть через двадцать четыре часа за пределами Франции.
Но литературная общественность Парижа, особенно молодые поэты, узнав, что Маяковского лишили визы, стали срочно собирать подписи протеста. На следующий день я с утра примчалась к Эльзе узнать, как дела Маяковского. Угроза выселения еще оставалась в силе. Кто-то из поэтов по телефону просил Эльзу и Маяковского быть в двенадцать часов дня в кафе – там должны собраться поэты и привезти петицию с подписями, которых было уже более трехсот. За Маяковским должен заехать один из поэтов. Владимир Владимирович сказал мне: «Едем с нашими – может, будет интересно». Мы подъехали на такси и вошли. Это кафе, где часто собирались рабочие. Внутри стояли большие столы из толстых досок, скамьи и табуреты. В одном из отсеков помещения, у окна на улицу, за столом и вокруг собрались желавшие помочь Маяковскому – их было много. Раздались аплодисменты, кричали: «Маяковский!» Он приветствовал всех поднятой рукой. Сел. Все шумели и толпились вокруг. Эльза была переводческой инстанцией между Маяковским и собравшимися. Продолжали входить опоздавшие. Кто-то сказал: «Может, лучше не делать много шума?..» – «Нет, наоборот!» Выяснилось, что собрались для демонстрации преданности Маяковскому и возмущения префектурой. Кто-то подошел и показал большие листы с подписями. «Мы добьемся, вы останетесь в Париже! Выбраны делегаты, поедут разговаривать с полицией…» Маяковский был растроган, нежно улыбался и вдруг опять мрачнел. Его очень раздражало незнание языка. Кто-то предложил читать стихи. Желторотый поэт влез на стол и читал с руладами очень благозвучные стихи. Маяковский достал из кармана монетку – вопрошал и проверял судьбу: выходило «решка». Он раздражился, встал, оперся на палку, поднял руку – все затихли, и он, прочитав стихи, быстро направился на улицу.
Поэтам удалось получить небольшую отсрочку отъезда Маяковского из Франции.
Лидия Николаевна Сейфуллина (1889–1954), писательница:
Для выступления корифеев нашей литературы тогда помещений за границей не предоставляли. Для поэта Маяковского было его почитателями откуплено на один вечер большое кафе Вольтера. Где находится оно в Париже, я точно не вспомню. Но ясно помню, одним рядом окон оно выходит на площадь. Задолго до начала вечера на этой площадке встал на дежурство отряд конной полиции. Но не мог помешать скопиться на площади плотной людской толпе, не имеющей возможности проникнуть в кафе, еще днем заполненное людьми, желающими слышать Маяковского.
В открытые окна на площадь и прилегающую к другой стороне здания улицу достаточно ясно доносилось каждое слово поэта, благодаря замечательной его дикции и сильному голосу. Среди собравшихся были и злостные эмигранты, ненавистники Советской России. Ярыми выкриками они требовали, чтобы Маяковский читал свои дореволюционные стихи. Но поэт упрямо читал свои произведения, созданные уже после Октябрьской революции. Тогда усилились враждебные выкрики. За всю мою жизнь я знала только одного человека, который под яростные крики враждебной толпы, под натиском множества таких криков, внешне сохранял полное достоинства спокойствие.
Эльза Триоле:
Бывали мы ежедневно, как Ромул и Рем, в кафе на Монпарнасе. Там сразу Маяковского окружали русские, и свои, и эмигранты, и полуэмигранты; а также и французы, которым он меня немедленно просил объяснить, что он говорит только на «триоле». Русских появление Маяковского чрезвычайно возбуждало, и они о нем плели невероятную и часто гнуснейшую ерунду. <…>
В 1924 году Маяковский в Париже американской визы так и не дождался. Уехал в Москву, но через полгода опять вернулся за тем же, рассчитывая отправиться в кругосветное путешествие. Из Москвы он на этот раз летел и с восторгом рассказывал мне, как на границах летчик, из вежливого озорства, «приседал на хвост».
Давид Давидович Бурлюк:
Тщетно Маяковский добивался разрешения на въезд в «страну свобод». По этому поводу автор этих строк имел беседу с юрисконсультом по делам СССР Чарльзом Рехтом.
Адвокат на мой вопрос, могут ли Маяковского впустить в Америку, ответил, покачав головой:
– Не думаю. Очень уж выражены в нем стихийная революционность и наклонность к широчайшей агитации.
Соломон Самуилович Кэмрад:
«В Америку попасть трудно. А советскому человеку тем более. Начнут слишком пристально рассматривать паспорт, и придется, быть может, поплакать на «Острове слез».
«Вот почему, – продолжает корреспондент, – поэту пришлось обходным маневром заехать в Америку, с тылу пробраться в США».
В воспоминаниях Л. Я. Хайкиса, отрывок из которых был напечатан в газетах, говорится: «Маяковскому удалось получить визу, только убедив американское консульство в Мексике, что он просто рекламный работник Моссельпрома и Резинотреста». <…> «Для первого знакомства» Маяковского, как известно, на границе арестовали.
Владимир Владимирович Маяковский:
Полицейский всунул меня и вещи в автомобиль. Мы подъехали, мы вошли в дом, в котором под звездным знаменем сидел человек без пиджака и жилета.
За человеком были другие комнаты с решетками. В одной поместили меня и вещи.
Я попробовал выйти, меня предупредительными лапками загнали обратно.
Невдалеке засвистывал мой нью-йоркский поезд.
Сижу четыре часа.
Пришли и справились, на каком языке буду изъясняться.
Из застенчивости (неловко не знать ни одного языка) я назвал французский.
Меня ввели в комнату.
Четыре грозных дяди и француз-переводчик.
Мне ведомы простые французские разговоры о чае и булках, но из фразы, сказанной мне французом, я не понял ни черта и только судорожно ухватился за последнее слово, стараясь вникнуть интуитивно в скрытый смысл.
Пока я вникал, француз догадался, что я ничего не понимаю, американцы замахали руками и увели меня обратно.
Сидя еще два часа, я нашел в словаре последнее слово француза.
Оно оказалось:
– Клятва.
Клясться по-французски я не умел и поэтому ждал, пока найдут русского.
Через два часа пришел француз и возбужденно утешал меня:
– Русского нашли. Бон гарсон.
Те же дяди. Переводчик – худощавый флегматичный еврей, владелец мебельного магазина.
– Мне надо клясться, – робко заикнулся я, чтобы начать разговор.
Переводчик равнодушно махнул рукой:
– Вы же скажете правду, если не хотите врать, а если же вы захотите врать, так вы же все равно не скажете правду.
Взгляд резонный.
Я начал отвечать на сотни анкетных вопросов: девичья фамилия матери, происхождение дедушки, адрес гимназии и т. п. Совершенно позабытые вещи!
Переводчик оказался влиятельным человеком, а, дорвавшись до русского языка, я, разумеется, понравился переводчику.
Короче: меня впустили в страну на 6 месяцев как туриста под залог в 500 долларов.
Уже через полчаса вся русская колония сбежалась смотреть меня, вперебой поражая гостеприимством.
Из отчета газеты «Фрайгайт» (Нью-Йорк):
Маяковский заявил:
– Я – только первый «мизинец» своей страны. Америка отделена от России 9000 миль и огромным океаном. Океан можно переплыть за 5 дней. Но то море лжи и клеветы, которое вырыли белогвардейцы, в короткий срок преодолеть нельзя. Нужно работать много и упорно, чтобы могучая рука новой России могла пожать без помех могучую руку новой Америки.
Давид Давидович Бурлюк:
Маяковский не любил сниматься и никогда не давал на это разрешения. Но однажды, стоя на Бруклинском мосту, со светящимися башнями подле, он позволил себя снять, надписав на фото: «Маяковский и Бруклинский мост – из родственных чувств к нему».
Элизабет Джонс. Из бесед с Патрицией Дж. Томпсон:
Он был действительно в настоящем восторге от Бруклинского моста. Мне было знакомо это чувство по московским инженерам и студентам инженерного института. Один американский журналист, которого я познакомила с ними, сказал: «Боже мой, да они знают каждый болт в Бруклинском мосту». Это действительно было достижением того времени. И Маяковский ходил по нему, была лунная ночь. Это было здорово. Он был так счастлив погулять по Бруклинскому мосту!
Владимир Владимирович Маяковский. Из беседы с журналистом нью-йоркской газеты «Фрайгайт»:
– Вот мы – «отсталый», «варварский» народ. Мы только начинаем. Каждый новый трактор для нас – целое событие. Еще одна молотилка – очень важная вещь. Что касается вновь открытой электростанции – то это уже совсем замечательное дело. За всем этим мы пока еще приезжаем сюда. И все же – здесь скучно, а у нас – весело, здесь все пахнет тленом, умирает, гниет, а у нас вовсю бурлит жизнь, у нас будущее.
До чего тут только не додумались?! До искусственной грозы. Тем не менее прислушайтесь, и вы услышите мертвую тишину. Столько электричества, такая масса энергии и света, что даже солнце не может с ним конкурировать, – и все же темно. Такая огромная страна, с тысячами всевозможнейших газет и журналов – и такое удивительное косноязычие, никакого тебе красноречия. Рокфеллеры, Морганы, Форды – вся Европа у них в долгу, тресты над трестами – и такая бедность.
Вот я иду с вами по одной из богатейших улиц мира, с небоскребами, дворцами, отелями, магазинами и толпами людей, и мне кажется, что я брожу по развалинам, меня гнетет тоска. Почему я не чувствую этого в Москве, где мостовые действительно разрушены и до сих пор еще не починены, многие дома сломаны, а трамваи переполнены и изношены донельзя? Ответ простой: потому что там бурлит жизнь, кипит, переливается через край энергия всего освобожденного народа – коллектива; каждый новый камень, каждый новый кирпич на стройке есть результат целеустремленной, творческой инициативы самих масс.
А здесь? Здесь нет энергии, одна сутолока бесформенной, сбитой с толку толпы одураченных людей, которую кто-то гонит, как стадо, то в подземку, то из подземки, то в «эл», то с «эл».
Все грандиозно, головокружительно, вся жизнь – «Луна-парк». Карусели, аэроплан, привязанный зачем-то железной цепью к столбу, любовная аллея, которая вот-вот должна привести в рай, бассейн, мгновенно наполняемый водой при помощи пожарной кишки, – все это грандиозно, головокружительно, но все это только для того, чтобы еще больше заморочить людям голову, выпотрошить их карман, лишить их инициативы, не дать им возможности думать, размышлять. Так и дома, и на фабрике, и в местах для развлечений. Радость отмерена аршином, печаль отмерена аршином. Даже деторождение – профессия… И это свобода? <…>
Предвечерний шум на Пятой авеню разбудил в Маяковском потребность вернуться к разговору, происходившему два дня назад. Он беспрерывно курит свои длинные русские папиросы, ходит из угла в угол, наконец останавливается и бурчит:
– Поди возись тут с индивидуумом. Это пока не стоит труда. Какое значение он имеет по сравнению с миллионами? Он ничего не может поделать, абсолютно ничего. Америка лишний раз убедила меня в этом и все больше и больше убеждает. Ах, черт возьми! Такая гигантская техника, настоящая мистерия индустриализма, и такая духовная отсталость, просто дрожь берет. Эх, да ведь если бы наши русские рабочие и крестьяне достигли хоть одной трети такой индустриализации, какие чудеса они бы показали. Они бы не одну новую Америку открыли.
Василий Абгарович Катанян:
Но, несмотря на весь интерес к путешествиям, к новым странам и людям, – несмотря на то, что организовать такое путешествие стоило ему подчас больших трудов, возни и беготни: добыть визы, паспорта, деньги и т. д., Маяковский, едва начав поездку, едва переехав советскую границу, начинал уже скучать по Москве, тосковать и рваться назад.
Эльза Триоле:
И с кем бы Маяковский ни говорил, он всегда и всех уговаривал ехать в Россию, он всегда хотел увезти все и вся с собой, в Россию. Звать в Россию было у Володи чем-то вроде навязчивой идеи. Стихи «Разговорчики с Эйфелевой башней» были написаны им еще в 1923 году, после его первой поездки в Париж:
Авто
Василий Васильевич Катанян:
Сохранилась записная книжка поэта, с которой он ездил в Берлин и Париж. Лиля Юрьевна еще в Москве записала поручения, которые обычно пишут жены мужьям, когда те едут за границу. И среди инструкций – какого цвета должны быть туфли и какого фасона костюм – обращают внимание записи: «Машина лучше закрытая. Со всеми запасными частями». «Сзади чемодан. Не забудь авто-перчатки».
История этого «Рено» такова: в 1927 году Лев Кулешов, знаменитый тогда кинорежиссер, приехал на дачу в Пушкино, где жили Маяковский и Брики. Приехал он на новом «Форде», это был чуть ли не единственный «Форд» в Москве, и все с интересом рассматривали машину. Вечером с ним на «Форде» возвратились в город Маяковский и Лиля.
С этого и началось. Маяковский очень хвалил автомобиль, он вообще восторгался техникой, видя в ней залог будущего прогресса, хотя сам в ней понимал мало и управляться с нею не умел. Ему импонировали механические новинки XX века, и в одном стихотворении он предсказал, что «вечное перо», пишущая машинка и автомобиль станут рабочими инструментами писателя. <…> Он говорил, что «Пастернак любит молнию в небе, а я в электрическом утюге», образно, конечно, ибо никакая молния в утюге не сверкала – и с того дня идея автомобиля запала, и особенно она запала в душу Лили Юрьевны.
Кулешов заезжал за нею, и они совершали прогулки по городу. В те идиллические времена было интересно просто кататься по Москве, авто были редкостью, процветали извозчики, которые шарахались при виде машины, и ни о каких заторах никто не имел представления.
Автомобиль стал темой разговоров Маяковского и Лили, было решено накопить денег, и Маяковский обещал подарить Лиле машину. Она стала учиться вождению, успешно сдала экзамен и получила права. Это было легче, чем купить авто, ибо денег было немного, копить было не в их характерах и приходилось рассчитывать лишь на гонорары за границей. Самым дешевым был «Рено». Лиля очень загорелась, она любила все новое, модное, передовое и удобное, она представляла себя за рулем. «Это будет очень современно», – записала она в дневнике. А Маяковский очень хотел ее порадовать, он всегда стремился выполнить любое ее желание, любой каприз – тем более теперь, когда любовь ее к нему охладевала.
Лили Юрьевна Брик. Из письма В. В. Маяковскому, 25 апреля 1927 г.:
Очень хочется автомобильчик. Привези пожалуйста! Мы много думали о том – какой. И решили – лучше всех Фордик. 1) Он для наших дорог лучше всего, 2) для него легче всего доставать запасные части, 3) он не шикарный, а рабочий, 4) им легче всего управлять, а я хочу управлять обязательно сама. Только купить надо непременно Форд последнего выпуска, на усиленных покрышках-баллонах; с полным комплектом: всех инструментов и возможно большим количеством запасных частей?
Кроме того мы с Булькой очень просим, если можно купить для мотоциклетки все, что я тебе записала, тк кк мы очень много на ней ездим.
Василий Васильевич Катанян:
«Про машину не забудь, – писала Лиля в Париж Маяковскому 14.10.28. – 1) предохранители спереди и сзади, 2) добавочный прожектор сбоку, 3) электрическую прочищалку для переднего стекла, 4) фонарик сзади с надписью „стоп“, 5) обязательно стрелки электрические, показывающие, куда поворачивает машина, 6) теплую попонку, чтобы не замерзала вода, 7) не забудь про два добавочных колеса сзади. Про часы с недельным заводом…»
Маяковский отвечает, что с гонорарами пока плохо. «Ввиду сего на машины пока только облизываюсь – смотрел специально автосалон… Веду сценарные переговоры с Рене Клером. Если доведу, машина, надеюсь, будет. Целую, твой Счен».
Лили Юрьевна Брик. Из письма В. В. Маяковскому, 22 ноября 1928 г.:
Волосит! Не рисуй мне, пожалуйста, какой формы радиатор! Это я и так знаю!! А напишите мне какой она длины, ширины, цвет, украшения – часы, фонари, полоска и т. д. А то я умираю от нетерпения и неизвестности!
Василий Васильевич Катанян:
И вот все-таки машина прибыла в Москву. Это был четырехместный красавец, снизу светло-серый до пояса, а верхняя часть и крылья – черные. Маяковский машину не водил, а Лиля Юрьевна управляла машиной сама. «Я, кажется, была единственной москвичкой за рулем. Кроме меня управляла машиной только жена французского посла. Мостовые были в ужасающем состоянии, но ездить было легко, т. к. машин было мало. И тем не менее, я ухитрилась сбить на дороге восьмилетнюю девочку. Они с матерью переходили мостовую в неположенном месте, испугались, застыли, как вкопанные, заметались, словно куры, и разбежались в разные стороны. Я резко затормозила, но все же слегка толкнула девочку, и она упала. Она даже не ушиблась, но все мы страшно перепугались, а ее мать заголосила, как по покойнице. Вызвали милицию».
Был суд, и ЛЮ оправдали. Она подружилась с девочкой, «которую я задавила», звала ее в гости, угощала мороженым и купила ей теплый пуловер.
Лиля Юрьевна увлеклась «Реношкой» со всем категоризмом, свойственным ее натуре. Она сшила специальное платье и костюм для езды, выписала из Парижа шапочку и перчатки. Стала читать автожурнал и завела знакомых автолюбителей.
«Клоп»
Александр Вильямович Февральский:
В марте 1926 года Маяковский заключил с Театром имени Вс. Мейерхольда договор – он должен был написать и передать театру для постановки пьесу «Комедия с убийством». Но, занявшись множеством других работ, он, несмотря на напоминания Мейерхольда, пьесу не написал (как известно, от нее остались лишь черновые наброски плана и несколько сцен).
Прошло два года. Государственный театр имени Вс. Мейерхольда переживал тяжелый репертуарный кризис. Пьес советских драматургов, отвечавших высоким требованиям Мейерхольда, в распоряжении театра не было. И строить репертуар лишь на произведениях классиков тоже было нельзя.
В этих условиях В. Э. Мейерхольд решил еще раз напомнить Маяковскому о его обещании. 4 мая 1928 года, находясь в Свердловске, где тогда гастролировал коллектив театра, он отправил мне (я в то время был ученым секретарем театра) телеграмму для Маяковского:
«Москва, Гостеатр Мейерхольда, Февральскому, передать Маяковскому.
Последний раз обращаюсь твоему благоразумию. Театр погибает.
Нет пьес. От классиков принуждают отказаться. Репертуар снижать не хочу. Прошу серьезного ответа: можем ли мы рассчитывать получить твою пьесу в течение лета. Телеграфь срочно Свердловск, Центральная гостиница. Мейерхольд».
Я позвонил Маяковскому и прочитал текст телеграммы. Маяковский сказал мне, что подумает. И вскоре он отправил телеграфный ответ такого содержания:
«Свердловск, Центральная гостиница, Мейерхольду. Если договориться, обсудить тобой предварительно, думаю, хорошая пьеса выйдет. Привет.
Маяковский».
<…> Через полгода с небольшим, возвратившись из двухмесячной заграничной поездки, поэт привез с собой пьесу, которой было суждено вывести театр из репертуарного кризиса.
28 декабря 1928 года в репетиционном зале верхнего этажа театрального здания на площади, носящей теперь имя Маяковского, собрался коллектив Государственного театра имени Вс. Мейерхольда во главе с Мейерхольдом, чтобы слушать чтение новой, только что написанной пьесы Маяковского. Нового драматического произведения Маяковского с нетерпением ожидали и зрители, и деятели литературы, и особенно актеры, горячо любившие Маяковского и жаждавшие играть в его пьесе.
Поэт вышел вперед с небольшой тетрадкой в руке и произнес заголовок комедии: «Клоп». <…>
Очень скоро начались репетиции. Маяковский бывал почти на всех репетициях и очень внимательно прислушивался к предложениям Мейерхольда и к пожеланиям актеров. На репетиции второй картины («Молодняцкое общежитие») Мейерхольд посоветовал разбить одну из реплик Слесаря на четыре тремя одинаковыми восклицаниями Босого («Врешь!»). Поэт так и сделал; диалог оживился. Часто Маяковский приходил на репетицию с новым текстом какой-нибудь реплики, с дополнением к сцене.
Мария Федоровна Суханова:
Он постоянно бывал на репетициях, делал замечания, поправки, а иногда и сам появлялся на сцене, показывал роль. Так однажды на очередной репетиции третьей картины – «Свадьба» он поднялся на сцену, схватил со свадебного стола вилку и сыграл роль парикмахера со словами: «Шиньон гоффре делается так: берутся щипцы, нагреваются на слабом огне а-ля этуаль и взбивается на макушке этакое волосяное суфле». Мы так и покатились со смеху! Надо было видеть, как нагнулся большой Маяковский в позе парикмахерской слащавой услужливости, как оттопырил мизинец левой руки и, поворачивая голову посаженой матери, заходя то справа, то слева, орудовал вилкой как щипцами и наконец разрушил ей прическу.
Игорь Владимирович Ильинский (1901–1987), советский актер театра и кино, режиссер, народный артист СССР (1949):
Надо сказать, что работа над спектаклем «Клоп» протекала очень быстро. Спектакль был поставлен немногим более чем за месячный срок. Я же работал около месяца. Несмотря на спешку и несколько нервную из-за этого обстоятельства обстановку, Маяковский был чрезвычайно спокоен и выдержан. Многое не выходило у актеров и у меня в их числе. Подчас сердился Мейерхольд, но Маяковский был ангельски терпелив и вел себя как истый джентльмен. Этот, казалось бы, резкий и грубый в своих выступлениях человек в творческом общении был удивительно мягок и терпелив. Он никогда не шпынял актеров, никогда, как бы они плохо ни играли, не раздражался на них.
Александр Вильямович Февральский:
Кроме того, он вообще активно участвовал в работе над постановкой. Именно по его предложению Мейерхольдом были привлечены к оформлению первой части спектакля Кукрыниксы – тогда еще начинающие художники-карикатуристы, а второй части – сотрудник и друг Маяковского художник-конструктивист А. М. Родченко. Помню, как в начале работы над постановкой Маяковский, участвуя в совещании по декоративному оформлению спектакля, вносил конкретные предложения. И далее он просматривал эскизы художников и давал ценные указания по костюму, по гриму – его опыт и вкус художника принесли немалую пользу.
Дмитрий Дмитриевич Шостакович (1906–1975), композитор:
В начале 1929 года Всеволод Эмильевич Мейерхольд, ставивший «Клопа», предложил мне написать музыку к спектаклю. Я с удовольствием принялся за работу. <…>
У меня состоялось несколько бесед с Маяковским по поводу моей музыки к «Клопу». Первая из них произвела на меня довольно странное впечатление. Маяковский спросил меня: «Вы любите пожарные оркестры?» Я сказал, что иногда люблю, иногда нет. А Маяковский ответил, что он больше любит музыку пожарных и что следует написать к «Клопу» такую музыку, которую играет оркестр пожарников.
Это задание меня вначале изрядно огорошило, но потом я понял, что за ним скрыта более сложная мысль. В последующем разговоре выяснилось, что Маяковский любит музыку, что он с большим удовольствием слушает Шопена, Листа, Скрябина. Ему просто казалось, что музыка пожарного оркестра будет наибольшим образом соответствовать содержанию первой части комедии, и, для того чтобы долго не распространяться о желаемом характере музыки, Маяковский просто воспользовался кратким термином «пожарный оркестр». Я его понял.
Ко второй части «Клопа» Маяковский хотел, чтобы музыка была в другом роде.
Мне нравилось в Маяковском, что он не любил пышных фраз. Говоря о моей музыке к «Клопу» во второй части пьесы, он просил, чтобы она была простой, «простой, как мычание», чтобы не было никаких особенных эмоций, как он выразился. Мы говорили не о музыке будущего вообще, а о музыке к определенному месту спектакля, например: открывается зоосад – оркестр играет торжественный марш.
Не берусь судить, понравилась Маяковскому моя музыка или нет, он ее прослушал и кратко сказал: «В общем, подходит!» Эти слова я воспринял как одобрение, ибо Маяковский был человеком очень прямым и лицемерных комплиментов не делал.
Игорь Владимирович Ильинский:
Премьера «Клопа» прошла с большим успехом. Маяковский был вполне удовлетворен приемом пьесы публикой и не пропускал на первых порах ни одного спектакля. Его вызывали неистово, и он выходил раскланиваться вместе с Мейерхольдом всякий раз, когда бывал на спектаклях.
«Баня»
Софья Сергеевна Шамардина:
Помню вечера у Бриков и Маяковского, когда читал что-нибудь новое. Помню чтение «Бани». Всегда постоянный узкий круг друзей его. <…> Вот «Баню» читает. Мы немножко опоздали с Иосифом. В передней, как полагается, приветливо встречает Булька. Тихонечко входим в маленькую столовую, до отказа заселенную друзьями Маяковского. И Мейерхольд здесь с Зинаидой Райх. Вижу и привычный в этом доме профиль Катаняна. Любил Маяковский свою «Баню», с таким удовольствием читал ее. Еще после этого раза два-три слушала ее в его чтении. Один раз у Мейерхольда дома читал отрывки. Я шутя сказала: «Боже, опять „Баня“!» – «Ничего. И еще будешь слушать. Я ее еще долго читать буду».
Валентин Петрович Катаев:
Сняв, по своему обыкновению, пиджак и повесив его на спинку стула, Маяковский развернул свою рукопись – как Мейерхольд любил говорить: манускрипт, – хлопнул по ней ладонью и, не теряя золотого времени на предисловие, торжествующе прорычал:
– «Баня», драма в шести действиях! – причем метнул взгляд в нашу сторону, в сторону писателей; кажется, он при этом даже задорно подмигнул.
Он читал отлично, удивив всех тонким знанием украинского языка, изображая Оптимистенко, причем сам с трудом удерживался от смеха, с усилием переводя его в однобокую улыбку толстой, подковообразной морщиной, огибающей край его крупного рта с прилипшим окурком толстой папиросы «госбанк».
После чтения, как водится, начались дебаты, которые, с чьей-то легкой руки, свелись, в общем, к тому, что, слава Богу, среди нас наконец появился новый Мольер.
Как говорится, читка прошла «на ура», и по дороге домой Маяковский был в прекрасном настроении и все время допытывался: не кажется ли нам, что в шестом действии чего-то не хватает?
– Чего же?
– Не знаю. Вам, как автору всемирно популярной «Вишневой квадратуры», должно быть виднее. Нет, нет, не сердитесь, это я любя.
– Любя вставили мой водевильчик в свою высокую комедию?
– Зато какая реклама! Так все-таки чего же не хватает у меня в шестом действии?
– Не знаю.
– А я знаю, – подумав, сказал Маяковский. – Еще должен быть какой-то вставной номер о пафосе наших дней. Без того нет равновесия. Я его завтра утром напишу.
Однако вскоре на пути «Бани», к общему удивлению, появилось множество препятствий – нечто весьма похожее на хорошо организованную травлю Маяковского по всем правилам искусства, начиная с псевдомарксистских статей одного из самых беспринципных рапповских критиков, кончая замалчиванием «Бани» в газетах и чудовищными требованиями Главреперткома, который почти каждый день устраивал обсуждение «Бани» в различных художественных советах, коллективах, на секциях, пленумах, президиумах, общих собраниях и где заранее подготовленные ораторы от имени советской общественности и рабочего класса подвергали Маяковского обвинениям во всех смертных литературных грехах – чуть ли даже не в халтуре.
Дело дошло до того, что на одном из обсуждений кто-то позволил себе обвинить Маяковского в великодержавном шовинизме и издевательстве над украинским народом и его языком.
Никогда еще не видел я Маяковского таким растерянным, подавленным. Куда девались его эстрадная хватка, убийственный юмор, осанка полубога, поражающего своих врагов одного за другим неотразимыми остротами, рождающимися мгновенно.
Он, первый поэт Революции, как бы в один миг был сведен со своего пьедестала и превращен в рядового, дюжинного, ничем не выдающегося литератора, «протаскивающего свою сомнительную пьеску на сцену».
Маяковский не хотел сдаться и со все убывающей энергией дрался за свою драму в шести действиях, которая сейчас, когда я пишу эти строки, уже давно и по праву считается классической.
– Слушайте, Катаич, что они от меня хотят? – спрашивал он почти жалобно. – Вот вы тоже пишете пьесы. Вас тоже так режут? Это обычное явление?
– Ого!
Я вспомнил экземпляр одной из своих пьес, настолько изуродованный красными чернилами, что Станиславский несколько дней не решался мне его показать, опасаясь, что я умру от разрыва сердца.
Маяковский брал меня с собой почти на все читки. По дороге обыкновенно советовался:
– А может быть, читать Оптимистенко без украинского акцента? Как вы думаете?
– Не поможет.
– Все-таки попробую. Чтобы не быть великодержавным шовинистом.
И он пробовал.
Помню, как ему было трудно читать текст своего Оптимистенко «без украинского акцента». Маяковский всю свою энергию тратил на то, чтобы Оптимистенко получился без национальности, «никакой», бесцветный персонаж с бесцветным языком. В таком виде «Баня», конечно, теряла половину своей силы, оригинальности, яркости, юмора.
Но что было делать? Маяковский, как мог, всеми способами спасал свое детище. Все равно не помогло. К великодержавному шовинизму на этот раз, правда, не придирались, но театр обвинили в «барски пренебрежительном отношении к рабочему классу».
– Что это за Велосипедкин! Что это за Фоскин, Двойкин, Тройкин! Издевательство над рабочей молодежью, над комсомолом. Да и образ Победоносикова подозрителен. На кого намекает автор? И прав товарищ Мартышкин, когда отмечает, что характеры, собранные Маяковским, далеко не отвечают требованиям единственно правильной марксистской теории живого человека. Так что учтите это, товарищ Маяковский, пока еще не поздно, пока вы еще не скатились в мелкобуржуазное болото.
– Запрещаете?
– Нет, не запрещаем.
– Значит, разрешаете?
– Не разрешаем.
– А что же?
– А то, что сделайте для себя надлежащие выводы, если не хотите из левого попутчика превратиться в попутчика правого, а то еще и похуже…
Маяковский метался по фанерному закутку среди приказов и пожелтевших плакатов, как бы с трудом пробиваясь сквозь слоеные облака табачного дыма, висевшего над столом с блюдечками, наполненными окурками, с исписанными листами газетного срыва, с обкусанными карандашами и чернильницами-непроливайками с лиловыми чернилами, отливающими сухим металлическим блеском. И за его острыми, угловатыми движениями с каменным равнодушием следили разнообразные глаза распаренных многочасовым заседанием членов этого адского художественного совета образца тысяча девятьсот двадцать девятого года, как бы беззвучно, но зловеще повторяющих в такт его крупных шагов: «Очернительство… очернительство… очернительство…»
Александр Вильямович Февральский:
«Клоп» получил много одобрительных отзывов в печати и завоевал прочный успех у зрителей. Путь «Бани» был более трудным.
За полтора месяца до мейерхольдовской постановки – 30 января 1930 года – «Баню» показал зрителям Драматический театр Государственного народного дома в Ленинграде. Увлекшись подзаголовком пьесы «драма с цирком и фейерверком», этот театр так насытил свое представление цирковыми приемами, что они часто приобретали самодовлеющее значение. И это помешало театру донести содержание пьесы до зрителей.
Критики, писавшие о «Бане», не смогли или не захотели разобраться в спектакле и увидеть ценность пьесы Маяковского, понять ее идейную направленность, которую театр Нардома не сумел воплотить на сцене. В ленинградской печати появились огульно отрицательные отзывы и о спектакле и о пьесе.
Ленинградские рецензии на «Баню» были началом натиска на это произведение Маяковского, предпринятого его противниками на страницах печати.
Выступления в газетах против «Бани» были в целом организованы группировкой, задававшей тон в верхушке РАПП и пытавшейся командовать советской литературой. Заправилы РАПП ненавидели Маяковского, потому что по самому своему существу творчество этого гиганта опрокидывало их убогие догматические схемы и подчеркивало полную беспочвенность их претензий на руководство литературной жизнью. И хотя Маяковский вступил в РАПП, они продолжали разными способами травить его.
В феврале 1930 года, незадолго до премьеры «Бани», в журнале «На литературном посту» (а 9 марта и в «Правде») появилась статья В. В. Ермилова «О настроениях мелкобуржуазной „левизны“ в художественной литературе». Автор был знаком с «Баней», как он сам признавался, лишь «по опубликованному отрывку». Это не помешало ему опорочить идейное содержание пьесы Маяковского. Критик обвинял Маяковского в преувеличении «победоносиковщины».
Мейерхольд ответил Ермилову статьей «О „Бане“ В. Маяковского» в «Вечерней Москве» от 13 марта 1930 года, а Маяковский ответил стихами. Во время спектаклей «Бани» на сцене и по зрительному залу были развешены лозунги, написанные Маяковским и подчеркивавшие политическую направленность пьесы и эстетические принципы ее автора и театра. На одном из полотнищ можно было прочитать:
Лозунг этот вызвал озлобление в руководстве РАПП и под его давлением был снят со стены зрительного зала. Много лет спустя бывшая сотрудница МАПП (Московской ассоциации пролетарских писателей) рассказала мне, что однажды Маяковский, придя к одному из секретарей МАПП, вышел из его кабинета явно не в духе, тут же позвонил по телефону в театр и попросил снять лозунг. Но, как известно, в предсмертном письме он сожалел об этом: «Ермилову скажите, что жаль – снял лозунг, надо бы доругаться».
Вероника Витольдовна Полонская:
Перед премьерой «Бани» он совсем извелся. Все время проводил в театре. Писал стихи, надписи для зрительного зала к постановке «Бани». Сам следил за их развешиванием. Потом острил, что нанялся в Театр Мейерхольда не только автором и режиссером (он много работал с актерами над текстом), а и маляром и плотником, так как он сам что-то подрисовывал и приколачивал. Как очень редкий автор, он так горел и болел спектаклем, что участвовал в малейших деталях постановки, что совсем, конечно, не входило в его авторские функции.
Мария Федоровна Суханова:
16 марта 1930 года состоялась премьера «Бани». Пресса о спектакле была отрицательная. Принимался спектакль очень странно: часть зрителей сидела как каменная, другая часть принимала спектакль хорошо.
Вероника Витольдовна Полонская:
На премьере «Бани» Владимир Владимирович держал себя крайне вызывающе. В антрактах очень резко отвечал на критические замечания по поводу «Бани». Похвалы выслушивал рассеянно и небрежно. Впрочем, к нему подходило мало народу, многие как бы сторонились его, и он больше проводил время за кулисами или со мной. Был молчалив, задумчив. Очень вызывающе кланялся, после конца поговорил со зрителями.
Михаил Михайлович Зощенко (1894–1958), писатель-сатирик:
Публика встречала пьесу с убийственной холодностью. Я не помню ни одного взрыва смеха. Не было даже ни одного хлопка после двух первых актов. Более тяжелого провала мне не приходилось видеть.
Игорь Владимирович Ильинский:
После спектакля, который был не очень тепло принят публикой (и этот прием, во всяком случае, болезненно почувствовал Маяковский), он стоял в тамбуре вестибюля один и пропустил мимо себя всю публику, прямо смотря в глаза каждому выходящему из театра.
Владимир Владимирович Маяковский:
Товарищи, я существую 35 лет физическим своим существованием и 20 лет – так называемым творческим, и все время своего существования я утверждаю свои взгляды силами собственных легких, мощностью, бодростью голоса. И не беспокоюсь, что вещь моя будет аннулирована. В последнее время стало складываться мнение, что я общепризнанный талант, и я рад, что «Баня» это мнение разбивает. Выходя из театра, я вытираю, говоря, конечно, в переносном смысле, плевки со своего могучего чела.
Анатолий Борисович Мариенгоф:
Еще драматичнее было после премьеры «Бани» у Мейерхольда. Жидкие аплодисменты. Актеры разбежались по уборным, чтобы спрятаться от Маяковского. Шныряли взглядами те, кто попадался ему на глаза. Напряженные, кисло-сладкие улыбки. От них и со стороны тошнило.
Словом, раскрылась обычная картина неуспеха.
А у Маяковского дома уже был накрыт длинный стол «на сорок персон», как говорят лакеи.
Явилось же пять человек.
Среди них случайно оказалась актриса Художественного театра Ангелина Осиповна Степанова.
Ее увидал Маяковский в вестибюле и пригласил:
– Поедем ко мне выпить коньячку. Отказаться было неловко.
За ужином он сидел во главе пустынного стола. Сидел и мрачно острил. Старался острить.
Непригодившиеся тридцать пять приборов были, как покойники.
Встретив на другой день Николая Эрдмана, Ангелина Осиповна сказала ему:
– Это было очень страшно.
– Да. Вероятно. Не хотел бы я очутиться на вашем месте. И на его тоже. На его и подавно.
Александр Вильямович Февральский:
В те же дни Маяковский беседовал с группой актеров, игравших в спектакле. Молодая актриса Надя Березовская спросила его, какую пьесу он бы теперь написал. Поэт, не задумываясь, ответил: «Еще раз „Баню“».
«20 лет работы»
Осип Максимович Брик:
В конце 1929 года Володя завел разговор о том, что он хочет сделать свою выставку – хочет собрать свои книжки, плакаты, материалы – и как бы отчитаться за 20 лет работы. Говорил он об этой выставке спокойно, деловито – как об очередной форме выступления. Когда-то он устраивал «Дювлам», всякие отчетные вечера, а теперь «20 лет работы». Нам не могло прийти в голову, что Володя придает этой отчетной выставке особое значение.
Володя захотел признания. Он хотел, чтобы мы, рефовцы, взяли на себя организацию его выставки и чтобы на выставку пришли представители партии и правительства и сказали, что он, Маяковский, хороший поэт. Володя устал от борьбы, от драк, от полемики. Ему захотелось немножко покоя и чуточку творческого комфорта.
Володя видел, что всякие «рвачи и выжиги» писательские живут гораздо лучше, чем он, спокойней и богаче. Он не завидовал им, но он считал, что имеет больше них право на некоторые удобства жизни, а главное, на признание.
Вот с целью получить это признание Володя и затеял свою выставку.
Ничего этого мы тогда не сообразили и никак не могли понять, чего это Володя нервничает, сердится на нас и не то чтобы прямо, а как-то намеками, полусловами попрекает нас, что мы ничего не делаем для его выставки. Он сделался ворчлив, капризен, груб и в конце концов со всеми рефовцами поссорился. Мне он сказал: «Если бы нас с тобой связывал только РЕФ, я бы и с тобой поссорился, но нас с тобой еще другое связывает».
Я видел, что Володя в отвратительном состоянии духа, что у него расшатались нервы, но подлинной причины его состояния я не подозревал. Слишком непохоже и непривычно было для Володи это желание быть официально признанным – слишком привык я видеть Володю в боевом азарте, в драке, в полемике…
Лили Юрьевна Брик. Из дневника:
8.12.1929. Володя собирает матерьялы для своей выставки и в ажиотаже от того, сколько он наработал.
Наталья Александровна Брюханенко:
Семейное празднование <…> двадцатилетнего юбилея решено было устроить под Новый год в Гендриковом. 30 декабря и состоялось это празднование.
Маяковский был изгнан на весь день из дому, и в квартире шло приготовление к вечеру. Комнаты украшены плакатами, раздвинута мебель, устроена выставка книг и фотографий. Так как квартира была очень маленькая и стен для развески афиш не хватило, афиши и плакаты были прикреплены к потолку столовой.
Павел Ильич Лавут:
На квартиру в Гендриков переулок принесли афиши, плакаты, книги, альбомы. Приглашая гостей, Владимир Владимирович предупреждал:
– Каждый должен захватить бутылку шампанского. Ничего больше не требую. Ведь это не встреча Нового года.
Когда я уходил от него накануне после делового свидания и спускался по лестнице, он порывисто открыл дверь и весело крикнул вслед:
– Не забудьте шампанское! Многие думают, что на мужа и жену можно ограничиться одной. Предупреждаю всех: бутылку на каждого человека!
Столовый стол вынесли – иначе гости не уместились бы в комнате. Сидели на диванчиках с матерчатыми спинками, прибитыми к стенам, на подушках, набросанных на полу.
До прихода гостей явился артист М. М. Яншин, чтобы помочь разложить и развесить экспонаты. Мы с ним прикнопывали афиши даже к потолку. Наискосок красовалась длинная лента: М-А-Я-К-О-В-С-К-И-Й.
Галина Дмитриевна Катанян:
Пришли Штеренберги, Денисовский, Асеевы, Кирсановы, Жемчужные, Незнамов, Каменский, Степанова и Родченко, Яншин с Полонской, Наташа, Горожанин, Назым Хикмет, Гринкруг, Кассиль…
Народу человек сорок, просто непонятно, как мы все помещаемся в маленьких комнатках.
Павел Ильич Лавут:
От В. Э. Мейерхольда привезли корзины с театральными костюмами. Вначале гости сами рылись и выбирали подходящие. Позже приехал Мейерхольд. Он активно помогал в подборе костюмов и масок. <…>
Юбиляр сел верхом на стул, нацепил маску козла и серьезным блеянием отвечал на все «приветствия».
Галина Дмитриевна Катанян:
Хор исполняет кантату с припевом:
Произносится несколько торжественно-шутливых речей. Под аккомпанемент баяна, на котором играет Вася Каменский, я пою специально сочиненные Кирсановым частушки:
Рефрен:
Лев Абрамович Кассиль:
Маяковского чествуют «от подрастающего поколения». Дочь одного из художников, одетая маленькой девочкой, волнуясь, подносит перевязанный розовой ленточкой свиток стихов:
Маяковский нежно блеет из-под своей маски.
Наталья Александровна Брюханенко:
Вся программа вечера была посвящена Маяковскому. Были показаны шарады и инсценировки на тексты стихов Маяковского. Я придумала взять строчку из стихотворения «О том, как некоторые втирают очки товарищам, имеющим циковские значки»:
Я вошла в ботиках, потом сняла их и стала сдувать невидимую пыль. Это было не очень вразумительно. Маяковский не смог отгадать, что это значит, а Лиля сказала:
– Ну, это, по-видимому, что-то очень личное…
<…> Мы изо всех сил старались, чтоб вечер был пышный и веселый. Василий Каменский играл на баяне. Потом все мы переодевались, надевали на себя какие-то парики, бороды и маски и в таком виде фотографировались. Я была в новом черном шелковом платье с зубчиками на подоле.
Но Маяковский в этот вечер был невеселый.
Галина Дмитриевна Катанян:
Веселятся все, кроме самого юбиляра. Маяковский мрачен, очень мрачен. Лиля говорит вполголоса:
– У Володи сегодня le vin triste.
Лицо его мрачно, даже когда он танцует с ослепительной Полонской в красном платье, с Наташей, со мною… Видно, что ему не по себе…
Лев Абрамович Кассиль:
Поздно ночью Маяковского упрашивают прочесть какие-нибудь прежние его стихи. Он долго отнекивается, жалуется, что глотка сдала, что все давно им сделанное сейчас уже неинтересно.
Галина Дмитриевна Катанян:
Кто-то просит его прочесть стихи, мы все присоединяемся к этой просьбе. Он встает нехотя, задумывается. Читает «Хорошее отношение к лошадям». Потом начинает «Историю про бублики», но на половине стихотворения бросает.
И больше ничего не хочет читать.
Лев Абрамович Кассиль:
В январе 1930 года Маяковский готовит выставку «Двадцать лет работы». Не словесного, а делового, серьезного признания хочет он добиться этой выставкой. Он готовит армию своих стихов к новому наступлению. Он хочет показать, как он вооружен. <…>
Не все даже близкие друзья понимают его.
Некоторые из старых товарищей Маяковского полагают, что надо делать общую выставку левого искусства, устроить какой-то юбилей футуризма. Маяковский не соглашается с этим. Футуризм как таковой давно уже умер. Речь идет о боевой работе советского поэта. Ее хочет показать Маяковский, за нее хочет он агитировать своей выставкой. Не любоваться своим прошлым, а, показав сегодняшнюю работу, тащить литературу в будущее – вот чего добивается Маяковский.
Вероника Витольдовна Полонская:
На выставке он возился <…> сам.
Я зашла к нему как-то в Клуб писателей.
Владимир Владимирович стоял на стремянке, вооружившись молотком, и сам прибивал плакаты. (Помогал ему только Лавут, но у Лавута было много дел в связи с организацией выставки, так что Владимир Владимирович устраивал все почти один.)
Павел Ильич Лавут:
Владимир Владимирович вникал во все и активно во всем участвовал. Он, например, указал на то, что «Окна РОСТА» можно получить в Музее Революции и в Третьяковской галерее; материал, связанный с его подпольной работой, – в Центроархиве. Книги и фото имеются у сестер, у Родченко и у других. Афиши находились у него самого, у меня, у Каменского – дореволюционные и первых лет революции. Недостающие я надеялся достать в Книжной палате. Но их там не оказалось. Журналы и газеты собирались по редакциям. В «Известиях», помню, нашелся весьма боевой мужчина, который в ответ на скромную просьбу резко выпалил: «Маяковскому – отказать». С трудом удалось приобрести несколько экземпляров газет из старых комплектов, уплатив за них… по номиналу.
Связались с редакциями провинциальных газет. Список, далеко не полный, составил Маяковский по вырезкам, которые получал. Просили отвечать по адресу художника А. М. Родченко. Мало кто удостоил ответом.
Наряду с перечисленными уже мной выставочными разделами был один весьма своеобразный: тысячи записок. Их сортировали по темам и городам знакомые Владимира Владимировича в его рабочем кабинете на Лубянке. Записки перепечатывались затем на машинке с большими интервалами, отделявшими одну от другой.
Маяковский предложил такой метод печатания, имея в виду свою будущую книгу «Универсальный ответ записочникам». В интервалы он хотел вписать свои ответы – расширить, углубить их, обобщить.
Артемий Григорьевич Бромберг (1903–1966), литератор, музейный работник; один из создателей «Бригады Маяковского», помогал в устройстве выставки «20 лет работы»:
Страницы из записных книжек с черновиками были прикреплены к стенду кнопками.
– Надо бы выбросить их в корзинку. Что я, академик? Вот Брик все говорит: «Надо показать, надо показать! Интересно!» А чего интересного? Пусть видно будет, что я еще не заакадемичился и не берегу их!
Павел Ильич Лавут:
Владимир Владимирович просил, кроме «Окон РОСТА», достать и другие плакаты с его текстами, сделанные за последние годы на бытовые, противопожарные, санитарные и другие темы. Я раздобыл: «Гигиена труда», «Трудовая дисциплина», «За санкультуру», рекламные и прочие. <…>
И вот – выставка открыта.
Афиша выставки:
ВЫСТАВКА «20 ЛЕТ РАБОТЫ МАЯКОВСКОГО»
Показываем:
Книги. Детское. Журналы. Газеты Москвы.
Газеты СССР. Плакаты. «Окна сатиры».
Рекламы. Выступления. Театр. Записки.
Критика. Кино. Радио. Биография.
На выставке (в аудитории) объяснения работников Рефа.
Выступления Маяковского.
Павел Ильич Лавут:
При входе лежала тетрадь, в которой расписывались посетители. В ней было две графы: имя и профессия. За первые часы (потом, в толкотне, расписывались немногие) отметились 44 вузовца, 36 учащихся (привожу профессии так, как их обозначали сами посетители), 18 рабочих и работниц (в их числе: 2 слесаря, кочегар, чернорабочий), 8 журналистов, 3 поэта (один из них Сулейман Рустам), 2 литератора, художник (А. Редькин), научный работник Бромберг, литературовед (А. Цинговатов), работник МХАТа (П. Марков), Б. Малкин – близкий знакомый Маяковского (без указания профессии), переводчица, репортер, 3 библиотекаря, библиограф, востоковед, юрист, 4 экономиста.
2 февраля в тетради появились подписи: Б. Ливанов (актер), 3-го – Бесо Жгенти (писатель), 4-го – Вадим Баян (литератор), С. Кац (пианист), С. Сутоцкий (книго-уч) и т. д. Расписался один служащий ФОСПа (то есть того учреждения, в помещении которого находилась выставка).
Затем в тетради возникли подписи посетителей, по-разному трактующих простое слово «профессия».
Например, в графе «профессия» кто-то подмахнул: «Нету» и: «Случайно зашел не от любви к Маяковскому». <…>
Среди журналов, на отдельной большой витрине – «1-й журнал российских футуристов», «Взял», «Новый сатирикон», все советские журналы, в том числе «Изобретатель», «За рулем», «Женский журнал», «Трезвость и культура», «Радиослушатель», «Пионер», «Октябрьские всходы».
В разделе «Книги о Маяковском» были выставлены: «Ленин» Яхонтова, «Маяковский-футурист» В. Сперанского, «Диалог Есенина с Маяковским» И. В. Грузинова и ноты «Левого марша» С. Каца.
На стенде «Газеты Москвы» были выставлены: «Газета футуристов», «Правда», «Известия», «Комсомольская правда», «Пионерская правда», «Электрозавод», «Кооперативная деревня». (Всего их было 16.)
Отдельно – «Газеты СССР» (35 названий): «Ойротский край», «Бурят-Монгольская правда», «Уральский рабочий», «Амурская правда», «Барабинская деревня», «Красноармеец», «Шуйский пролетарий», «Звезда Алтая», «Червоноармеец», «Красный Дагестан», «Средневолжская деревня», «Бакинский рабочий» и другие.
В левом углу щита с газетами висела крупная надпись: «Маяковский не понятен массам», причем слова «не понятен» были нарисованы гораздо мельче, чем остальные, так что издали казалось: «Маяковский… массам». <…>
В противоположном углу посетители знакомились с макетами постановок «Мистерии-буфф» и «Клопа», с картой поездок по Союзу и большой диаграммой «Маяковский на эстраде» (1926–1930) 150 850 слушателей, 54 города-кружка». Стены были увешаны сорока афишами, среди которых: «Футуристы» (дореволюционные выступления в Казани и Киеве), «Дирижер трех Америк» (московская), «Как писать стихи», афиши московских и ленинградских постановок «Клопа» и «Бани». Рядом – афиша совместного выступления с Асеевым – «Даешь изящную жизнь», афиши вечеров и диспутов с участием Маяковского – «Быт и религия», «Леф или блеф?», «Вечер 6 журналов». Наконец, плакаты, в том числе «Мистерия-буфф» (первая постановка пьесы), два плаката кинофильмов: «Не для денег родившийся» и «Закованная фильмой», в которых в 1918 году играл Маяковский (он же, как известно, автор сценариев).
Последние две витрины были посвящены «Лаборатории» – рукописям Маяковского и его «Биографии», – тут висела фотография, снятая в московской охранке, и документы «Дела Маяковского».
На столе, кроме каталогов, лежали папки с записками, альбомы «Окон РОСТА», альбомы со статьями о книгах и выступлениях (отдельный альбом был посвящен статьям иностранной прессы), с карикатурами и фото.
Во второй и третьей комнатах: «Окна сатиры РОСТА», плакаты Помгола и остальные: «Вопросы труда» («Прогульщика-богомольца с завода вон», «Даешь пятилетку в четыре года» и т. д. – всего двадцать), «Охрана здоровья» («Мой руки», «Плюй в урну» и др.), «Техника безопасности», «Профсоюзные плакаты» и, наконец, «Реклама».
Владимир Владимирович Маяковский:
Лили Юрьевна Брик. Из дневника:
1.2.1930. Выставка недоделанная, но все-таки очень интересная. Володя переутомлен, говорил страшно устало. Кое-кто выступил, потом он прочел вступление в новую поэму – впечатление произвело очень большое, хотя читал по бумажке и через силу.
Александра Алексеевна Маяковская:
В 1930 году, 1 февраля, Володя устроил в Москве выставку, на которой показал всю свою огромную работу – книги, стихи в журналах и газетах, рисунки.
Мы были на выставке. Володя показывал нам материал и говорил:
– Я сам не ожидал, что такое количество нарисовал и написал!
Вероника Витольдовна Полонская:
В день открытия выставки у меня был спектакль и репетиции. После спектакля я встретилась с Владимиром Владимировичем. Он был усталый и довольный. Говорил, что было много молодежи, которая очень интересовалась выставкой.
Задавали много вопросов. Маяковский отвечал как всегда сам и очень охотно. Посетители выставки не отпускали его, пока он не прочитал им несколько своих произведений. Потом он сказал:
– Но ты подумай, Нора, ни один писатель не пришел!.. Тоже, товарищи!
Лили Юрьевна Брик:
Помню, что Володя в этот день был не только усталый, но и мрачный. Он на всех обижался, не хотел разговаривать ни с кем из товарищей, поссорился с Асеевым и Кирсановым. Когда они звонили ему, не подходил к телефону. О Кассиле сказал: «Он должен за папиросами для меня на угол в лавочку бегать, а он гвоздя на выставке не вбил».
Эта мрачность запечатлена на фотографии, снятой в тот день, на фоне плаката РОСТА. Не понимаю, почему именно она получила такое широкое распространение!..
Наталия Александровна Луначарская-Розенель:
Анатолий Васильевич (Луначарский. – Сост.) приехал оттуда неразговорчивый и мрачноватый. Когда я стала расспрашивать его, он неохотно ответил:
– Да, безусловно, это интересно. Двадцать лет гигантского труда, стихи, театр, агитплакаты, турне по всему Союзу, по Европе, США, Латинской Америке… Двадцать лет сверхактивной, творчески напряженной жизни – все это нашло отражение на этой выставке. Ты непременно там побывай. Но – я не могу даже точно определить, в чем дело, – чем-то эта выставка меня не удовлетворила.
Потом, через некоторое время, он добавил:
– Пожалуй, мне становится ясным, почему у меня остался неприятный осадок от сегодняшней выставки: виной этому, как ни странно, сам Маяковский. Он был как-то совсем непохож на самого себя, больной, с запавшими глазами, переутомленный, без голоса, какой-то потухший. Он был очень внимателен ко мне, показывал, давал объяснения, но все через силу. Трудно себе представить Маяковского таким безразличным и усталым. Мне приходилось наблюдать много раз, когда он бывал не в духе, раздражен чем-нибудь, когда он бушевал, негодовал, разил направо и налево, с размаху задевал иногда и «своих». Я предпочитаю его таким по сравнению с его нынешним настроением. На меня это подействовало угнетающе.
Я удивилась, что Анатолий Васильевич так сильно реагирует на это: ведь любому человеку случается быть не в духе, усталым или больным.
– Ну, любому, – ответил Луначарский, – но не Маяковскому. – А потом после паузы сказал: – Мне сегодня показалось, что он очень одинок.
Последнее
Александр Николаевич Тихонов:
На эстраде и вообще на людях он держался плакатно, а кто знает, сколько ночей он провел без сна, мучаясь от тоски, уязвленного самолюбия и неуверенности в своих силах.
В одну из таких ночей я встретил его в Москве. По высохшему руслу Кузнецкого он накатился на меня сверху, от Лубянки, огромным черным валуном.
Столкнулись на Неглинной.
– Сто лет!.. Почему не заходите?
Пошли вместе шагать по Москве и прошагали до рассвета: то он провожал меня на Пречистенку, то я его на Лубянку.
Москва спала. Во всем городе только и разговаривали мы двое да паровозы на вокзалах.
– К черту! – гудел он, раздавливая американской подошвой Моховую улицу. – Довольно тыкать в меня Пушкиным… Надоело… Слава, как борода у покойника, вырастет у меня после смерти. При жизни я ее брею… У Пушкина – длинная. Уже столетие, как ее расчесывают… А где мой Белинский? Кто – Вяземский? Друзья?.. У меня нет друзей. А иногда такая тоска – хоть женись! Вот иду в РАПП!.. Посмотрим, кто кого! Смешно быть попутчиком, когда чувствуешь себя революцией… Я и без этих сосунков знаю все про «живого» человека… Знаю, что уже пора революцию петь гекзаметром, как Гомер «Илиаду»… Знаю! Вот только не умею…
– К черту! – гудел он, протыкая тростью Тверскую. – Легко сказать – плюнуть… Я уж не плюю, а харкаю кровью… Не помогает… Лезут… И мне кажется, я уже никому больше не нужен… Бросьте комплименты… Вы были на моей выставке? Вот видите, даже вы не пришли, а я нашу книжку положил на видное место… А на «Бане» небось свистели? Не умеете? Зачем же тогда ходите в Большой театр? Я вас там видел…
– К черту! – гремел он, стоя на Лубянской площади собственным памятником. – Стихи писать брошу. Давно обещал… Помните предисловие к моей книжке «Все»? Впрочем, это не вы издавали! Если не сдохну, – займусь прозой. Хочу писать роман… И тема уже есть подходящая… Вы чем теперь заправляете? Издательством «Федерация»? Ну вот, еще раз будете моим крестным отцом!..
Николай Николаевич Асеев:
В последнее время нам казалось, что Маяковский ведет себя заносчиво, ни с кем из товарищей не советуется, действует деспотически. Ко всему этому положение между ним и целой группой его сотрудников было обостренное. С ним оставались только О. М. Брик, В. А. Катанян, П. В. Незнамов. Брики скоро уехали в Англию на два месяца, мне очень хотелось к Маяковскому, но было установлено не потакать его своеволию и не видеться с ним, покуда он сам не пойдет навстречу. Близкие люди не понимали его душевного состояния. Устройству его выставки никто из лефовцев не помог. Так создалось невыносимое положение разобщенности.
Наталья Федоровна Рябова:
После выставки Маяковский сильно изменился, нервничал, был мрачным. Бриков не было в Москве. Все чаще звонила по телефону какая-то одна женщина. Я понимала, что это одна и та же, так как разговоры были все время почти одинаковые. Мне трудно сейчас воспроизвести их, но впечатление у меня осталось, что это были все какие-то инструкции, даваемые Маяковскому, для сокрытия уже бывших встреч и организации будущих. Во время этих разговоров Маяковский всегда волновался, потом долго ходил по комнате молча. Я, конечно, понимала, что у Владимира Владимировича не все хорошо, но спросить что-нибудь не рисковала.
Иногда, правда, он бывал и веселым. Раз рассказывал мне, что вчера раздался телефонный звонок, в трубку сказали: «Слушайте капеллу „Жах“», – а потом начался какой-то писк.
– А вы что? – изумилась я.
– Послушал, потом сказал: «Ну, товарищ капелла, попела, и будет».
– А вы знаете, что такое «жах»? По-украински это значит – ужас. – Это показалось Маяковскому смешным.
Елена Владимировна Семенова:
Улыбка была веселой, глаза оставались мрачными. Потом, вдруг: – «Лена, кому можно верить? Можно ли кому-нибудь верить? Ну, Родченко, например?» – Я спросила, в каком смысле верить, – в плане лефовских установок или просто как человеку. – «А черт его знает, идеологически или просто! Где начинается одно и где кончается другое?» – И зашагал от двери к окну и от окна к двери.
Вероника Витольдовна Полонская:
Он начал читать мне все свои любовные стихи.
Потом заявил вдруг:
– Дураки! Маяковский исписался, Маяковский только агитатор, только рекламник!.. Я же могу писать о луне, о женщине. Я хочу писать так. Мне трудно не писать об этом. Но не время же теперь еще. Теперь еще важны гвозди, займы. А скоро нужно будет писать о любви. Есенин талантлив в своем роде, но нам не нужна теперь есенинщина, и я не хочу ему уподобляться!
Лев Абрамович Кассиль:
Весной я застаю его случайно на одном литературном сборище. Он стоит, всем там чужой, очень большой, молчаливый, тяжеловесный, а около него вьется несколько говорунов. Развязно поглядывают они на него снизу вверх. Им кажется, что он уже ручной. Они уже не боятся… Расторопные «литературоведы» довольны, что забрел к ним могучий броненосец. И карабкаются на него со своими чернильными дротиками, юлят вокруг него на своих утлых пирогах, и какой-то развинченный молодой человек вскользь спрашивает Маяковского:
– Маяковский, из истории известно, что все хорошие поэты скверно кончали: или их убивали, или они сами… Когда же вы застрелитесь?
Маяковский, с отвращением вздрогнув, медленно говорит:
– Если дураки будут часто спрашивать об этом, то лучше уж застрелиться…
Вероника Витольдовна Полонская:
Теперь постараюсь вспомнить подробнее последние дни его жизни, примерно с 8 апреля.
Утро, солнечный день. Я приезжаю к Владимиру Владимировичу в Гендриков. У него один из бесчисленных гриппов. Он уже поправляется, но решает высидеть день-два. Квартира залита солнцем, Маяковский сидит за завтраком и ссорится с домашней работницей.
Собака Булька мне страшно обрадовалась, скачет выше головы, потом прыгает на диван, пытается лизнуть меня в нос.
Владимир Владимирович говорит:
– Видите, Норкочка, как мы с Булечкой вам рады.
Приезжает Лев Александрович Гринкруг. Владимир Владимирович дает ему машину и просит исполнить ряд поручений. Одно из них: дает ключи от Лубянки, от письменного стола. Взять 2500 руб., внести 500 руб., взнос за квартиру в писательском доме. <…>
Мы идем в комнату к Владимиру Владимировичу, садимся с ногами на его кровать. Булька – посредине. Начинается обсуждение будущей квартиры на одной площадке (одна Брикам, вторая – нам). Настроение у него замечательное.
Я уезжаю в театр. Приезжаю обедать с Яншиным и опаздываю на час.
Мрачность необыкновенная.
Владимир Владимирович ничего не ест, молчит (на что-то обиделся). Вдруг глаза наполняются слезами, и он уходит в другую комнату.
Помню, в эти дни мы где-то были втроем с Яншиным, возвращались домой, Владимир Владимирович довез нас домой, говорит:
– Норочка, Михаил Михайлович, я вас умоляю – не бросайте меня, проводите в Гендриков.
Проводили, зашли, посидели 15 минут, выпили вина. Он вышел вместе с нами гулять с Булькой. Пожал очень крепко руку Яншину, сказал:
– Михаил Михайлович, если бы вы знали, как я вам благодарен, что вы заехали ко мне сейчас. Если бы вы знали, от чего вы меня сейчас избавили.
Почему у него в тот день было такое настроение – не знаю.
У нас с ним в этот день ничего плохого не происходило. Еще были мы в эти дни в театральном клубе. Столиков не было, и мы сели за один стол с мхатовскими актерами, с которыми я его познакомила. Он все время нервничал, мрачнел: там был один человек, в которого я когда-то была влюблена.
Маяковский об этом знал и страшно вдруг заревновал к прошлому. Все хотел уходить, я его удерживала. <…>
Мне стало очень трудно с ним. Я начала избегать встреч с Маяковским. Однажды сказала, что у меня репетиция, а сама ушла с кем-то в кино.
Владимир Владимирович узнал об этом: он позвонил в театр и там сказали, что меня нет. Тогда он пришел к моему дому поздно вечером, ходил под окнами. Я позвала его домой, он сидел мрачный, молчал.
На другой день он пригласил нас с мужем в цирк: ночью репетировали его пантомиму о 1905 годе. Целый день мы не виделись и не смогли объясниться. Когда мы приехали в цирк, он уже был там. Сидели в ложе. Владимиру Владимировичу было очень не по себе. Вдруг он вскочил и сказал Яншину:
– Михаил Михайлович, мне нужно поговорить с Норой… Разрешите, мы немножко покатаемся на машине?
Яншин (к моему удивлению) принял это просто и остался смотреть репетицию, а мы уехали на Лубянку.
Там он сказал, что не выносит лжи, никогда не простит мне этого, что между нами все кончено.
Отдал мне мое кольцо, платочек, сказал, что утром один бокал разбился. Значит, так нужно. И разбил об стену второй бокал. Тут же он наговорил мне много грубостей. Я расплакалась, Владимир Владимирович подошел ко мне, и мы помирились.
Когда мы выехали обратно в цирк, оказалось, что уже светает. И тут мы вспомнили про Яншина, которого оставили в цирке.
Я с волнением подошла к ложе, но, к счастью, Яншин мирно спал, положив голову на барьер ложи. Когда его разбудили, не заметил, что мы так долго отсутствовали.
Возвращались из цирка уже утром. Было совсем светло, и мы были в чудесном, радостном настроении. Но примирение это оказалось недолгим: на другой же день были опять ссоры, мучения, обиды.
Александр Вильямович Февральский:
10 апреля, за четыре дня до трагического выстрела, я встретил Маяковского в коридоре Государственного театра имени Вс. Мейерхольда во время представления «Бани». В это время часть труппы находилась в гастрольной поездке, среди исполнителей было много дублеров, и спектакль шел плохо. «Владимир Владимирович, сегодня неудачный спектакль, не ходите смотреть», – сказал я. «Я и не пойду», – ответил Маяковский и замолчал. Очень мрачный, он стоял, опершись локтем о дверной косяк, и курил.
Желая ободрить его, я заговорил о том, что вот наконец появилась в «Правде» статья (В. Попова-Дубовского), дающая «Бане» справедливую оценку, что эта статья, написанная членом редакционной коллегии и руководителем отдела культуры, выражает мнение редакции и что травле «Бани», наверное, будет положен конец. Маяковский ответил: «Все равно, теперь уже поздно».
Наталья Александровна Брюханенко:
Редакция поручила мне съездить к Маяковскому, чтобы тут же, при мне, он сделал исправления и подписал рукопись к печати.
Я приехала к нему в Гендриков переулок. Маяковский рассеянно посмотрел рукопись, перепечатанную на машинке, подправил восклицательные знаки, но делать исправления отказался. Мы сидели в столовой, и он был очень мрачен.
– Делайте сами, – сказал он.
Я засмеялась:
– Ну как же это я вдруг буду исправлять ВАШУ пьесу?
– Вот возьмите чернила и переправляйте сами, как вам надо.
Я стала зачеркивать ненужное нам, заменять слова, каждый раз спрашивая:
– А можно здесь так?
Он отвечал односложно. Или – «все равно», или – «можно». Я не помню буквальных выражений, но его настроение, мрачность и безразличие я помню ясно.
Лиля и Ося были в отъезде. Даже домработница приходящая ушла домой.
– Вы можете не уходить, а остаться здесь? – спросил он.
Я сказала:
– Нет, не могу.
– Я хотел предложить вам даже остаться у нас ночевать, – попросил он.
Но я торопилась по своим делам. Мы попрощались, я уехала.
Он остался один в пустой квартире. <…>
Дата этого события – 10 апреля 1930 года.
Николай Николаевич Асеев:
Вдруг в четверг 10-го раздается звонок, и голос Маяковского зовет меня на Гендриков. Я вначале было стал спрашивать об остальных «отколовшихся». Но Маяковский не захотел говорить на эту тему, сказав только: «Будет вам вола вертеть, приходите завтра в карты играть!» Я пошел. <…>
В карты сели играть Маяковский, я, Яншин, Полонская; играли в покер. <…> В этот последний свой покер Маяковский был необычайно тих и безынициативен. Он играл вяло, посапывал недовольно и проигрывал без желания изменить невезенье. Наконец, проигравшись дотла, провожая нас в переднюю, сказал грустно: «Ну, кто мне теперь на базар трешку одолжит?» Ему не на базар, конечно, нужно было, а на быстроту ответа. Я оказался догадливей и, вынув какие-то рубли, протянул их Маяковскому. На следующий день с утра раздался звонок. Маяковский просил устроить у меня обязательно сегодня игру с теми же партнерами, только обязательно, непременно, это его настоятельная просьба. Я было начал отговариваться малым знакомством с остальными, но Маяковский таким тоном говорил, так это оказывалось для него важно, что я согласился позвонить Яншину и пригласить его к себе на покер. Однако Яншин был на репетиции, откуда его вызвать было нельзя, позже он уже ушел из театра, одним словом, дело не сладилось. Я позвонил Маяковскому, он воспринял это как-то тоже без возбуждения; обычно невыполнение его просьбы вызывало возмущение и гром в телефонной трубке. Правда, это чаще всего касалось работы.
Павел Ильич Лавут:
Одиннадцатого апреля я, как обычно, позвонил ему после десяти утра. Но, к моему удивлению, его не оказалось дома. К телефону подошла домработница Паша (два месяца Маяковский жил в квартире один – Л. Ю. и О. М. Брики были в отъезде) и на мой вопрос, помнит ли Владимир Владимирович о сегодняшнем своем выступлепни, ответила утвердительно. Я просил ее еще раз напомнить ему, когда вернется, и передал адрес 2-го МГУ.
Маяковский до того ни разу не сорвал своего выступления. А тут его прождали около часа. Народу собралось много. Послали за ним на машине товарища: сперва на Лубянский проезд, потом на Таганку, в Гендриков переулок. Светофоров тогда не было, а движение в тот вечерний час – незначительное. Товарищ заметил впереди автомобиль, похожий на «рено» Маяковского. Догнав его, он убедился, что не ошибся, и попросил шофера перерезать машине дорогу.
Произошел бурный диалог. Маяковский заявил, что ничего не знал о сегодняшнем выступлении. Он захлопнул дверцу машины, в которой сидела В. Полонская, и машина помчалась дальше.
Пришлось извиниться перед аудиторией и сослаться на болезнь Маяковского. Договорились, что о дне его выступления будет сообщено дополнительно.
Наутро я пришел к Владимиру Владимировичу, чтобы договориться о дате.
Маяковский лежал в постели. Рядом стул и на нем лист бумаги. Он что-то писал. Когда я, стоя в дверях, хотел приблизиться к нему, он меня мрачно остановил:
– Не подходите близко, а то можете заразиться. – При этом он перевернул лист и оторвался от письма.
Я удивился: сколько раз он заболевал при мне в дороге и никогда не говорил ничего подобного. Как я позже понял, тревожился он не о том: возле него лежало, вероятно, недописанное предсмертное письмо. И свидетель ему был ни к чему.
– Выступать не буду. Плохо себя чувствую, – сказал Маяковский. Потом: – Позвоните завтра.
Такой необычный прием меня ошарашил. В коридоре Паша еще раз подтвердила, что он помнил о вчерашнем выступлении.
Весь день я находился под впечатлением этого свидания.
Вероника Витольдовна Полонская:
12 апреля у меня был дневной спектакль. В антракте меня вызывают по телефону. Говорит Владимир Владимирович. Очень взволнованный, он сообщает, что сидит у себя на Лубянке, что ему очень плохо… и даже не сию минуту плохо, а вообще плохо в жизни…
Только я могу ему помочь, говорит он. Вот он сидит за столом, его окружают предметы – чернильница, лампа, карандаши, книги и прочее.
Есть я – нужна чернильница, нужна лампа, нужны книги…
Меня нет – и все исчезает, все становится ненужным.
Я успокаивала его, говорила, что я тоже не могу без него жить, что нужно встретиться, хочу его видеть, что я приду к нему после спектакля.
Владимир Владимирович сказал:
– Да, Нора, я упомянул вас в письме к правительству, так как считаю вас своей семьей. Вы не будете протестовать против этого?
Я ничего не поняла тогда, так как до этого он ничего не говорил мне о самоубийстве.
И на вопрос его о включении меня в семью ответила:
– Боже мой, Владимир Владимирович, я ничего не понимаю из того, о чем вы говорите! Упоминайте где хотите!..
<…> Я просила его дать мне слово, что он пойдет к доктору, так как, конечно, он был в эти дни в невменяемом болезненном состоянии. Просила его уехать, хотя бы на два дня куда-нибудь в дом отдыха.
Я помню, что отметила эти два дня у него в записной книжке. Эти дни были 13 и 14 апреля.
Владимир Владимирович и соглашался, и не соглашался. Был очень нежный, даже веселый.
За ним заехала машина, чтобы везти его в Гендриков. И я поехала домой обедать: он довез меня.
По дороге мы играли в американскую (английскую) игру, которой он меня научил: кто первый увидит человека с бородой, должен сказать – «Борода». В это время я увидела спину Льва Александровича Гринкруга, входящего в ворота своего дома, где он жил.
Я сказала:
– Вот Лева идет.
Владимир Владимирович стал спорить. Я говорю:
– Хорошо, если это Лева, то ты будешь отдыхать 13-го и 14-го. И мы не будем видеться.
Он согласился. Мы остановили машину и побежали, как безумные, за Левой. Оказалось – это он.
Лев Александрович был крайне удивлен тем, что мы так взволнованно бежали за ним.
У дверей моего дома Владимир Владимирович сказал:
– Ну, хорошо. Даю вам слово, что не буду вас видеть два дня. Но звонить вам все же можно?
– Как хотите, – ответила я, – а лучше не надо.
Он обещал, что пойдет к доктору и будет отдыхать эти два дня.
Вечером я была дома. Владимир Владимирович позвонил, мы долго и очень хорошо разговаривали. Он сказал, что пишет, что у него хорошее настроение, что он понимает теперь: во многом он не прав и даже лучше, пожалуй, отдохнуть друг от друга дня два…
13 апреля днем мы не видались. Позвонил он в обеденное время и предложил 14-го утром ехать на бега.
Я сказала, что поеду на бега с Яншиным и с мхатовцами, потому что мы уже сговорились ехать, а его прошу, как мы условились, не видеть меня и не приезжать.
Он спросил, что я буду делать вечером. Я сказала, что меня звали к Катаеву, но что я не пойду к нему и, что буду делать, не знаю еще.
Павел Ильич Лавут:
Тринадцатого я позвонил по телефону, но Маяковского не было. Я оставил Паше телефон Дома Герцена, и днем Маяковский позвонил мне. Договорились, что приду к нему на следующий день, как обычно – в половине одиннадцатого утра.
Валентина Михайловна Ходасевич:
В январе 1930 года Центральное управление государственными цирками (ЦУГЦ) предложило мне быть художником цирковой пантомимы в Московском цирке. Автор – Владимир Маяковский, режиссер-постановщик – Сергей Радлов. 23 января Маяковский подписал договор с ЦУГЦ на сочинение сценария, а вскоре и мы с Радловым подписали тоже. Работой я была увлечена. Срок небольшой. Ездили с Радловым часто в Москву – разговаривать с Маяковским.
20 февраля 1930 года, точно по договору, Маяковский читал на заседании Художественно-политического совета ЦУГЦ сценарий «Героическая меломима – Москва горит (1905 год)». Он был одобрен, и 28 февраля Маяковский прочитал его на выездном заседании совета на фабрике «Трехгорная мануфактура» при участии рабочих и актива ВЛКСМ Красной Пресни.
Маяковский относился к работе очень взволнованно, многое переделывал в результате начавшихся репетиций, а многое с яростью отстаивал. Дирекция, как ей и полагается, вставляла палки в колеса нашей фантазии, тянула нас на проверенный (главным образом кассово!) трафарет «труцциевских пантомим» и жадничала в деньгах на оформление. Я любила присутствовать при боях Маяковского с дирекцией – он издевался нещадно, но до начальства, забронированного чувством собственного величия, всепонимания и денежной власти, это не всегда доходило.
Помню сражение за текст афиши. Дирекция хотела печатать уже испытанную временем трафаретную афишу. Анонсы-листовки, извещавшие о «Грандиозной водяной пантомиме», уже были выпущены – Маяковский возмутился и сказал, что пантомимой называется действие без слов.
– Ну, а тогда зачем же мои стихи? То, что я сочинил, должно называться «героическая меломима». Водопада не будет. Я не водопровод, и «воды» в моих стихах тоже нет. (Впоследствии все же он сделал уступку, и водопад был, но обоснованный; в финале плотина и пуск гидроэлектростанции.) <…>
13 апреля. Четыре часа дня. Кончилась актерская репетиция. С арены все ушли. Теперь она в моем распоряжении до шести вечера, когда начнут готовить вечернее представление. Монтируем какие-то домики, впервые попадающие на арену, они еще не окрашены. Добиваемся точного выноса вещей на арену и их уборки. Некоторые вещи вижу впервые и огорчаюсь: ошибки в размерах, форме, окраске… Хожу по арене раздраженная. Время идет – толку мало.
Внезапно… в полном безмолвии пустого цирка раздается какой-то странный, резкий, неприятный, бьющий по взвинченным нервам сухой треск, быстро приближающийся к той стороне арены, где я переругиваюсь с главным плотником. Оборачиваюсь на звук… Вижу Маяковского, быстро идущего между первым рядом кресел и барьером арены с палкой в руке, вытянутой на высоту спинок кресел первого ряда. Палка дребезжит, перескакивая с одной деревянной спинки кресла на другую. Одет он в черное пальто, черная шляпа, лицо очень бледное и злое. Вижу, что направляется ко мне. Здороваюсь с арены. Издали, гулко и мрачно, говорит:
– Идите сюда!
Перелезаю через барьер, иду к нему навстречу. Здороваемся. На нем – ни тени улыбки. Мрак.
– Я заехал узнать, в котором часу завтра сводная репетиция, хочу быть, а в дирекции никого. Так и не узнал… Знаете что? Поедем покататься, я здесь с машиной, проедемся…
Я сразу же говорю:
– Нет, не могу – у меня монтировочная репетиция, и бросить ее нельзя.
– Нет?! Не можете?! Отказываетесь? – гремит голос Маяковского.
У него совершенно белое, перекошенное лицо, глаза какие-то воспаленные, горящие, белки коричневатые, как у великомучеников на иконах… Он опять невыносимо выстукивает какой-то ритм палкой о кресло, около которого стоим, опять спрашивает:
– Нет?
Я говорю:
– Нет.
И вдруг какой-то почти визг или всхлип…
– Нет? Все мне говорят «нет»!.. Только нет! Везде нет…
Он кричит это уже на ходу, вернее, на бегу вокруг арены к выходу из цирка. Палка опять визжит и дребезжит еще бешенее по спинкам кресел. Он выбегает. Его уже не видно…
Что-то почти сумасшедшее было во всем этом. Стою ошарашенная. Очень бьется сердце, дрожу, ничего не понимаю – что, почему? Что это – каприз? Ведь я работаю над его рождающимся произведением… Он ведь человек «бывалый» и в театре, и в цирке! «Как же быть? Как же быть?..» – бубнит у меня в голове. Слышу голос с арены:
– Товарищ Ходасевич, так что же, будете работать дальше?
Говорю:
– Да, сейчас, – а сама бегу к выходу, куда исчез Маяковский. Выскакиваю на улицу, настигаю его около автомобиля (он привез из-за границы маленькую машину «Рено») и говорю неожиданно для себя:
– Владимир Владимирович, успокойтесь! Подождите несколько минут, я поговорю с рабочими, я поеду с вами, но дайте договориться – пусть без меня докончат монтировочную.
Бегу обратно на арену, быстро договариваюсь, направляюсь к выходу. Вижу: Маяковский стоит прекрасный, тихий, бледный, но не злой, скорее мученик. Думаю: «Пусть каприз, но это же Маяковский! Правильно, что я согласилась!» Владимир Владимирович, ни слова не говоря, подсаживает меня в машину, садится рядом со мной и говорит шоферу:
– Через Столешников.
Мы едем. Сначала тягостное молчание. Потом он поворачивается, смотрит на меня и ласково, с какой-то виноватой полуулыбкой говорит (а я вижу, что глаза его думают о другом):
– Я буду ночевать у себя в Лубянском проезде – боюсь проспать репетицию, прошу вас, позвоните мне туда по телефону часов в десять утра. – Говорит, а глаза отсутствуют.
Проехали Петровские линии, медленно сворачиваем в Столешников – народу в этот час много. Проехали не более трех домов. Вдруг голос Маяковского шоферу:
– Остановитесь!
Небольшой поворот руля, и мы у тротуара. Владимир Владимирович уже на ходу открывает дверцу и, как пружина, выскакивает на тротуар, дико мельницей крутит палку в воздухе, отчего люди отскакивают в стороны, и он почти кричит мне:
– Шофер довезет вас куда хотите! А я пройдусь!..
И быстро, не поворачиваясь в мою сторону, тяжелыми огромными шагами, как бы раздвигая переулок (люди расступаются, оглядываются, останавливаются) направляется к Дмитровке. <…>
Мы обогнали Владимира Владимировича. Он шел быстро, «сквозь людей», с высоко поднятой головой – смотрел поверх всех и был выше всех. Очень белое лицо, все остальное очень черное. Палка вертелась в воздухе, как хлыст, быстро-быстро, и казалось, что она мягкая, эластичная, вьется и сгибается в воздухе.
Владимир Осипович Роскин (1896–1984), художник, работал в РОСТА:
И вот настало 13 апреля.
Я пришел довольно рано, часов в восемь, к Катаевым на Сретенку, в Головин переулок. Вскоре пришел неожиданно Владимир Владимирович и, так как Катаева не было дома, стал недовольно и нервно ходить по квартире. Я подошел к нему и предложил, пока никого нет, сыграть в маджонг. Он согласился, и мы сели за стол, смотрю – он вынул папиросы, закурил. Я не удержался и сказал: «Владимир Владимирович, почему вы курите? Вам нельзя курить. Вы же только что написали стихотворение „Я счастлив“ и вдруг закурили». Он посмотрел на меня: «Ну, мне можно курить!» И тут я понял, что избежал словесной бани, что в другое время он уничтожил бы меня меткой остротой за эту иронию. Мы продолжали молча играть. Я выиграл 10 рублей. Он заплатил и заявил, что больше играть не хочет. Я обрадовался и сказал, что эти выигранные 10 рублей не истрачу, а сохраню на память о тех проигрышах, о тех унижениях, которые я испытал в игре с ним в течение многих лет. Он подошел ко мне, потрогал меня за щеку и сказал: «Мы с вами оба небриты» – и вышел в другую комнату, где раздавались его размашистые шаги. Меня это поразило. На него это совсем не было похоже. Он ведь никогда не оставлял партнера в покое, если имел возможность отыграться и играл всегда до тех пор, пока партнер не отказывался сам играть, а когда у него не оставалось денег, он доставал бы их, спешно написал стихи, чтобы иметь возможность отыграться. Я понял, что он в очень плохом настроении. К этому времени, часам к девяти с половиной, пришли Олеша и Катаев. В столовой стали накрывать на стол. Валентин Петрович пошел за вином, за шампанским. Позвонив предварительно по телефону, приехали после бегов Полонская, Яншин и Ливанов.
Валентин Петрович Катаев:
Меня удивило, что он не на бегах, хотя был беговой день, 13 апреля. <…>
В этот день он острил скорее по привычке. Мне показалось, что нынче он что-то невесел, озабочен, будто все время прислушивается к чему-то. Наверное, подумал я тогда, замучил грипп. <…>
Отодвинув в сторону легковесный серебряный подсвечник, присел боком на угол стола, обтянутого зеленым сукном, и в такой позе – полусидя-полустоя – сказал, отвечая на мой вопросительный взгляд:
– Ни за чем. Пришел просто так. Вы удивлены? Напрасно. Посидеть с человеком. Как гость. Хотите – «будем болтать свободно и раскованно»?
И в ту же минуту надолго замолчал, ушел глубоко в себя. <…>
– Катаич, – сказал он, пряча в карман последний предмет, – вот вы южанин. Скажите, как вы переносите север? Часто простужаетесь?
– Беспрерывно.
– И я то же самое. До сих пор никак не могу привыкнуть к этому паршивому климату. Апрель называется!.. Разве это апрель? Гибну, как обезьяна, привезенная из тропиков.
Он снова высморкался и характерным жестом глубоко, обеими руками одновременно заправил сорочку под ремень своих просторных брюк – узких в бедрах, широких в шагу. <…> Что же было потом? Обычная московская вечеринка. «Завернули на огонек». Сидели в столовой. Чай, печенье. Бутылки три рислинга. Как большая редкость – коробка шоколадного набора: по краям бумажные кружевца, а в середине серебряная длинногорлая фляжечка ликерной конфеты. В виде экспромта, забавного курьеза остатки от обеда – миска вареников с мясом, которые еще больше подчеркивали случайный характер вечеринки, ее полную непреднамеренность.
Сидели тесно вокруг стола. Стульев, конечно, не хватило. Мы с Маяковским рядом на большой бельевой корзине, покрытой шкурой бурого медведя.
Маяковский опирался локтем на громадную тяжелую медвежью голову, изредка ее приподнимал за черное рыло и нежно заглядывал в стеклянные карие глазки и в узкую крашеную пасть с белыми зубками и желтыми клыками.
Вероника Витольдовна Полонская:
Вечером я все же поехала к Катаеву с Яншиным. Владимир Владимирович оказался уже там. Он был очень мрачный и пьяный. При виде меня он сказал:
– Я был уверен, что вы здесь будете!
Я разозлилась на него за то, что он приехал меня выслеживать. А Владимир Владимирович сердился, что я обманула его и приехала. Мы сидели вначале за столом рядом и все время объяснялись. Положение было очень глупое, так как объяснения наши вызывали большое любопытство среди присутствующих, а народу было довольно много.
Я помню: Катаева, его жену, Юрия Олешу, Ливанова, художника Роскина, Регинина, Маркова.
Яншин явно все видел и тоже готовился к скандалу.
Владимир Осипович Роскин:
Пока готовили ужин, Олеша и Катаев, заметив настроение Владимира Владимировича, все время подшучивали над ним, вспоминая положение из «Квадратуры круга» (переживет или не переживет?). Но Владимир Владимирович был молчалив, мрачен, лишен остроумия. Мы сели за стол. Маяковский сидел слева от меня, а Полонская справа, через одного гостя.
Валентин Петрович Катаев:
Он был совсем не такой как всегда, не эстрадный, не главарь. Притихший. Милый. Домашний.
– Владимир Владимирович, хотите вареников?
– Благодарю вас.
– Благодарю вас – да или благодарю вас – нет?
Можно себе представить, каким фейерверком острот, шуток, каламбуров взорвался бы в другое время Маяковский, не упускавший ни малейшего повода устроить блестящий словесный турнир и, разумеется, выйти из него победителем. В этой области у него не было соперников. И вдруг ему предлагают вареников – простых, обыкновенных, общечеловеческих вареников с мясом. Какой богатейший матерьял для остроумия, для словесной игры!
Однако в этот вечер Маяковского как будто подменили. Он вежливо отвечает:
– Да, благодарю вас.
За столом в этот вечер острили все, кроме Маяковского. Молодые мхатовские актеры, львы, все время задирали знаменитого поэта и острослова, вызывая на турнир остроумия. Не без опаски пробовали свои силы. Но он либо отмалчивался, либо вяло отбивался. Можно было подумать, что он вдруг под действием какого-то странного волшебства потерял дар остроумия.
Но зато в нем в полную силу засияло другое качество – драгоценный дар душевного тепла, доброты, нежности, скромности, всего того, что он так застенчиво таил в своем большом жарком сердце. <…>
Память моя почти ничего не сохранила из важнейших подробностей этого вечера, кроме большой руки Маяковского, его нервно движущихся пальцев – они были все время у меня перед глазами, сбоку, рядом, – которые машинально погружались в медвежью шкуру и драли ее, сгибали, вырывая пучки сухих бурых волос, в то время как глаза были устремлены через стол на Нору Полонскую.
Владимир Осипович Роскин:
Начали пить шампанское. Маяковский ничего не пил, встал и вышел в другую комнату и снова мрачно начал шагать. Хозяйка дома забеспокоилась, что его нет. Катаев сказал: «Что ты беспокоишься, Маяковский не застрелится. Эти современные любовники не стреляются». Владимир Владимирович должен был это слышать. Я не знал о его романе с Полонской и не понял смысла сказанного, но все почувствовали неловкость. Вероятно, Катаев сказал это в защиту Маяковского, который стоит выше банальных положений. Может быть, это была просто ироническая фраза, но она прозвучала очень трагически в этот вечер: Маяковский вернулся в столовую, видно было, что он все слышал, сел за стол, вынул записную книжку в отличном переплете, в которую он записывал стихи, написал записку, вырвал лист, смял его и через меня передал Полонской. Она прочла, улыбнулась, но ничего не ответила. Владимир Владимирович написал другую, также вырвал листок, и я снова передал его.
Мне показалось странным, что человек, который так любит и ценит добротные вещи, прочные ботинки, хорошее перо, который становится на колени, чтобы ему вернули любимую авторучку, сейчас рвет не жалея из такой книжки листы. Видно было – сильно нервничал.
Валентин Петрович Катаев:
С немного испуганной улыбкой она писала на картонках, выломанных из конфетной коробки, ответы на записки Маяковского, которые он жестом игрока в рулетку время от времени бросал ей через стол и, ожидая ответа, драл невычищенными ногтями пыльную шкуру медведя, «царапая логово в двадцать копей», как говорилось в его до сих пор еще кровоточащей поэме «Про это».
Картонные квадратики летали через стол над миской с варениками туда и обратно. Наконец конфетная коробка была уничтожена. Тогда Маяковский и Нора ушли в мою комнату. Отрывая клочки бумаги от чего попало, они продолжали стремительную переписку, похожую на смертельную молчаливую дуэль.
Он требовал. Она не соглашалась. Она требовала – он не соглашался. Вечная любовная дуэль.
Впервые я видел влюбленного Маяковского. Влюбленного явно, открыто, страстно. Во всяком случае, тогда мне казалось, что он влюблен. А может быть, он был просто болен и уже не владел своим сознанием. Всюду по квартире валялись картонные кусочки, клочки разорванных записок и яростно смятых бумажек. Особенно много их было в корзине под письменным столом.
Вероника Витольдовна Полонская:
Мы стали переписываться в записной книжке Владимира Владимировича. Много было написано обидного, много оскорбляли друг друга, оскорбляли глупо, досадно, ненужно.
Потом Владимир Владимирович ушел в другую комнату: сел у стола и все продолжал пить шампанское.
Я пошла за ним, села рядом с ним на кресло, погладила его по голове. Он сказал:
– Уберите ваши паршивые ноги.
Сказал, что сейчас в присутствии всех скажет Яншину о наших отношениях.
Был очень груб, всячески оскорблял меня. Меня же его грубость и оскорбления вдруг перестали унижать и обижать, я поняла, что передо мною несчастный, совсем больной человек, который может вот тут сейчас наделать страшных глупостей, что Маяковский может устроить ненужный скандал, вести себя недостойно самого себя, быть смешным в глазах этого случайного для него общества. <…>
Я уговаривала его, умоляла успокоиться, была ласкова, нежна. Но нежность моя раздражала его и приводила в неистовство, в исступление.
Он вынул револьвер. Заявил, что застрелится. Грозил, что убьет меня. Наводил на меня дуло. Я поняла, что мое присутствие только еще больше нервирует его.
Больше оставаться я не хотела и стала прощаться.
За мной потянулись все.
В передней Владимир Владимирович вдруг очень хорошо на меня посмотрел и попросил:
– Норкочка, погладьте меня по голове. Вы все же очень, очень хорошая…
Когда мы сидели еще за столом во время объяснений, у Владимира Владимировича вырвалось:
– О господи!
Я сказала:
– Невероятно, мир перевернулся! Маяковский призывает господа!.. Вы разве верующий?!
Он ответил:
– Ах, я сам ничего не понимаю теперь, во что я верю!..
<…> Домой шли пешком, он провожал нас до дому.
Опять стал мрачный, опять стал грозить, говорил, что скажет все Яншину сейчас же.
Шли мы вдвоем с Владимиром Владимировичем. Яншин же шел, по-моему, с Регининым. Мы то отставали, то убегали вперед. Я была почти в истерическом состоянии. Маяковский несколько раз обращался к Яншину:
– Михаил Михайлович!
Но на вопрос:
– Что?
Он отвечал:
– Нет, потом.
Я умоляла его не говорить, плакала. Тогда, сказал Владимир Владимирович, он желает меня видеть завтра утром.
Елизавета Александровна Лавинская:
Асеевы рассказали деталь последних дней жизни Вл<адимира> Вл<адимировича>, которая врезалась в память. 13 апреля приехала из Ленинграда какая-то женщина (кажется, первая жена Натана Альтмана), ей нужно было видеть Бриков, она не знала, что они за границей. На Гендриковом застала одного Маяковского, с которым, кажется, не была знакома. Она была потрясена его видом – казался совершенно больным. Он ее задержал около себя, прочел предсмертное письмо и, кажется, сказал такую фразу: «Я самый счастливый человек в СССР и должен застрелиться». Уйдя от Маяковского, она хотела сразу же позвонить Асееву, рассказать, предупредить, но потом «застеснялась» – мало ли какие у поэта могут быть настроения! Но утром рано 14 апреля ей все же стало очень неспокойно на душе, она стала звонить Асееву – но никто не подошел. Оказывается, в течение ряда дней, также рано утром, Асееву кто-то звонил и заявлял, что не то веревка, на которой Асеева повесят, приготовлена, не то иное орудие убийства. Асеев в этот период вообще плохо себя чувствовал, и, чтоб его не нервировать такими хулиганскими выпадами, Оксана перестала подходить к телефону на ранние звонки. Так было и на этот раз, а когда эта женщина дозвонилась, было уже поздно.
Вероника Витольдовна Полонская:
Завтра в 10½ у меня был показ пьесы Немировичу-Данченко.
Мы условились, что Владимир Владимирович заедет за мной в 8 утра.
Потом он все-таки сказал Яншину, что ему необходимо с ним завтра говорить, и мы расстались.
Это было уже 14 апреля.
Утром Владимир Владимирович заехал в 8½, заехал на такси, так как у его шофера был выходной день. Выглядел Владимир Владимирович очень плохо.
Был яркий, солнечный, замечательный апрельский день. Совсем весна.
– Как хорошо, – сказала я. – Смотри, какое солнце. Неужели сегодня опять у тебя вчерашние глупые мысли. Давай бросим все это, забудем… Даешь слово?
Он ответил:
– Солнце я не замечаю, мне не до него сейчас. А глупости я бросил. Я понял, что не смогу этого сделать из-за матери. А больше до меня никому нет дела. Впрочем, обо всем поговорим дома.
Я сказала, что у меня в 10½ репетиция с Немировичем-Данченко, очень важная, что я не смогу опоздать ни на минуту. Приехали на Лубянку, и он велел такси ждать.
Его очень расстроило, что я опять тороплюсь. Он стал нервничать, сказал:
– Опять этот театр! Я ненавижу его, брось его к чертям! Я не могу так больше, я не пущу тебя на репетицию и вообще не выпущу из этой комнаты!
Он запер дверь и положил ключ в карман. Он был так взволнован, что не заметил, что не снял пальто и шляпу.
Я сидела на диване. Он сел около меня на пол и плакал. Я сняла с него пальто и шляпу, гладила его по голове, старалась всячески успокоить.
Раздался стук в дверь – это книгоноша принес Владимиру Владимировичу книги (собрание сочинений Ленина). Книгоноша, очевидно увидев, в какую минуту он пришел, свалил книги на тахту и убежал.
Владимир Владимирович быстро заходил по комнате. Почти бегал. Требовал, чтобы я с этой же минуты, без всяких объяснений с Яншиным, осталась с ним здесь, в этой комнате. Ждать квартиры – нелепость, говорил он. Я должна бросить театр немедленно же. Сегодня на репетицию мне идти не нужно. Он сам зайдет в театр и скажет, что я больше не приду. Театр не погибнет от моего отсутствия. И с Яншиным он объяснится сам, а меня больше к нему не пустит.
Вот он сейчас запрет меня в этой комнате, а сам отправится в театр, потом купит все, что мне нужно для жизни здесь. Я буду иметь все решительно, что имела дома. Я не должна пугаться ухода из театра. Он своим отношением заставит меня забыть театр. Вся моя жизнь, начиная от самых серьезных сторон ее и кончая складкой на чулке, будет для него предметом неустанного внимания.
Пусть меня не пугает разница лет: ведь может же он быть молодым, веселым. Он понимает – то, что было вчера, – отвратительно. Но больше это не повторится никогда. Вчера мы оба вели себя глупо, пошло, недостойно.
Он был безобразно груб и сегодня сам себе мерзок за это. Но об этом мы не будем вспоминать. Вот так, как будто ничего не было. Он уничтожил уже листки записной книжки, на которых шла вчерашняя переписка, наполненная взаимными оскорблениями.
Я ответила, что люблю его, буду с ним, но не могу остаться здесь сейчас, ничего не сказав Яншину. Я знаю, что Яншин меня любит и не перенесет моего ухода в такой форме: как уйти, ничего не сказав Яншину, и остаться у другого. Я по-человечески достаточно люблю и уважаю мужа и не могу поступить с ним так.
И театра я не брошу и никогда не смогла бы бросить. Неужели Владимир Владимирович сам не понимает, что если я уйду из театра, откажусь от работы, в жизни моей образуется такая пустота, которую заполнить будет невозможно. Это принесет большие трудности в первую очередь ему же. Познавши в жизни работу, и к тому же работу такую интересную, как в Художественном театре, невозможно сделаться только женой своего мужа, даже такого большого человека, как Маяковский.
Вот и на репетицию я должна и обязана пойти, и я пойду на репетицию, потом домой, скажу все Яншину и вечером перееду к нему совсем.
Владимир Владимирович был не согласен с этим. Он продолжал настаивать на том, чтобы все было немедленно, или совсем ничего не надо.
Еще раз я ответила, что не могу так.
Он спросил:
– Значит, пойдешь на репетицию?
– Да, пойду.
– И с Яншиным увидишься?
– Да.
– Ах, так! Ну тогда уходи, уходи немедленно, сию же минуту.
Я сказала, что мне еще рано на репетицию. Я пойду через 20 минут.
– Нет, нет, уходи сейчас же.
Я спросила:
– Но увижу тебя сегодня?
– Не знаю.
– Но ты хотя бы позвонишь мне сегодня в пять?
– Да, да, да.
Он быстро забегал по комнате, подбежал к письменному столу. Я услышала шелест бумаги, но ничего не видела, так как он загораживал собой письменный стол.
Теперь мне кажется, что, вероятно, он оторвал 13 и 14 числа из календаря.
Потом Владимир Владимирович открыл ящик, захлопнул его и опять забегал по комнате.
Я сказала:
– Что же, вы не проводите меня даже?
Он подошел ко мне, поцеловал и сказал совершенно спокойно и очень ласково:
– Нет, девочка, иди одна… Будь за меня спокойна…
Улыбнулся и добавил:
– Я позвоню. У тебя есть деньги на такси?
– Нет.
Он дал мне 20 рублей.
– Так ты позвонишь?
– Да, да.
Я вышла, прошла несколько шагов до парадной двери. Раздался выстрел. У меня подкосились ноги, я закричала и металась по коридору: не могла заставить себя войти. Мне казалось, что прошло очень много времени, пока я решилась войти. Но, очевидно, я вошла через мгновенье, в комнате еще стояло облачко дыма от выстрела.
Владимир Владимирович Маяковский. Предсмертная записка:
Всем
В том, что умираю, не вините никого и, пожалуйста, не сплетничайте. Покойник этого ужасно не любил.
Мама, сестры и товарищи, простите – это не способ (другим не советую), но у меня выходов нет.
Лиля – люби меня.
Товарищ правительство, моя семья – это Лиля Брик, мама, сестры и Вероника Витольдовна Полонская.
Если ты устроишь им сносную жизнь – спасибо.
Начатые стихи отдайте Брикам, они разберутся.
Счастливо оставаться.
Владимир Маяковский.
12/IV–30 г..
Товарищи Вапповцы, не считайте меня малодушным. Сериозно – ничего не поделаешь.
Привет.
Ермилову скажите, что жаль – снял лозунг, надо бы доругаться. В. М.
В столе у меня 2000 руб. – внесите в налог.
Остальное получите с Гиза.
Корнелий Люцианович Зелинский:
Странно, что после выстрела, который раздался, когда В. В. Полонская только что вышла из комнаты (это было в четверть одиннадцатого утра), глаза не закрылись. Маяковский смотрел вполне осмысленно, казалось, что он просто упал.