В Бессарабии
Из дневника Федора Николаевича Лугинина (1805–1884), знакомого Пушкина по Кишинёву:
1822. 17 мая. Ввечеру был в саду, где ходит несколько офицеров, молдаваны в высоких круглых шапках (самые богатые и знатные); другие не так высоких шапках, но все вроде поповских ряс, полукафтанов разного цвета, снизу коих есть еще узкий кафтан, юбка и панталоны. Дамы одеваются по-европейски; здесь много греков, сербов, арнаутов, коих одеяние очень красиво. Турков очень > мало, есть сербы. Экипажей в городе видно очень много, всё коляски и кареты. Город велик, но выстроен нехорошо. Улицы тесны, переулков тьма, домов каменных очень мало, деревянных также, всё мазанки по причине недостатку леса. Домы очень малы и тесны. Кишинев расположен в долине по реке Бык.
Сегодня был я в саду с Метлеркампфом и познакомился там с Пушкиным, который написал оду…
11 июня. В Кишиневе садов и оранжерей мало, и оттого в половине июня нет огурцов; плоды — вишни, черешни, сливы, абрикосы, персики, апельсины, клубники, малины, земляники — ничего более нет, также арбузы и дыни.
В Кишиневе почти все говорят по-французски. Дамы любят музыку — танцы такие же, как и в Москве. Местоположение гористо, много колодцев. Лесу и ручейков мало. Недалеко от Кишинева есть отверстие между двумя хребтами, гора, которое идет до самого Черного моря. Бугров везде пропасть. Климат — от 10 до 3 часов жарко и несносно, бывает градусов до 30. Прочее время прохладно, ночи свежи. В марте месяце бывает зелень. Зимы бывают редко холодные — часто бывают большие ветры, земля плодородна, когда нет засухи, — очень способна к разведению садов, но здесь до этого не охотники.
Губернатор здесь Инзов, вице-губернатор Крупенский. Молдаване ходят мало пешком. Ездят более всего все парами, экипажи хорошо разрисованы золотом. Хлеб более белый, народ ест всё мамалыгу — из проса; пашут на волах — телеги здесь ужасно высоки, никогда не мажут, и скрып ужасный. Ночью в Кишиневе беспрестанный крик, чтоб беренлись от огня, и вопрос — кто идет. Собак тьма, и их, стараясь перевести, бьют. Много винограду бывает, как говорят. Я до сих пор ем только вишни, черешни. Хлеба у мужиков нет, но мамалыга; дров нет, и топят навозом и тростником. Прошедший год в Кишиневе было землетрясение, земель казенных мало; деньги — пиастр или лев имеет 40 пар, золотая монета 3 пиастра — 6 — и 12. Пиастр по-нашему 60 копеек, 2 пары — 3 копейки, за 100 р. дают 140 лев, за целковый дают 5 лев и 10 пар. Для весу здесь око — три фунта, литра — около фунта. Пьют все вино молдавское, которое не хорошо.
Филипп Филиппович Вигель:
С первой минуты прибывшего совсем без денег молодого человека Инзов поместил у себя жительством, поил, кормил его, оказывал ласки, и так осталось до самой минуты последней их разлуки. Никто так глубоко не умел чувствовать оказываемые ему одолжения, как Пушкин, хоть между прочими пороками, коим не был он причастен, накидывал он на себя и неблагодарность.
Александр Фомич Вельтман:
Пушкин, по приезде, жил в доме наместника. Кажется в 1822 году было сильное землетрясение в Кишиневе; стены дома треснули, раздались в нескольких местах; генерал Инзов принужден был выехать из дома, но Пушкин остался в нижнем этаже. Тогда в Пушкине было еще несколько странностей, быть может, неизбежных спутников гениальной молодости. Он носил ногти длиннее ногтей китайских ученых. Пробуждаясь от сна, он сидел голым в постеле и стрелял из пистолета в стену.
Филипп Филиппович Вигель:
Его веселый, острый ум оживил, осветил пустьнное уединение старца. С попечителем своим, более чем с начальником, сделался он смел и шутлив, никогда не дерзок; а тот готов был все ему простить. Была сорока, забавница целомудренного Инзова; Пушкин нашел средство выучить ее многим неблагопристойным словам, и несчастная тотчас осуждена была на заточение; но и тут старик не умел серьезно рассердиться. Иногда же, когда дитя его распроказничается, то более для предупреждения неприятных последствий, чем для наказания, сажал он его под арест, то есть несколько дней не выпускал его из комнаты. Надобно было послушать, с каким нежным участием и Пушкин отзывался о нем.
Иван Петрович Липранди:
Не сороку, а попугая, в стоявшей клетке, на балконе, Пушкин выучил одному бранному молдаванскому слову… Я был свидетелем, как в первый раз узнал об этом Иван Никитич. В день Пасхи 1821 года преосвященный Димитрий (Сулима) был у генерала: в зале был накрыт стол, установленный приличными этому дню блюдами, благословив закуску, Димитрий вошел в открытую дверь на балкон, за ним следовал Инзов и некоторые другие. Полюбовавшись видом, Димитрий подошел к клетке и что-то произнес попугаю, а тот встретил его помянутым словом, повторяя его и хохоча. Когда Инзов проводил преосвященного, то, встретив меня и других, также удаляющихся, в числе которых был и Пушкин, Иван Никитич, с свойственной ему улыбкой и обыкновенным тихим голосом своим, сказал Пушкину: «Какой ты шалун! преосвященный догадался, что это твой урок». Тем все и кончилось.
Александр Фомич Вельтман:
Утро посвящал он вдохновенной прогулке за город, с карандашом и листом бумаги; по возвращении лист был исписан стихами, но из этого разбросанного жемчуга он выбирал только крупный, не более десяти жемчужин; из них-то составлялись роскошные нити событий в поэмах: «Кавказский пленник», «Разбойники», начало «Онегина» и мелкие произведения, напечатанные и ненапечатанные. Во время этих-то прогулок он писал «К Овидию».
Иван Петрович Липранди:
В конце октября 1820 года брат генерала М. Ф. Орлова л.-гв. уланского полка полковник Федор Федорович, потерявший ногу, кажется, под Бауценом или Герлицем, приехал на несколько дней в Кишинев. Удальство его было известно. Однажды, после обеда, он подошел ко мне и к полковнику А. П. Алексееву и находил, что будет гораздо приятнее нибудь отправиться, нежели слушать разговор «братца с Охотниковым о политической экономии!» Мы охотно приняли его предложение, и он заметил, что надо бы подобрать еще кого-нибудь; ушел в гостиную к Михайле Федоровичу и вышел оттуда под руку с Пушкиным. Мы отправились без определенной цели, куда идти: предложение Алексеева идти к нему было единогласно отвергнуто, и решили идти в бильярдную Гольды. Здесь не было ни души. Спрошен был портер. Орлов и Алексеев продолжали играть на бильярде на интерес и в придачу на третью партию вазу жженки. Ваза скоро была подана. Оба гусара порешили пить круговой; я воспротивился, более для Пушкина, ибо я был привычен и находил даже это лучше, нежели не очередно. Алексеев предложил на голоса; я успел сказать Пушкину, чтобы он не соглашался, но он пристал к первым двум, и потому приступили к круговой. Первая ваза кое-как сошла с рук, но вторая сильно подействовала, в особенности на Пушкина; я оказался крепче других. Пушкин развеселился, начал подходить к бортам бильярда и мешать игре. Орлов назвал его школьником, а Алексеев присовокупил, что школьников проучивают… Пушкин рванулся от меня и, перепутав шары, не остался в долгу и на слова; кончилось тем, что он вызвал обоих, а меня пригласил в секунданты. В десять часов утра должны были собраться у меня. Было близко полуночи. Я пригласи Пушкина ночевать к себе. Дорогой он уже опомнился и начал бранить себя за свою арабскую кровь, и когда я ему представил, что главное в этом деле, что причина не совсем хорошая и что надо как-нибудь замять. «Ни за что! — произнес он, остановившись. — Я докажу им, что я не школьник!» — «Оно все так, — отвечал я ему, — но все-таки будут знать, что всему виной жженка, а притом я нахожу, что и бой не ровный». — «Как не ровный?» — опять остановившись, спросил он меня. Чтобы скорей разрешить его недоумение и затронуть его самолюбие, я присовокупил: «Не ровный потому, что может быть из тысячи полковников двумя меньше, да еще и каких ничего не значит, а вы двадцати двух лет уже известны», — и т. п. Он молчал. Подходя уже к дому, он произнес: «Скверно, гадко; да как же кончить?» — «Очень легко, — сказал я, — вы первый начали смешивать их игру; они вам что-то сказали, а вы им вдвое, и наконец, не они, а вы их вызвали. Следовательно, если они придут не с тем, чтобы становиться к барьеру, а с предложением помириться, то ведь честь ваша не пострадает». Он долго молчал и наконец сказал по-французски: «Это басни: они никогда не согласятся; Алексеев, может быть, — он семейный, но Теодор никогда: он обрек себя на натуральную смерть, то все-таки лучше умереть от пули Пушкина или убить его, нежели играть жизнью с кем-нибудь другим». Я не отчаивался в успехе. Закусив, я уложил Пушкина, а сам, не спавши, дождался утра и в осьмом часу поехал к Орлову. Мне сказали, что он только что выехал. Это меня несколько озадачило. Я опасался, чтобы он не попал ко мне без меня: я поспешил к Алексееву. Проезжая мимо своей квартиры, увидел я, что у дверей нет экипажа, который, с радостью, увидел у подъезда Алексеева, а еще более, и так же неожиданно, обрадовался, когда едва я попался в двери, как они оба в один голос объявили, сейчас собирались ко мне посоветоваться, как бы окончить глупую вчерашнюю историю. «Очень легко, — отвечал я им, — приезжайте в 10 часов, как условились, ко мне; Пушкин будет, и вы прямо скажете, чтобы он, так как и вы, позабыл вчерашнюю жженку». Они охотно согласились. Но Орлов не доверял, что Пушкин согласится. Возвратясь к себе я нашел Пушкина вставшим и с свежей головой, обдумавшим вчерашнее столкновение. На сообщенные ему результат моего свидания он взял меня за руки просил, чтобы я ему сказал откровенно: не пострадает ли его честь, если он согласится оставить дело? Я повторил ему сказанное накануне, что не они, а он их вызвал, и они просят мира: «Так чего же больше хотеть?» Он согласился, но мне все казалось, что он не доверял, в особенности Орлову, чтобы этот отложил такой прекрасный случай подраться; но когда я ему передал, что Федор Федорович не хотел бы делом этим сделать неприятное брату, Пушкин, казалось, успокоился. Видимо, он страдал только по тому, что столкновение случилось за бильярдом при жженке: «А не то славно бы подрался; ей-богу славно!» Через полчаса приехали Орлов и Алексеев Все было сделано, как сказано; все трое были очень довольны; но мне кажется, все не в той степени, как был рад я, что не дошло до кровавой развязки: я всегда ненавидел роль секунданта и предпочитал действовать сам. За обедом в этот день у Алексеева Пушкин был очень весел и, возвращаясь, благодарил меня, объявив, что если когда представится такой же случай, то чтобы я не отказал ему в советах — и пр.
Владимир Петрович Горчаков:
Пушкин… имел столкновение… с командиром одного из егерских полков наших, замечательный всех отношениях полковником С. Н. Старовым. Причина этого столкновения была следующая: в то время вы, верно, помните, так называемое Казино заменяло в Кишиневе обычное впоследствии собрание, куда все общество съезжалось для публичных балов. В кишиневском Казино на то время еще не было принято никаких определительных правил; каждый, принадлежавший к так называемому благородному обществу, за известную плату мог быть посетителем Казино; порядком танцев мог каждый из танцующих располагать по произволу; но за обычными посетителями, как и всегда, оставалось некоторое первенство, конечно, ни на чем не основанное. Как обыкновенно бывает во всем и всегда, где нет положительного права, кто переспорит другого или, как говорит пословица: «Кто раньше встал, палку взял, тот и капрал». Так случилось и с Пушкиным. На одном из подобных вечеров в Казино Пушкин условился с Полторацким и другими приятелями начать мазурку; как вдруг никому не знакомый молодой егерский офицер полковника Старова полка, не предварив никого из постоянных посетителей Казино, скомандовал играть кадриль, эту так называемую русскую кадриль, уже уступавшую в то время право гражданства мазурке и вновь вводимому контрдансу, или французской кадрили. На эту команду офицера Пушкин по условию перекомандовал: «Мазурку!» Офицер повторил: «Играй кадриль!» Пушкин, смеясь, снова повторил: «Мазурку!» — и музыканты, несмотря на то что сами были военные, а Пушкин фрачник, приняли команду Пушкина, потому ли, что он и по их понятиям был не то что другие фрачники, или потому, что знали его лично, как частого посетителя: как бы то ни было, а мазурка началась. В этой мазурке офицер не принял участия. Полковник Старов, несмотря на разность сравнительно с Пушкиным, конечно, был не менее его пылок и взыскателен, по понятиям того времени, во всем, что касалось хотя бы мнимого уклонения от уважения к личности, а поэтому и не удивительно, что Старов, заметив неудачу своего офицера, вспыхнул негодованием против Пушкина и, подозвав к себе офицера, заметил ему, что он должен требовать от Пушкина объяснений в его поступке. «Пушкин должен, — прибавил Старов — по крайности, извиниться перед вами; кончится мазурка, и вы непременно переговорите с ним». Неопытного и застенчивого офицера смутили слова пылкого полковника, и он, краснея и заикаясь, робко отвечал полковнику: «Да как же-с, полковник, я пойду говорить с ним, я их совсем не знаю!» — «Не знаете, — сухо заметил Старов, — ну, так и не ходите: я за вас пойду», — прибавил он и с этим словом подошел к Пушкину, только что кончившему свою фигуру. «Вы сделали невежливость моему офицеру, — сказал Старов, взглянув решительно на Пушкина, — такие угодно ли вам извиниться перед ним, или вы будете иметь лично дело со мною». — «В чем извиняться, полковник, — отвечал быстро Пушкин, — я не знаю; что же касается до вас, то я к вашим услугам». — «Так до завтра, Александр Сергеевич». — «Очень хорошо, полковник». Пожав друг другу руку, они расстались. Мазурка продолжалась, одна фигура сменяла другую, и на первую минуту никто даже не воображал о предстоящей опасности двум достойным членам нашего общества. Все разъехались довольно поздно. Пушкин и полковник уехали из последних. На другой день утром, в девять часов, дуэль была назначена; положено стрелять в двух верстах от Кишинева: Пушкин взял к себе в секунданты П. С. Алексеева. По дороге они заехали к полковнику Липранди, к которому Пушкин имел исключительное особенно в делах иного рода, как к человеку опытному и, так сказать, весьма бывалому. Липранди встретил Пушкина поздравлением, что он будет иметь дело с благородным человеком, который за свою честь умеет постоять и не способен играть честию другого. Подобные замечания о Старове и мы не раз слыхали, и не от одного Липранди, а от многих, и между многими можем назвать: Михаила Федоровича Орлова, Павла Сергеевича Пущина, этих участников в битвах 12-го года и под стенами Парижа, где и С. Н. Старов также участвовал, и со славою, еще будучи молодым офицером. Мы не имели чести видеть Старова в огне, потому что сами в то время не служили и не могли служить; но зато впоследствии, смеем уверить каждого, мы ни разу не слыхали, чтоб кто-нибудь упрекнул Старова в трусости или в чем-либо неблагородном. Имя Семена Никитича Старова всеми его сослуживцами и знакомыми произносилось с уважением. Расставаясь с Пушкиным, Липранди выразил опасение, что очень может статься, что на этот день дуэль не будет кончена. «Это отчего же?» — быстро спросил Пушкин. «Да оттого, — отвечал Липранди, — что метель будет». Действительно, так и случилось: когда съехались на место дуэли, метель с сильным ветром мешала прицелу: противники сделали по выстрелу и дали промах; секунданты советовали было отложить дуэль до другого дня, но противники с равным хладнокровием потребовали повторения: делать было нечего, пистолеты зарядили снова — еще по выстрелу, и снова промах; тогда секунданты решительно настояли, чтоб дуэль, если не хотят так кончить, была отложена непременно, и уверяли, что нет уже более зарядов. «Итак, до другого разу», — повторили оба в один голос. «До свидания, Александр Сергеевич!» — «До свидания, полковник!»
На возвратном пути из-за города Пушкин заехал к Алексею Павловичу Полторацкому и, не застав его дома, оставил ему записку следующего содержания:
Я жив.
Старов
Здоров,
Дуэль не кончен.
В тот же день мы с Полторацким знали все подробности этой дуэли и не могли не пожалеть о неприятном столкновении людей, любимых и уважаемых нами, которые ни по чему не могли иметь взаимной ненависти. Да и сама причина размолвки не была довольно значительна для дуэли. Полторацкому вместе с Алексеевым пришла мысль помирить врагов, которые по преимуществу должны быть друзьями. И вот через день эта добрая мысль осуществилась. Примирители распорядились этим делом с любовью. По их соображениям, им не следовало уговаривать того или другого явиться для примирения первым; уступчивость этого рода, по свойственному соперникам самолюбию, могла бы помешать делу, чтоб отклонить подобное неудобство, они избрали для переговоров общественный дом ресторатора Николети, куда мы нередко собирались обедать и где Пушкин любил играть на бильярде. Без дальнего вступления со стороны примирителей и недавних врагов примирение совершилось быстро. «Я вас всегда уважал, полковник, и потому принял предложение», — сказал Пушкин. «И хорошо сделали, Александр Сергеевич, — отвечал Старов, — вы еще более увеличили мое уважение к вам и я должен сказать по правде, что вы так же хорошо стояли под пулями, как хорошо пишете.» Эти слова искреннего привета тронули Пушкина, и он кинулся обнимать Старова.
Иван Петрович Липранди:
В декабре 1821 года, по поручению генерала Орлова я должен был произвести следствие в 31-м и 32-м егерских полках. Первый находился в Измаиле второй в Аккермане. Пушкин изъявил желание мне сопутствовать, но по неизвестным причинам Инзов не отпускал его. Пушкин обратился к Орлову, и этот выпросил позволения. Мы отправились прежде в Аккерман, так как там мне достаточно было для выполнения поручения нескольких часов. В Бендерах, так интересовавших Пушкина по многим причинам (как это скажу после), он хотел остановиться, но был вечер, и мне нельзя было потерять несколько часов, а потому и положили приехать в другой раз. Первая от Бендер станция, Каушаны, опять взбудоражила Пушкина: это бывшая до 1806 года столица буджацких ханов. Спутник мой никак не хотел мне верить, что тут нет никаких следов, все разнесено, не то что в Бакчи-Сарае; года через полтора, как видно будет далее, он мог убедиться и сам в том, что ему все говорили; до того же времени оставался неспокойным. Развалины древней башни в Паланке, мимо которых мы проезжали днем, интересовали его гораздо менее.
В Аккермане мы заехали прямо к полковому командиру Андрею Григорьевичу Непенину (старому моему соратнику и бывшему в 1812 и 1815 годах адъютантом у князя Щербатова) и поспели к самому обеду, где Пушкин встретил своего петербургского знакомца подполковника Кюрто, кажется, бывшего его учителем фехтованья и месяца за два назначенного комендантом Аккерманского замка на место полковника фон Троифа. Обед кончился поздно, идти в замок было уже незачем, к тому же было и снежно, дождливо. Вечер проведен был очень весело. Старик Кюрто, француз, был презабавен. Об Овидии не было и помину. Кюрто звал на другой день к себе обедать.
Рано утром я отправился по поручению к ротам, оставя Пушкина еще спящим; но когда возвратился, то он ушел уже к коменданту, куда вскоре последовали и мы. Пушкин в это время ходил с Кюрто осматривать замок, сложенный из башен различных эпох, но мы не долго их прождали. Все обедавщие не прочь были, как говорится, погулять, и хозяин подавал пример гостям своим. Пушкин то любезничал с пятью здоровенными и не первой уже молодости дочерьми хозяина, которых он увидал в первый раз, то подходил к столикам, на которых играли в вист и, как охотник, держал пари, то брал свободную колоду и, стоя у стола, предлагал кому-нибудь срезать (в штос); звонкий его смех слышен был во всех углах. Далеко за полночь возвратились мы домой. Поутру мне хотелось повидаться со швейцарцем Тарданом, учредившим колонию в д. Шабо, в трех верстах на юг от Аккермана. Пушкин поехал со мной. Тардан очень ему понравился, а Пушкин Тардану, удовлетворявшему бесчисленным вопросам моего спутника. Мы пробыли часа два и взяли Тардана с собой обедать к Непенину. Отобедав, выехали в шесть часов в Измаил…
До Татар-Бунара не было между нами произнесено имени Овидия, хотя разговор не умолкал: я должен был удовлетворять вопросы о последних войнах, о некоторых лицах, участвовавших в оных, так и о которых бессарабских, которых не вполне узнал. Непенин ему не понравился, о причине тому скажу в своем месте. В Татар-Бунар мы приехали с рассветом и остановились отдохнуть и пообедать. Пока нам варили курицу, я ходил к фонтану, а Пушкин что-то писал, по обычаю, на маленьких лоскутках бумаги и как ни попало складывал их по карманам, вынимал опять, просматривал и т. д. Я спрашивал, что он записывает, а он, зная, что я не сторонник до стихов, ничего не говорил. Помню очень хорошо, что он жалел, что не захватил с собою какого-то тома Овидия; я засмеялся и сказал, что я вдвое жалею, что не захватил у Непенина чего-нибудь поесть; он тоже засмеялся и проговорил какую-то латинскую пословицу. Услышав из моих расспросов о посаде Вилково, лежащем при самом устье левого берега Дуная (Килийского, самого северного из рукавов) и славящемся ловлею сельдей, что со второй станции есть поворот на Килию, от которой идет туда дорога, он неотступно желал, чтобы заехали туда, и даже несколько надулся; но я ему доказал, что теперь этого сделать никак нельзя, Что к послезавтрему два баталиона стянутся в Измаил для моего опроса, а завертывая в Вилково, мы потеряем более суток, ибо в настоящее время года и при темноте от Килии до посада по дороге, или, лучше сказать, по тропинке, идущей по самым обрывам берега Дуная, ночью ехать невозможно. Он скоро сознал это, опять повеселел, и мы отправились…
В Измаил, или, правильнее, в Тучков, мы приехали в 10 часов вечера и заехали прямо к Славичу, негоцианту, которому я дал слово всегда у него останавливаться. Нас приняли с славянским радушием. Напившись чаю и тотчас сытно поужинав в своей комнате, измученные, разместились мы на диванах. Я вышел по делам рано, оставив Пушкина еще спящим; часа через два возвратился: он был уже как свой в семействе Славича и отказался ехать со мной обедать к коменданту генерал-лейтенанту Сандерсу (участнику под Ларгой и при Кагуле, большому оригиналу); я поехал один и возвратился уже в полночь. Пушкин еще не спал сообщил мне, что он со Славичем обошел всю береговую часть крепости и, как теперь помню, что он удивлялся, каким образом Де-Рибас, во время суворовского штурма, мог, со стороны Дуная, взобраться на эту каменную стену и пр. Подробности штурма ему были хорошо известны. Тогда же сообщил он, что свояченица хозяина продиктовала ему какую-то славянскую песню; но беда в том, что в ней есть слова иллирийского наречия, которых он не понимает, а она, кроме своего родного и итальянского языка, других не знает, но что завтра кого-то найдут и растолкуют. В десять часов утра, когда я совсем был уже готов идти для исполнения служебного поручения, вошел ко мне лейтенант И. П. Гамалей; я свел его с Пушкиным, а сам отправился к собранным ротам; кончив, я возвратился, чтобы взять Пушкина и ехать обедать к начальнику карантина Жукову; но Пушкин и Гамалей опять ушли осматривать город и пр. В этот день я возвратился в полночь, застал Пушкина на диване с поднятыми ногами, окруженного множеством лоскутков бумаги.
«Не добрались ли вы до папильотков Ирены? (свояченицы)» — спросил я его. Он засмеялся, собрал все кое-как, положил под подушку и рассказал мне, что Гамалей возил его опять в крепость; на место, где зимует флотилия, в карантин; а с обеда хозяин водил их в кассино; наконец, ужинали, и Гамалей недавно ушел вместе с другим лейтенантом, Щербачевым: оба очень понравились Пушкину. Опорожнив графин систовского вина, мы уснули. Пушкин проснулся ранее меня. Открыв глаза, я увидел, что он сидел на вчерашнем месте, том же положении, совершенно еще не одетый, и лоскутки бумаги около него. В этот момент он держал в руках перо, которым как бы бил такт, читая что-то; то понижал, то подымал голову. Увидев меня проснувшимся же, он собрал свои лоскутки, стал одеваться, и потом нам принесли чай и кофе. Часу в одиннадцатом пришли Гамалей и Щербачев, и Пушкин опять отправился с ними, как я узнал, вначале — в крепостную церковь, где есть надписи некоторым из убитых на штурме. Я остался дома и занялся рапортами; окончив, отдал переписывать пришедшему писарю, потом пошел к генералу С. А. Тучкову — основателю города. Почтенный старец этот, тогда еще в сильной опале, неотменно пожелал видеть Пушкина и просил сказать Славичу, что и он будет к нему на щи. Все уже собрались, но Пушкин и его два спутника пришли к самому обеду. Пушкин был очарован умом и любезностью Сергея Алексеевича Тучкова, который обещал что-то ему показать, и отправился с ним после обеда к нему. Пушкин возвратился только в 10 часов, но видно было, что он был как-то не в духе. После ужина, когда мы вошли к себе, я его спросил о причине его пасмурности; но он мне отвечал неудовлетворительно, заметив, что если бы можно, то он остался бы здесь на месяц, чтобы просмотреть все то, что ему показывал генерал. «У него все классики и выписки из них», — сказал мне Пушкин. Мы начали шутить насчет классических форм Ирены, и Пушкин сожалел, что в настоящее время едва ли эти последние не лучше. Мы легли. Он сказал мне, что с полчаса посидит, чтобы кое-что записать для памяти. Я уснул. В полдень наша повозка была уже у крыльца. Позавтракав, мы поскакали и через пять часов были в Болграде, где прямо заехали к управлявшему болгарскими колониями, майору Малевинскому. Пушкин считался при Инзове, следовательно, Малевинский, видевший, как обращается с ним Инзов оказывал всю предупредительность. Мы напились чаю, и нас оставляли ночевать… «По крайней мере, поужинаем», — сказал я ему. Пушкин нашел это дельным. В 11 часов, в ужасную темноту, мы отправились; я курил; Пушкин что-то приговаривал. Подъезжая ко второй станции, к Гречени, он дремал; но когда я ему сказал: жаль, что темно, он бы увидел влево Кагульское поле, при этом слове он встрепенулся, и первое его слово было: «Жаль, что не ночевали, днем бы увидели». Тут я опять убедился, что он вычитал все подробности этой битвы, проговорил какие-то стихи и потом заметил, что Ларга должна быть вправо, и пр. Через две станции от Гречени мы приехали в Готешти. Здесь мы толковали, что происхождение этого названия должно быть от какого-нибудь племени готов. Начало рассветать, когда я ему показал, через Прут, молдавский городок Фальчи. Не отвечая, он задумался, и на вопрос: «Не об Иренице ли?» — он засмеялся и потом сказал, что он где-то читал о Фальчи, но теперь не может вспомнить; когда же я ему назвал Кантемира, он вдруг припомнил всё, но находил только, что происхождение Фальчи от тайфал, тут живших, находит очень натянутым. Я его спросил, как он думает, что тайфалы — не то ли самое, что бессы, которые жили за несколько веков тут же, и что, на готском или германском языке тайфал, пожалуй, то же, что по-славянски бессы. «А пожалуй», — отвечал он. Географическо-исторический разговор наш кончился приездом на станцию Леки. Я привожу этот разговор единственно только для того, чтоб показать, что Александр Сергеевич хотя и поверхностно еще, но и тогда знал историю этих мест, чтоб не впасть в ошибку насчет места ссылки Овидия.
В г. Леово мы въехали к подполковнику Катасанову, командиру казачьего полка. Он был на кордонах; нас принял адъютант, с ним живший. Было 10 ч. утра. Напившись чаю, мы хотели тотчас выехать, но он нас не отпустил, сказав, что через час будет готов обед. Мы очень легко согласились на это. Потолковали о слухах из Молдавии; через полчаса явилась закуска: икра, балык и еще кое-что. Довольно уставши, мы выпили по порядочной рюмке водки и напали на соленья; Пушкин был большой охотник до балыка. Обед состоял только из двух блюд: супа и жаркого, но зато вдоволь прекрасного донского вина. Желание Пушкина выпить кофе удовлетворено быть вскоре не могло, и он был заменен дульчецей. Когда мы уже сели в каруцу, нам подали еще вина, и хозяин, ехавший верхом, проводил нас за город. Я показал Пушкину Троянов вал, когда мы проезжали через него; он одинаково со мной не разделял мнения, чтобы это был памятник владычества римлян в этих местах. Прошло, конечно, полчаса времени, что мы оставили Леово, как вдруг Александр Сергеевич разразился ужасным хохотом, так, что вначале я подумал, не болезненный какой с ним припадок. «Что такое так веселит вас?» — спросил я его. Приостановившись немного он отвечал мне, что заметил ли я, каким образом нас угостили, и опять тот же хохот. Я решительно ничего не понимал и ничего особенного в обеде не заметил. Наконец он объяснил мне, что суп был из куропаток, с крупно накрошенным картофелем, а жаркое из курицы. «Я люблю казаков за то, что они своеобразничают и не придерживаются во вкусе общепринятым правилам. У нас, да и у всех, сварили бы суп из курицы, а куропатку бы зажарили а у них наоборот!» — и опять залился хохотом. На этот раз и я смеялся; действительно, я не заметил этого, потому ли, что более свычен с причудливым приготовлением в военное время. Пушкин заключил тем, что это, однако же, вкусно, и впоследствии в Кишиневе сообщил Тардифу. В 9 часов вечера, 23 декабря, мы были дома. Обед этот он никогда не забывал; даже через два года, в Одессе, он припоминал мне об этом.
Из дневника Павла Ивановича Долгорукова (1787−1845), знакомого Пушкина по Кишинёву:
21 июля 1822. История Пушкина с отставным офицером Рутковским. Офицер этот служил некогда под начальством Инзова и по приглашению его приехал сюда для определения к месту. Сегодня за столом зашел между прочим разговор о граде, и Рутковский утверждал, что он помнит град весом в 3 фунта. Пушкин, злобясь на офицера со вчерашнего дни, стал смеяться его рассказам, и сей, выйдя из терпения, сказал только: «Если вам верят, почему же вы не хотите верить другим». Этого было довольно. Лишь только успели встать из-за стола и наместник вышел в гостиную, началось объяснение чести. Пушкин назвал офицера подлецом, офицер его мальчишкой, и оба решились кончить размолвку выстрелами. Офицер пошел с Пушкиным к нему и что у них происходило, это им известно. Рутковский рассказал, что на него бросились с ножом, а Смирнов, что он отвел удар Пушкина; но всего вернее то, что Рутковский хотел вырвать пистолеты и, вероятно, собирался с помощью прибежавшего Смирнова попотчевать молодого человека кулаками, а сей тогда уже принялся за нож. К счастию, ни пуля, ни железо не действовали, и в ту же минуту дали знать наместнику, который велел Пушкина отвести домой и приставить к дверям его караул.
Александр Фомич Вельтман:
Чья голова невидимо теплится перед истиной, тот редко проходит чрез толпу мирно; раздраженный неуважением людей к своему божеству, как человек, он так же забывается, грозно осуждает чужие поступки и, как древний диар, заступается за правоту своего приговора: на поле дело решается Божьим судом…
Верстах в двух от Кишинева, на запад, есть урочище посреди холмов, называемое Малиной, — только не от русского слова малина: здесь городские виноградные и фруктовые сады. Это место как будто посвящено обычаем «полю». Подъехав к саду, лежащему в вершине лощины, противники восходят на гору по извивающейся между виноградными кустами тропинке. На лугу, под сенью яблонь и шелковиц, близ дубовой рощицы, стряпчие вымеряют поле, а между тем подсудимые сбрасывают с себя платье и становятся на место. Здесь два раза «полевал» и Пушкин, но, к счастью, дело не доходило даже до первой крови, и после первых выстрелов его пробники предлагали мир, а он принимал его. Я не был стряпчим, но был свидетелем издали одного «поля», и признаюсь, что Пушкин не боялся пули точно так же, как и жала критики. В то время, как в него целили, казалось, что он, улыбаясь сатирически и смотря на дуло, замышлял злую эпиграмму на стрельца и на промах.