Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 1. А-И

Фокин Павел Евгеньевич

Князева Светлана Петровна

И

 

 

ИВАНОВ Вячеслав Иванович

16(28).2.1866 – 16.6.1949

Поэт, драматург, критик, теоретик символизма; религиозный мыслитель. Организатор издательства «Оры». Публикации в журналах «Весы», «Мир искусства», «Новый путь», «Вестник Европы», «Cosmopolis», «Золотое руно» и др. Стихотворные сборники «Кормчие звезды» (СПб., 1903), «Прозрачность» (М., 1904), «Cor ardens» (ч. 1–2, М., 1911), «Нежная тайна» (СПб., 1912), «Свет вечерний» (Оксфорд, 1962). Поэма «Младенчество» (Пг., 1918). Сборники литературно-философских эссе «По звездам» (СПб., 1909), «Борозды и межи» (М., 1916), «Родное и вселенское» (М., 1917), «Переписка из двух углов» (Пг., 1921; совместно с М. Гершензоном). Исследование «Дионис и прадионисийство» (Баку, 1923). Трагедия «Прометей» (Пг., 1919). С 1924 – за границей.

«В черной мягкой блузе, сутулый, в полумраке передней, освещенный со спины, сквозь пушистые кольца волос казался не то юношей, не то стариком. Так и осталось навсегда: какой-то поворот головы – и перед тобой старческая мудрость или стариковское брюзжание, и через миг – окрыленность юности. Никогда – зрелый возраст…Лишь сейчас нащупываю, в чем было отличие Ивановых от всех людей нового искусства… все они (включая и до конца искренних, как Блок или Анненский), – все они, большие ли, мелкие ли, пронзены болью, с трещинкой через все существо, с чертой трагизма и пресыщенности. А эти двое – Вяч. Иванов и Зиновьева-Аннибал – счастливы своей внутренней полнотой, как не бывают счастливы русские люди… Не первого десятилетия двадцатого века – пришельцами большого, героического казались они, современниками Бетховена, что ли» (Е. Герцык. Воспоминания).

«Мне казалось, что от него веяло какой-то чистотой, чем-то надземным. Кто-то написал о нем: „Солнечный старец с душою ребенка“ (ему тогда было, впрочем, лет сорок), а Блок в одном из своих писем сказал: „Он уже совсем перестает быть человеком и начинает походить на ангела, до такой степени все понимает и сияет большой внутренней и светлой силой“. Это показывает, как всем хотелось идеализировать этого замечательного человека. Он же был столь „горним“, что мог себя считать выше морали…

Вяч. Иванов тогда носил золотую бородку и золотую гриву волос, всегда был в черном сюртуке с черным галстуком, завязанным бантом. У него были маленькие, очень пристальные глаза, смотревшие сквозь пенсне, которое он постоянно поправлял, и охотно появлявшаяся улыбка на розовом лоснящемся лице. Его довольно высокий голос и всегда легкий пафос подходил ко всему облику Поэта. Он был высок и худ и как-то устремлен вперед и еще имел привычку в разговоре подыматься на цыпочки. Я раз нарисовал его в этой позе „стартирующим“ к звездам с края „башни“, с маленькими крылышками на каблуках…» (М. Добужинский. Встречи с писателями и поэтами).

«Разговаривая с кем-нибудь, он приподнимался время от времени на цыпочки, то делал шаг вперед, то назад, так что вся его фигура танцевала перед слушателем, словно пламя; рука, которую он сначала держал сжато, раскрывалась потом, словно цветок, поднималась наверх с той же брызжущей легкостью» (М. Сабашникова. Зеленая змея).

«Совершенно исключительный виртуоз беседы, он с неописуемой легкостью приспособлял огромный инвентарь своих познаний к пониманию собеседников. Его речь шла сплошным потоком, без запинок, всегда пышно украшенная научным декором, блистая обилием цитат, которые у него возникали как-то самопроизвольно, совершенно естественно. Его познания во всех областях были колоссальны, а подача этих познаний – артистична. Из русских людей я не знал никого, кто мог бы сравниться с ним в этом искусстве серьезной и содержательной элоквенции. Вообще на меня он производил впечатление наиболее глубокого, проникновенного и одаренного из всех символистов. В его стихи перешла лишь незначительная часть его общечеловеческого обаяния. Он был как некая крепчайшая настойка из всей человеческой культуры – и русской, и европейской, и античной, и средневековой, и светской, и религиозной» (Л. Сабанеев. Мои встречи).

«Вячеслав Иванов один из самых замечательных людей… богатой талантами эпохи. Было что-то неожиданное в том, что человек такой необыкновенной утонченности, такой универсальной культуры народился в России. Русский XIX век не знал таких людей. Вполне русский по крови, происходящий из самого коренного нашего духовного сословия, постоянно строивший русские идеологии, временами близкие к славянофильству и националистические, он был человеком западной культуры…В. Иванов – лучший русский эллинист. Он – человек универсальный, поэт, ученый-филолог, специалист по греческой религии, мыслитель, теолог и теософ, публицист, вмешивающийся в политику. С каждым он мог говорить по его специальности…Он производил впечатление человека, который приспосабливается и постоянно меняет свои взгляды…Но в конце концов я думаю, что он всегда оставался самим собой. Он всегда поэтизировал окружающую жизнь, и этические категории с трудом к нему применимы. Он был всем: консерватором и анархистом, националистом и коммунистом, он стал фашистом в Италии, был православным и католиком, оккультистом и защитником религиозной ортодоксии, мистиком и позитивным ученым. Одаренность его была огромная. Но поэтом он был ученым и трудным…Более всего его соблазняло овладение душами…Он был необыкновенно внимателен к начинающим поэтам. Он вообще много возился с людьми, уделял им много внимания. Дар дружбы у него был связан с деспотизмом, с жаждой обладания душами…В. Иванов был виртуозом в овладении душами людей. Его пронизывающий змеиный взгляд на многих, особенно на женщин, действовал неотразимо. Но в конце концов люди от него уходили. Его отношение к людям было деспотическое, иногда даже вампирическое, но внимательное, широко благожелательное» (Н. Бердяев. Самопознание).

«Он был необыкновенно широк в оценке чужого творчества. Любил поэзию с полным беспристрастием – не свою роль в ней, роль „ментора“ (как мы говорили), вождя, наставника, идеолога, а талантливость каждого подающего надежды неофита. Умел восторгаться самым скромным проблеском дарования, принимал всерьез всякое начинание. Он был пламенно отзывчив, но в то же время вовсе не покладист. Коль заспорит – только держись, звонкий его тенор (немного в нос) покрывал все голоса, и речист он был неистощимо. Мы все его любили за это темпераментное бескорыстие, за расточительную щедрость и на советы обращавшимся к нему младшим братьям-поэтам, и на разъяснения своих мыслей об искусстве. Удивительно уживались в нем как бы противоположные черты: эгоцентризм, заполненность собой, своим поэтическим бредом и страстями ума – и самоотверженное внимание к каждому приходящему в храм Аполлона. На всех собраниях он председательствовал, руководил прениями, говорил вступительное и заключительное слово. Когда дело касалось поэзии, он чувствовал себя непременным предводителем хора…» (С. Маковский. Портреты современников).

Вячеслав Иванов

«Вячеслав Иванов обладал редкостной способностью читать чужие мысли… Я знаю, что однажды Вячеслав Иванович написал письмо, отвечая одному человеку на его написанное, но не отправленное письмо.

…Разговаривать с ним было всегда интересно и страшно, никогда не оставалось пустых моментов, не было слов для того, чтобы только говорить, слов вежливости, того, что В. Шкловский называет „упаковочным материалом“. Всегда все только самое главное, самое существенное, он брал, как говорится, „быка за рога“, потому что знал, что всего нужнее и интереснее собеседнику. Он понимал всякий раз, в каком состоянии приходит к нему человек, прекрасно чувствовал, что волнует в данный момент его собеседника, и сразу же отвечал, иногда по ассоциации, исходя, может быть, сначала из самого случайного и частного и приходя кратчайшим путем к цели.

Вячеслав Иванов казался человеком мягким, но его мягкость была кошачья, тигриная, волевая, собеседник всегда чувствовал себя прочно взятым в руки… Вячеслав Иванов был сама мудрость. Но он проявлял такую любовную заинтересованность, что с ним говорилось как с родным человеком, который мудрее тебя, но говорит с тобой как с равным, хотя знаешь, что ни о каком равенстве не может быть и речи. Он удивлял мягкой вкрадчивостью, вызывавшей доверие… Иногда Вячеслав Иванович был человеком совсем не добрым, и тогда от него исходили страшные искры. Казалось, что если бы он захотел, то мог бы испепелить собеседника-противника. Однако, зная свою колдовскую силу, он употреблял ее в редчайших случаях.

…В медлительном, иногда несколько величавом произношении своих стихов Вячеслав Иванов как бы смягчал некоторую тяжеловесность и непривычную для слуха перегруженность их ударными звуками. Эта замедленность чтения и плотность речи всегда соответствовала значительности поэтической мысли. Многие стихи, казалось, предназначались не для бумаги, а для вечной меди. Это была речь не оратора, но Пророка, Судии, однако в ней не было строгого или сатирического приговора. Поэт свидетельствовал о самых значительных событиях своего времени в общем потоке веков. Повседневное, даже будничное приобретало в его творениях приподнятость, иногда даже трагическую значительность» (В. Мануйлов. Записки счастливого человека).

«Я назвал образы, даваемые Вячеславом Ивановым, призрачными. Действительно, они так полны, все составные части их так равномерно и напряженно ярки, что внимание читателя, не будучи в силах охватить целое, останавливается на подробностях, только смутно догадываясь об остальном. Это вызывает чувство неудовлетворенности, но это и заставляет перечитывать вновь и вновь уже известные стихи.

Язык… к нему Вячеслав Иванов относится скорее как филолог, чем как поэт. Для него все слова равны, все обороты хороши; для него нет тайной классификации их на „свои“ и „не свои“, нет глубоких, часто необъяснимых симпатий и антипатий. Он не хочет знать ни их возраста, ни их родины… Они для него, так же, как и образы, – только одежда идей. Но его всегда напряженное мышление, отчетливое знание того, что он хочет сказать, делают подбор его слов таким изумительно-разнообразным, что мы вправе говорить о языке Вячеслава Иванова как об отличном от языка других поэтов.

Стих… им Вячеслав Иванов владеет в совершенстве; кажется, нет ни одного самого сложного приема, которого бы он не знал. Но он для него не помощник, не золотая радость, а тоже только средство. Не стих окрыляет Вячеслава Иванова, – наоборот, он сам окрыляет свой стих» (Н. Гумилев. Письма о русской поэзии).

 

ИВАНОВ Георгий Владимирович

29.10(11.11).1894 – 26.8.1958

Поэт, прозаик, мемуарист. Участник 3-го «Цеха поэтов». Публикации в журналах «Аполлон», «Гиперборей» и др. Стихотворные сборники «Отплытие на о. Цитеру» (СПб., 1912), «Горница» (СПб., 1914), «Памятник славы» (Пг., 1915), «Вереск» (Пг., 1916), «Сады» (Пг., 1921), «Лампада» (Пг., 1922), «Розы» (Париж, 1931), «Портрет без сходства» (Париж, 1950), «Стихи. 1943–1958» (Нью-Йорк, 1958) и др. Поэма в прозе «Распад атома» (Париж, 1938). Роман «Петербургские зимы» (Париж, 1928). С 1922 – за границей.

«Всегда подчеркнуто хорошо одетый, с головой как камея римского императора, он был воплощением протеста против всякого штукарства в стиле и форме» (И. фон Гюнтер. На восточном ветру).

«Он высокий и тонкий, матово-бледный, с удивительно красным большим ртом и очень белыми зубами. Под черными, резко очерченными бровями живые, насмешливые глаза. И… черная челка до самых бровей. Эту челку, как мне рассказал Гумилев, придумал для Георгия Иванова мэтр Судейкин. По-моему – хотя Гумилев и не согласился со мной, – очень неудачно придумал.

Георгий Иванов чрезвычайно элегантен. Даже слишком элегантен по „трудным временам“. Темно-синий, прекрасно сшитый костюм. Белая рубашка. Белая дореволюционной белизной.

Я знаю от Гумилева, что он самый насмешливый человек литературного Петербурга. И вместе с Лозинским самый остроумный. Его прозвали „Общественное мнение“…» (И. Одоевцева. На берегах Невы).

«Молодой, бодрый, чуть прилизанный, остроумный и часто задирчивый, но, вместе с тем, с каким-то душевным надломом. Это сразу в нем чувствовалось, да, собственно, он и не пытался свою „уязвимость“ скрывать» (А. Бахрах. Из нигилизма и музыки (Георгий Иванов)).

«…Бледный, во франтоватом костюме юноша с мертвенным, уже сильно немолодым лицом. Ярко выделялись его чуть подкрашенные губы и подстриженная челка. Глаза глядели по-рыбьи, невыразительно и мутно. Безвольная губа презрительно свисала, обнажая при улыбке желтоватые, источенные никотином зубы. Это был эстет и фланер, завсегдатай Невского проспекта, знаток старинной мебели и старомодных фотографий, автор нескольких изысканно изданных стихотворных сборничков, содержанием своим напоминавших пестроту антикварного магазина» (Вс. Рождественский. Страницы жизни).

«Автор „Горницы“ Георгий Иванов дорос до самоопределения. Подобно Ахматовой, он не выдумывал самого себя, но психология фланера, охотно останавливающегося и перед пестро размалеванной афишей, и перед негром в хламиде красной, перед гравюрой и перед ощущением, готового слиться с каждым встречным ритмом, слиться на минуту без всякого удовольствия или любопытства – эта психология объединяет его стихи. Он не мыслит образами, я очень боюсь, что он никак не мыслит. Но ему хочется говорить о том, что он видит, и ему нравится самое искусство речи. Вот почему его ассонансы звучат, как рифмы, свободные размеры, как размеры строго метрические. Мир для него распадается на ряд эпизодов, ясных, резко очерченных, и если порою сложных, то лишь в Понсон дю Терайлевском духе. Китайские драконы над Невой душат случайного прохожего, горбун, муж шансонетной певицы, убивает из ревности негра, у уличного подростка скрыт за голенищем финский нож… Конечно, во всем этом много наивного романтизма, но есть и инстинкт созерцателя, желающего от жизни прежде всего зрелища.

Стихи Георгия Иванова – соединение эпической сухости с балладной энергией» (Н. Гумилев. Письма о русской поэзии).

«Когда я принимаюсь за чтение стихов Г. Иванова, я неизменно встречаюсь с хорошими, почти безукоризненными по форме стихами, с умом и вкусом, с большой культурной смекалкой, я бы сказал, с тактом; никакой пошлости, ничего вульгарного. Сначала начинаешь сердиться на эту безукоризненность, не понимая, в чем дело, откуда и о чем эти стихи. Последнее чувство не оставляет до конца. Но и это чувство подавляется несомненной талантливостью автора: дочитываешь, стремясь быть добросовестным; никаких чувств не остается, и начинаешь просто размышлять о том, что же это такое. Автор знает, например, Петербург, описывает его тонко, умно, даже приятно для некоторых людей, которые, как я знаю, поэзию понимают. Однако почувствовать Петербург автор не позволяет, и, я бы сказал, не потому, что он не талантлив, а потому, что он не хочет этого. Что же он хочет? Ничего. Он спрятался сам от себя, а хуже всего было лишь то, что, мне кажется, не сам спрятался, а его куда-то спрятала жизнь, и сам он не знает куда.

…Книжка Г. Иванова есть памятник нашей страшной эпохи, притом – один из самых ярких, потому что автор – один из самых талантливых среди молодых стихотворцев. Это – книга человека, зарезанного цивилизацией, зарезанного без крови, что ужаснее для меня всех кровавых зрелищ этого века; – проявление злобы, действительно нечеловеческой, с которой никто ничего не поделает, которая нам – возмездие» (А. Блок. Из рецензии на сборник Г. Иванова «Горница»).

 

ИВАНОВ Евгений Павлович

7(19).12.1879 – 5.1.1942

Публицист, детский писатель, мемуарист. Публикации в журналах «Новый путь», «Вопросы жизни», «Мир искусства», в газетах «Страна», «Утренняя заря», в детском журнале «Тропинка». Книга рассказов «В лесу и дома» (М., 1915). Автор лирико-философского этюда «Всадник. Нечто о городе Петербурге» (1907), мемуаров об А. Блоке.

«Евгений Иванов – „рыжий Женя“ – рыжий от бороды до зрачков, готовивший сам себе обед на спиртовке из страха, что кухарка обозлится вдруг на что-нибудь и „возьмет да подсыпет мышьяку“. „Рыжий Женя“… молчал часами, потом произносил ни с того ни с сего какое-нибудь многозначительное слово: „Бог“, или „смерть“, или „судьба“, и снова замолкал. – Почему Бог? Что смерть? Но „рыжий Женя“ смотрит странно, странными рыжими „глазами, скалит белые мелкие зубы, точно хочет укусить“, и не отвечает» (Г. Иванов. Петербургские зимы).

«Евгений Павлович Иванов – со всей своей умозрительной путаницей, с Христом, каким-то личным, „для домашнего употребления“ (он его никому не навязывал), но и с действенной добротой, бескорыстием, мудростью сердца – был чудесным образчиком человеческой породы и, конечно же, самым близким из немногочисленных друзей Блока» (Е. Книпович. Об Александре Блоке).

«Евгений Павлович Иванов, рыжий, с большой бородой, с прозрачными глазами, глубокими, добрыми и чуть лукавыми, был задушевным другом Блока.

…Блок любил крепкий быт семьи Ивановых, некоторую их традиционность и в то же время одухотворенность.

Тут не было никакой лжи и коварства. Простота дружественных отношений сочеталась с пониманием душевного мира поэта.

На свадьбе Евгения Павловича Блок был шафером» (Н. Павлович. Воспоминания об Александре Блоке).

«Про него много раз А. А. [Блок. – Сост.] строго говаривал:

– Знаешь что, – он совсем удивительный: сильный и с опытом…

– Нет, он не то, что другие.

– Совсем настоящий.

…Не раз замечал я тенденцию у А. А. в очень трудных, запутанных отношениях между нами подставить Е. П. как третейского между нами судью: и за это a priori на Е. П. надувался я (несправедливо, конечно). Впоследствии я Е. П. оценил, как действительно одного из немногих, кто подлинно был символистом, не написав ничего, вместе с тем, – неприметно участвуя всюду, в глубинных истоках, рождающих внутренне устремление жизни. На похоронах у А. А. подошел я к Е. П., пожал ему руку; он плакал; махнул он рукою:

– Ушел… Мы – остались тут; а для чего – догнивать?» (Андрей Белый. Воспоминания об Александре Блоке).

 

ИВАНОВ-РАЗУМНИК

наст. имя и фам. Разумник Васильевич Иванов;

13(25).12.1878 – 9.6.1946

Литературовед, критик. Публикации в журналах «Русская мысль», «Вопросы жизни», «Книга», в газетах «Русские ведомости», «Речь» и др. Сборники статей и монографии «История русской общественной мысли. Индивидуализм и мещанство в русской литературе и жизни XIX в.» (т. 1–2, СПб., 1907), «Что такое „махаевщина“? К вопросу об интеллигенции» (СПб., 1908), «О смысле жизни. Федор Сологуб, Леонид Андреев, Лев Шестов» (СПб., 1908; 2-е доп. изд., СПб., 1910), «Литература и общественность» (СПб., 1910), «Творчество и критика» (СПб., 1912), «Год революции. Статьи 1917 г.» (Пг., 1918), «Александр Блок. Андрей Белый» (Пг., 1919), «Заветное. О культурной традиции. Статьи 1912–1913 гг.» (ч. 1. «Черная Россия», Пг., 1922), «Перед грозой. 1916–1917» (Пг., 1923) и др. Друг Блока, Андрея Белого, Ремизова.

«Невероятное обаяние струилось от всего образа Разумника, то обаяние, которое превосходит любую красоту и делает уродливость только характером…Разумник косил, обладал отвратительными зубами, и кожа у него на лице красно бугрилась какой-то шелудивой эритемой. Он носил черную ермолочку и мягкие сапожки. Речь его отличалась кованностью слов и удивительным богатством лексики. Юмор разил наповал; слух его не выносил надругательств над русским языком» (И. Авдиева. Воспоминания).

«По натуре он был – деятель, организатор, человек упорный, со стремительной волей; в нем таилось много сокровенного, оставшегося, пожалуй, неведомым для него самого…Он был сыном железнодорожника невысокого ранга, женившегося во время военной службы на Кавказе на армянке. Иванов-Разумник, как без инициалов он подписывал свои литературные произведения, казался литературной братии не иностранцем, а инородцем, а кое-кому и попом-расстригой и даже темной личностью. В. В. Розанов писал о нем, что это, может быть, и не человек вовсе, а химера, призрак без имени и отчества. Имело значение, что по нужде он одевался кое-как и к тому же косил. То, что он косил, не нравилось даже Блоку, вполне уважавшему Разумника Васильевича. Между тем, вопреки оценке Розанова, Иванов-Разумник был не только реальной личностью, но и человеком исключительно одаренным и образованным. Было ему в то время под сорок. Имя он себе составил двухтомной „Историей русской общественной мысли“. Мало кто знал, однако, что этот объемистый труд Иванов-Разумник писал, будучи еще очень молодым студентом физико-математического факультета. В те ранние годы, на пороге двадцатого века, у него было три увлечения – астрономия, музыка и Пушкин. Для астрономии нужна была математика, для музыки – слух, а для Пушкина – вся человеческая история. Эти факты заимствованы мною не из его книг, а из его личных со мною бесед о его юности, о той классической эпохе, на которую он то и дело оглядывался, когда казалось, что революционная буря вот-вот сорвет все памятники с пьедесталов и вывернет наизнанку все его верования, без которых он не мог жить. В таком настроении я застал его, очутившись в конце сентября 1918 года в Петербурге.

Уже при первом нашем разговоре с Разумником Васильевичем у Эрберга о Философской академии я имел некоторое представление о духовных ценностях его, таившихся за неприглядной внешностью самого выдающегося из современных мне хранителей традиций Герцена, Лаврова и Михайловского. Но я еще не знал тогда, что пенсне на землистом лице с расползавшимися усами Разумника Васильевича вооружало его стеклами для двойного, я бы сказал, магического зрения. Лишь постепенно я разглядел, что он смотрит на вопросы и политического, и личного порядка одновременно широко и узко, одновременно сквозь увеличительное и уменьшительное стекло…Разумнику Васильевичу, человеку хрупкого здоровья, в то время прихварывавшему, изголодавшемуся, так как каждый лишний ломтик хлеба или кусочек сахара он сохранял для семьи: жены своей Варвары Николаевны и детей Левы и Инны [Ирины. – Сост.], окруженному в литературных кругах злорадным недоброжелательством, казалось бы, предопределено было самой историей всероссийской общественной мысли впасть в уныние и опустить руки. Но нет! Несмотря на неприглядность повседневной жизни, Разумник Васильевич смотрел на вещи широко. Если верно, что „христианство не удалось“, думал он, то разве отсюда следует, что мир обошелся бы без христианства? Если большевики заодно с черносотенцами делают все возможное и невозможное, чтобы социалистическая революция не удалась, то разве всемирная духовная революция не столь же нужна теперь, в 18-ом году, как накануне всемирной войны, когда первой ее жертвой пал философ-трибун Жан Жорес? Наоборот, именно теперь, когда за границей и в России готовы продать право первородства – духовную революцию – за чечевичную похлебку материализма, как раз теперь пробил час нового восхода, нового провозглашения немеркнувшего начала: „Да будет свет!“» (А. Штейнберг. Друзья моих ранних лет).

«Маленький, узкоплечий, в потертом черном френче или в сатиновой толстовке, Р. словно поклевывал своим большим носом догоревшую трубку, когда старательно выскабливал из нее перегар. Иногда вставал, скорым молодцеватым шагом подходил к гигантским шкафам, стуча каблуками высоких сапог. Доставал книгу или журнал, быстро находил нужную страницу и угощал цитатой, обычно – с едкой приправой: цитата падала в месиво нашей беседы крупной солью, придавая ей острый вкус. Он щурил близорукие глаза и смеялся негромким жидким смешком, от которого пенсне соскальзывало с носа, блеснув на лету по-стрекозиному, но, удержанное шнурком, заложенным за ухом, повисало и трепыхалось. Человек во френче водворял его на место и снова застывал в кресле – неподвижный, суховатый, замкнутый.

Лицо его становилось добрым только тогда, когда разговор заходил о детях. Потом оно опять как бы застегивалось на все пуговицы, глаза щурились скептически, нижняя губа слегка выпячивалась, выпуская струйку дыма.

…Ничего поразительного, ничего потрясающего не было ни в его словах, ни в его поступках. Но было в них нечто более редкое, чем эффектная мысль или оригинальный мотив: необычайное душевное благородство, исключительный такт, глубокое внимание к собеседнику. Ни одного пошлого слова, ни одного фальшивого слова, ни одного пустого слова…Никакого „учительства“ и никакого „критиканства“. Величайшая скромность и, вместе с ней, прочное чувство своего достоинства, сознание своего бескорыстного и неподкупного призвания. С ним можно было отдохнуть от литературщины, не отрекаясь от литературы» (Э. Голлербах. Встречи и впечатления).

 

ИВНЕВ РЮРИК

см. РЮРИК ИВНЕВ

 

ИГНАТЬЕВ Иван Васильевич

наст. фам. Казанский; 7(19).6.1892 – 20.1(2.2).1914

Поэт, критик, издатель «Петербургского глашатая». Член группы эго-футуристов. Публикации в журналах и газетах «Театр и искусство», «Шиповник», «Дачница», «Нижегородец» и др. Стихотворный сборник «Эшафот (Эгофутуры)» (СПб., 1914); сборник рассказов «Около театра (Юморески, миньятюры, штрихи, пародии)» (СПб., 1912).

«На одной из Рождественских улиц Песков вблизи Греческого проспекта [в Петербурге. – Сост.], в небольшом собственном деревянном домике проживала в 1912 году добрая старушка – бабушка с внучком. Этот внучек звался Иваном Васильевичем Игнатьевым и любил литературу в такой степени, что стал издавать маленькую газету в новом жанре, где на первом плане были стихи и критика о них и о театре, который внучек любил не в меньшей степени. В те дни ему исполнилось всего восемнадцать лет, мальчуган он был поведения примерного – не пил, не курил, женщин не знавал, – чего еще большего желать от „бабушкиного внучка“?.. Пробовал он и сам, как говорят обыватели, „пописывать“ и в стихах, и в прозе, да только ничего путного из этих писаний не получалось, но рецензии его о книгах и о новых пьесах не были лишены остроты и оригинальности, и сделался он вследствие этого критиком. Повторилась обыкновенная история: забракованный художник – новорожденный критик…

У Игнатьева были странности: он мне, например, рассказывал, что каждый раз, отлучаясь из дома, в особенности по вечерам, когда он бывал в театре, он нигде не находил себе места, боясь, что его обожаемая им бабушка умрет внезапно в его отсутствие. Нередко, не дожидаясь окончания спектакля, он бросался, мучимый предчувствиями, домой и торопил извозчика, поощряя его „чаевыми“. Эта смутная тревога за любимого человека оказалась не напрасной: однажды, гонимый ею, он мчался к дому, обыкновенно мирно спавшему в поздний час театральных разъездов и погруженному в полнейшую тьму. Как боялся он увидеть свет в окнах, который обозначал бы, вероятно, что-нибудь неожиданное, и еще вероятнее ужасное: не то ли, чего он так боялся всегда и болезненно ожидал?.. И что же: все окна были ярко освещены… Предчувствие не обмануло его: бабушка скоропостижно скончалась, и скончалась именно без него. Поздно ночью я получил от него телеграмму, извещавшую меня о смерти старушки и заклинавшую не оставлять его одного в тяжелые для него минуты. Немедленно я поехал на Пески и до глубокого утра просидел с милым юношей, ободряя его, совершенно измученного потерей. После кончины бабушки он загрустил, осунулся, и нередко в „Вене“ [ресторан в Петербурге. – Сост.] можно было встретить его за бутылкою „Мартеля“, чего раньше за ним не водилось вовсе» (Игорь Северянин. Газета ребенка).

«Игнатьев был бесталанный человек с низким скошенным лбом и тяжелым взглядом, которому, на его несчастье, захотелось блистать, удивлять, очаровывать сердца, потрясать мир.

„Петербургский глашатай“ начал выходить, правда, не еженедельно, а когда придется. Внешность его была жалкая – четыре страницы газетной бумаги малого формата, с расплывающейся печатью захудалой типографии. Содержание… Северянин печатал там свои поэзы, Игнатьев – критические статьи и афоризмы. Перо у него было бойкое. За неимением досуга он еще не читал ни Толстого, ни Достоевского, ни даже Пушкина, в чем без особого стеснения признавался. „Зато“ – прочел всего Пшибышевского и „Портрет Дориана Грея“. Лорд Генри особенно его пленил. Он считал себя подражателем уайльдовского героя, только на новый, футуристический лад, что, понятно, еще „шикарней“» (Г. Иванов. Китайские тени).

«Это был холодный дерзатель. Спокойный, трезвый ум, несомненное понимание поставленных перед собой задач и очень маленький талант. Даже странно: всем своим существом Игнатьев был совсем близок к позициям кубофутуристов, а между тем он их ненавидел, в свой журнал не пускал и печатал всякую бесцветную мелюзгу, после того как поссорился с Северяниным, забраковав какую-то „поэзу“ Северянина, и последний перестал давать в „Глашатай“ стихи.

Шум вокруг имени Игнатьева поднялся совершенно неожиданно. В одной из поэм Игнатьев одобрительно отозвался о библейском Онане и об его занятиях. Критика возмутилась и протащила по страницам всех заметок имя Игнатьева. С этого момента Игнатьева узнала широкая публика.

…Однажды я получил от Игнатьева очень жизнерадостное письмо. Он писал, что сделал предложение и скоро женится. Почти немедленно я получил от него телеграмму с просьбой приехать через три дня на его свадьбу. Поехать я не мог. И послал ему поздравительную телеграмму.

Телеграмма через двое суток вернулась обратно, с пометкой: „Не доставлена благодаря смерти адресата“.

После венчанья, обставленного очень торжественно, Игнатьев усадил невесту и гостей за стол, сам во фраке выпил бокал шампанского, поцеловал невесту, вышел в спальню и бритвой перерезал себе горло.

Смерть была немедленная и ни для кого не понятная» (В. Шершеневич. Великолепный очевидец).

 

Игорь-Северянин

наст. имя и фам. Игорь Васильевич Лотарев;

4(16).5.1887 – 20.12.1941

Поэт, мемуарист. Лидер эго-футуризма. Стихотворные сборники «Громокипящий кубок» (М., 1913), «Златолира» (М., 1914), «Ананасы в шампанском» (Пг., 1915), «Victoria regia» (Пг., 1915), «Поэзоантракт» (Пг., 1916), «Тост безответный» (М., 1916), «Поэзоконцерт» (М., 1918), «За струнной изгородью лиры» (М., 1918), «Собрание поэз» (т. 1–4, М., 1918), «Вервэна» (Юрьев, 1920), «Менестрель. Новейшие поэзы» (Берлин, 1921), «Миррэлия» (Берлин, 1922), «Фея Eiole. Поэзы 1920–1921 гг.» (Берлин, 1922), «Классические розы» (Белград, 1931), «Медальоны» (Белград, 1934) и др. Роман в стихах «Падучая стремнина» (Берлин, 1922).

«Лозунгами моего эгофутуризма были: 1. Душа – единственная истина. 2. Самоутвержденье личности. 3. Поиски нового без отвергания старого. 4. Осмысленные неологизмы. 5. Смелые образы, эпитеты, ассонансы и диссонансы. 6. Борьба со „стереотипами“ и „заставками“. 7. Разнообразие метров» (Игорь-Северянин. Судьба поэта).

«Высокий, дородный, несмотря на молодость, он держал голову с подчеркнутой самоуверенностью и произносил свои „поэзы“ певучим, громким голосом» (Б. Погорелова. Брюсов и его окружение).

«Игорь Северянин сразу произвел на меня беспокойное впечатление. Так беспокоишься, когда что-то вспоминается, но знаешь, что не вспомнишь все равно.

…Длинный бледный нос Игоря, большая фигура, – чуть-чуть сутулая, – черный сюртук, плотно застегнутый. Он не хулиганил, – эта мода едва нарождалась, да и был он только эго-футурист. Он, напротив, жаждал „изящества“, как всякий прирожденный коммивояжер. Но несло от него, увы, стоеросовым захолустьем…Игорь Северянин – поет. Не то, что напевно декламирует, а поет, как певец, не имеющий голоса, поет с эстрады романс, притом все один и тот же» (З. Гиппиус. Живые лица).

«Северянин в продолжение десяти лет, а может быть и больше, жил на Подьяческой; это недалеко от центра, а вместе с тем места здесь пахнут захолустно: домишки в два, не более в три этажа, крашенные в желтый екатерининский цвет; квартирные хозяйки – какие-то немки, из романа Достоевского, золотой крендель висит у ворот, а в окнах нижнего этажа цветет герань. Вход в квартиру со двора, каменная лестница с выбитыми ступенями – попадаешь прямо в кухню, где пар от стирки и пахнет жареным, и пожилая полная женщина, темный с цветочками капот, проводит по коридору в кабинет Игоря Васильевича.

…Один или два шкафа с книгами, не то кушетка, не то кровать, на столе, кроме чернильницы и нескольких листов бумаги, нет ничего, а над ним висит в раме под стеклами прекрасный, схожий с оригиналом набросок углем и чернилом работы Владимира Маяковского, изображающий Игоря Васильевича.

Сам Игорь Васильевич сидит за столом, Виноградов, „оруженосец“ Северянина, ходит по комнате. При Игоре Васильевиче всегда, долгое время или кратко, любимый им молодой поэт.

Северянин держит их при себе для „компании“, они – тот фон, на котором он выступает в своих сборниках и во время поэзных вечеров своих.

…Северянин никогда не держал около себя людей с ярко выраженной индивидуальностью. Это были „субъекты“, годные для (необходимых Северянину) случаев, это были хладнокровные риторы, далекие живости северянинской музы.

…У Северянина хороши поза и манера держать себя: он умеет обольстительно ничего не делать, в нем всегда чувствуешь скрытое, внутреннее „парение“, всегда готовое перейти в творчество. Северянин пишет легко.

…Северянин пишет на отдельных листках, почерк пушкинского размаха, хвосты последних слов во фразах идут кверху; если верить наблюдениям графологии, то это обозначает самоуверенный, властный характер, такой почерк был у Наполеона (а Чехов писал своих „нытиков“ потому, что его собственная подпись, подобно японо-китайским письменам, падала сверху вниз).

Северянин в разговоре разочаровывает: он говорит неинтересно, т. е. не настолько, как вправе от него ожидать по его исключительным стихам, и Северянин чувствует это.

Он любит декламировать стихи, но среди чужих, среди публики надо просить долго и прилежно, чтобы Северянин снизошел со своего величественного спокойствия и снисходительных улыбок. Северянин никогда не читает на „бис“, если овация „отсутствует“.

Северянин говорит речитативом, некоторые слова особо выполняя звуком, концы строф выполняются почти козлетончиком. В публике, лишенной трепета поклонения, это могло вызвать непочтительное отношение» (Д. Бурлюк. Игорь Северянин).

Игорь Северянин

«Игорь обладал самым демоническим умом, какой я только встречал. Это был Александр Раевский, ставший стихотворцем; и все его стихи – сплошное издевательство над всеми и всем, и над собой. Вы знаете, что Игорь никогда (за редчайшими исключениями) ни с кем не говорил серьезно? Ему доставляло удовольствие пороть перед Венгеровым чушь и видеть, как тот корежится „от стыда за человека“. Игорь каждого видел насквозь, непостижимым чутьем, толстовской хваткой проникал в душу и всегда чувствовал себя умнее собеседника – но это ощущение неуклонно сопрягалось в нем с чувством презрения» (Г. Шенгели. Письмо М. Шкапской 25 апреля 1924).

«Игорю Северянину довелось уже вынести немало нападок именно за то, что если и наиболее разительно, то все же наименее важно в его стихах: за язык, за расширение обычного словаря. То, что считается заслугой поэтов признанных, всегда вменяется в вину начинающим. Таковы традиции критики. Правда, в языке И. Северянина много новых слов, но приемы словообразования у него не новы.

…Неологизмы И. Северянина позволяют ему с замечательной остротой выразить главное содержание его поэзии: чувство современности. Помимо того, что они часто передают понятия совершенно новые по существу, сам этот поток непривычных слов и оборотов создает для читателя неожиданную иллюзию: ему кажется, что акт поэтического творчества совершается непосредственно в его присутствии. Но здесь же таится опасность: стихи Северянина рискуют устареть слишком быстро – в тот день, когда его неологизмы перестанут быть таковыми.

Многое в Игоре Северянине – от дурной современности, той самой, в которой культура олицетворена в биплане, добродетель заменена приличием, а красота – фешенебельностью.

Пошловатая элегантность врывается в поэзию Северянина, как шум улицы в раскрытое окно» (В. Ходасевич. Русская поэзия).

«Каждый поэт застает поэзию на определенной ступени развития, и он или пытается двигать ее дальше, или, находя, что до него движение было неверно направленное, меняет направление этого движения. Таков истинный сын муз. Но вообразите блудного сына, который из поколения в поколение накопленные книги родительские начинает распродавать и покупает на них ликер, какое это произведет на Вас впечатление? Таков Игорь Северянин. Он увешивает себя ничтожными и фальшивыми драгоценностями, разряжается и расфранчивается неискусно и пошло и в таком виде является в общество, трубя о своем таланте» (Вяч. Иванов. По кн.: М. Альтман. Разговоры с Вячеславом Ивановым).

 

ИЗМАЙЛОВ Александр Алексеевич

псевд. Смоленский; 26.8(7.9).1873 – 16.3.1921

Поэт, прозаик, критик, журналист. Ведущий ежедневной рубрики «Литературное обозрение» в газете «Биржевые ведомости» (1898–1916). Сотрудник журнала «Театр и искусство» (с 1897), редактор газеты «Петербургский листок» (с 1916). Публикации в журналах «Сын Отечества», «Вестник Европы», «Образование», «Новая иллюстрация», «Новое слово» и др., в газетах «Русское слово», «Руль», «Север» и др. Сборники статей «На переломе. Литературные размышления» (СПб., 1908), «Помрачение божков и новые кумиры. Книга о новых веяниях в литературе» (М., 1910), «Литературный Олимп… Характеристики, встречи, портреты, автографы» (М., 1911), «Пестрые знамена. Литературные портреты безвременья» (М., 1913). Книги «Кнут Гамсун» (в соавт. с М. Благовещенской; СПб., 1910), «Чехов. 1860–1904. Биографический набросок» (М., 1916). Сборник «Стихотворения» (СПб., 1905). Сборники пародий «Кривое зеркало» (СПб., 1908; 4-е изд., СПб., 1914), «Осиновый кол» (Пг., 1915). Сборники рассказов «Черный ворон» (СПб., 1901), «Рыбье слово» (СПб., 1903), «Осени мертвой цветы запоздалые» (СПб., 1906), «Рассказы» (СПб., 1912), «Юморист. – Товарищ. – Слабый пол» (М., 1914). Повесть «В бурсе» (СПб., 1903). Роман «Ураган» (М., 1909). Драма «Мертвые властвуют (Тени)» (Пг., 1916).

«Измайлов – худой, черный, в черных очках, весь точно чернилами нарисованный, голос глухой. Даже жутко стало.

Измайлов вообще был человек жутковатый: жил на Смоленском кладбище, где отец его был когда-то священником, занимался чернокнижием, любил рассказывать колдовские истории, знал привороты и заклинания, и сам, худой, бледный, черный, с ярко-красной полоской узкого рта, похож был на вурдалака» (Тэффи. Распутин).

Александр Измайлов

«Он никогда (или редко, – я, по крайней мере, не помню) не вступал в спор. Мягко, но твердо возражал иногда, высказывал свой взгляд, но никогда не вступал в словесную стычку, распрю, понимая, что столкновение мнений вовсе не ведет к истине, как утверждает французская пословица, а только к расшибанию лбов (за исключением тех частых случаев, когда лбы – медные).

Много было в Измайлове „чеховских“ черт: недаром он так любил Чехова и так нежно о нем писал. Вспоминается мне последняя встреча с ним совсем недавно у В. Н. Сперанского, его тихий, ласковый, немножко по-семинарски „окающий“ говор, улыбка с оттенками застенчивости и печали, короткая, одними кистями рук, жестикуляция. Кто-то еще шутил над его мнительностью, внушающей ему мысль об „опасной“ болезни сердца (он спешил домой, чтобы лечь пораньше спать). И вот – не стало его, милого, „чеховского“ Александра Алексеевича…

В самом деле, Измайлов несколько отставал от типа новейшей литературы (достаточно напомнить, что в поэзии Маяковского он усматривал, по преимуществу, какой-то идиотизм), и нет ничего удивительного в том, что передовые поэты относились к нему столь же холодно, как и он к ним» (Э. Голлербах. Встречи и впечатления).

Александр Измайлов

 

ИКСКУЛЬ ФОН ГИЛЬДЕБРАНД (Гиллербанд; урожд. Лутковская) Варвара Ивановна

баронесса,

29.11(11.12).1850 – 20.2.1928

Прозаик, издательница, хозяйка литературного салона. Роман «На туманном севере» (1886). С 1922 – за границей.

«Мне вспоминается баронесса Варвара Ивановна Икскуль в молодые годы ее сияния в Петрограде. Это была обаятельная женщина, в которую влюблялись все – и литераторы, и гвардейцы, и министры, и иностранные знаменитости, как Мопассан. Она владела пером, и один из ее романов был напечатан в „Северном вестнике“. Эту тонкую женщину, с осиной талиею, ровную, стройную, я помню особенно хорошо в салоне А. А. Давыдовой. Приход Икскуль всегда возвещал влетевший ветерок, и все кругом нее начинало трепетать. И. Е. Репин, написавший ее портрет с вуалеткою, так же млел перед нею, как и тяжко фатоватый Н. К. Михайловский» (А. Волынский. Мой портрет).

«Я застал еще баронессу в полном расцвете ее редкой красоты. Хотя ей было уже около сорока лет и у нее были взрослые дети (от первого мужа, Глинки), она была еще совсем молода и, стоя рядом со своей двадцатилетней дочерью, казалась моложе ее. Известный портрет Репина (в Третьяковской галерее), где лицо спрятано за вуалью и безвкусный костюм той эпохи портит фигуру, не дает понятия о своем оригинале. К красоте присоединялись столь же редкий ум и широкое развитие, увлекавшее Варвару Ивановну к самым разнообразным сторонам культурной жизни» (П. Перцов. Литературные воспоминания. 1890–1902).

«Она была уже не молода, но красота ее не исчезла. Редко видела я женщин ее возраста, которые так замечательно сохранились бы, при этом почти не прибегая к искусственным мерам: баронесса не красилась, не подводила глаз, да ей это и не нужно было; ее глаза сохраняли блеск и огонь молодости, а черные брови необычайно подчеркивали властный характер лица. Она только скрывала свою седину – красила волосы, но делала это в Париже и у лучших мастеров, и очень искусно: оставляя белую прядь над правым виском так, что непосвященные не могли и представить себе, что волосы у нее крашеные.

Она была председательницей всевозможных обществ, стояла во главе общежития женского медицинского института, которое являлось делом ее рук, курсистки ее любили. Она же стояла во главе Общины св. Евгении, имевшей не только больницы, клиники, но и всякие подсобные предприятия, и на все у нее хватало времени. Жила она в особняке на Кирочной улице.

…Особняк баронессы подходил к ней и характером: элегантный, корректный, внутри обставленный со спокойной роскошью. Много картин и скульптур из Рима, где она жила в течение почти двадцати лет – муж ее был русским послом в Италии. Но как сама баронесса под безупречной внешностью светской дамы была исключительно деловой женщиной, практической и предусмотрительной, так и этот аристократический особняк скрывал в своем дворе большой доходный дом, с улицы незаметный.

В гостиной В. И. по ее приемным дням бывали министры, генералитет, академики – и тут же видные деятели литературы, искусства, сцены, но только такие, с именем которых не связывалось никакого скандала…Репутация В. И. была большой марки. Правда, в самых высших сферах на нее слегка косились, считая ее „красной“, но тем не менее у нее „бывали“, и по приемным дням вся улица перед ее домом была запружена „собственными“ экипажами.

…Когда наш общий друг, писательница М. В. Крестовская, тяжело заболела и должна была одна поехать за границу для серьезной операции, причем муж ее из-за дел не имел возможности сопровождать ее, а отправил с доктором и горничной, В. И., узнав, как Крестовская страдает от одиночества, приказала взять билет, поехала к ней и две самые страшные недели провела, не отходя от ее постели.

Все это делалось без разговоров, со светской улыбкой, при этом никаких благодарностей не допускалось, как будто иначе быть не могло.

Такова была эта на вид холодная, честолюбивая баронесса… Выдержка и благовоспитанность ее могли служить примером для любой великой княгини, а сердце ее говорило в неожиданные минуты» (Т. Щепкина-Куперник. Из воспоминаний).

«Бывал я еще у баронессы В. И. Икскуль. Она была великосветская дама, живо интересовавшаяся всем: литературой, искусством, политикой, церковными делами… Принимала она у себя самых разнообразных лиц. У нее бывали и великие князья, и министры, и партийные социалисты, Распутин и толстовцы, декаденты и сотрудники „Русского Богатства“… Ко мне она относилась очень хорошо. Не раз она выражала желание, чтобы я познакомился с Распутиным, но я категорически отказывался. Она отзывалась о нем без восхищения, а просто как о диковинке, которая ее забавляла. „Он вне условностей… Мы, здороваясь и прощаясь, – целуемся… – и добавляла с наивностью: В деревнях ведь все целуются…“

Жила она в прекрасной квартире на Кирочной улице. В одной из комнат, в углу, вместо иконы висел портрет Толстого, а под ним было прикреплено чучело огромной совы. Эта обстановка страшно смущала и даже пугала м. Елену, игуменью Красностокского монастыря, она ощущала присутствие нечистой силы и начинала творить „Иисусову молитву“.

В. И. умерла в эмиграции, в Париже. Перед смертью она исповедалась и причастилась. Я ее напутствовал» (Митрополит Евлогий. Путь моей жизни).

 

ИЛОВАЙСКИЙ Дмитрий Иванович

11(23).2.1832 – 15.2.1920

Историк, публицист, издатель и автор газеты «Кремль» (1897–1916), создатель учебников по всеобщей и русской истории для средней школы.

«Это был красавец-старик. Хорошего роста, широкоплечий, в девяносто лет прямей ствола, прямоносый, с косым пробором и кудрями Тургенева и его же прекрасным лбом, из-под которого – ледяные большие проницательные глаза, только на живое глядевшие оловянно.

…Иловайского в нашем доме, как и в его собственном, часто упрекали в черствости и даже жестокости. Нет, жестоким он не был, он был именно жестоковыйным, с шеей, не гнущейся ни перед чем, ни под чем, ни над чем, кроме очередного (бессрочного) труда» (М. Цветаева. Дом у Старого Пимена).

«В Московском Английском клубе познакомился я с историком Дмитрием Ивановичем Иловайским, по учебникам которого когда-то учился. В последнее время стали нападать на его учебники; не знаю, мне они нравились, когда я учился по ним. Не так давно слушал я лекцию Дмитрия Ивановича об осаде поляками в 1611 году Смоленска и защите его М. Б. Шеиным, читал его исторические статьи в издаваемом им журнале „Кремль“, беседовал с ним; Дмитрий Иванович и говорит, и пишет всегда ясно и толково. Несмотря на свои преклонные года, он все еще очень бодрый и в своем рыжем парике смотрится гораздо моложе своих лет; до сих пор отлично ездит верхом, в чем я мог лично убедиться во время экскурсии Московского Военно-исторического общества на Бородинское поле» (С. Щукин).

 

ИЛЬИН Иван Александрович

16(28).3.1882 – 21.12.1954

Философ, публицист. Сочинения «Идеальное государство Платона в связи с его философским мировоззрением» (1903), «Учение Канта о „вещи в себе“ в теории познания» (1905), «О „Наукоучении“ Фихте Старшего издания 1794» (1906–1909), «Учение Шеллинга об Абсолютном» (1906–1909), «Идеи конкретного и абсолютного в теории познания Гегеля» (1906–1909), «Идея общей воли у Жан-Жака Руссо» (1906–1909), «Идея личности в учении Штирнера» (1911), «Шлейермахер и его „Речи о религии“» (1912), «О возрождении гегельянства» (1912), «Философия Фихте как религия совести» (1914), «Учение Гегеля о сущности спекулятивной мысли» (1914), «Учение Гегеля о свободе воли» (1917) и др. С 1922 – за границей.

«Молодой, одержимый, бледный, как скелет, Иван Александрович Ильин, гегельянец, впоследствии воинственный черносотенец, – возненавидел меня с первой встречи: ни за что ни про что; бывают такие инстинктивные антипатии; Ильина при виде меня передергивало; сардоническая улыбка змеилась на тонких и мертвых устах его; с нарочитою, исступленною сухостью, бегая глазками мимо меня, он мне кланялся; наше знакомство определялось отнюдь не словами, а тем, как молчали мы, исподлобья метая взгляды друг в друга.

По-моему, он страдал затаенной душевной болезнью задолго до явных вспышек ее; он старался все выглядеть сухо и зло оттого, что, быть может, в душе его протекали какие-нибудь бредовые процессы; этот талантливый философ казался клиническим типом; в эмиграции он мог стать Горгуловым; у него были острые увлеченья людьми; и ничем не мотивированные антипатии; ему место было в психиатрической клинике, а вовсе не за зеленым столом. Рассказывали: в многолюдном обществе он, почувствовав ненависть к Вячеславу Иванову, стал за спину его и передразнивал его жесты, что в державшемся подтянуто гегельянце уже выглядело бредом с укусом уха Николаем Ставрогиным.

Чем-то ставрогинским веяло на меня от И. А. Ильина; чем серьезней бывали его выступленья, тем более меня ужасал кривой дерг его губ и вздрог высокого, тонкого, стильного стана и бледного профиля с добела белокурой бородкою Мефистофеля» (Андрей Белый. Между двух революций).

«Одну дружбу-вражду не хочу обойти молчанием…В 1906 году наша двоюродная сестра вышла замуж за студента Ильина. Недавний революционер-эсдек (он был на памятном съезде в Финляндии в 1905 году), теперь неокантианец, но сохранивший тот же максимализм, он сразу порвал с родней жены, как раньше со своей, насквозь буржуазной, но почему-то исключением были мы с сестрой, и он потянулся к нам со всей присущей ему пылкостью…Молодая чета жила на гроши, зарабатываемые переводом: ни он, ни она не хотели жертвовать временем, которое целиком отдавали философии. Оковали себя железной аскезой – все было строго расчислено, вплоть до того, сколько двугривенных можно в месяц истратить на извозчика; концерты, театр под запретом, а Ильин страстно любил музыку и Художественный театр. Квартирка, две маленькие комнатки, блистала чистотой… Людей, друзей в обиходе не было. Ильин оставлен при университете на кафедре философии права, но теперь, влекомый к чистой философии, возненавидел и право, и профессора по кафедре – Новгородцева, и сотоварищей. Всегда вдвоем – и Кант. Позднее Гегель, процеженный сквозь Гуссерля. И так не год, не два…[Когда] Ильины стали встречать у нас Волошина, Бердяева, Вяч. Иванова, стало плоше: с неутомимым сыском Ильин ловил все слабости их, за всеми с торжеством вскрывал „сексуальные извращения“. И между нами и Ильиными прошла трещинка, вражда, сменявшаяся опять моментами старинной дружественности. Способность ненавидеть, презирать, оскорблять идейных противников была у Ильина исключительна, и с этой, только с этой стороны узнали его москвичи тех лет, таким отражен он и в воспоминаниях Белого. Ненависть, граничащая с психозом. Где, в чем источник ее? Может быть, отчасти и в жестоких лишениях его юных лет: ведь во имя построений отвлеченной мысли он запрещал себе поэзию, художественный досуг, все виды сладострастия, душевного и материального, все, до чего жадна была его душа. Знакомство с Фрейдом было для него откровением: он поехал в Вену, прошел курс лечения-бесед, и сперва казалось, что-то улегчилось, расширилось в нем. Но не отомкнуть и фрейдовскому ключу замкнутое на семь поворотов.

[Потом] Ильины уже не нуждались… Как нерусским был он в своей аскетической выдержке, так нынче не по-русски откровенно наслаждался комфортом, буржуазным благополучием. По матери – немецкой крови, светлоглазый, рыжеватой масти, высокий и тонкий, Иван Ильин – тип германца. И как бывает порой с русскими немцами, у него была ревнивая любовь к русской стихии – неразделенная любовь. Страстно любил Художественный театр, выискивая в игре его типично русские черты, любил Чехова, любил Римского-Корсакова так, как любят любовницу, ненавидя тех, кто тоже смеет любить; любил, не всегда различая некоторую безвкусицу, например, в сусально-русских былинах Алексея Толстого. Выйдет из кабинета на маленький заснеженный балкончик и влюбленно смотрит на „свою Москву“, говорит подчеркнуто по-московски, упивается пейзажем Нестерова. В послереволюционные годы он близко сошелся с самим художником, и тот написал его с книгой в руках идущим вдоль тусклого озера и скудных березок – этаким светловолосым мечтателем. И вправду, за злобными выпадами копошились в нем нежнейшие ростки – deutsches Gemut. В 15–16 годы уже не мы одни с сестрой объект его сентиментальной дружбы – он упоен сближением с композитором Николаем Метнером… дружит с одним умным и тонким евреем, толкователем Ницше, – и везде его дружба напарывается на шипы: здесь враждебный ему Ницше, а Метнер – приятель Белого, особенно ненавистного Ильину…Думается, что, если бы его писательский дар был ярче и ему удалось выбросить из себя злобу в желчных статьях, он в жизни был бы мягче. Но, упрямо насилуя себя, он годы и годы пишет все одну книгу о Гегеле. Мне так и не довелось прочесть ее. И не удержала в памяти его толкования Гегеля, и вообще – стержня лично его, ильинских, мыслей: долгими и бесплодными были отношения – совсем незачем, так, грех попутал» (Е. Герцык. Воспоминания).

«Вдохновенный оратор, он сочетал оригинальность и четкость мысли со страстностью ее выражения…Среди стремительного и блестящего потока слов, острых, емких, сам Ильин, подвижный, высокий, походил на белого Мефистофеля: светлые глаза горели голубым огнем, светлые волосы отливали рыжеватым блеском. Речь его зажигала слушателей» (В. Пришвина. Невидимый град).

 

ИОАНН КРОНШТАДТСКИЙ

в миру Сергиев Иоанн Ильич;

19(31).10.1829 – 22.12.1908(4.1.1909)

Святитель, проповедник, духовный писатель. Священник с 1855, митрофорный протоиерей (с 1898) Андреевского собора в Кронштадте. Член Священного Синода (с 1907). Автор сочинений «Катехизические беседы» (СПб., 1859), «Беседы протоиерея И. И. Сергиева, произнесенные в Кронштадтском Андреевском соборе» (вып. 1–13, Кронштадт, 1885–1889), «Моя жизнь во Христе…» (вып. 1–12, СПб., 1893–1894; 6-е изд., СПб., 1909), «Ответ пастыря церкви Льву Толстому на его „Обращение к духовенству“» (СПб., 1903), «О душепагубном еретичестве гр. Л. Н. Толстого» (СПб., 1905). В 1989 причислен Русской православной церковью к лику святых.

«Я помню отца Иоанна еще 35 лет назад, до возникновения его шумной славы как чудотворца. Меня поразила прежде всего манера его службы, единственная, какую я слыхивал когда-нибудь. Все священники и дьяконы на ектениях возглашают нараспев, с установившеюся веками благолепной певучестью. Отец Иоанн возглашал просто, точно разговаривал с кем-то громко, то понижая, то повелительно возвышая голос в самых неожиданных местах. Вначале это мне казалось признаком эпилепсии. Потом я понял, что это от искренности, от самозабвения во время молитвы.

Впоследствии я не раз встречался с отцом Иоанном. Вторая его памятная черта – светлый взгляд и всегда как бы освещенное изнутри лицо. Глаза его – светло-голубые – были женские по яркой нежности; голос был простой, как у северян, несколько резкий, без всякой елейности» (М. Меньшиков. Памяти святого пастыря).

«Я и сейчас вижу свет этих удивительных, глубоко сидящих глаз. Они сияли, точно две лампадки. Такого непрерывного сияния я никогда ни у кого не видела. И у обыкновенных людей глаза могут иногда вспыхивать, загораться лучами, то темными, то светлыми. Из глаз отца Иоанна лучи струились непрерывно. Я тогда не подозревала, не способна была понять, что это отражение непрерывного внутреннего сияния.

…В нем было много светской обходительности. Мы это почувствовали в первый же вечер, когда важные гости еще не съехались и в гостиной, кроме нас, были только отец Иоанн и его старый товарищ по академии, отец Орнатский из Петербурга. Они давно не видались, отец Иоанн обрадовался этой встрече, обнял и расцеловал своего однокашника. Они вспоминали студенческие проказы, когда они по ночам украдкой бегали на концерты и перелезали через высокие стены Александро-Невской лавры, чтобы не попасться на глаза инспектору. Оба священника наслаждались веселыми воспоминаниями своей юности, а мы наслаждались, слушая их, глядя на помолодевшие их лица. Наша незатейливая гостиная потеплела, сделалась еще уютнее. Потом отец Иоанн замолчал. Лицо его переменилось. Он ушел в себя. Мы не поняли, в чем дело, но папа понял. Быть может, светлый гость заранее предупредил его о часах своей молитвы. Папа подошел к батюшке:

– Если угодно, батюшка, я провожу вас в сад. Уже темнеет.

Они вышли вместе на балкон и сошли в аллею. Отец Иоанн особенно любил молиться под открытым небом и, вероятно, еще днем, когда папа показывал ему свою усадьбу, выбрал себе нашу липовую аллею, нашу зеленую колоннаду, как естественную молельню. Туда уходил он каждый вечер и возвращался из сада с лицом утомленным и счастливым» (А. Тыркова-Вильямс. То, чего больше не будет).

«Помню его подвижное, нервное лицо народного типа с голубыми, очень живыми и напряженными глазами. Разлетающиеся, не тяжелые, с проседью волосы. Ощущение острого, сухого огня. И малой весомости. Будто электрическая сила несла его. Руки всегда в движении, он ими много жестикулировал. Улыбка глаз добрая, но голос неприятный, и манера держаться несколько вызывающая.

…В просвещенном обществе (довоенном) к нему было неважное отношение. Общество это далеко стояло от религии и духовной жизни. Оценить редкостное и поразительное в отце Иоанне оно не могло. Предубеждение говорило, что ничего такого вообще быть не может, все это лишь для невежд. И не без высокомерия указывалось, что вот вокруг него всегда какие-то кликуши – отец Иоанн не весьма благополучен, от него отзывает изуверами и изуверками.

Во всем этом правдой было только то, что он преимущественно имел дело с простым народом и обладал могучею силой экстаза. Она давала ему власть над толпой. И его проповеди и службы оказывали безмерное действие, в котором было величие, но крылась и опасность: восторг принимал иногда нездоровые формы. На некоторые слабые, болезненные натуры (чаще всего женские) отец Иоанн влиял слишком сильно, как-то сламывал их. Нервная сила уж очень в нем преобладала – в этом смысле он был человеком не афонского склада.

Действие его на массы изображает отец В. Ш. [В. Шустов. – Сост.] – описывая заутреню и общую исповедь в кронштадтском соборе.

Глухой, ранний час – около пяти. Еще темно. Собор, вмещающий несколько тысяч человек, уже полон, в нем давка. У амвона решетка, чтобы сдерживать напор толпы. Отошла утреня; отец Иоанн прочел молитвы перед исповедью, сказал о покаянии и громко (тем самым пронзительным и резким голосом) крикнул:

– Кайтесь!

Подымается нечто невообразимое. Вопли, крики. Особенно усердствуют женщины.

Выкрикивают тайные грехи, стараются кричать как можно громче, чтобы батюшка услышал и помолился за них. А отец Иоанн в это время на коленях молится пред алтарем. Крики переходят в плач и рыдания. Так – с четверть часа. Наконец отец Иоанн поднялся с колен – пот катился по его лицу, – вышел на амвон и прочитал разрешительную молитву, обведя все людское море движением епитрахили. Началась литургия.

Все грандиозно и в дальнейшем: служба двенадцати священников, двенадцать огромных чаш и дискосов на престоле, служение самого отца Иоанна – очень нервное, некоторые слова выкрикивал он „дерзновенно“. И с 9 часов утра до 2 часов 30 минут дня этот несильный телесно человек, как бы несомый особым подъемом, держит в руках чашу и причащает – человечество непрерывно приливает к нему и отливает, облегченное, очищенное.

Но вот и темные черты: „иоаннитки“, последовательницы секты, считавшей его за Спасителя, вторично сошедшего на землю. Отец Иоанн не давал им причастия. „Проходи, проходи, – говорил он, – ты обуяна безумием, я предал вас анафеме за богохульство“. Но отделаться от них не так-то было легко. Они, как безумные, лезли к чаше, так что городовым приходилось их оттаскивать. Мало того, при каждом удобном случае они кусали его, стараясь причаститься каплей его крови!

…Русская народная природа очень сильно была в нем выражена, эти голубые, совсем крестьянские глаза, полные ветра и полей, наверное, действовали неотразимо – особенно когда горели любовью и молитвой. Отец Иоанн являлся своего рода Николой Угодником, ходатаем и заступником, к нему можно обратиться в горе, беде, в болезни – он поможет. Недаром всюду, где он появлялся, собиралась толпа – так было и всегда с существами, как он» (Б. Зайцев. Из дневника).

«Весь русский православный народ чтил отца Иоанна как праведника, верил в его молитвы и предстательство пред Богом. Его знали даже в самых глухих уголках нашей родины, знали люди всех званий и состояний, и для всех их он был светочем веры и жизни. Тысячи людей не предпринимали ничего важного без его благословения и без мысли, одобрит ли это „дорогой батюшка отец Иоанн Кронштадтский“… Отовсюду люди несли к нему свои скорби и слезы, свои страдания и сомнения, прося его совета, поддержки, наставления, – и его доброе сердце, окрыленная душа были открыты для всех. Никому не было тесно в его любви. И православные, и лютеране, и католики, даже магометане и евреи – все были обласканы и ободрены благоуветливым отцом Иоанном Кронштадтским.

…Отцу Иоанну дарована была великая сила христианского духа – дар помогающей и исцеляющей молитвы. От небес приял он Божественную благодать этой молитвы и ею научал всех поклоняться в Троице славному Единому Богу-Человеколюбцу. Пусть иной любитель чистоты оспаривает преимущество у отца Иоанна, но невозможно было состязаться с ним в молитвенной ревности. Он умел молиться, как никто другой. Он воодушевлял всех своей огненной молитвой. Это было великое служение церкви Божией. Оно дается избранным, отверзающим двери жизни» (Свящ. Иоанн Филевский).

 

ИОЛЛОС Григорий Борисович

1859 – 16(29).3.1907

Публицист, редактор и корреспондент газеты «Русские ведомости». Член партии кадетов. Депутат 1-й Государственной думы. Убит черносотенцами.

«Как публицист Иоллос был величина первоклассная. Он соединял в себе широкую и серьезную образованность с блестящим стилем – сжатым, метким и четким – и глубокую опытность в оценке людей и общественных явлений. По убеждениям он был конституционалистом и демократом. Но с высоты этих ясных и определенных своих убеждений он смотрел на мир широко и свободно, проникая своим острым взглядом в серьезное существо каждого явления. Познакомившись с ним, я как-то сразу почувствовал к нему влечение, и, когда он, смотря на меня своими большими и грустными глазами – какая-то притаившаяся грусть всегда чувствовалась в глубине его взгляда, – предложил мне постоянное сотрудничество в „Русских ведомостях“, я тотчас же ответил полным согласием» (А. Кизеветтер. На рубеже двух столетий).

 

ИСАЧЕНКО Константин Степанович

5(17).3.1882 – 1959

Оперный певец (лирический тенор), педагог. В 1902–1908 пел в хоре дворцовой церкви великого князя Александра Михайловича. Под аккомпанемент композиторов Глазунова и Кюи исполнял их романсы. Дебютом Исаченко явилось исполнение партии Ленского в опере «Евгений Онегин» в петербургском Народном доме. Был солистом Киевской оперы, Театра музыкальной драмы в Петербурге. По приглашению Дягилева участвует в «Русских сезонах» (1911) в Монте-Карло, Риме, Милане, Париже, Лондоне. С 1918 по 1923 – солист петроградского Большого оперного театра Народного дома.

«Отличительной чертой Константина Степановича Исаченко была его юность: юность голоса, юность внешности, юность сценического порыва. Всю жизнь он казался нам моложе своих лет, и эта черта придавала его певческому и сценическому облику особую прелесть.

Человек музыкальный, Исаченко обладал прекрасной дикцией. Как и у многих других певцов, последнее обстоятельство помогало его хотя и светло звучавшему, но маленькому голосу прорезать даже относительно большую оркестровую массу. Не только в партии Ленского, но и в партии Рудольфа („Богема“), в которой его голос на первый взгляд должен был казаться абсолютно недостаточным как по требованию эмоциональности, так и для преодоления оркестровой нагрузки, Исаченко никогда не шокировал и не вызывал разговоров о том, что он поет „не свою партию“.

…Голос Исаченко, красивый по своему основному тембру и мягкий по звучанию лирический тенор, находился у него в полном подчинении. При идеально чистой интонации всего голоса, микст и фальцет были к тому же очень устойчивы и давали много ярких бликов его всегда музыкальной нюансировке. Недостатком его школы был слишком открытый, несколько „опрокинутый“ характер его верхов, на которых у него все же случались срывы.

…Как актер Исаченко всегда был в высшей степени корректен, а в некоторых партиях (Ленский, Альфред, Шуйский, Берендей) и совсем хорош. С большим воодушевлением и юмором вел он партию сапожного подмастерья Давида („Мастера пения“)» (С. Левик. Записки оперного певца).