Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 3. С-Я

Фокин Павел Евгеньевич

Князева Светлана Петровна

Щ

 

 

ЩЕЛКУНОВ Михаил Ильич

1(13).10.1884 – 1938

Журналист, библиофил, историк книги, книговед, коллекционер. Основатель Книжной палаты и Музея книги. Автор исследований «История, техника, искусство книгопечатания в его историческом развитии» (М., 1923), «История, техника, искусство книгопечатания» (М.; Л., 1926). Погиб в ГУЛАГе.

«Каждый вечер в кафе [журналистов в Москве, в 1918. – Сост.] входил, протирая запотевшие выпуклые очки и натыкаясь сослепу на столики, известный московский книголюб журналист Щелкунов. Он притаскивал с собой тяжеленные пачки пыльных книг, связанные обрывками телефонного провода.

Щелкунов снимал старомодное пальто с вытертым бархатным воротником, осторожно вешал его на гвоздь, и тотчас кафе наполнялось отчаянным кошачьим писком.

Щелкунов подбирал на улицах брошенных котят, рассовывал их по карманам пальто, ходил с ними по городу и только поздним вечером притаскивал голодных котят домой и сдавал с рук на руки своей жене.

Щелкунов был похож на земского доктора. Всегда мокрая его бородка была всклокочена, а пиджак висел мешком под тяжестью карманов, набитых книгами и рукописями.

Тогда еще не было автоматических ручек, и Щелкунов носил в кармане чернильницу „Ванька-встанька“ и несколько гусиных перьев. Карандашом он писать не мог, и, кажется, один только я понимал его и не посмеивался над этим его свойством и над гусиными перьями. Все написанное карандашом всегда казалось мне небрежным и недоделанным. Я считал, что четкая мысль требует четкого написания. Если бы можно, то я писал бы только китайской тушью на плотной бумаге.

Щелкунов садился за столик, тщательно очинял гусиное перо лезвием бритвы и начинал, посапывая, писать заметки почерком, похожим на допетровскую вязь.

Писал он о ценных книгах, находках знаменитых картин, выставках, библиографических новостях и о всяческих раритетах.

С раннего утра он выходил на добычу за книгами и новостями, и его можно было встретить в самых неожиданных местах Москвы.

В его памятной книжке было записано множество адресов божьих старушек, бывших приказчиков книжных магазинов, переплетчиков, скупщиков краденого и книгонош. Это были поставщики книг. Жили они преимущественно на окраинах – в Измайлове, Черкизове, Котлах, за Пресней. И Щелкунов объезжал их где можно на трамвае, но большей частью обходил пешком.

У него было какое-то шестое чувство книги. Он долго и осторожно петлял по следу за редкой книгой, как охотничья собака за дичью. Он был не единственным книголюбом в Москве. Зная его свойство безошибочно отыскивать редкости, остальные книголюбы и букинисты зорко следили за ним и не раз пытались перехватить его добычу. Поэтому Щелкунову приходилось постоянно путать следы и сбивать с толку преследователей. Это азартное занятие выработало у него черты конспиратора.

Может быть, поэтому он и говорил обо всем придушенным шепотом, подозрительно поблескивая узкими татарскими глазами.

…Я думал, что Щелкунов, как большинство собирателей книг, сам не успевает читать их, что книги его интересуют только как коллекционера, вне зависимости от их содержания, но вскоре оказалось, что это не так.

Щелкунов прочел в кафе журналистов доклад по истории книги. Этот доклад можно было бы назвать поэмой о книге, восторженным славословием в ее честь.

Книга была, по его словам, единственной хранительницей человеческой мысли и передатчицей ее из века в век, из поколения в поколение. Она проносила мысль сквозь все времена в первозданной ее чистоте и многообразии оттенков, как бы только что рожденную.

…Щелкунов был уверен, что на земле, особенно в древних библейских странах, есть еще не найденные манускрипты. Находка их обогатит человечество неведомыми философскими системами и перлами поэзии. Нашли же недавно в горах Синая древний город, построенный Птолемеями. Он был сокрыт в жарких пустынных ущельях. Каждое здание этого мертвого города – шедевр архитектуры. А если находят старые города, то, возможно, найдут и старые свитки и книги» (К. Паустовский. Повесть о жизни).

 

ЩЕПКИНА-КУПЕРНИК (урожд. Куперник; в замуж. Полынова) Татьяна Львовна

12(24).1.1874 – 27.7.1952

Писательница, драматург, переводчица, актриса, мемуаристка. В 1892–1893 выступала на сцене театра Корша в Москве. Публикации в газетах и журналах «Артист», «Русские ведомости», «Русская мысль», «Северный курьер» и др. Повесть «Счастье» (1897). Сборники рассказов «Странички жизни» (М., 1898), «Незаметные люди» (М., 1900), «Ничтожные мира сего» (М., 1900), «Трудящиеся и обремененные» (М, 1903), «Около кулис» (М., 1903), «Неотправленные письма» (М., 1906), «Это было вчера» (М., 1907), «Сказания о любви» (М., 1910), «Разрозненные страницы» (М., 1912), «Письма издалека» (т. 1, М., 1903; т. 2, М., 1913) и др. Стихотворные сборники «Из женских писем» (М., 1898), «Мои стихи» (М., 1901), «Облака» (М., 1912), «Отзвуки войны» (М., 1915). Стихотворение «От павших твердынь Порт-Артура…» (1905) стало народной песней.

«Это была малюсенькая, живая, интересная девушка, очень остроумная. …Меня сразу же поразило в Татьяне Львовне, тогда совсем еще юной девушке, чуть не гимназистке, ее основательное знание языков.

…По мере того как она выступала в печати, ее дарование все крепло и развивалось, пока, наконец, из нее не получилась переводчица Мольера и Ростана и оригинальная беллетристка. Я могу с уверенностью сказать, что, путешествуя по всей России и заглянув почти во все ее углы, я всюду встречал молодежь, которая восхищалась ее произведениями и цитировала наизусть ее стихи. Я помню, с каким энтузиазмом публика встретила ее перевод пьесы „Принцесса Греза“, ставившейся в столицах и на сценах лучших провинциальных театров. Декламировались из этой пьесы целые монологи, сочинялись на ее слова романсы и распевались повсюду. Перу Щепкиной-Куперник принадлежит также и несколько оригинальных драм, с большим успехом ставившихся в столицах (и, вероятно, и в провинции, в чем я совершенно не сомневаюсь), причем ее всякий раз шумно вызывала публика и награждала аплодисментами» (М. Чехов. Вокруг Чехова).

«Однажды стало известно, что к нам придет и будет активно участвовать в делах секции Татьяна Львовна Щепкина-Куперник. Я знал ее только по переводам и почему-то представлял себе очень шикарной, загадочной дамой – наверное, потому, что она в свое время переводила Ростана и дружила с эксцентричной актрисой Л. Б. Яворской. А тут еще Эфрос, сообщая, что сейчас в комнату войдет Щепкина-Куперник, почему-то добавил: „Только – не удивляйтесь!“ Отворилась дверь, и вошла очень обаятельная и очень миниатюрная женщина. Брюсову она была даже не до плеча, а чуть ли не по пояс. Все мои представления о роскошной даме с перьями, переводившей „Принцессу Грезу“, оказались низвергнутыми. Татьяна Львовна внесла в жизнь секции женственность и грациозность. Человек умный, тонкий, широко образованный, она чувствовала себя в научно-артистической среде превосходно, обладая к тому же великолепным знанием мировой драматургии» (П. Марков. Книга воспоминаний).

«У Т. Л. Щепкиной-Куперник литераторы собирались особенно охотно, и в свое время у нее устраивались настоящие поэтически-беллетристические пикники. Щепкина-Куперник писала удивительные экспромты, которые часто лучше других ее выражают» (А. Волынский. Букет).

«Одета она со строгим изяществом. И это замечаешь сразу. А вот на то, что она низкоросла, коротконога, что у нее крупный нос и маленькие глазки, которые прищур превращают в щелочки, не обращаешь внимания. Глаза у нее маленькие, но умные, улыбка приветливая, голос приятный, манера говорить мягкая.

…Щепкину-Куперник никогда не покидало отчетливое сознание, что жизнь – это первоисточник, что все, что ни есть непреходяще прекрасного во всех областях искусства, все, что ни есть непреходяще ценного в науке, – все от жизни и благодаря ей. И как же была общительна Татьяна Львовна! Какая великая охотница была она до встреч с людьми разного чина и звания! …Ее разговорный язык отличался, и порою резко, от того, каким написана почти вся ее дореволюционная проза. В своих повестях и рассказах она сажала себя на языковую диету. Она словно дала себе обет во что бы то ни стало писать „красиво“.

В разговоре она не чуралась вульгаризмов, не чуралась просторечия, нет-нет да и ввертывала вкусное народное словцо, по-московски вкусно его произносила или снижала эвфемизмы, к которым прибегали ее собеседники. „Красивость“ лишь порой заплывала в поток ее устной речи. Та многоцветная языковая стихия, откуда целыми пригоршнями черпали Островский и Лесков, была отнюдь не чужда устной речи Щепкиной-Куперник. Кстати сказать, Островский принадлежал к числу любимых ее писателей. Словечки его героев не сходили у нее с языка.

…Подобно тому как обесцвеченный язык повестей и рассказов Щепкиной-Куперник не соответствует ее разговорному языку, языку колоритному, точно так же дореволюционная писательница Щепкина-Куперник, порой до приторности сентиментальная, не дает представления о ней как о человеке – человеке редкостной выдержки. Вообще говоря, Щепкина-Куперник-человек куда крупнее и шире Щепкиной-Куперник-писательницы» (Н. Любимов. Неувядаемый цвет).

 

ЩЕРБАТОВ Сергей Александрович

князь;

24.6(6.7).1874 – 23.5.1962

Живописец, меценат, мемуарист, один из владельцев и участник предприятия-выставки «Современное искусство». Книга воспоминаний «Художник в ушедшей России» (Нью-Йорк, 1955). С 1918 – за границей.

«По внешности князь Щербатов являл собой настоящий тип аристократа (московской складки) – огромный, тяжелый (стулья под ним трещали и даже подламывались), с явной склонностью к тучности. Держал он себя необычайно прямо и нес голову не без сановной важности. Самый его типично московский (но дворянский, а не купеческий) говор с легким картавленьем имел какой-то наставительно барский оттенок, говорил он медленно, с расстановкой, причем старался высказаться во всех смыслах „европейцем“ и человеком наилучшего общества, но не петербургского жанра, а именно исконно московского.

Он не прочь был вставить в свою речь иностранные слова, и не исключительно французские, но и немецкие. Все это не мешало прорываться иногда и странно капризным, чуть даже истерическим ноткам, а моментами являть из себя образ очень „своевольного барина“ старинной складки» (А. Бенуа. Мои воспоминания).

«Получив прекрасное домашнее образование и закончив с золотой медалью факультет истории и филологии Московского университета, он рано стал увлекаться живописью. Он провел некоторое время в Мюнхене, где выучился немецкому языку и сблизился со многими художниками группы „Blauer Reiter“ („Голубой всадник“). Как он потом вспоминал: „С самого детства, а потом юношей, меня прямо тянуло к рисованию; стало привычкой писать членов семьи, домашних животных, птиц, к последним меня особенно влекло“. …Именно художником дядя был, по-моему, посредственным, но знатоком искусства он был, несомненно, исключительным.

…Я знал дядю Сергея с лучшей стороны. Но для посторонних он был человеком с характером „не из легких“. Избалованный, вспыльчивый, легко раздражимый, он не терпел дураков, особенно хвастливых, и со многими сорился надолго.

…Хотя перед революцией людям его круга полагалось быть и культурными, и образованными, я редко в своей жизни встречал более, во всех отношениях, именно культурного человека. Будучи от природы очень любознательным, он интересовался буквально всем, причем его интересы не ограничивались Францией, Италией и Германией, куда отец возил его с малых лет и которые он знал „как свой карман“. Он, одним из первых в России, начал собирать японские цветные гравюры.

…Будучи истинно русским человеком, в лучшем смысле этого слова, дядя Сергей оставался открытым любым культурам. Для него „сусальный патриотизм“ был признаком примитивности, безграмотности, дикости, и с такими „патриотами“ он избегал общаться. Зато у него не было и в помине барской надменности, кастового снобизма. …Для него в человеке важен был талант, „дар Божий“, который по самой своей сути бессловесен, и который он неустанно разыскивал и поощрял» (Г. Васильчиков. Дядя Сергей).

 

ЩЕРБОВ Павел Егорович

псевд. Old Judge;

3(15).6.1866 – 7.1.1938

Художник-карикатурист. Друг А. Куприна.

«Бородатый чудак, смесь художника, дикаря и ребенка» (К. Чуковский. Современники).

«Щербов был одной из самых оригинальных и колоритных фигур среди петербургских художников (Паша Щербов, как называли его в приятельской компании). Блестящий карикатурист, Щербов был беспощаден в своих сатирических вылазках. Особенно доставалось от него „Миру искусства“, который он называл не иначе как „мор искусства“. Он высмеивал в своих карикатурах „мирискуссников“ оптом и в розницу; доставалось от него и другим художникам. Весь художественный „Олимп“ он представил в виде большого группового шаржа „Базар ХХ века“, где на первом плане показаны: Стасов с „иерихонской трубой“, Рерих в виде гусляра, Брешко-Брешковский, торгующий курами, меценаты-коллекционеры – С. С. Боткин и кн. М. К. Тенишева, Бенуа с цимбалами, Дягилев в костюме мамки, везущий в коляске Малявина, дальше В. М. Васнецов в виде богатыря на белом коне и многие другие виднейшие живописцы и художественные деятели начала ХХ в., изображенные с большим сходством и остроумно шаржированные. Особенно недолюбливал Щербов Дягилева, которого называл „Гадилевым“ и всячески высмеивал, изображая то доящим кн. Тенишеву, превращенную в корову, то садящимся на шпиль Академии художеств, с каской Минервы на голове, то есть как бы в роли преемника Екатерины II.

Щербову отлично удавались сатирические рисунки на темы народных песен. …Его рисунки были и в техническом отношении большим шагом вперед по сравнению с изделиями прежних карикатуристов.

…Щербов часто бывал у меня в мастерской. Обычно он приносил с собой корзинку, нагруженную бутылками, а если не было корзинки, то бутылки торчали из всех его карманов. Придя, он немедленно принимался пить свою любимую „сливовицу“.

Будучи богатым человеком (говорили, что он обладатель 200 тысяч), Щербов одевался, однако, очень скромно, не признавал пальто и даже зимой ходил всегда в одной и той же двубортной тужурке. Я не помню его рисующим с натуры: обычно он садился куда-нибудь в уголок и наблюдал намеченную жертву, что-то записывал в маленькую книжечку, а уже потом, дома, претворял свои записи в убийственную карикатуру.

…Щербов умел каким-то образом передать не только внешние особенности человека, но даже его голос; однажды он нарисовал карикатуру на художника Скиргелло, у которого была странная манера смеяться – начиная с высоких нот, он разражался ослиным ревом и снова возвращался к фальцету. Щербов изобразил Скиргелло так, что, кажется, этот смех был слышен во всем его „музыкальном“ своеобразии» (А. Головин. Встречи и впечатления).

«О Щербове говорили, что он сумел из мелочей жизни создать целую сатирическую поэму. Дорошевич называл Щербова „божком смеха“.

Работы Щербова с 1895 года появились на выставках акварелистов „Мира искусства“, а также в сатирических журналах. В. Ф. Боцяновский, известный литературный критик (друг Щербова, Горького, Куприна и многих других), в своих воспоминаниях пишет, что эти работы обратили на себя внимание удивительно утонченной, стилизованной остротой рисунка, благородством тона красок, глубиной содержания. Все рисунки Щербова – лишь этюды, лишь отдельные камешки, из которых складывается одна огромная и страшная картина, портрет человеческой пошлости.

…Щербовы построили в Гатчине каменный дом. Дом такой же оригинальный, как и сами его хозяева. В детстве дом этот мне казался средневековым замком. Его окружала большая стена, булыжники для которой собирали сами Щербовы. Крыша и верх были покрыты красной черепицей. Внутри всегда ощущались какой-то очень своеобразный запах и особенная гулкость. Большой холл с огромным камином был как бы сердцем дома. Вокруг камина – оружие, медные и кованого железа принадлежности. Посередине холла лежала шкура белого медведя. На верхний этаж в мастерскую Павла Егоровича вела широкая лестница. К холлу прилегало несколько маленьких комнат, меблированных на восточный лад: низкие тахты, яркие половики, столики с медными подносами, с разными трубками и кальянами.

Павел Егорович всегда носил просторную синюю блузу, большой берет, надвинутый на лоб. Смуглый, с длинной редкой ассирийской бородой, в домашнем быту Павел Егорович был очень строгим, властным и иногда жестоким. Его жена Настасья Давыдовна… одевалась в какие-то турецкие хламиды, а на голове у нее всегда был намотан небольшой тюрбан, без которого я, кажется, ее никогда не видала. Щербовы и их дом всегда напоминали что-то восточное, пришедшее из далеких стран» (К. Куприна. Куприн – мой отец).

 

ЩУКИН Петр Иванович

1853, по другим сведениям 1857 – октябрь 1912

Коллекционер. Его коллекция послужила созданию Щукинского музея (1892).

«П. И. Щукин втихомолку, молчком, незаметно для окружающих собирал в своем особняке в переулках Пресни и Горбатого моста разные предметы старорусского быта, которые ему по зимнему пути обычно возами привозили и присылали из провинции, большею частью с Севера, разные верные люди.

Из ризниц, с колоколен, приалтарных помещений церквей вологодских, архангельских и северодвинских районов сведущие люди, иногда священники, подбирали для Петра Ивановича интересующие его „предметы“.

Щукинские поставщики в большинстве случаев не особенно разбирались в том, что они подыскивали для своего московского покупателя. Главным руководящим началом их деятельности было то, чтобы приобретаемые ими вещи были старинными.

Указания, какие давал обходительный со всеми, добродушный Петр Иванович своим северным поставщикам, бывали не особенно точными и подробными.

– Старинку мне подыскивайте, старинку, про которую уже все забыли, она интересна и пригодиться может, – говорил собиратель.

Толстоватый, с брюшком, с проницательными, живыми глазами, хлебосольный владелец особняка на Пресне, построенного по проекту академика Виктора Васнецова, он заботливо приобретал старинные вещи вообще. При покупках он не ограничивал себя ни хронологическими рамками, ни национальным происхождением вещей.

Приобретал привозимые ему на возах предметы „на глазок“, оптом. Они были, по его определению, „товаром“, который он покупал так же, как это делал в своей торговой конторе на Ильинке.

Щукин не особенно интересовался подробностями купленных вещей, так же как ими мало интересовались и привозившие их скупщики.

Оценку доставляемого „товара“ он часто производил по количеству предметов, не вглядываясь в них особенно внимательно. Приобретенное приказывал перенести в подвальное, приспособленное для хранения помещение особняка.

Продавцы только знали, что привезенное является какой-то стариной, а покупатель, „берегя копейку“, старался не переплатить за доставленные вещи лишнего.

В результате такого своеобразного, но типичного для многих московских коллекционеров способа неведомо какими путями у П. И. Щукина собралось множество ни с чем не сравнимых по красоте произведений древнерусского искусства: удивительнейшие предметы обихода, иконы.

Среди собранных им предметов старины уже после смерти владельца обнаружили кусок удивительнейшей древней ткани, не имеющейся ни в одном из художественных музеев мира. В его собрании оказалось множество других редкостных вещей, созданных умелыми людьми минувших столетий в разных частях земного шара» (В. Лобанов. Кануны).

 

ЩУКИН Сергей Иванович

15(27).5.1854 – 10.1.1936

Московский коллекционер и меценат. После 1917 его коллекция западноевропейской живописи была национализирована и в настоящее время находится в составе Государственного музея изобразительных искусств им. А. С. Пушкина (Москва), частично – в Эрмитаже (Петербург).

«Среди передовых русских художников еще в то время установилось мнение, что не Петербургская Академия художеств является высшей художественной школой у нас, а галерея С. И. Щукина.

И это действительно так. Такой блестящей живописи, таких сверкающих красок никто еще не видел из художников наших, не побывавших во Франции. Великие импрессионисты: Эдуард Мане, Клод Моне, Ренуар, Дега и другие; пуантилисты Синьяк, Кросс; затем Поль Сезанн, Гоген, Ван Гог, Ван Донген; кубисты Брак, Дерен, Пикассо и многие другие замечательные художники, интерьеры Лобра, картины и панно Боннара и Мориса Дени.

…Сергей Иванович каждый выставочный сезон откладывал свои коммерческие дела, ездил за границу и посещал там не только выставки, но и мастерские художников, которых он знал. Сергей Иванович знал иностранные языки. Нас удивляла его смелость и понимание в выборе картин – ведь он не был художником, и потом оказалось, что им руководил при покупках старик-художник Дега, которого Сергей Иванович называл своим другом. Между прочим, Сергей Иванович говорил, что многие неправильно называют Дегаза – Дега: Дегаз не француз, а испанец.

Откуда у Сергея Ивановича такая любовь к искусству? Оказалось, он сам нам об этом говорил, что жена его, урожденная Боткина, была художница (Боткины культурные купцы, некоторые из них были художники, и неплохие); она умерла, и, чтя ее память, Сергей Иванович пристрастился к искусству и, не будучи художником, начал коллекционировать [мемуарист ошибается, жена С. И. Щукина не Боткина, а Л. Г. Коренева. – Сост.]» (И. Клюн. Мой путь в искусстве).

«Небольшого роста, коренастый, с хитрыми узкими глазками, необыкновенно живой и, несмотря на то что был заикой, чрезвычайно говорливый, – Сергей Иванович привлекал и заражал всех своим горячим темпераментом, который он изливал в своей страсти коллекционера. Тут он достигал подлинного пафоса и убеждал своей искренностью и даже жертвенностью. Искренность этой страсти была несомненна, и это подкупало.

Насколько отношение к самим произведениям искусства, а не к „идее их собирания“ и их внутренняя оценка были искренними, – это подлежало нередко сомнению.

Думается, что, попадая в Париж, куда Щукин ездил ежегодно и откуда он вывозил всякий раз очень ценные, нередко первоклассные картины… он не столько руководился внутренней потребностью избрать для себя на основании личного критерия, личной искренней оценки и непосредственного чувства ту или другую вещь, сколько учитывал значение ее на основании признания ее качеств и значительности в художественных и художественно-торговых сферах Парижа.

…Я любил посещать богатейшее собрание Щукина и беседовать с владельцем, когда никого не было – с глазу на глаз, что позволяло искренне делиться мнениями и высказывать свободно мои мысли и недоумения.

По воскресениям я иногда тоже ходил к Щукину, интересуясь уже не столько картинами, сколько контактом с молодым художественным миром Москвы.

В галерее с утра толпились ученики Школы живописи и ваяния, критики, журналисты, любители и молодые художники.

Тут Сергей Иванович выступал уже не в качестве хозяина, а в качестве лектора и наставника, поясняющего, руководящего, просвещающего Москву, знатока и пропагандиста.

Перед каждым холстом он читал лекцию о той или другой парижской знаменитости, и доминирующей идеей была ex occidente lux [свет с запада. – Сост.]» (С. Щербатов. Художник в ушедшей России).

«Щукин, начав с очень скромных французов и других иностранцев, выставлявшихся в Париже, в салоне Марсова поля, вроде норвежца Фрица Таулова, „левея“ из года в год, быстро перешел на крайние модернистские позиции. Благодаря тому что он сравнительно долго ориентировался на знаменитого парижского торговца картинами старика Дюран-Рюэля, он успел составить замечательное по полноте собрание картин Клода Моне и отчасти Дега. Гораздо хуже представил он у себя Ренуара, еще хуже Сислея и совсем упустил Мане. Это случилось оттого, что, перейдя к Сезанну и собрав его отлично, он уже считал ниже своего достоинства возиться с какими-то импрессионистами, людьми „безнадежно отсталыми“ по сравнению с Сезанном. Но вот он переходит к Гогену, и Сезанн тоже отходит на второй план. Из-за Гогена он проглядел Ван Гога, которого мог в свое время купить несколько десятков при своей настойчивости и средствах, притом еще за сравнительно небольшие деньги. Но после Гогена пришли новые увлечения, по очереди сменившие одно другое, – сперва Матисс, которым он заполнил всю галерею, а позднее Пикассо, который оттеснил и Матисса. Его картинами собрание было буквально наводнено. Получилась невероятная перегрузка его этими двумя последними мастерами, дававшими повод называть щукинское собрание музеем Матисса и Пикассо.

В оправдание Щукина надо сказать, что он, по натуре и темпераменту, был собирателем искусства живого, активного, действенного, искусства сегодняшнего или, еще вернее, завтрашнего, а не вчерашнего дня. Его тешило при этом сознание, что картины, которые он покупал, – еще не музейные, еще не „омузеены“, поэтому очень дешевы. Утешение это диктовалось не скупостью, а спортсменской складкой этого человека, любившего позлорадствовать над толстосумами, берущими деньгой, а не умением высмотреть вещь. Он любил говорить, потирая руки:

– Хорошие картины дешевы.

Он был прав: картины величайших мастеров XIX века стоили пустяки при жизни их авторов – сотни франков, чтобы после их смерти подняться до сотен тысяч и миллионов. И, конечно, интереснее, не только в смысле денег, но и в смысле чести, купить вещь, дошедшую до 100000 франков, тогда когда она стоила только триста.

Щукин составил совершенно исключительное по своей художественной ценности собрание, равного которому нет в мире. Даже в Америке, где собирали и собирают не люди, а их капиталы, могущие собирать все, что только мыслимо на свете, нет галереи новейшего французского искусства такой высокой ценности, как щукинская. Ее воспитательное значение было и есть огромно, а тем самым огромна и роль самого Щукина, с каких бы сторон его ни критиковать. Можно только жалеть, что, одержимый настоящей страстью ошеломлять мещан и падкий на „последний крик моды“, он не всегда отдавал себе отчет в сравнительной ценности отдельных явлений в искусстве, принимая нередко зыбкое за прочное, преходящее за вечное» (И. Грабарь. Моя жизнь).

«Однажды Серов и я были одни у Щукина. „А вот я покажу вам“ – приоткрывая тяжелую оконную портьеру, проговорил он и вынул оттуда первого своего Гогена (маоританскую Венеру с веером), и, смеясь и заикаясь, добавил: „Вот – су… су… сумасшедший писал, и су… су… сумасшедший купил“» (Л. Пастернак. Записки разных лет).

 

ЩУКИН Яков Васильевич

1856–1926

Театральный предприниматель. В 1894–1917 хозяин сада и театра «Эрмитаж» в Москве. На сцене театра состоялись первые спектакли МХТ, выступали с концертами Ф. Шаляпин, А. Вертинский. В помещении театра прошел первый публичный киносеанс в России.

«Щукин был прелюбопытнейшим человеком.

…Тот, кто знает в Москве прекрасный сад „Эрмитаж“ с театром в нем, вряд ли знает, каким образом этот сад образовался. На этом месте был раньше грязный двор. Щукин распланировал на нем сад, вывез из окрестностей Москвы, даже отдаленных, десяти-пятнадцатилетние деревья, разбил газоны, клумбы, насадил цветы, пригласил садовников. Щукин страстно любил этот сад. Надо ему отдать справедливость, он делал все для того, чтобы этот сад производил впечатление благоустроенного. Дорожки в саду были бетонированы, для поливки сада был проведен водопровод, в нескольких местах сделаны краны. Лестницы, необходимые для стрижки высоких деревьев, он приобретал за границей. Оттуда же выписывались семена всевозможных редких цветов. Щукин прощал своим служащим многое, но никому бы не простил попытку обезобразить его детище – растоптать клумбу, сорвать цветок или насорить в саду. Он совершенно нетерпимо относился ко всякому артисту, который, сидя в саду в ожидании репетиции, чертил на песке дорожки тросточкой или зонтиком. Этим его можно было довести, что называется, до белого каления. А находился он в своем саду чуть не с семи часов утра ежедневно, следя за тем, как садовники подстригали, подвязывали деревья и кусты, сажали цветы.

Мне рассказывали про такой забавный случай. В театре „Эрмитаж“ должна была выступить в двух концертах после спектакля балерина Т. П. Карсавина. На назначенную репетицию она пришла значительно раньше. Войдя в сад, она села на скамеечку, сняла шляпку и, сидя на солнце, вычерчивала зонтиком какие-то линии на песке площадки.

Вдруг к ней подходит человек в несуразной чесучовой куртке и в черном котелке и говорит:

– Это ты, милочка, что делаешь? – Щукин обращался ко всем на „ты“. Карсавина посмотрела на него с удивлением.

– Ничего особенного не делаю. Жду репетиции, – отвечала она, продолжая чертить на песке.

– Репетиция, милочка, репетицией, а порядок в саду порядком. Я, милочка, не люблю, чтобы в саду нарушали порядок.

– А мне, в сущности, наплевать, что вы любите или не любите. Я никакого порядка не нарушаю.

– Милочка, я прошу вас уйти из сада.

– Я с удовольствием ушла бы, да у меня тут репетиция… И вообще оставьте меня в покое, у меня нет никакого желания разговаривать с вами.

Карсавина не знала, кто ее собеседник.

– В таком случае, милочка, я попрошу вас вывести.

Эти слова, видимо, взбесили ее.

– Попробуйте! – воскликнула она, протянула руку назад к клумбе и сорвала цветок.

Этот сорванный цветок переполнил чашу терпения Щукина. Совершенно рассвирепев, он заорал на весь сад:

– Управляющего!..

Когда управляющий явился, он приказал ему сию же минуту вывести „эту женщину“ из сада и больше никогда не впускать. Когда ему указали, что это балерина Карсавина, приглашенная на два концерта, и что, если ее вывести, ей все же придется заплатить за концерты, он воскликнул:

– Черт с ней, заплатите, но чтобы она больше никогда не появлялась в моем саду, раз она не умеет себя вести. Я не хочу видеть ее на сцене. Черт с ней и с ее искусством!

Карсавиной заплатили, а концерты отменили…

…До него никто оперетт за границей не покупал. При отсутствии литературно-музыкальной конвенции существовал такой порядок вещей: ехал какой-нибудь предприимчивый человек за границу, в Вену или в Берлин, слушал там какую-нибудь оперетту, покупал ее клавир и пьесу на немецком языке, по приезде в Россию переводил и отдавал переведенную оперетту антрепренеру, после чего получал за свой перевод поспектакльно как автор оперетты. Оркестровка обычно делалась по клавиру.

Привыкнув к этому обыкновению, я спросил у Щукина, для чего, собственно говоря, тратить деньги на приобретение материала у действительных авторов, когда можно получить все новейшие оперетты у присяжных переводчиков на месте, в России. На это он заявил мне:

– Пусть так делают все, а я не желаю. Я хочу, чтобы о моем деле, о московском „Эрмитаже“, за границей знали как о солидном деле. Нам воровать нечего, мы и купить можем.

Выехали мы с ним в Вену. По телеграфу он заказал нам комнаты в „Гранд-отеле“. Прибыв в „Гранд-отель“, мы спросили портье, получена ли наша телеграмма. Тот ответил, что комнаты нам оставлены. Я поднимаюсь в отведенное для меня помещение и прихожу в ужас: для меня оставлено целое отделение в четыре комнаты. Иду искать Щукина, которому было оставлено другое помещение, и застаю его в маленьком номере, состоящем из одной комнаты. В полной уверенности, что это просто недоразумение, ошибка гостиницы, я говорю ему:

– Яков Васильевич, вы, очевидно, поместились не в своей комнате. Мне нужно быть здесь, а вам в отведенном мне номере.

– Нет, нет! Ты, милочка, главный режиссер первого в России опереточного дела. Вот я и приказал, чтобы тебе, значит, оставили помещение как главному режиссеру московского театра „Эрмитаж“. Кроме того, я распорядился, чтобы у тебя и цветы были. Сейчас тебе поставят в номер цветы.

– Да зачем мне все это?

– А затем, чтобы все переговоры, которые нам придется с кем-нибудь вести, ты вел у себя в номере. И если надо, так ты даже лучше приглашай людей к завтраку, и чтобы завтрак сервировали у тебя в номере. Так ты будешь достойным представителем Москвы.

После этого разговора мы опустились со Щукиным в ресторан „Гранд-отеля“ позавтракать. И тут я был, действительно, очень смущен: Щукин пришел в ресторан в черной тужурке со стоячим воротником, расстегнутым у горла. Под ней был виден крахмальный воротничок, черный галстук, а в галстуке – булавка с бриллиантом совершенно невероятной величины. Если прибавить к этому, что у него и на мизинце красовался огромный бриллиант, то станет понятно, что вид этого человека производил непристойное впечатление.

Сказать ему о том, что появляться в ресторане в таком виде не совсем удобно, значило задать ему загадку: он был не способен понять все неприличие такого костюма. Между тем я ощутил это неудобство, так как мы оказались в громадном зале „Гранд-отеля“ предметом самого пристального внимания. Щукин этого внимания, быть может, вовсе не замечал, но я рядом с этим бриллиантовым плантатором имел чрезвычайно смущенный вид.

Между тем мы начали наши деловые переговоры. Когда я сообщил композитору Легару о нашем желании приобрести кое-что из его оперетт, он просто разинул рот.

– Зачем вам это нужно, когда русские и так играют мои произведения и ничего мне за это не платят? Зачем вам это делать?

На это я заявил ему, что московский театр „Эрмитаж“ не хочет пользоваться трудом иностранных авторов бесплатно, а хочет установить с ними добрые дружеские и деловые отношения.

Легар был одновременно и ошеломлен, и растроган моим ответом. Добавлю к этому, что я принимал его в своем номере, до безобразия обстановленном цветами, и угощал завтраком, составленным по московским масштабам. К концу завтрака Легар галантно попросил у нас разрешения не продать, а подарить нам первую же оперетту, которую он напишет. Отказываться от подарка было неудобно, но мы решили компенсировать композитора иначе. Мы просили его приехать в Москву продирижировать премьерой этой новой оперетты, за что обещали уплатить ему такую сумму, какую он сам назовет. Расстались мы на том, что он просил нас сообщить ему о времени постановки его оперетты заблаговременно, и он, если ему позволят дела, с удовольствием приедет в Москву продирижировать своей опереттой.

После Легара, который, должно быть, широко разгласил свои переговоры с „москвичами“, нам было уже не трудно установить такие же отношения с Лео Фаллем и другими венскими композиторами. Все они уже знали о приехавших „чудаках“, никакого удивления при встречах с нами не выказывали и назначали за свои оперетты совершенно ничтожные гонорары, как бы желая подчеркнуть, что считают эти деньги найденными. В результате мы приобрели широкую „популярность“ в венских опереточных кругах в течение одной недели.

Из Вены мы отправились со Щукиным в Будапешт, где приобрели оперетту „Ярмарка невест“, идущую и до сих пор» (Н. Монахов. Повесть о жизни).