Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 3. С-Я

Фокин Павел Евгеньевич

Князева Светлана Петровна

Я

 

 

фон ЯВЛЕНСКИЙ Алексей Георгиевич

13(25).3.1864 – 15.3.1941

Художник, участник группы «Der blaue Reiter», друг и единомышленник В. Кандинского. Автор серийных абстрактных композиций. Муж художницы М. Веревкиной. С 1896 – за границей.

«В течение нескольких лет я писал эти вариации, а потом мне стало необходимо найти форму для лица, так как я понял, что великое искусство нужно создавать только с религиозным чувством. И это я мог перенести только в человеческое лицо. Я понял, что художник своими формами и красками должен выразить то, что есть в нем божественного. Поэтому произведение искусства – это видимый Бог, а искусство – это „тоска по Богу“» (А. Явленский. Письмо от 12 июня 1938).

«Главным „модником“ был Алексей Георгиевич Явленский, офицер, вышедший в отставку в чине штабс-капитана. Когда-то он увлекался Репиным, позднее Серовым и Коровиным, а затем „специализировался“ только на иностранцах. Героями дня по очереди были: Цорн, Уистлер, японцы, Ленбах, Штук, Беклин. На этом дело не остановилось, и один за другим следовали, безжалостно сменяя друг друга, Сулоага, Клод Моне, Ренуар, Сезанн, Ван Гог, Матисс, Дерен, Пикассо, Брак и так далее, до бесконечности.

…Веревкина, находившаяся все время под его влиянием, разделяла увлечение всеми этими модами. Мы с Кардовским были менее эластичны, но, конечно, общее увлечение задевало какими-то сторонами и нас – Кардовского меньше, меня больше. Мы ограничивались, однако, тем, что наматывали себе смысл очередной моды на ус, не претворяя ее в собственных работах, тогда как Явленский тотчас же принимался писать под Уистлера, под Штука, под Сулоагу, под Ван Гога, под Матисса и Пикассо. Каждый раз он был во власти одного из них, считая его одного подлинным гением. Сам он был очень талантлив, прекрасно чувствовал цвет, силуэт, ритм, до иллюзии перенимая у своего сегодняшнего бога все его внешние признаки – манеру, мазок, фактуру, но не углубляясь в его внутреннюю, затаенную сущность. Он был слишком женственной натурой, быстро воспламенялся и в увлечении не в силах был формулировать своих мыслей и ощущений, непрерывно ахая и охая, причмокивая, щелкая пальцами, не находя нужных слов, неистово жестикулируя» (И. Грабарь. Моя жизнь).

 

ЯВОРСКАЯ (урожд. Гюббенет; в замужестве Барятинская) Лидия Борисовна

княгиня;

22.7(3.8).1871, по другим данным 1869 – 3.9.1921

Драматическая актриса. Актриса театра Корша, Малого театра А. Суворина в Петербурге. Роли: Ольга Ранцева («Чад жизни» Маркевича), Маргарита Готье («Дама с камелиями» Дюма-сына), Сильветта («Романтики» Ростана), Мелисанда («Принцесса Греза» Ростана), Роксана («Сирано де Бержерак» Ростана), Нора («Кукольный дом» Ибсена) и др. Подруга Т. Л. Щепкиной-Куперник. С 1918 – за границей.

«Это была одаренная, далеко не заурядная артистка. С прекрасными данными: эффектная внешность, большой темперамент, умение быстро загораться и с блеском преподносить себя. Но своей манерой играть Яворская совсем не напоминала русскую актрису: на всем чувствовался налет иностранной или, точнее, французской школы. Можно было с уверенностью сказать, что она под сильным влиянием двух звезд французского театра – Сары Бернар и Режан. Она с точностью восприняла все приемы их игры и не без блеска пыталась демонстрировать их на русской сцене» (Ю. Юрьев. Записки).

«Она не отличалась ни выдающимся талантом, ни заметною красотою, ни обширным образованием. Я не скажу также, что бы ее ум был блестящ или оригинален, самобытен и свеж. Все было у нее среднего качества. Она была „каботинка“ в самом подлинном и настоящем значении этого слова, но, в отличие от актрис с „театральным характером“ (а без „театрального характера“ не станешь знаменитою актрисою), она была светски воспитанная женщина, каких наша сцена совершенно не знала. Она производила обаятельное впечатление тем, что к грации светской женщины прибавляла грацию сценического кокетства, выгодно отличаясь и от актрис, и от светских красавиц. Она умела слушать, – а уметь слушать важнее, чем уметь разговаривать, – и давала, тонко поощряя, возможность собеседнику показать себя с самой выгодной стороны, и потому после беседы с ней каждый с удовольствием вспоминал о самом себе, а следовательно, и о той, пред которой он был таким молодцом. …Яворская же, с кем погрубее, с кем потоньше, льстила каждому, слушая с видом величайшего удовольствия и вставляя очень искусные реплики, свидетельствовавшие о том, что слова ее собеседника – бальзам для ее души – о, не потому, что она необразованна или несведуща, а, наоборот, именно потому, что она, Яворская, такая образованная, сведущая и чуткая, и вот, наконец, нашла себе оракула. И все это было облечено в изысканнейшие светские формы и окружено еле уловимой атмосферой эротики – odor di feminа. В короткий срок она покорила и обезоружила всех, – даже хитрого и холодного старика Суворина. …Яворская, племянница бывшего министра путей сообщения Гюббенета, принадлежала к бомонду и, как актриса, еще лучше умела изображать его. Она прекрасно знала иностранные языки, ездила в Париж, имитировала и обкрадывала Сару Бернар, Режан, Бартэ, и вместе с туалетами привозила сценические „артикль де Пари“ в Петербург. Ее успех особенно определился в „Princesse Lointaine“ („Принцесса Греза“) Ростана, и Суворин, который совершенно справедливо не находил в Яворской ни значительного дарования, ни художественной правды, очень скоро махнул рукой на свое предубеждение и охотно дал дорогу актрисе, которая умела нравиться, и голосом, больным, надорванным и хрипящим, декламировала „Принцессу Грезу“» (А. Кугель. Листья с дерева).

«Я никогда не был поклонником ее дарования, особенно мне не нравился ее голос, сиплый, надтреснутый, точно у нее постоянно болело горло. Но она была женщина умная, передовая, ставила в свои бенефисы пьесы, как тогда выражались, „с душком“, ее любила молодежь, и у нее определенно был литературный вкус. Во всяком случае, она пользовалась большим успехом у Корша в Москве и у Суворина в Петербурге, где публика буквально носила ее на руках» (М. Чехов. Вокруг Чехова).

«Я слыхала от общих знакомых… что она необыкновенно интересная молодая женщина, знала, что она живет в „Лувре“ [отель в Москве. – Сост.], занимает самый лучший номер, что у нее бывает много народу и очень весело.

…Очутившись в устланном ковром коридоре „Лувра“, я решительно постучалась в двери и услышала „Войдите!“, сказанное очень своеобразным, хрипловатым и словно надтреснутым голосом. Я очутилась в большой, полукруглой комнате, всеми пятью окнами выходившей на площадь и Тверскую, уставленной синей мебелью. В комнате было много корзин с цветами и много народу. Навстречу мне встала очень стройная, изящная женщина в белом суконном домашнем платье. Первыми кинулись мне в глаза заложенные греческим узлом на затылке золотистые волосы, сияющие серо-голубым светом, взгляд и нервная улыбка большого, но прекрасной формы рта.

…Она произвела на меня сильное впечатление: ее блестящее умение говорить, ее живость, какая-то змеиная грация, свободное, слегка властное обращение с окружающими, выказываемое к ней поклонение и ее необычайная ласковость ко мне – все это очень заняло мое воображение, и мне думалось, что, вероятно, в таком роде была Аспазия или мадам Рекамье – вообще „героини“, и значительность и необыденность личности почувствовались сразу.

…Яворская в первый год своей службы у Корша взволновала театральные круги Москвы. До появления ее театр Корша имел свою, очень определенную физиономию: это был в полном смысле „театр для пищеварения“, да еще для какой публики – главным образом для купеческой, замоскворецкой, которая от театра требовала только одного: чтобы не приходилось думать и можно было посмеяться.

…И вдруг в этой атмосфере мещанского благополучия появилась – словно камень швырнули в стоячую воду – беспокойная женская фигура, не кругленькая и не розовая… Послышался нервный, резковатый, совсем не щебечущий голос, – вместо подпрыгивания милых куколок сверкнула змеиная грация и поразила глаз парижская манера одеваться.

…Лидия была не красавица, но очень интересна. Поклонники воспевали ее в прозе и стихах, говорили, что у нее „глаза страдающей и счастливой вакханки“, „Русалки“ и т. п. – эти сравнения были тогда в моде, – у нее действительно были великолепные серо-голубые глаза, и рот, умевший быть и нежным, и жестоким. Она была очень оживлена, всегда вся горела, любила и умела кокетничать. Ее отличительной чертой, как на сцене, так и в жизни, было полное неумение находиться в покое. Вспоминая ее, я всегда представляю ее себе в движении – куда-то торопящейся, что-то передвигающей, идущей, устремляющейся. Но иногда, когда мы оставались одни, она рассказывала мне роман своей юности, неудачного брака и обиженного сердца, и тогда, как две капли, была похожа на мюнхенскую Мадонну скульптора Бейрера. И глаза у нее казались невинными, как у ребенка. Очень странные были у нее глаза: в них чувствовалась какая-то пустота, словно их ретина не отражала и не воспринимала внешнего мира. Иногда немного блуждающие, иногда смотрящие почти не мигая, широко раскрытые – это именно могли быть глаза русалки, не передающие никакого чувства, не имеющие дна, не жившие жизнью лица – нервного и подвижного. Ее больным местом был голос – не гибкий, со странной хрипотой, напряженный. Когда его слышали в первый раз, он обыкновенно производил неприятное впечатление, но постепенно забывался. Какой-то большой шарм был в ней, заставлявший большинство прощать ей этот голос. И многих она привлекала и интересовала, но многих и отталкивала: кто восхищался ей, кто возмущался, только никто почти не оставался к ней равнодушен.

Сплетен она возбуждала невероятное количество. Ее считали женщиной очень легкомысленной, доступной, приписывали ей в десять раз больше, чем это соответствовало истине. Такой взгляд на нее установился просто, настолько, что даже А. П. Чехов, когда убедился, что дальше флирта у них не идет, – был как бы словно обижен этим. Лидия Борисовна не могла пройти с кем-нибудь рядом по улице, чтобы молва сейчас же не приписала ей близости с ним» (Т. Щепкина-Куперник. Дни моей жизни).

 

ЯКУБОВИЧ Петр Филиппович

псевд. М. Рамшев, Л. Мельшин и др.;

22.10(3.11).1860– 17(30).3.1911

Поэт, прозаик, публицист, общественный деятель. Лидер «Молодой народной воли». Стихотворные сборники «Отклик» (СПб., 1881), «Стихотворения Матвея Рамшева» (СПб., 1887), «Из стихотворений Я. Мельшина (П. Я.)» (СПб., 1901). «Стихотворения» (т. 1–2, СПб., 1898–1901).

«П. Якубович – поэт-народоволец, сосланный по процессу Германа Лопатина на каторгу. Стихи свои он подписывал инициалами „П. Я.“, беллетристику – „Л. Мельшин“. Книга его „В мире отверженных“, с потрясающим описанием каторги, вызвала большой шум, была переведена на иностранные языки. В конце девяностых годов, ввиду сильного нервного расстройства, Якубовичу было разрешено приехать из ссылки для лечения в Петербург. Познакомился я с ним вскоре после его приезда. Он находился в нервной клинике на Выборгской стороне. Мне передано было его желание познакомиться со мною и приглашение посетить его.

Приехал к нему. Невысокого роста, с темной бородкой и болезненно-белым, слегка одутловатым лицом, с черными, проницательными, прекрасными глазами. При нем его жена. Называю себя.

– Здравствуйте. Я вас ждал. – И сразу: – Вы марксист?

– Марксист.

– Слава Богу! Первого встречаю марксиста, который прямо заявляет, что он марксист. А то сейчас же начинает мяться: „Видите ли, как сказать, я, собственно…“

Я засмеялся.

– Хороших же вы встречали марксистов!

– Садитесь. Объясните, пожалуйста, что такого нового вы нашли в вашем марксизме?

Я стал говорить очень осторожно: меня предупредили, что Петру Филипповичу вредно волноваться и спорить. С полчаса, однако, проговорили на эту тему, и глаза его смотрели все мрачнее, все враждебнее.

Приехал Короленко с женою.

– Ну, Владимир Галактионович, оказывается – форменный марксист! Самый безнадежный!

Петр Филиппович сокрушенно махнул на меня рукою.

…Меня он очаровал. Совсем в нем не было того, что так меня отталкивало в других сотрудниках „Русского богатства“ (кроме Короленко и Анненского). Чувствовалось – он неистовою ненавистью ненавидит весь строй твоих взглядов, но это не мешает ему к самому тебе относиться с уважением и расположенностью. Я встречался с ним еще несколько раз – в последний раз на юбилее Михайловского – и каждый раз испытывал то же очарование, слушая, как он громил марксистов, и глядя в его чудесные, суровые, ненавидящие глаза» (В. Вересаев. Литературные воспоминания).

 

ЯКУЛОВ Георгий (Жорж) Богданович

2(14).1.1884 – 28.12.1928

Театральный художник, живописец, график. Сотрудничал с журналом «Золотое руно», издательством «Альциона». Участник выставок «Мира искусства» (1911–1915, 1917), «Союза русских художников» (1915). Оформлял кафе «Стойло Пегаса» и «Питтореск» в Москве (1919; совм. с В. Татлиным и А. Родченко).

«После событий 1905 года большое оживление в собрания у „Грека“ внес Георгий Богданович Якулов. Молодой энергичный южанин, вернувшись после войны на Дальнем Востоке в Москву, буквально вторгся в художественную жизнь. Переполненный впечатлениями от китайского и японского искусства, Г. Б. Якулов стал убежденно внедрять в русское искусство и доказывать необходимость для него многих начал, обогащавших живопись Востока.

Он, являясь одним из убежденнейших проповедников целесообразности перенесения некоторых восточных приемов живописи в русское искусство, начал практически осуществлять и применять это и в своих первых театральных работах. Якуловские грезы и фантазии находили отклик в сердцах и художников и зрителей, особенно молодежи» (В. Лобанов. Кануны).

«Я меньше помню произведения Якулова, чем его самого. И темперамент его, и лицо – все было типично для его родины – Армении, и вспоминались веселые сатиры на древнегреческих вазах. В его лице, фигуре, движениях была непреодолимая привлекательность. В общепринятом понятии красавцем он не был, но я считала его „некрасивым красавцем“ – его интересно было рассматривать, и что греха таить, я его побаивалась и избегала общаться из боязни влюбиться в него и… конечно, страдать. …А женщин он покорял запросто.

Он был в хорошем смысле богемой, и я бы сказала – парижского толка. Богемой по образу жизни, по складу души, ума и отношению к людям и искусству. Он не был художником-схимником и подвижником – был талантливым преуспевающим профессионалом. Всегда острый, мобилизованный на споры об искусстве, на выдумки, пирушки и доброту. Человек компанейский, веселый, циник, чаровник. Умел не по-торгашески и без унижений устраивать свои денежные дела, но всегда, всегда – художник!» (Вал. Ходасевич. Портреты словами).

«Не в пример большинству живописцев, Якулов обладал даром обобщения и умел связно излагать свои мысли.

У него была своеобразная гносеологическая концепция, противопоставлявшая искусство Запада как воплощение геометрического мировосприятия, направляющегося от объекта к субъекту, – искусству Востока, мировосприятию алгебраическому, идущего от субъекта к объекту. Именно ему принадлежит указание на это в совместно выпущенной нами декларации [„Мы и Запад“, 1913. – Сост.], точно так же как и противоположение территориального искусства Европы строящемуся на космических элементах искусству России» (Б. Лившиц. Полутороглазый стрелец).

«Жорж всегда был денди. Выступал ли он на выставках, бывал ли он у знакомых, говорил ли он с трибуны, он всегда был уверен, и, право, его путь был окрашен цветами радужной удачи.

…Когда началась война, Жорж, уже проделавший японскую кампанию, надел белые перчатки и обещал в этих перчатках войти в Берлин. Он взял крохотный чемоданчик и две смены белья:

– Я куплю себе новое белье через две недели в Берлине!

…В одной из стычек на опушке леса, когда солдаты не пошли цепью, Якулов, которого все солдаты безумно любили, медленно встает во весь рост, надевает свои неизменные перчатки, берет стек и без оружия двигается на немецкие окопы. Он никого не звал за собой. Он уже не верил в победный конец, он не шел „за бельем“ в Берлин, он просто не понимал чувства страха.

Через миг он лежал с пробитым легким. Пуля была разрывная» (В. Шершеневич. Великолепный очевидец).

«Георгий Богданович был милейшим человеком, но с деньгами обращаться не умел. Сколько бы у него ни было денег утром, к вечеру он ухитрялся их куда-то рассовать, очень мало тратя на себя. И, делая большие глаза, говорил: „Где же они? Черт возьми“ (это была его любимая поговорка). Когда он говорил „черт возьми“, голова уходила в плечи, на лице появлялась удивленная улыбка, все завершал жест разводящихся рук и слова: „Говорят, деньги – вода, врут, деньги – порох, вспыхнут и нет“.

…Якулов окончил Лазаревский Восточный институт. До войны 1914 года бывал часто за границей, дружил с парижскими художниками.

Ему близка была древняя и современная, особенно народная, армянская культура. Первым его сознательным увлечением, оставшимся навсегда, был итальянский Ренессанс. Затем, во время войны с Японией – Якулов был офицером, – он познакомился с китайской и дальневосточной художественной культурой. Любовь к искусству Африки была заронена, вероятно, увлечением на Западе конголезской скульптурой. Под такими разными влияниями Якулови сформировался как оригинальный, неповторимый художник.

Георгий Богданович очень чувствовал героику и патетику и был темпераментным художником. Человек он был общительный, остроумный, очень даровитый, отлично знал историю изобразительных искусств, литературу.

До революции Георгий Богданович выставлялся в „Голубой розе“, группировавшейся вокруг журнала „Золотое руно“.

…Якулов выступал с Шершеневичем и Мариенгофом на диспутах и принимал участие в журнале „Гостиница для путешествующих в прекрасное“, а когда имажинисты отделились от поэтов при „Союзе“ и перебрались в кафе „Бим-Бом“ на Тверской улице, то по эскизам Якулова отделывалось помещение, и очень интересно и необычно была решена вывеска: на полированной фанере был изображен в облаках Пегас и вокруг затейливым шрифтом написано „Стойло Пегаса“» (В. Комарденков. Дни минувшие).

 

ЯКУНЧИКОВА (урожд. Мамонтова) Мария Федоровна

1864–1952

Художница. Участница Абрамцевского художественного кружка. Занималась вопросами кустарного производства и прикладного искусства. Награждена была золотой медалью на Всемирной выставке в Париже (1900) за устройство павильона изделий русских кустарей.

«[Она была женщиной] талантливой, разбиравшейся в искусстве и умевшей отличать подлинное от фальшивого, серьезное от пошлого.

…Она всегда была во власти какой-нибудь художественной идеи, отличалась кипучей энергией и вечно что-то организовывала. Так, всецело ей обязана своим возникновением и организацией замечательная кустарная выставка в Таврическом дворце 1902 года» (И. Грабарь. Моя жизнь).

«По средам бывали мы иногда на приемах у нашей кузины Марии Федоровны Якунчиковой, рожденной Мамонтовой, блестящей, умной и талантливой молодой женщины, с которой мы впоследствии очень сблизились. Там бывало очень много народа – художников, артистов и просто светских людей.

…М. Ф. была очень дружна с Натальей Яковлевной Давыдовой, талантливой художницей. Они обе вместе работали по русскому кустарному делу и очень дополняли друг друга. Все рисунки создавала Н. Я., все изобретала она, а М. Ф., благодаря своему уму, вкусу и энергии, умела широко поставить дело, организовать выставки. По рисункам Н. Я. устроили мастерскую в Тамбовской губернии, деревне Соломенке, где ткали прелестные ковры и делали вышивки всех родов. На всемирной выставке в Париже М. Ф. и Н. Я. организовали Русский кустарный отдел. За это М. Ф. получила французский орден» (М. Морозова. Мои воспоминания).

 

ЯКУНЧИКОВА-ВЕБЕР Мария Васильевна

1870 – 14(27).12.1902

Живописец, офортист, прикладник. Член объединения «Мир искусства».

«Может быть, недалеко уже то время, когда эти годы, годы Серова, Коровина, Врубеля, Сомова, Якунчиковой и Мусатова, будут называться лучезарной эпохой русской живописи» (П. Муратов. О нашей художественной культуре. 1906).

«М. В. Якунчикова была незаурядной художницей, настолько одаренной и опытной, что ее нельзя причислить к числу обычных любительниц-дилетанток. Она большею частью жила за границей, но летом обычно приезжала в Россию и занималась пейзажной живописью. Излюбленными темами ее произведений были поэтические уголки старинных усадеб, виды с балконов на безграничные просторы полей, заглохшие сады, деревенские кладбища. Кроме живописи, М. В. Якунчикова занималась цветным офортом, и в этой области у нее были очень удачные вещи. Одно время она занималась таким, казалось бы, чисто „любительским“ и незатейливым делом, как выжигание по дереву, причем эти работы получались у нее вполне художественными, ничем не напоминая обычных шаблонов.

…Творчество М. В. Якунчиковой, несомненно, развернулось бы еще очень широко, если бы ранняя смерть не пресекла ее деятельности в расцвете лет…» (А. Головин. Встречи и впечатления).

«Якунчикова умерла тридцати двух лет. Последние два года она хворала. Немного времени осталось у нее для творчества, да и в судьбе ее было что-то необъяснимое и таинственное. Она была характерно русской женщиной с типично русским дарованием, а жить большую часть жизни вынуждена была за границей. За творческими силами она урывками приезжала в Россию, набиралась „русским духом“ и должна была опять лететь назад. В Париже она работала над видами Троице-Сергиевой лавры!

Лишь только она начала развиваться как художница, она вышла замуж, затем – дети, затем – серьезная болезнь сына и, наконец, смерть.

Якунчикова мало успела, особенно по сравнению с тем, что могла. Но во всем, что она впопыхах, между детскими пеленками и шумом Парижа, имела время сделать, она выказала глубину чудесного дарования, чутья и любви к далеким от нее русским лесам, этим „елочкам и осинкам“, к которым относилась с каким-то благоговением и к которым стремилась всю жизнь.

Во всем ее существовании было ужасно много драматичности, главным образом потому, что жизнь шла против нее и все время складывалась так, что борьба под конец сделалась для нее непосильной. …Она не смогла со всем этим справиться, она, милый поэт русских лесных лужаек, сельского кладбища с покосившимися крестами, монастырских ворот и деревенского крылечка, – куда же ей, столь хрупкой и тонкой, было воевать с жизнью. И она погибла» (С. Дягилев. М. В. Якунчикова).

 

ЯРЕМИЧ Степан Петрович

22.7(3.8).1869 – 14.10.1939

Живописец, книжный иллюстратор, художественный критик. Сотрудник журнала «Мир искусства». Участник выставок «Мира искусства», «Союза русских художников». Автор работ «Екатерининский канал в Петербурге» (1908), «Крюков канал в белую ночь» (1908) и других пейзажей.

«Что касается наружности Яремича, то перед нами предстал довольно высокий, несколько худощавый человек лет двадцати пяти, не более, рыжеватый блондин, с головой на шее несколько преувеличенной длины, с остриженной клинушком бородкой и с удивительно розовенькими, совершенно младенческими „щечками“. Он чуть прихрамывал, и происходило это от какого-то природного дефекта в ступне (вследствие чего он и обувь носил по специальному заказу), но эта еле заметная хромота не мешала Яремичу быть неутомимым пешеходом. Говорил он с едва уловимым украинским акцентом, придававшим, однако, своеобразную прелесть его речи.

Вначале Яремич, видимо, робел, но впоследствии я убедился, что он вообще несколько утрирует свою природную робость, пользуясь ею как некоторым средством нравиться. Он охотно улыбался, приятно и часто смеялся. Сразу же стала приметной его склонность соглашаться с собеседником, но это его соглашательство не означало какого-либо заискивания, а обнаруживала лишь чрезвычайную мягкость характера и, пожалуй, известную шаткость собственных убеждений. Впрочем, в каких-то главных вопросах между нами сразу наметилось действительно большое единодушие. Были у Степана Петровича и разные причуды, но они только придавали ему лишний шарм. Одна из самых курьезных причуд была та, что он ни за что не желал сообщить, сколько ему лет, но и это было какое-то „кокетство“ несколько женственного оттенка; женские черты вообще преобладали в его характере. Никогда он не говорил ни о своем прошлом, ни о своем происхождении, ни о своих родных, и лишь случайно, много лет позже, я узнал, что его отец принадлежал к духовному званию. Пожалуй, нечто от семинариста или бурсака было и в Степане Петровиче, но он был бы ужасно огорчен, если бы узнал, что производит такое впечатление и что таинственность, которой он себя окружил, была отчасти разоблачена. Во всяком случае, детство и ранняя юность у него были, вероятно, незавидными и чем-то таким, о чем неприятно вспоминать; это не мешало ему интересоваться детскими и юношескими годами других и вообще „знать толк“ в этой, не всякому доступной области.

Окутано тайной было и его образование. Он едва ли прошел весь курс среднеучебного заведения и уже наверное не побывал в университете, но это вовсе не помешало Яремичу принадлежать к числу людей высокой и глубокой культуры. Он, вероятно, самоучкой, движимый ненасытной потребностью познания, дошел до всего. Кроме того, он обладал даром черпать для себя все нужное при всяком случае и главным образом в общении с людьми выдающегося ума и вообще „интересными“. С особенной благодарностью он вспоминал о своем общении с другом Льва Толстого – художником Н. Н. Ге и с М. А. Врубелем. Немало почерпнул он и из общения с нашим кружком, в котором он довольно скоро занял подобающее ему место. Особенно близко он сошелся с Нуроком и с Сомовым, но его полюбили и стали считать за своего и Философов, и Дягилев, и Бакст. В редакции „Мира искусства“, куда я его ввел, как только увидал в нем ценного „союзника“, он очень скоро сделался своим человеком и бывал там не реже меня. К тому же он оказывал там и заметные услуги как по части информации, так и в качестве отличного графика-шрифтиста. Из его литературных предпочтений нас несколько смущало его беспредельное поклонение Вольтеру, но и это принадлежало в Яремиче к его чудачествам и было настолько вне круга наших идей, что не возбуждало даже споров. Находился же этот культ Вольтера в связи с материалистическим уклоном мировоззрения Яремича, что поражало в нем тем более, что по всему своему облику (а во многих отношениях и по своим вкусам и взглядам) он производил впечатление человека, склонного к мистике и чуть ли не к аскетическому подвижничеству. Впечатлению чего-то „иноческого“ способствовало и то, что он в те времена был неуклонным вегетарианцем. Последнее можно было объяснить еще и тем, что он когда-то (под влиянием Н. Ге) был адептом Толстого, и черты бывшего „толстовца“ нет-нет в нем и проглядывали» (А. Бенуа. Мои воспоминания).

«Он был долговязый, с длинной шеей и тощ, как мощи, и ходил точно на цыпочках. Он мог быть очень ехидным, но при этом он сам был полон милейшего добродушия. Я только часто не знал, говорит он всерьез или шутит.

Художник он был тонкий, но скромный – и невероятный лентяй. Я помню только два его масляных пейзажа и несколько небольших акварелей. Яремич был одним из первых в „Мире искусства“, который дал пример орнаментальных надписей и букв, украшавших „Мир искусства“ и „Художественные сокровища России“, это была безукоризненная каллиграфия самого чистого стиля. Он был киевлянином и до „Мира искусства“ работал с Врубелем по росписи храма св. Владимира.

…Он обладал большим литературным и критическим талантами, был очень знающим историком искусства; написано им и для „Мира искусства“, и для отдельных книг было очень много, также и в советское время, когда, между прочим, он написал очень внимательное и очень меня тронувшее предисловие к альбому моих литографий Петербурга» (М. Добужинский. Воспоминания).

«Даровитый художник (живописец-пейзажист и рисовальщик), Степан Петрович был и выдающимся специалистом по вопросам музееведения и реставрации. Его труды в области истории русского и западноевропейского искусства составили существенный вклад в нашу искусствоведческую литературу. …Прирожденное чутье, безошибочная интуиция и чувство стиля помогли ему стать одним из лучших знатоков старинного графического искусства. …Черты большой художественной культуры и замечательной искусствоведческой эрудиции сочетались в нем с коллекционерским энтузиазмом и с некоторой „богемностью“. В нем уживались благодушие и скрытность, осторожная деловитость и способность увлекаться, простота и лукавство, холодная дальновидность и пылкая предприимчивость. У него был большой жизненный опыт, обширный запас впечатлений и воспоминаний. Старость и болезнь сломили в нем волю к художественному творчеству (в последние годы жизни он не занимался живописью), он охладел и к литературной работе, всячески уклонялся от нее, – но искусство само по себе, прекрасные полотна, виртуозные рисунки, произведения больших мастеров продолжали его волновать до последних дней жизни. Судьба какой-либо замечательной картины, судьба редкого и ценного наброска интересовали его как событие личной жизни, заставляли вновь и вновь загораться восхищением, искать, спорить, доказывать, убеждать. В истории музейной и коллекционерской жизни и даже шире – в истории русской художественной культуры – имя С. П. Яремича не должно и не может быть забыто» (Э. Голлербах. Памяти С. П. Яремича).

 

ЯРЦЕВ Петр Михайлович

1861, по другим сведениям 1870 или 1871 – 30.11.1930

Драматург, театральный критик, режиссер. Сотрудник газет «Речь», «Киевская мысль». Публикации в журналах «Театр и искусство», «Золотое руно», «Правда», «Современная жизнь» и др. Автор пьес «Брак» (1900), «Волшебник» (1902), «У монастыря» (1905) и др. С 1906 заведующий литературным отделом в театре В. Комиссаржевской. В 1910 открыл в Москве собственную театральную школу. С 1920 – за границей.

«Редеющие каштановые волосы, зачесанные назад. Большой лоб, впору шекспировскому. Под ним светлые, огромные глаза, так глубоко засаженные, что глядят точно из пещер, обрамленных крепкими, костистыми арками – худоба и остроугольность их удивительна. Низ лица явно стремится к треугольнику с рыжеватой бородкою. Мягкая и не первой юности шляпа, черный галстук, длинный сюртук, крылатка и серые матерчатые перчатки, голова несколько вдавлена в плечи, брови насуплены – так проходит Ярцев в скромном старомодном облике своем по переулкам Москвы, близ Арбата, по Плющихе, в Левшинском…

Петр Михайлович появился в моей памяти зимою 1905 года. Художественный театр репетировал тогда „У монастыря“, трехактную лирическую его пьесу. Автора вовсе не знали в литературе. Что-то ставил он в Петербурге, чуть ли не у Суворина. Но Художественный театр… Сразу мог он дать славу, деньги, положение. Говорили, что Немирович увлекается новой пьесой и новым драматургом. Драматург жил в небольшой квартирке на Плющихе. В кабинете его висел Ибсен, лежало несколько книг. Стол был покрыт серым сукном, обои серо-зеленоватые. Тут писал, курил, пил крепчайший черный кофе хозяин. Он и дома сидел в сюртуке – очень длинном, не весьма новом. Нечто и донкихотовское, и монашеское было в его облике.

…Он жил совершенною птицей небесной. Более беззаботного, бессеребряного и неприспособленного человека я не встречал. …Петр Михайлович был тогда глубоко богемен. Над чашкою кофе мог сидеть без конца в кафе, что-то записывать, о чем-то размышлять. Встретившись с кем-нибудь из молодежи, мог оказаться в кабачке, от сумрачной молчаливости перейти к нервической оживленности, якобы загореться – поправляя галстук и откидывая назад волосы, увлекательно говорить о театре, все на нервах, на нервах…

…Ярцев любил такую жизнь. Будучи старше нас, загорался не меньше. Хотя нередко – так же быстро и гас: глубоким неврастеником был всегда, и всегда в сердце его лежало зерно горечи. Душевное опьянение лишь временно затопляло эту горечь.

„Романтический человек с раненою душой“ – так можно было бы определить его. Он мечтал об особенном театре (исходя, впрочем, от Станиславского), о высоком, духовно-облегченном искусстве. Ему хотелось, чтобы чувства на сцене сквозили чистейшими, прозрачными красками. Действительность, даже в Художественном театре, этого не давала.

Огромность требований Ярцева к театру, к любви, к жизни ставила его в тяжкие положения» (Б. Зайцев. Москва).

«В сезон 1908/09 года в Киеве появился новый рецензент, приехавший из Москвы, – Петр Михайлович Ярцев. Он был приглашен заведовать драматическим отделением театрального училища М. Е. Медведева, и ему же „Киевская мысль“ поручила рецензировать спектакли Соловцовского театра.

П. М. Ярцев, человек угрюмо сосредоточенный, желчный и раздражительный, страстно любил театральное искусство и хорошо разбирался в ведущих направлениях современной сцены. Конечно, по знаниям, по художественному вкусу он стоял на голову выше киевских рецензентов, привыкших, как школьные учителя, ставить актерам отметки.

…П. М. Ярцев принес на страницы „Киевской мысли“ совсем иное. Он анализировал рисунок актерских ролей, отмечал удачные и неудачные интонации, мимику, малейшие подробности игры, восторженно приветствовал удачи и зло критиковал ошибки, промахи, даже мелкие упущения актеров. Ярцев писал сложным, затрудненным языком, словно запутывался в паутине слов, ища выражения мучившей его мысли. Рецензии Ярцева были столь необычны, что не могли не задевать за живое киевских театралов. Некоторые считали его глубочайшим знатоком театра, жрецом музы сцены, другие же воспринимали его как несправедливого критика, грубостью своей прикрывающего чуть ли не невежество.

В действительности Ярцев предъявлял необычайно высокие требования к театру. Он, например, считал, что соловцовцы не смеют браться за трагедию, она им просто не под силу. Когда театр анонсировал „Грозу“ Островского, Ярцев неосторожно обмолвился в одной из рецензий, что „Гроза“ непременно попадет под его удар, так как он убежден в полном провале спектакля.

Ярцев, в отличие от других рецензентов, держался обособленно, не посещал кулис, артистического фойе, не сидел с актерами в „трамвайчике“. И актеры в свою очередь чуждались его и боялись попасть под разящее перо критика.

„Грозу“ решили дать утренником. Зал был переполнен учащейся молодежью, учителями, но и постоянные посетители этого театра пришли на премьеру, хотя, как правило, они не любили утренних спектаклей. Протяжный звук гонга, обычно служивший сигналом для открытия занавеса, все не раздавался. Наиболее экспансивные зрители начали хлопать в ладоши и даже стучать ногами. Наконец прозвучал удар гонга, но занавес не открылся, а на авансцену вышел режиссер В. Н. Дагмаров и заявил, что актеры отказываются начинать спектакль, прежде чем рецензент Ярцев не покинет зрительный зал.

Поднялся невообразимый шум. Часть публики приняла сторону актеров, часть громко протестовала против своеволия соловцовцев. П. М. Ярцев поднялся со своего кресла, не спеша спрятал блокнот и карандаш, которым он имел обыкновение делать пометки во время спектакля при свете карманного фонарика, и вышел. Вслед за ним из солидарности ушли рецензенты всех киевских редакций. Только тогда начался спектакль.

Этот небывалый в истории театра конфликт длился несколько недель. В местных газетах не появлялось ни одного слова о театре „Соловцов“. Дело кончилось неким компромиссом: труппа театра признала свое поведение неправильным, Ярцев вернулся к своим обязанностям, но писал уже гораздо сдержаннее и умиротвореннее.

Через год или два он оставил Киев и вернулся в Москву» (А. Дейч. Голос памяти).

«Студентом познакомился я с П. М. Ярцевым – острым, парадоксальным, требовательным; он мало участвовал в московской прессе, сотрудничая преимущественно в петербургской „Речи“ и в „Киевской мысли“. Он был суховат, философичен, и я его немного побаивался. Как-то – он был человеком несправедливой судьбы, – криво усмехаясь, сказал: „Когда-нибудь вы узнаете, какая мука быть рецензентом, идти в театр, когда не хочешь, смотреть то, на что тебя не тянет, и говорить людям правду в лицо“» (П. Марков. Книга воспоминаний).

 

ЯСИНСКИЙ Константин Алексеевич

около 1878 – около 1905

Художник. Однокурсник и друг К. Малевича и И. Клюна.

«В художественном училище Ф. И. Рерберга одновременно со мной и Малевичем [в 1905 году. – Сост.] учился художник Константин Ясинский (младший). Он был очень талантливый молодой человек, но страстный поклонник Оскара Уайльда, которому подражал во всем: в походке, в костюме, во всем своем быту; говорил его афоризмами, картавил так же, как О. Уайльд. Картины его также были эстетического направления: „Ночное кафе“, „Венера XX века“. Венеру он изобразил голой женщиной бальзаковского возраста (лет за 50), полной и обрюзгшей; по лицу и по всей ее фигуре видно, что она в жизни своей видала всякие виды, хорошо и бурно пожила. В живописи и рисунке он был последователем художника Обри Бердслея. Когда мы встречались с ним в кафе или в кабачке, мы всегда страстно спорили, причем мы с Малевичем пили пиво или водку, а Ясинский тянул неизменно свой грог. Однажды мы зашли к нему посмотреть его последние произведения и, конечно, заспорили об искусстве. Мы ему говорили о преимуществе кубизма, а Ясинский развивал воззрение эстетическое. В самый разгар спора вдруг Малевич вскочил и громко в упор Ясинскому сказал:

– Молчи, Ясинский, задушу! Что ты нам свой „сифилитизм“ проповедуешь?!

Одевался он в стиле гротеска.

Вскоре Ясинский сошел с ума (прогрессивный паралич) и умер в больнице» (И. Клюн. Казимир Северинович Малевич).

 

ЯСИНСКИЙ Иероним Иеронимович

псевд. Максим Белинский, Независимый, М. Чуносов;

18(30).4.1850 – 31.12.1931

Писатель, поэт, переводчик, журналист, коллекционер, мемуарист. Возглавлял литературно-художественное общество «Страда» (1915–1916). Редактор газеты «Биржевые ведомости» (1898–1902) и литературного приложения к ней «Новое слово» (1908–1914), журналов «Ежемесячные сочинения» (1900–1903), «Почтальон» (1903–1909), «Беседа» (1903–1907). Публикации в журналах «Новое обозрение», «Вестник Европы», «Устои», «Будильник», «Пчела» и др. Сборники рассказов «Шесть рассказов» (СПб., 1881), «Киевские рассказы» (СПб., 1885), «Люди и нелюди» (СПб., 1904) и др. Повести и романы «Искра Божия» (1882), «Бунт Ивана Ивановича» (1886), «Всходы» (1886), «Иринарх Плутархов» (1890), «Старый друг» (1891), «Великий человек» (1888), «Лицемеры» (1894), «Нечистая сила» (1896), «Убийство на постоялом дворе» (1897), «Первое марта» (1900), «Под плащом Сатаны» (1909), «Жар-птица» (1910), «Крепостники» (1916), «Роман моей жизни» (1926) и др. Сборник «Стихотворения» (СПб., 1888).

«…Я с любопытством разглядывал его фигуру, в оливковой, вылинявшей разлетайке, с головой, заросшей со всех сторон волосами… Помимо огромной копны сверху у него была предлинная борода, длиннейшие брови, да еще из ушей висели изрядные космы» (И. Грабарь. Моя жизнь).

«С Ясинским я был знаком мало, но уж очень меня, да и всех остальных, поражала его громадная голова, всегда взлохмаченная. Ходил он трепаный и грязный, и я редко встречал подобный тип литератора» (И. Павлов. Моя жизнь и встречи).

Иероним Ясинский

«В среду утром ездил к Ясинскому. Страшно далеко, у Черной речки, совсем за городом.

Ясинский странный, обросший волосами и босой. Босыми ногами ходит он и по снегу из одного домика в другой. С ним некая молодая женщина. Кормил меня обедом, показывал своих Левицких, Тропининых и Боровиковских (все в plurale), уклонился платить гонорар. Он постарел и отстал от века» (В. Брюсов. Дневник. 1902).

«С Иеронимом Иеронимовичем Ясинским я был знаком много лет не только как с писателем, но и как с коллекционером редких книг, гравюр и особенно рисунков. У него было много вещей Шишкина, Федора Васильева и других. Когда он редактировал „Биржевые ведомости“, то в день получки его поджидали десятки ходячих антикваров: кто за долгом, кто с товаром. У меня в лавке он также покупал всегда много книг. После получки уплатит долг, а книг наберет на еще бо́льшую сумму.

Его домик с отдельным павильоном для гостей на Черной речке всегда был полон, там было оживленно и весело. Кроме того, и семья у Ясинского была большая.

Перед революцией я был на военной службе и долго не видел Ясинского, когда же в 1919 году мы повстречались с ним на Литейном, он жил уже без семьи в Доме Армии и Флота. Он повел меня к себе, и мы долго беседовали, вспоминая молодые годы. Комната у него была неуютная, нетопленная. Ясинский рассказал, что продал свой домик какому-то гражданину, который должен за это до самой смерти кормить его обедом раз в неделю. Я усомнился в практичности такой сделки, но Ясинский уверял, что это очень для него выгодно и удобно.

– И люди хорошие. Когда я приезжаю на неделе, так тоже кормят обедом…

…В 1905 году Ясинский очень меня уговаривал издавать газету. Я категорически отказался. Он начал меня убеждать, доказывая, что расходы на издание самые пустячные, сотрудников не нужно ни одного – он заменит всех сотрудников. Газета будет вечерняя под названием „Революция“. На первой странице будет помещаться роман – он уже написан, а на трех следующих страницах – выдержки из утренних газет, которые он же обязуется вырезать. Он ручался, что газета будет интересная и себя оправдает. Каково же будет направление газеты и какую она займет политическую линию, его нисколько не волновало.

Позднее я убедился, что Ясинский во всех своих коммерческих расчетах был наивен и всегда ошибался. Все его журнальные начинания были также непрактичны.

В начале революции мне сообщили, что по соседству с дачей Ясинского продаются рисунки и картины. Продавал совершенно не известный мне человек. По многим приметам я узнал, что это вещи из коллекции Ясинского…

Я ничего не купил, чуя недоброе. Позднее оказалось, что новому владельцу дачи Ясинского надоело кормить его по воскресеньям, он затеял с Иеронимом Иеронимовичем ссору и не только не стал кормить его обедами, но выгнал из мезонина и выбросил все его вещи.

Последний раз я посетил Ясинского, когда он жил на Невском в Доме книги. Здесь он писал свою последнюю книгу „Роман моей жизни“, автобиографическую повесть. Он был уже очень стар» (Ф. Шилов. Записки старого книжника).

Иероним Ясинский

«Теперь [в 1922. – Сост.] Петр Николаевич [Столпянский. – Сост.], услышав, что я ищу работу, сказал мне: „Пойдите на Казанскую в Политпросвет“. …Я отправился на Казанскую и около решетки Воронихина, против собора, встретил старца Иеронима Иеронимовича Ясинского (Максима Белинского по „Отечественным запискам“). Его я читал еще в Батищеве. Потом он писал романы в „Наблюдателе“, где появилось несколько моих стихотворений. В конце 80-х годов Ясинский стал вносить особую струю в свое творчество и в литературные кружки. Это был уже не тот Максим Белинский – народник и революционер 70-х годов. Это был – русский „парнасец“. В прозе его появлялись ритмы Флобера, еще раньше – „отверженного“ Мережковского. В фельетонах „Нового Времени“ – конечно, в летнее время – он поместил „мастерскую“ вещь в новом тогда стиле – „Дача на Черной речке“. Он в Петербурге и адвокат князь Александр Иванович Урусов в Москве проповедовали Бодлера и Флобера. Позднее Ясинский стал журналистом „Биржевки“, время от времени выпускал свой собственный журнальчик, где отводил душу на чистом искусстве и эстетической критике. Он в самом деле имел собственный дом – дачу на Петербургской стороне, где, говорят, собрал много предметов искусства и устраивал эстетико-модернистские вечера. Он приглашал и меня. Но я не бывал. …Теперь, идя в Политпросвет, я встретил этого среброкудрого, улыбающегося старца.

– Здравствуйте, Иероним Иеронимович! Вот, идеалы вашей юности осуществляются…

– Гроза революции красива… – прошептал старый эстетик с легкой улыбкой на устах и полузакрыв глаза, причем ноздри его как будто что-то обоняли упоительное… – Да! Да! Красива! – повторил он и пошел дальше своей дорогой. Больше я его не видал» (Н. Энгельгардт. Эпизоды моей жизни).