Что делать, когда так страдаешь, что кажется, будто жизнь кончена, что придется до срока оставить этот мир, не завершив труда своей жизни? Возможно, написать друзьям, чтобы утишить боль и найти утешение.

Мы уже говорили о письме Вегелеру, написанном летом 1801 года, в котором Людвиг жалуется на свою «несчастную жизнь». Другой друг, его дорогой Аменда, тоже получил призыв о помощи, причем довольно странный, — неудивительно, что он вызвал пересуды сплетников:

«Как часто я желаю, чтобы ты был подле меня! Твой Бетховен очень несчастен, борясь с природой и Творцом. ‹…› Знай, что самая благородная часть меня, мой слух, сильно ослабла. Уже когда ты был еще подле меня, я ощущал признаки этого и скрывал их; с тех пор всё стало еще хуже. ‹…› О как я был бы счастлив, если бы мои уши были здоровы! Я помчался бы тогда к тебе, но я повсюду должен держаться в стороне; мои самые лучшие годы пройдут, а я так и не смогу осуществить волю моей силы и моего таланта. ‹…› Конечно, я принял решение превзойти себя, превозмогая всё это, но разве это возможно?

Да, Аменда, если через полгода моя болезнь окажется неизлечимой, я призову тебя; тебе придется всё бросить и явиться ко мне; тогда я смогу путешествовать (моя игра и сочинительство еще мало страдают от моего недуга, он вредит только светской жизни), а ты станешь моим спутником, и я уверен, что познаю счастье. ‹…› А потом ты навеки останешься подле меня».

Однако в ноябре того ужасного 1801 года он сообщил Вегелеру, что «снова живет довольно сносно» и что тому причиной любовь:

«Эту перемену произвела фея, любезная мне девушка; она любит меня, и я ее люблю; снова мгновения счастья, впервые за два года, и в первый раз я чувствую, что брак может сделать счастливым; к несчастью, она не одного со мною круга, и — по правде говоря, я не смог бы жениться прямо сейчас, — мне нужно еще справить тяжелую работенку».

Девушкой, в которую Людвиг без памяти влюбился, была Джульетта Гвиччарди. Прекрасная итальянка, покорившая венское высшее общество, завладела его сердцем, и на сей раз дошло до того, что он серьезно подумывал о браке. Но думал об этом он один, завоевать руку и сердце этой кокетки было непросто. «Она обладала царственной походкой, чертами восхитительной чистоты, большими и глубокими темно-синими глазами, черными вьющимися волосами» — так описывал ее современник Альфредо Коломбани.

Бетховен давал Джульетте уроки игры на фортепиано. Согласно более позднему признанию самой красавицы, он оказался требовательным учителем, даже гневливым, мог швырнуть ноты на пол и топтать их ногами, если барышня играла не так, как надо, — не лучший способ обаять капризную аристократку, обожаемую всеми мужчинами поголовно. Денег за уроки он не брал, хотя был беден (это она говорит), только белье, и то при условии, что молодая графиня сшила его своими руками. Он не был силен в любовной комедии, его единственным божеством была музыка, и это не терпело снисхождения.

Что произошло между ними? Посулы любви, немного платонического флирта — этого было достаточно, чтобы распалить Людвига, как будто ему было мало физических страданий и требовалось добавить к ним еще и боль несомненной неудачи. Ибо в семействе Гвиччарди, как и в любой другой аристократической семье, не выходили замуж за бедного музыканта (к тому же урода) — своего рода слугу, пусть и хорошо оплачиваемого; самое большее, ему прощали кое-какие выходки. Именно так и относились к Бетховену несмотря на его вспышки, бунтарские порывы и упорное нежелание принять эту роль.

Джульетта жеманилась. Людвиг ей нравился, и она знала, что кузены Брунсвики от него без ума. Ей льстило, что этот гений ею интересуется. Она подарила ему свой портрет, который он сохранит до самой смерти, словно святую реликвию. Она сама нарисовала Людвига. Очаровательные отношения. Но от рассеянной благожелательности далеко до решимости разделять дни и ночи столь малопривлекательного человека несмотря на его благородный характер и нежные чувства, на которые он бывает способен. Да и какое дело юной ветренице до чувств «учителя музыки»? Способны ли вообще эти люди что-то чувствовать? Композитор пишет музыку, для того он и существует. А для любви есть франты, щеголи, люди ее круга, а не паяцы или неопрятные артисты.

Бетховен страдал. В какой момент он сделал Джульетте предложение, которое было отвергнуто? Возможно, в конце лета 1801 года, за которое он написал произведения, отражающие его внутренние переживания: две сонаты для фортепиано — № 12 ля-бемоль мажор, мрачную и трагичную («Марш на смерть героя»), и знаменитую «Лунную сонату» (название было придумано не им), посвященную Джульетте. Мы не всегда осознаем, сколько боли заложено в этом часто исполняемом произведении, классическом «шлягере», который нередко пародируют. Глубоко задумчивой меланхолии первой части, которую нещадно увечат начинающие пианисты, отвечает изящество воздушной второй части — возможно, музыкальному портрету Джульетты, которые тогда были в моде, — «цветок между двух пропастей», по словам Ференца Листа. В третьей же части — порывистой, неслыханно неистовой — прослеживаются следы бунта и безумия.

Это трагическое неистовство звучит — и как звучит! — во многих пассажах Второй симфонии (ре мажор, опус 36), которую Бетховен написал, по крайней мере частично, летом и осенью того самого 1801 года. Чего только не говорили об этом произведении, столь плохо понятом во время первых исполнений в апреле 1803 года… Правду сказать, Бетховен не щадил чувствительные уши. Несколько месяцев спустя, в Лейпциге, один критик, любитель ярких образов и цветистых метафор, обрисовал эту симфонию как «взъерошенное чудовище, пронзенного дракона, который неукротимо бьется и не желает умирать и даже, истекая кровью (в финале), рыча от бешенства, истово лупит вокруг себя хвостом». Первое прослушивание Второй симфонии во Франции вызвало такой отклик: «Как будто голубок заперли вместе с крокодилами». Эта небольшая подборка цитат может показаться ненужной и напрасно жестокой по отношению к их авторам, однако она дает понять, какой прием оказывали новаторским произведениям, порывающим с традицией ради современности: артист создает новые формы, публика морщится. Так продлится почти два столетия, пока смешение постмодернизма и критического терроризма не перевернуло всё с ног на голову, сделав возможным что угодно.

При этом Вторая симфония — очень красивое произведение, а ее вторая часть — одна из самых волнующих страниц, написанных Бетховеном: это ларгетто (темп, который сам Моцарт использовал в особенно красивых медленных частях своих произведений) с простотой, являющейся плодом многих усилий, погружает в самую глубину воспоминаний о первородном счастье, а его вступительная тема, отданная струнным в среднем и высоком регистрах и подхватываемая кларнетами, фаготами и английскими рожками, чудесна по чистоте выражения; Бетховен добился этого после многих набросков, переделок и поправок. Однажды Рис, работавший с рукописью, спросил, каковы были исходные ноты (он не мог их разобрать), и учитель ответил: «Так гораздо лучше».

Джульетта отдалялась. Среди поклонников, донимавших ее своими ухаживаниями, один как будто добился успеха и снискал ее благосклонность. Это был граф Роберт фон Галленберг, молодой элегантный мужчина «комильфо», увлекавшийся музыкой и композицией. Время покажет, что на самом деле это был неудачник, а под интересной внешностью скрывалась вульгарная посредственность. Да и сама Джульетта предстает в довольно непривлекательном виде в более поздних откровениях Бетховена, занесенных в «разговорные тетради». Летом и осенью 1801 года она флиртовала с Людвигом, при этом вступив в связь с Галленбергом, за которого вышла замуж весной следующего года. Более того, она попросила Бетховена, сгоравшего от любви к ней, выступить поручителем своего воздыхателя, которому нужны были деньги. Бетховен, как настоящий рыцарь, выполнил ее просьбу, что многое говорит о его великодушии. «Я был любим ею, — писал он на ломаном французском языке в тетради за 1823 год, — и больше, чем ее супруг. Притом он был ей больше любовник, чем я, но чрез нее я узнал о его нищете и нашел хорошего человека, который дал мне 500 дукатов, чтобы его выручить. Он всегда был моим врагом, потому я и делал добро».

Какими посулами, каким обманом или кокетством Джульетта уговорила на это Людвига? Сразу после свадьбы молодожены уехали в Италию, где Джульетта вскоре принялась коллекционировать любовников. В продолжение своей «карьеры» она покажет себя интриганкой, замужем за дураком, вечно сидящим без средств: в 1814 году, во время Венского конгресса, поставившего себе задачей реорганизовать Европу после наполеоновских безумств, Джульетта вернется в этот город как шпионка на жалованье у Мюрата. Бетховен откажется от встречи несмотря на ее просьбы. Время прошло, но боль осталась. Он напишет фразу, выдав в ней секрет своего безбрачия, причину постоянного выбора в пользу невозможной любви: «Если бы я захотел таким образом утратить жизненную силу вместе с жизнью, что осталось бы самого благородного, самого лучшего?»

Наверное, побег Джульетты удержал его на краю пропасти. И всё же он был потрясен и находился в отчаянии. Шиндлер в своей красочной биографии даже утверждает, что после разрыва с Джульеттой он укрылся у графини Эрдёди и, гостя в ее замке, однажды исчез на три дня, чтобы уморить себя голодом. Но поскольку Бетховен в то время еще не был знаком с графиней Эрдёди, на этот счет есть сомнения…

Зато совершенно точно известно, что он сблизился с Жозефиной фон Брунсвик, в замужестве Дейм, по прозвищу Пепи, и показал ей первые две сонаты опус 31, в том числе «Бурю» (название шекспировской пьесы ей присвоил опять же не он). «Эти произведения уничтожают всё, что было написано раньше», — сообщала Жозефина своей сестре Терезе. В самом деле, в «Буре» Бетховен достиг невероятных высот.

В политике он не утратил своего бодрячества и плебейского бунтарства. Лейпцигский издатель Гофмейстер передал ему заказ на «революционную» сонату. Ответ не заставил себя ждать.

«Предложить мне создать такую сонату? — писал разъяренный Бетховен. — Во времена революционной лихорадки — пожалуйста, запросто, но теперь, когда все снова стремятся вернуться в прежнюю колею, а Буонапарте заключил конкордат с папой, — такую сонату? В новые христианские времена? Хо-хо! Даже не думайте!»

Ему были ненавистны эти «новые христианские времена» так же как и «мразь» «в имперском городе и при императорском дворе». Он был обманут в своих надеждах (не только любовных), разочарован, возмущен. Религия человечности, которую он призывал в своих мечтах, решительно, казалась недостижимой утопией…

В мае 1802 года Бетховен уехал из Вены и поселился в небольшом поселке по соседству, который он прославит на весь мир, — Гейлигенштадте. Это и сегодня очаровательное местечко, престижный пригород Вены в обрамлении виноградников и лесов. Роскошь, покой, нега, место одиночества и отдыха, чтобы обрести душевное равновесие и залечить раны. Приют тишины, где природа прекрасна и приветлива. Из дома, в котором он поселился, открывается вид на Вену и Дунай, а дальше, ближе к горизонту, в ясную погоду можно различить гряду Карпат. Идеальное место, чтобы скрывать свою глухоту. Кстати, он не всегда был там один: друзья из Вены часто его навещали, например, его дорогой Рейха, недавно приехавший из Бонна, врач Шмидт и ученик Рис, игравший в некотором роде и роль его секретаря. Неизвестно, приезжали ли к нему братья, но он, во всяком случае, прекрасно обходился и без них.

В это лето одиночества он продолжал и, наверное, завершил работу над Второй симфонией. Потом настала осень, и он написал один документ, найденный в его бумагах через несколько дней после его смерти Антоном Шиндлером и Стефаном фон Брейнингом. Его подлинность не вызывает сомнений. Документ доверили Фридриху Рохлицу, журналисту, ведущему музыкальную рубрику, которого Бетховен недолюбливал; текст был опубликован в октябре 1827 года, через полгода после смерти композитора. Наверное, это самый знаменитый текст в истории музыки и необыкновенное свидетельство о кризисе, который Бетховен переживал в тот момент.

«Моим братьям Карлу и [Иоганну] Бетховенам.

О вы, люди, считающие или называющие меня злонравным, упрямым мизантропом, — как вы несправедливы ко мне, ведь вы не знаете тайной причины того, что вам кажется. Мое сердце и разум с детства были склонны к нежному чувству доброты, и я даже всегда был готов к свершению великих дел. Но подумайте только: вот уже 6 лет я пребываю в безнадежном состоянии, усугубленном невежественными врачами. Из года в год обманываясь надеждой на излечение, я вынужден признать, что меня постиг длительный недуг (его излечение может занять годы или вообще окажется невозможным).

Обладая от природы пылким и живым темпераментом и даже питая склонность к светским развлечениям, я вынужден был рано уединиться и вести одинокую жизнь. Если же иногда я решался пренебречь всем этим — о, как жестоко загонял меня назад мой ослабевший слух, заставляя скорбеть с удвоенной силой. И я все-таки не мог сказать людям: „Говорите громче, кричите, ведь я глух“, — ах, разве мыслимо мне было признаться в слабости того чувства , которым я должен был обладать в большем совершенстве, чем кто-либо другой, в чувстве, которым я некогда обладал в наивысшей степени совершенства, такого совершенства, каким, я уверен, наделены или были наделены лишь немногие люди моей профессии. О нет, это выше моих сил, и потому простите меня, если я отдаляюсь от вас, когда мне хотелось бы побыть в вашем кругу.

Мое несчастье причиняет мне двойную боль, поскольку из-за него обо мне судят ложно. Для меня не должно существовать отдохновения в человеческом обществе, умных бесед, взаимных излияний; я обречен почти на полное одиночество, появляясь на людях лишь в случае крайней необходимости; я вынужден жить как изгой. Ведь стоит мне приблизиться к какому-нибудь обществу, меня охватывает жгучий страх: я ужасно боюсь, что мое состояние будет замечено. Так было и эти полгода, которые я провел в деревне. По требованию моего благоразумного врача я должен был елико возможно щадить мой слух. Это почти совпало с моей теперешней естественной склонностью, хотя иногда, увлекаемый потребностью в обществе, я позволял себе уступить искушению. Но какое же унижение я испытывал, когда кто-нибудь, стоя возле меня, слышал вдалеке звук флейты, а я ничего не слышал, или он слышал пение пастуха, а я опять-таки ничего не слышал.

Такие случаи доводили меня до отчаяния, и недоставало немногого, чтобы я не покончил с собой. Лишь оно, искусство, оно меня удержало. Ах, мне казалось немыслимым покинуть мир раньше, чем я исполню всё то, к чему чувствовал себя предназначенным. И так я продолжал влачить эту жалкую жизнь — поистине жалкую для столь восприимчивого существа; ведь любая неожиданная перемена была способна превратить наилучшее расположение моего духа в наихудшее. Терпение — так отныне зовется то, чем я должен руководствоваться. У меня оно есть. Надеюсь, что я смогу надолго утвердиться в моей решимости, пока неумолимым Паркам не будет угодно перерезать нить. Возможно, станет лучше, возможно, нет — я готов ко всему. Уже на 28-м году жизни я принужден стать философом; это нелегко, а для артиста труднее, чем для кого-нибудь другого.

Божество! Ты глядишь с высоты в мое сердце, ты знаешь его, тебе ведомо, что оно преисполнено человеколюбия и стремления к добродетели. О люди, если вы когда-нибудь это прочтете, то поймите, что вы были ко мне несправедливы; несчастный же пусть утешится, найдя собрата по несчастью, который, вопреки всем препятствиям, воздвигнутым природой, сделал всё от него зависящее, чтобы встать в один ряд с достойными артистами и людьми.

Вы, братья мои Карл и [Иоганн], как только я умру, попросите от моего имени профессора Шмидта, если он будет еще жив, чтобы он описал мою болезнь, и приложите к истории моей болезни этот написанный мною лист, чтобы общество, хотя бы в той мере, в какой это возможно, примирилось со мною после моей смерти. Одновременно объявляю вас обоих наследниками моего маленького состояния (если его можно так назвать). Разделите его честно, по взаимному согласию, и помогайте друг другу; всё, что вы делали наперекор мне, давно уже прощено вам, вы это знаете. Тебя, брат Карл, благодарю еще особо за преданность, проявленную тобою в самое последнее время. Желаю вам лучшей и более безмятежной жизни, нежели моя; внушайте вашим детям добродетель. Только она, а не деньги, способна принести счастье, говорю это по собственному опыту. Именно она помогла мне выстоять даже в бедствии, и я обязан ей так же, как моему искусству, тем, что не покончил жизнь самоубийством. — Прощайте и любите друг друга. — Я благодарю всех друзей, особенно князя Лихновского и профессора Шмидта. — Я хочу, чтобы инструменты князя Л[ихновского] хранились у кого-нибудь из вас, лишь бы не возник из-за этого раздор между вами. А как только они смогут сослужить вам более полезную службу, продайте их. Как я рад, что и сойдя в могилу, я смогу еще быть вам полезным.

Итак, решено. — С радостью спешу я навстречу смерти. — Если она придет раньше, чем мне представится случай полностью раскрыть свои способности в искусстве, то, несмотря на жестокость моей судьбы, приход ее будет все-таки преждевременным, и я предпочел бы, чтобы она пришла позднее. — Но и тогда я буду доволен: разве она не избавит меня от моих бесконечных страданий? — Приходи, когда хочешь, я тебя встречу мужественно. — Прощайте и не забудьте меня совсем после моей смерти, я заслужил это перед вами, так как в течение своей жизни часто думал о вас и о том, как сделать вас счастливыми; да будет так.

Людвиг ван Бетховен.

Гейлигенштадт,

6 октября 1802.

[На обороте]:

Гейлигенштадт, 10 октября 1802.

Итак, я покидаю тебя — и покидаю с печалью. Да, надежда, которую я возлелеял и принес сюда с собой, надежда на хотя бы частичное исцеление — она вынуждена теперь покинуть меня. Как падают с деревьев увядшие листья, так и она для меня увяла. Я ухожу почти в таком же состоянии, в каком прибыл сюда. Даже высокое мужество, вдохновлявшее меня в прекрасные летние дни, кануло в небытие. О Провидение, ниспошли мне хотя бы один день чистой радости — ведь так давно истинная радость не находит во мне никакого внутреннего отклика. О когда, о когда — о Божество — я вновь смогу ощутить его в храме природы и человечества? Никогда? Нет, это было бы слишком жестоко» [9] .

Документ адресован его братьям, но вместо имени Иоганна стоит пробел, словно оно недостойно упоминания. Ясно, что в этих строчках Бетховен обращается ко всему человечеству, порой принимая тон «Исповеди» Жан Жака Руссо в навязчивом стремлении оправдаться перед всем светом. Одиночество, непонимание, отчаяние, связанное с его глухотой, стоицизм, позаимствованный у древних, безграничная вера в искусство — его божество, самым выдающимся жрецом которого он хотел бы быть. О вы, братья-человеки… Он отдалился от человечества против своей воли, чтобы лучше служить ему и славить его.

Остается соблазн самоубийства, о котором он прямо говорит два раза, давая понять, насколько сильные моральные и физические мучения испытывает, и уже давно. Непредвзятое чтение этого документа, испещренного тире, которые у Бетховена всегда служили показателем эмоционального напряжения, побуждает отринуть предположение о позерстве или «романтическом» притворстве в момент смятения. Это свидетельство глубокой печали. Но поневоле возникает мысль о том, что в жизни некоторых людей трагическое неизбежно, и это не громкие слова…

Чудо в том, что это смятение, одичание, вызванное нарастающей глухотой, не заглушили его огромного желания творить. Уезжая из Гейлигенштадта через несколько дней после написания этого «завещания», Бетховен увозил с собой наброски первых тактов «Героической симфонии».