Сезанн вернулся туда в начале 1874 года, покинув Овер, где по соседству с доктором Гаше и Писсарро провёл несколько счастливых лет. Перед отъездом, расплачиваясь по счетам с понтуазским бакалейщиком, он оставил ему в счёт долга одну из своих картин. Можно только позавидовать теперь счастливым наследникам этого лавочника.
Поль поселился на улице Вожирар. Его семья в Эксе нервничала: вот уже почти три года он не появлялся в родительском доме. Письмо, которое он послал в ответ на упрёки родственников, по сути было сродни слову Камбронна, а по форме являлось льстивым, витиеватым и даже содержало мелкий шантаж. Да, Сезанн явно повзрослел:
«В своём последнем письме вы спрашиваете меня, почему я никак не соберусь в Экс. Я уже говорил вам, что вы даже представить себе не можете, с какой радостью я вновь оказался бы подле вас, но стоит мне появиться в Эксе, как я больше не чувствую себя свободным: каждый раз, когда у меня появляется желание вернуться в Париж, мне приходится за это бороться; хотя вы и не запрещаете мне ехать, я чувствую ваше внутреннее сопротивление и сильно переживаю из-за этого. Самое страстное моё желание — быть свободным и поступать по своему усмотрению; будь я уверен, что никто не станет мне в этом препятствовать, я с радостью ускорил бы свой приезд к вам».
Закончил он письмо просьбой к отцу увеличить на 100 франков его месячное содержание, естественно, без объяснений, зачем ему нужны деньги.
Подготовка к кооперативной выставке шла с грехом пополам. Денег опять не хватало, они нужны были на аренду выставочного зала и другие организационные расходы, которые превосходили возможности большинства художников. Располагавший некоторыми средствами Дега был готов авансировать их совместное предприятие. А Мане категорически отказался от участия в выставке. Он вёл себя совсем не по-дружески, этот Мане. С тех пор как его допустили на Салон, а его «Кружка пива» снискала успех у публики, хотя была далеко не самой лучшей его работой, он стал смотреть свысока на своих менее удачливых собратьев. Он отказывался выставлять свои полотна рядом с картинами Сезанна и Ренуара, первого из которых считал «каменщиком, создающим картины с помощью мастерка», а второго — «славным малым, но случайным человеком в живописи». Кроме того, время шло, все они старели и начинали бояться реакции публики. В марте доктор Гаше обратился к Писсарро с просьбой организовать благотворительную распродажу картин в пользу Домье, прекрасного художника, иллюстратора и карикатуриста, который неожиданно начал слепнуть. Члены «Анонимного общества художников» приняли в ней активное участие.
В результате после разных отсрочек и проволочек выставка, задуманная друзьями-художниками, пройдёт с 15 апреля по 15 мая 1874 года. От неё устранился и Гийеме: его положение упрочилось, и он не хотел рисковать им, выставляя свои картины в одном ряду с всякими нечёсаными голодранцами. Участники выставки ставили целью любой ценой избежать даже намёка на создание некой новой школы или нового движения, поскольку на самом деле речь шла просто о том, чтобы под одной крышей собрать работы разных самобытных художников. Место для этого нашлось: художник Надар, который только что переехал из своей просторной мастерской на бульваре Капуцинок, согласился предоставить её под выставку. Договорились о графике её работы и постановили, что входной билет будет стоить символическую сумму — один франк.
На выставке будет экспонироваться 165 картин двадцати семи художников, среди них, в частности, фигурировали Моне, Ренуар, Сислей, Дега и Берта Моризо. Сезанн представит там «Дом повешенного», «Современную Олимпию» и один из видов Овера-на-Уазе.
Немногие события в мире живописи оставили такой яркий след в истории и вызвали такое количество самых разных комментариев, как эта первая кооперативная выставка, которую пока ещё никто не называл, и по праву, выставкой импрессионистов. Она сразу же вызвала скандал, причём ещё более громкий, чем тот, которым сопровождался Салон отверженных. Возмущённая толпа буквально ломилась на неё, изощряясь в грубых шутках, насмехаясь, заходясь в злобной истерике и демонстрируя свой страх, беспокойство и непонимание. Кто сказал, что искусство безобидная штука? Ведь это же пульс общества, его зеркало, барометр его настроения и духовности, а в какой-то мере и его мечта. Публика, одновременно восторженная и возмущённая, в основном толпилась перед полотнами тех, кого называли «непримиримыми», всех этих порвавших с академизмом художников, всех этих революционеров, не хотевших по примеру Мане и Гийеме разбавлять своё вино водой и не желавших слушать доводов рассудка. Если прав Пикассо, что за один день перед выставленной напоказ картиной говорится столько глупостей, сколько нигде больше не услышать, то данная выставка в этом смысле побила все рекорды. Ужас, грязь, бунт! Эти художники всё видят не так, как нормальные люди, они просто психи, извращенцы, шарлатаны. Они пишут свои картины наобум, швыряя краску на холст как придётся (кстати, когда в следующем веке некоторые художники действительно возьмут на вооружение эту технику, публика воздержится от буржуазно-реакционных выкриков, чтобы не показаться отсталой: великая хитрость глупости заключается в умении мимикрировать).
Луи Леруа, репортёр сатирической газеты «Шаривари», сам того не подозревая, обеспечит себе место в истории и предстанет перед потомками в неблагодарной роли того самого «придурка», что выдумал слово «импрессионизм». Правда, ему не совсем справедливо приписывают первенство в этом вопросе, поскольку если не само слово, то, во всяком случае, понятие уже существовало до него. Мы находим его у Теофиля Готье, выражавшего сожаление по поводу того, что Добиньи довольствуется впечатлением и пренебрегает деталями. А Одилон Редон даже называл Добиньи «главой школы впечатления». Эдуар Мане использовал это слово применительно к собственным работам. Но истории всегда требуются козлы отпущения, и в данном случае выбор пал на Лepya.
Да, публика пришла на эту выставку, чтобы выразить своё недовольство и поиздеваться, но ведь пришла же! В глубине души все прекрасно понимали, что будущее именно за такой живописью, пусть и не все к ней ещё готовы. В своём фельетоне Леруа рассказывал, как он якобы посетил эту выставку в компании с выдуманным им персонажем — художником по имени Жозеф Венсан, невольным двойником Жозефа Прюдома. Статья была круто замешена на иронии, негодовании, деланом одобрении и исступлении под стать тому, на котором была замешена сама обсуждаемая живопись: «Наш беспечный герой пришёл сюда, не подозревая о подвохе; он думал, что увидит обычные картины, какие висят повсюду, плохие и хорошие, скорее даже плохие, чем хорошие, но никак не посягающие на нравственные основы живописи, на культ формы и авторитет мэтров». Месье Венсан словно встретился с инопланетянами. Перед «Вспаханным полем» Писсарро «нашему приятелю показалось, что у него запотели стёкла очков». А перед картиной Моне «Впечатление. Восход солнца», во многом обязанной Тёрнеру, он не смог удержаться от возгласа: «Так вот оно, впечатление! Ну конечно же! Я понял: коли я поддался впечатлению, значит, оно тут точно есть». В общем, благодаря этой шутке выставка обрела своё название — выставка импрессионистов. Её посещение господином Венсаном закончилось танцем дикаря, который он исполнил перед картинами Сезанна: «Ух!.. Я ходячее впечатление! Я карающий шпатель! Я “Бульвар Капуцинок” Моне! Я “Дом повешенного” и “Современная Олимпия” Сезанна! Ух! Ух! Ух!»
Что бы там ни говорили, но вся эта шумиха, все статьи в прессе и даже фельетон в «Шаривари» оказались на руку мятежным художникам. Пусть их выставка имела скандальный успех, но, как ни крути, это был успех. Доказательства? Пожалуйста: спустя несколько дней после публикации Леруа на выставке появился некий посетитель мужчина благородной наружности — граф Дориа, страстный собиратель живописи, щедро плативший за понравившиеся ему картины. В своё время этот известный коллекционер оказал большую поддержку начинающему Коро. Дориа надолго застыл перед «Домом повешенного», затем обратился к сопровождавшему его сыну: он размышлял вслух, спорил сам с собой, пытаясь найти повод для возмущения или отвращения, но вскоре сдался. Он сразу увидел, тотчас разглядел в композиции картины, в нагромождении её элементов, в этом движении пластов земли, словно выталкивающей дом наружу из своих недр, выдающееся произведение искусства — и купил его.
Кого не хватало на этой выставке, так это Эмиля Золя. Он заглянул туда всего на пару минут, чтобы сделать несколько заметок, которые десять лет спустя будут использованы в качестве материала для его «Творчества»: «От жары, становившейся всё невыносимее, лица посетителей наливались кровью; широко разинутыми ртами они хватали воздух и с глупым видом профанов позволяли себе судить о живописи. Они несли всякую чушь, пересыпая нелепые рассуждения злыми, идиотскими шутками, какие всегда вызывает у безмозглого обывателя по-настоящему оригинальное произведение». Но Золя не стал выступать в прессе в защиту своих друзей. Из осторожности? Из-за отсутствия интереса? Он был полностью погружён в собственное творчество, хотя первые книги его эпопеи не имели никакого успеха. Титанический труд, тщательно выстраиваемые сюжеты, по-своему мощные произведения пока признания не заслужили.
Писсарро был в целом удовлетворён результатами их авантюры: «Наша выставка проходит нормально и имеет успех. Критики ругают нас и обвиняют в отсутствии образования. Я возвращаюсь к своим этюдам, это гораздо лучше, чем читать их измышления, из которых нечего почерпнуть».