Почему именно ему выпала такая судьба? Этому сынку законопослушного эксского коммерсанта, этому тихоне из коллежа Бурбон, не слишком одарённому по академическим меркам ученику Муниципальной школы рисования Экс-ан-Прованса, этому робкому и нелюдимому парнишке с грубоватыми манерами, превратившемуся в буржуа, на склоне лет вернувшемуся в лоно благонамеренного католицизма и регулярно вдыхавшему запах ладана в церкви Мальтийского рыцарского ордена иоаннитов и в соборе Святого Спасителя… Этому бирюку, практически неподвластному вихрям любовной страсти, этому рантье, чьи политические взгляды были скорее реакционными (в отличие от взглядов его друга Золя)… Почему же именно ему суждено было стать героем современного искусства, самым большим художником своего времени? Он устроил переворот в живописи, переиначил её на свой лад, создал задел для своих последователей по меньшей мере на сотню лет вперёд. Пикассо говорил о нём всегда с почтительным трепетом: «Сезанн, патрон!» В Сезанне есть некая тайна, которую не смогли постичь ни его современники, ни тем более его земляки из Экс-ан-Прованса, чванливые буржуа, не знавшие, что такое культура, чья жизнь лениво текла в городе, дремавшем вокруг многочисленных фонтанов, в городе, столь уверенном в своей красоте и очаровании, что забывавшем просто жить. Со временем Экс-ан-Прованс, естественно, не преминул восславить сына своей земли, которого когда-то жестоко презирал. Имя Сезанна там носит теперь множество мест: лицей Сезанна, маршруты Сезанна — следовать по ним можно, ориентируясь по врезанным в тротуар медным плашкам с изображением художника. Этот псих, этот бесноватый, этот сынок банкира принёс славу родному городу, и город этот ею прекрасно распорядился. В верхней части бульвара Мирабо на стене над магазином кожгалантереи до сих пор ещё можно различить полустёртую вывеску шляпного магазина, принадлежавшего когда-то Луи Огюсту Сезанну, отцу художника.

Тайна Сезанна — о ней заговорили уже в первые годы после его кончины. Она и поныне продолжает волновать умы людей искусства, а картины его нашли своё место в лучших музеях мира. Тайна Сезанна связана с воплощением на холсте формы, иначе говоря — с желанием потягаться с реальным миром или, если желаете, с самим Господом Богом. Сезанн принадлежит к плеяде художников, выбивавшихся из общего ряда коллег по цеху, их современников, и обречённых на то, чтобы устроить переворот в живописи из-за невозможности следовать её академическим канонам — либо по убеждению, либо из чувства противоречия, либо из пылкости натуры. Сезанн создал новую живопись, поскольку классические формы, которых он пытался придерживаться как никто другой, ему просто не давались. Он не был ни «хорошим живописцем», ни «хорошим рисовальщиком», он был просто Сезанном. Он не обладал виртуозной техникой Рафаэля или Пикассо. Он с трудом пробивал свой путь в профессии, с боем отбивал своё у природы, чтобы быть самим собой или, как говорил Рембо, быть «абсолютно современным». Это его и спасло.

* * *

Поль Сезанн родился 19 января 1839 года в Экс-ан-Провансе в доме 18 по улице Оперы. Отцу его, Луи Огюсту Сезанну, уроженцу местечка Сен-Закари, что в провинции Вар, было на тот момент 40 лет. Семья отца переехала во Францию из Италии, вначале она осела в Бриансоне, а затем спустилась с гор в долину, в более приветливое место. Луи Огюст поселился на Бульваре (в 1876 году он был переименован в бульвар Мирабо — так республика увековечила память одного из вождей революции). Бульвар — главная артерия Экса и любимое место прогулок и деловых встреч горожан в тени платанов. В городе Эксе никогда ничего не происходит. Он упорно сопротивляется натиску прогресса и наотрез отказывается пустить через свою территорию поезд Париж — Марсель, дабы тот не нарушил его многовековой аристократический покой. Бывшая столица Прованса и резиденция его парламента ныне мирно подрёмывает вокруг поросших мхом фонтанов. Окрестности Экса являют собой самый прекрасный в мире пейзаж, словно неподвластный смене времён года; основная его составляющая — вечнозелёные сосны, кипарисы, заросли самшита и ладанника. Из любой точки города и его округи просматривается огромная белая глыба — гора Сент-Виктуар. В 1839 году далеко не каждый житель этой провинции, свято чтившей свои традиции, рискнул бы признать рождённого вне брака ребёнка. А Луи Огюст Сезанн, нетривиальный человек и загадочная душа, это сделал. Мать Поля звали Анна Элизабет Онорина Обер, на момент рождения сына ей было 24 года. Она приходилась сестрой одному из работников шляпного магазина Луи Огюста. Пара не состояла в законном браке, но ребёнка отец сразу же признал. Крестили маленького Поля 20 февраля того же года в церкви Святой Магдалины, расположенной в верхней части Бульвара. Его крёстной матерью стала бабушка со стороны матери Роза Обер, крёстным отцом — дядя Луи Обер, тоже шляпник. В истории рождения Поля шляпное дело сыграло не последнюю роль. Его отец Луи Огюст торговал шляпами, и хотя человеком он был не слишком образованным, зато дальновидным и знающим толк в своём ремесле. Его связь с Элизабет была не просто интрижкой. После Поля, в 1841 году, у них родилась дочь Мария. В 1844 году пара вступила в законный брак, заключив договор о раздельном владении имуществом. Луи Огюст, рантье, значится в документах как фабрикант шляп. Поскольку дело происходило в XIX веке, стоит упомянуть и о приданом: Элизабет Обер со своим жалованьем работницы шляпной фабрики принесла мужу приданое вещами стоимостью в 500 франков и деньгами в сумме 1000 франков, также предполагалось, что в будущем она получит наследство, которое оценивалось ещё в 1000 франков. Таковы данные архивов. Теперь о самих людях…

Элизабет Обер была женщиной скромной и на людях сдержанной, но по природе своей живой, весёлой и доброжелательной. Она всегда поддерживала сына, восхищалась его первыми рисунками и защищала от отцовского гнева. Луи Огюсту, приходившему в бешенство из-за того, что его сын упрямо отказывался изучать право и терял время на бесполезную мазню, она как-то сказала замечательную фразу: «Что ты хочешь, ведь его зовут Полем, как Веронезе и Рубенса».

А может быть, стоит реабилитировать отцов-тиранов? Если им не удаётся превратить своих сыновей в законченных идиотов, из тех порой получаются настоящие гении, такая вот ответная реакция на тиранию. Луи Огюст обдавал сына презрением, но одновременно выказывал ему своё сочувствие. Тут следует вспомнить ещё об одном коммерсанте — Германе Кафке, человеке грубом, брюзгливом, жестоко третировавшем своего сына Франца, но, в конце концов, позволившем ему стать писателем, отступив перед его неодолимой тягой к сочинительству. Сезанн-старший, своим трудом сколотивший состояние и выбившийся в люди, мечтал о том, что Поль займёт в Эксе видное положение, что перед ним распахнутся двери самых закрытых салонов старой аристократии — элиты городского общества.

Итак, Луи Огюст нажил богатство собственным горбом. В юности он покинул родные места, не видя там для себя достойного будущего. Приехав в Экс, устроился на работу к суконщикам Дёте. Умный и хваткий, он сразу понял, что сможет хорошо заработать, если займётся производством шляп. В окрестностях Экса было множество ферм по разведению кроликов. Из пуха этих безобидных грызунов изготавливали фетр для шляп. Значит, вперёд, в шляпники! В 1821 году Луи Огюст отправляется в Париж изучать шляпное дело. Скопив кое-какой капитал, он возвращается в 1825 году в Экс и ещё с двумя компаньонами открывает шляпный магазин. Хитрый и амбициозный Луи Огюст начинает активно развивать свою коммерцию.

Разводившим кроликов фермерам часто не хватало средств на ведение хозяйства, что тормозило поставки кроличьих шкурок эксским производителям фетра, и господин Сезанн стал ссужать фермеров деньгами под проценты. Бизнес этот оказался таким прибыльным, что вскоре Луи Огюст был готов открыть собственный банк. Поэтому, когда в 1848 году объявил себя банкротом единственный эксский банк Барже, Сезанн-старший не упустил свой шанс. Он пригласил в компаньоны бывшего кассира разорившегося банка, некоего Кабассоля, который должен был способствовать развитию их предприятия познаниями в банковском деле, тогда как сам Луи Огюст вкладывал в него свой капитал. Полю было девять лет, когда на волне экономического кризиса его отец стал банкиром. Мудрое ведение дел быстро сделало банк процветающим. Семейство Сезанн разбогатело. Поль, благодаря нажитому его отцом состоянию, до конца дней своих мог заниматься живописью, не слишком заботясь о завтрашнем дне, у него даже не было необходимости продавать свои картины. Грубые и неотёсанные типы, владеющие сокровищами этого мира, порой умеют делать добро. «Мой отец был гениальным человеком», — признает Сезанн в конце своей жизни. Луи Огюст ушёл из шляпников, продав свою долю в деле, и окончательно переквалифицировался в банкира. В 1853 году он смог воплотить в жизнь свою мечту — приобрести в собственность загородное имение вроде тех, что имели самые состоятельные представители буржуазии, самые именитые семейства города, смотревшие свысока на него, в недавнем прошлом наёмного работника: он купил роскошное поместье Жа де Буффан, бывшую резиденцию маркиза де Виллара, губернатора Прованса во времена Людовика XIV. Но получить доступ в аристократические салоны Экса было отнюдь не проще, чем пробиться в салон герцогини де Германт. Грубый, плохо воспитанный и почти необразованный Луи Огюст так никогда и не станет своим человеком в высшем обществе, ему всегда будут завидовать из-за его богатства и всегда будут презирать его за низкое происхождение.

Поль всё это прекрасно видел. Он рос послушным, тихим ребёнком, которого воспитывали в строгом соответствии с нормами буржуазной морали и безупречной набожности, учили тому, чему дблжно было научить. Этот мальчик со временем превратится в весьма нервного мужчину, порой несдержанного и даже грубого, но скорее напоказ, поскольку за грубостью таилась робость «неотёсанного деревенщины». Его вспыльчивость имела глубокие корни, свою роль сыграли тут и страх, который внушал ему отец, и не дававшее ему покоя чувство, что он никак не может найти своё место в жизни, что он не такой, как все, что он выскочка, сын парвеню, незаконнорождённый.

Но до поры до времени он строил из себя примерного ребёнка, чтобы его поменьше дёргали.

Он ходил в школу на улице Эпино, а затем, вместе с другими детьми из добропорядочных семейств, в школу-пансионат Сен-Жозеф. В 1852 году в возрасте тринадцати лет он поступил в коллеж Бурбон. Началась настоящая жизнь.

* * *

Его звали Эмиль Золя. Он был тщедушным, болезненным мальчиком, говорил с заметным парижским акцентом и имел смешивший всех дефект речи. Вместо «с» и «з» он произносил «т» — говорил «Тетанн» вместо «Сезанн» — и при разговоре сильно брызгал слюной, но при этом был умным, мечтательным и очень несчастным ребёнком. Другие мальчишки постоянно задирали его, потому что он был чужаком, «франком», потому что был маленьким и хилым, потому что так уж устроен мир: здоровые лбы издеваются над теми, кто слабее их, а эти последние порой берут реванш, став взрослыми. Отец Эмиля, Франсуа Золя, был инженером-строителем, у подножия горы Сент-Виктуар он возводил плотину для снабжения водой жителей Экса; в 1847 году, не успев довести строительство до конца, он скончался. Мать Эмиля выбивалась из сил, добывая деньги на учёбу сына в приличной школе.

Поль Сезанн проникся симпатией к этому мальчику, который был на год младше его и с которым никто не хотел общаться. Они быстро подружились. «Разные от природы, — скажет позже Золя, — мы сразу и навсегда сблизились, влекомые друг к другу тайным сходством, пока ещё только зарождающейся мучительной жаждой успеха, разумом высшего порядка, пробивающимся среди грубой, шумной толпы мерзких тупиц, задиравших нас». А Сезанн много лет спустя поведает своему молодому другу поэту Иоахиму Гаске: «Представьте себе, что в коллеже мы с Золя имели славу феноменальных личностей. Я с налёту мог написать латинские стишки… За два су! Я ведь был торгашом, чёрт побери! во времена своей юности. Золя же ни шиша не делал… Он предавался мечтам. Упрямый дикарь, вечно несчастный, витающий в облаках, такой, знаете ли, каких терпеть не могут сверстники. Ему могли запросто объявить бойкот… Наша дружба как раз и возникла на этой почве после трёпки, которую мне устроили на школьном дворе: все, от мала до велика, ополчились на меня за то, что я нарушил табу, а я не смог отказать себе в удовольствии поговорить с ним… Отличный парень… На следующий день он принёс мне огромную корзину яблок… “Смотри, какие яблоки, Сезанн, — сказал он мне, насмешливо сверкнув глазами, — они прибыли издалека!”».

Несколько лет, до отъезда Золя в Париж в 1858 году, эти два мальчика наслаждались безоблачным счастьем юношеской дружбы. Они читали одни и те же книги, обожали стихи. Их кумиром был Виктор Гюго. Частенько они удирали за город к подножию горы Сент-Виктуар; каждой клеточкой своего тела, даже не отдавая себе в том отчёта, они впитывали красоту окружавшего их мира, дарованную им просто так, ни за что, и набирались впечатлений, которые в один прекрасный день обретут свою форму. Ну не рай ли?.. Вскоре к их прогулкам присоединился третий участник, Батистен Байль, прилежный ученик той же школы, который в будущем изберёт для себя профессию инженера. Друзей прозвали «неразлучными»: им было интересно вместе, у них всегда находились общие темы для разговоров, но больше всего они любили рисовать друг другу радужные картины своего славного будущего. «Нас влекли к себе, — рассказывал Золя, — пылкие сердца и блестящие умы, мы мечтали о будущем, которое сквозь призму нашей юности виделось нам непременно блестящим». Надо сказать, что жизнь их протекала на фоне изумительной природы Прованса. Среди излюбленных маршрутов их прогулок была толонетская дорога, та самая, по которой когда-то шли римские легионы и за каждым поворотом которой открывался потрясающий вид. Ох уж эти римляне, они умели смотреть и видеть! Это были не просто пейзажи, а их квинтэссенция! Деревья, скалы, на горизонте гора, похожая на огромное диковинное животное с волнистой шкурой, бибемюские каменоломни, Шато-Нуар, инфернетские ущелья — всё к вашим услугам! Сколько же Сезанну придётся потрудиться над этими пейзажами, что всегда были у него перед глазами, чтобы трансформировать их на свой лад! Не был ли он уже тогда подспудно готов к этому? Вряд ли. Он рос мечтательным юношей, но от природы был грубоватым и довольно угрюмым, хотя временами поражал окружающих всплесками безудержного веселья и приступами безрассудной расточительности.

Деньги словно жгли ему руки. Их нужно было срочно тратить. «Чёрт подери, — сказал он как-то Золя, — если этой ночью я вдруг помру, ты что, хочешь, чтобы это досталось моим родичам?» Будучи натурой очень чувствительной, он черпал уверенность в дружбе Золя и Байля, а во время их совместных походов на так называемую охоту, когда они больше читали друг другу стихи, чем стреляли по разным птахам, он создавал свой собственный мир, создавал таким, каким он виделся только ему. На охоту друзья, как правило, отправлялись в три часа ночи, и тот из них, кто просыпался первым, шёл будить остальных, бросая им в окна камешки.

«Мы сразу же трогались в путь, прихватив приготовленную с вечера снедь, уложенную в охотничьи сумки. Ещё до рассвета мы успевали проделать несколько километров. Часов в девять утра, когда солнце начинало сильно припекать, мы устраивались на привал в спасительной тени какого-нибудь лесистого оврага. На свежем воздухе мы готовили свой завтрак. Байль разжигал костёр, над ним мы подвешивали на верёвке нашпигованный чесноком окорок, и Золя время от времени переворачивал его с одного бока на другой. Сезанн раскладывал на влажном полотенце листья салата и посыпал их душистыми приправами. Поев, мы устраивали себе сиесту. После отдыха, закинув за плечи ружья, мы якобы отправлялись на охоту: порой нам удавалось подстрелить какую-нибудь птичку. Побродив ещё немного, мы вновь откладывали ружья и, устроившись под деревом, доставали из сумки книги».

Рай да и только! Время первой любви. Радости провинциальной жизни. Пару раз Сезанн и Золя устраивали концерты под окнами одной местной красотки — хозяйки зелёного попугая. Золя исполнял свою партию на корнета-пистоне, Сезанн на кларнете. Оба играли в местном оркестре, в обязанности которого входило встречать на вокзале эксских чиновников, ездивших в Париж за наградами, и обеспечивать музыкальное сопровождение разных торжественных мероприятий и религиозных процессий. Добились ли друзья благосклонности красавицы с зелёным попугаем, исполняя ей свои серенады? Похоже, нет. Да это было и неважно, они просто развлекались: собирались вместе и устраивали весь этот тарарам. Ну и что, что Сезанн был плохим музыкантом? Ну и что, что он выводил из себя учителя сольфеджио?

В 1856 году интернатская жизнь Сезанна и Золя закончилась. Отныне они были гораздо свободнее, в отличие от Байля, который всё ещё оставался в стенах коллежа. Сезанн закончил третий класс и даже удостоился награды за успехи в учёбе: он виртуозно сочинял латинские и французские стихи. Зато рисовал он довольно посредственно, так что по этому предмету обошёлся без всяких поощрений.

Двое друзей словно с цепи сорвались. Теперь каждую свободную минуту, будь то летние каникулы или просто выходные дни, они на пару куда-нибудь уносились, опьянённые поэзией, своими грандиозными планами, предвкушением счастья. Они бродили по окрестностям, с каждым разом забираясь всё дальше, поднимались на гору Сент-Виктуар, доходили до Гарданны — симпатичной деревушки с устремлённой ввысь старой колокольней, оттуда — вдоль горной цепи Этуаль — до Пилона дю Руа и даже до самого Эстака. Этот посёлок притулился у края Марсельской бухты: дикий берег, красные скалы, сосны, буйство ярких красок. Разве можно представить себе, что Сезанн стал бы Сезанном без этих великолепных пейзажей, что вошли в его плоть и кровь? «Богатство цвета помогает добиться законченности формы», — скажет он однажды Эмилю Бернару. Постигать это он начал уже тогда, в ранней юности. Словно бросая вызов окружающим, друзья доводили себя до изнеможения в этих дальних походах, возвращаясь усталыми, слегка одичавшими и отрешёнными от повседневности, тогда как их товарищи по коллежу, чьи интересы лежали совсем в другой плоскости, уже хаживали по кафе и убивали время за игрой в карты. Наши же герои бежали человеческого общества и, вторя Руссо, мечтали обосноваться на берегу Арка, небольшой речушки, протекавшей на юге от Экса, чтобы «жить там, как дикари, купаясь целыми днями и имея при себе пять-шесть книг, не больше». И каких же книг? Естественно, Гюго, но также Мюссе, которого они недавно открыли для себя и чьи стихи наперебой друг другу декламировали. Два юных романтика! Им, как Флоберу, необходима была хорошая прививка реализма, чтобы избавить их от миазмов химерических фантазий, и она не заставила себя ждать. Как-то друзья ушли слишком далеко от дома и решили заночевать на природе. Устроили себе импровизированный бивак в какой-то пещере и, словно двое бродяг, улеглись в ней, высунув головы наружу и любуясь на звёзды. И вдруг разразилась гроза: гром грохотал так, что деревья и скалы содрогались от его раскатов, а летучие мыши словно посходили с ума. Не помня себя от страха, в два часа ночи путешественники сломя голову помчались домой.

Итак, решено: они оба станут поэтами. Золя вынашивал планы создания грандиозной эпопеи в стихах из трёх песен под общим названием «Цепь поколений», в которой будет отражена вся история человечества. (Впоследствии он ограничится тем, что напишет в прозе «Естественную и социальную историю одной семьи во времена Второй империи», то есть не откажется от идеи создать фундаментальный труд, просто не сразу определится с его формой.) Сезанн тоже станет поэтом, ведь сочинять стихи для него плёвое дело. Поэзия принесёт им обоим славу, богатство, любовь женщин, и Париж падёт к их ногам.

С чего это Сезанн вдруг решил посещать школу рисования, хотя, по мнению его учителей, не имел к этому делу никаких способностей? Видимо, по воле случая. Правда, рисовать он начал очень рано, будучи совсем маленьким, чем приводил в изумление и восторг свою мать. Но мать есть мать… Город Экс имел собственный музей, нашедший пристанище в бывшей часовне, построенной рыцарями Мальтийского ордена иоаннитов по соседству с принадлежавшей тому же ордену церковью в верхней части улицы Кардиналь. При музее существовала бесплатная школа рисования. Возглавлял её хранитель музея Жозеф Жибер, мнивший себя художником. Был он ярым приверженцем академизма. Сезанн последовал примеру своего приятеля Филиппа Солари, мечтавшего стать скульптором, и вслед за ним записался на вечерние курсы школы рисования. Узнав об этом, Луи Огюст сдвинул брови и отпустил несколько едких замечаний, но возражать не стал: как ни крути, а занятия живописью являлись одной из составляющих того буржуазного воспитания, которое банкир стремился дать своим детям. Юная сестра Поля, Мария, тоже писала акварельки и положенное время проводила за пианино. Так что если Поль действительно этого хочет…

И перед Полем открылся новый мир. Конечно, городскому музею Экса было далеко до Лувра, но некоторые из выставленных там картин заслуживали внимания. Там висели работы Франсуа Гране, завещанные эксскому музею и отошедшие ему в 1849 году после смерти художника вместе с частью его коллекции. Гране был интересным живописцем. Помимо созданных им в академической манере картин, от которых тянуло затхлым духом клерикализма и на которых были изображены испанские монахи и не слишком симпатичные монашки, он привёз из Италии пейзажи, позволяющие считать его мало кому известным предшественником Коро и открывающие в нём талант, не уступающий таланту Валансьена. В музее было также несколько полотен мастеров XVII века в стиле, напоминающем барокко («Чего не хватает в барокко, так это Просвещения», — любил повторять Мишель Одиар), и даже висели знаменитые «Игроки в карты», приписываемые одному из братьев Лененов. Сезанн тренировал там глаз и набивал руку, пытаясь делать копии с полотен, которые предварительно долго разглядывал. Первые опыты. Первые неудачи. Да, нелёгкое дело живопись! Но Поль чувствовал, что оно его, это дело. В школе рисования у него завязались знакомства с молодыми людьми, мечтавшими стать художниками, звали их Нума Кост, Жозеф Вильвьей и Жозеф Гюо. Поль и сам начал мечтать о том же. Вот бы стать знаменитым художником!

* * *

А в семействе Золя дела шли из рук вон плохо. Денег на жизнь катастрофически не хватало. Хотя Эмиль блистал в школе своими знаниями и постоянно получал награды, а его сочинения по французскому языку были столь неординарны, что учитель словесности предрекал ему будущее большого писателя, еды в доме от этого никак не прибавлялось. В 1857 году умерла бабушка Эмиля, а ведь именно она, энергичная и неутомимая, тянула на себе всё хозяйство, умело сводя концы с концами. Когда её не стало, в доме поселилась беспросветная нищета. Семейство Золя вынужденно переезжало с места на место, и с каждым разом их пристанище становилось всё беднее. Пытаясь остановить это сползание в пропасть, госпожа Золя, задолжавшая всем и вся, отправилась в Париж искать помощи у давних друзей своего покойного мужа. Эмиль остался в Эксе с дедом. Друзья продолжали совершать свои вылазки на природу. Разве с ними могло случиться что-то плохое, когда вокруг такие просторы, когда под рукой любимые книги, а мысли заняты мечтами и грандиозными планами? Оказывается, могло. И самое страшное. В феврале 1858 года грянул гром среди ясного неба. Эмиль получил письмо от матери: «В Эксе нам не прожить. Продай остатки мебели, вырученных денег тебе должно хватить на то, чтобы купить билеты на поезд в третий класс для себя и деда. Поторопись, я жду тебя».

Рай, как оказывается, не вечен. После отъезда Золя в Париж Сезанн ходил как потерянный, пребывая в состоянии глубочайшей депрессии, почти траура. Итак, прощай, отрочество! «С тех пор, как ты уехал из Экса, дорогой мой друг, — писал Сезанн 9 апреля 1858 года, — меня одолевает чёрная тоска, я не вру, даю честное слово. Я сам себя не узнаю. Я стал тяжёлым на подъём, тупым и медлительным». Ему было 19 лет. Отъезд Золя отбил у него всякое желание учиться, совершать загородные прогулки и вообще что-либо делать. Он думал лишь о том, чтобы поскорее пришло лето, и тогда, возможно, его друг вновь будет рядом с ним. А ещё он думал об одной барышне, которую недавно приметил и в которую сразу же влюбился. «Прелестная особа. У неё смуглое лицо, грациозная походка, маленькая ножка и, естественно, белая нежная ручка…» Предмет его страсти звали Жюстина. Но как к ней подступиться, если ты робок, неотёсан, неловок, если признаться в своей любви для тебя то же самое, что приподнять на воздух гору Сент-Виктуар? «Меня гложет тоска, — писал Сезанн 29 мая всё тому же Золя, — и, Господь свидетель, я занят лишь тем, что мечтаю о той женщине, о которой уже рассказывал тебе. Я не знаю, кто она такая; время от времени я встречаю её на улице, когда иду в свой постылый коллеж. Чёрт побери, из моей груди рвутся стоны, но они не слышны снаружи, это душевные или духовные стоны, не знаю, как правильнее». В довершение всех бед Поль, из-за отъезда Золя впавший в апатию, провалил в августе экзамен на степень бакалавра — он, мастер сочинять стихи на латыни и греческом. Удивительно, но свой провал он предрёк в одном из писем другу: «Ах, кабы я стал бакалавром, кабы ты стал бакалавром, кабы Байль стал бакалавром, кабы мы все стали бакалаврами! Ну, Байль-то им станет, меня же погубят, завалят, вышибут, обратят в камень, изведут, повергнут в прах». Несмотря на то, что он хорохорился и сочинял скабрёзные стишки, чтобы позабавить друга, чувствовал он себя по-настоящему скверно.

Да и Эмилю Золя было не лучше. В Париже, где он никого не знал, вдали от Сезанна, Байля, яркого южного солнца и родных мест ему было невыносимо тяжело. Он пошел в новый лицей — Сен-Луи — и всё началось сначала. Сколько же ему пришлось натерпеться, пока окружающие не привыкли к дефекту его речи и к его неординарности! Плюс ко всему он опять был чужаком: одноклассники-парижане дразнили его «марсельцем». Кроме того, он получал государственную стипендию, этот Горгонзола, следовательно, был бедняком — это давало лишний повод для насмешек и презрения. При этом звёзд с неба он не хватал, поскольку в свои 18 лет ещё не добрался до выпускного класса средней школы. Он тоже потерял интерес к учёбе, превратился в настоящего лентяя. Лишь литература занимала его. Он писал стихи, театральную пьесу и письма друзьям, чьи ответы казались ему излишне лаконичными. Да, к прошлому возврата не будет, это уж точно. Надежды семейства Золя на то, что с переездом их жизнь переменится к лучшему, себя не оправдали, поскольку на подошвах своих башмаков они притащили из Экса в Париж и свою нищету: поселились они в крошечной, скудно обставленной квартирке на улице Месье-ле-Пренс. Эмиль с нетерпением ждал каникул. Он вернётся в Экс, увидится с друзьями. Но как же далеко ещё было до лета!

Сезанн не блистал в коллеже, но получил вторую премию по рисованию у папаши Жибера. Когда Золя приехал наконец в Экс на каникулы, жизнь вроде бы вошла в прежнюю колею, но в воздухе словно витала тревога. Друзья веселились, читали и писали стихи, баловались вином и табаком и делали вид, что вновь ощущают вкус утраченного времени, хотя сердца их порой замирали от грустных предчувствий. В октябре Золя возвратился в Париж, Байль отбыл в Марсель готовиться к поступлению в Высшую политехническую школу, а Сезанн в ноябре 1858 года сдал-таки экзамен на степень бакалавра. И тут его ждало жуткое разочарование: отец требовал, чтобы Поль записался на юридический факультет. Старый лис желал, чтобы его сын сделал достойную карьеру банкира или юриста; он надеялся, что тогда перед его отпрыском откроются двери самых престижных салонов местной буржуазии, от коих самому ему всегда было отказано:

Я Права скользкий путь избрал — верней сказать, Не я избрал, меня принудили избрать. Проклятый кодекс прав, двусмысленный, неясный, Три года отнял он и сделал жизнь ужасной [33] [34] .

Это отвращение было непритворным. Право наводило на Сезанна скуку, истинной же его страстью стало рисование, стала живопись. Естественно, признаться в этом отцу он никак не мог, поскольку в ответ услышал бы лишь очередное саркастическое замечание. «Талант губит, кормят деньги». А что если открыться матери? Элизабет была женщиной нежной, мечтательной, даже, можно сказать, фантазёркой. Страсть сына к живописи не казалась ей предосудительной. Но страсть и выбор профессии отнюдь не одно и то же. «Что ж, хотите, чтобы я стал юристом? Пожалуйста!» В конце концов, отличный способ добиться того, чтобы тебя оставили в покое, — сделать вид, что подчиняешься. Но у Сезанна был план, который постепенно обретал всё более чёткие очертания. Его ненависть к юриспруденции была столь сильна, что ради избавления от неё все средства были хороши.

Сезанн не знал, что, пока он мучился сомнениями и пребывал в меланхолии, в Париже разыгралась настоящая драма. Эмиль был серьёзно болен. По возвращении из Экса он свалился в беспамятстве. Полтора месяца его не отпускала лихорадка. Он чувствовал стеснение в груди и видел впереди лишь чёрный тоннель… Он метался в беспросветной тьме ночи и вынырнул из неё опустошённым, разучившимся говорить, с расшатанными зубами. Бедняга Золя!

Сезанн вяло познавал премудрости юриспруденции, но при этом прилежно посещал занятия в школе рисования. В его голове зрела мысль: бежать, бежать во что бы то ни стало. Поль обратился к Золя с просьбой навести справки об условиях поступления в парижскую Академию изящных искусств. Муниципальная школа рисования Экса была своеобразным мирком, в котором, как в котле, кипели юношеские амбиции. Нума Кост, Трюфем, Солари, Вильвьей образовали кружок подающих надежды художников, в общении друг с другом они находили стимулы для творчества, соревнования, иллюзий. Поль подружился там с неким Жаном Батистом Шайаном, крестьянским парнем могучего телосложения с бычьей шеей и красной физиономией, поражавшим всех своей наивностью. Сезанн потешался над его простодушием: Шайан полагал, что в учёбе нет никакого смысла, нужно просто дать волю своему природному таланту. Неужто им не по плечу то, что смогли сделать Рембрандт и Ван Дейк? Но Сезанну одного природного таланта было мало. Ему требовался учитель, требовались основы, ориентиры. Конечно, папаша Жибер отнюдь не гений, его теории давно устарели, но у него Поль узнал, по крайней мере, некоторые базовые принципы, к которым относился со своеобразной смесью почтения и презрения. Всё неведомое пугало его. «Страшная штука жизнь!» И кто бы мог подумать, что этому робкому, неуверенному в себе юноше предстоит совершить переворот в живописи? Пока же он пытался работать с живой моделью. В школе рисования — дань «академической» программе — начинающие художники рисовали обнажённого натурщика, получавшего по одному франку за сеанс. Первые опыты Поля на этом поприще были не слишком удачными. Его манере недоставало изящества. Из-под его руки выходили грубые, безжизненные формы, изобличавшие в их авторе человека, ещё не познавшего любви, хотя друзьям его нравилось о ней поговорить, причём Байль проповедовал «реализм в любви», а Золя — «идеализм» и возвышенность чувств, видя в этом единственное спасение от окружавшей их серой действительности.

* * *

Это был очень красивый дом, «бастида», как говорят в Провансе, бывшая загородная резиденция губернатора этой провинции маркиза де Виллара. Жаде Буффан, пристанище ветров. Построенное в XVIII веке здание с солидным фасадом, высокими окнами и черепичной крышей пряталось в зелени парка, в самом конце каштановой аллеи, деревья которой отражались в зеркальной глади пруда. В наши дни поместье Жа де Буффан оказалось зажатым между шоссе и широким уродливым проспектом с бесконечной вереницей гаражей, автосалонов и растущих как грибы зданий, по которому можно добраться в западную часть Экс-ан-Прованса. Но тогда, в 1859 году, когда Луи Огюст Сезанн сделал себе такой подарок, вокруг этого загородного имения, расположенного в двух километрах от центра города, простирались лишь виноградники и бескрайние луга. Вдали виднелась белоснежная громада горы Сент-Виктуар. Отныне у Луи Огюста, каку любого приличного эксского буржуа, был собственный загородный дом, но триумфатором он себя не чувствовал. За свой каприз он заплатил 80 тысяч франков, что для него было сущей безделицей. Дом, конечно, знавал лучшие времена. Парк был сильно запущен, внутренние помещения здания требовали ремонта. Но делать его Луи Огюст не собирался. Он рассматривал поместье в первую очередь как удачное вложение капитала. Помимо всего прочего, его приобретение породило в Эксе массу сплетен. Над Сезанном смеялись, говорили, что у него замашки нувориша. А посему Луи Огюст старался не давать лишних поводов для осуждения, не привлекать к себе лишнего внимания: непригодные для жилья помещения он просто-напрос-то запрёт, а старый парк так и оставит заброшенным, пусть природа сама о нём позаботится.

Поль поначалу не выказывал никакого интереса к приобретению отца — кусок земли он и есть кусок земли, — но потом сообразил, какую пользу для себя может из этого извлечь: усадьба была прекрасным местом для уединения и работы. Поль даже добьётся у отца разрешения расписать стены одной из комнат сюжетами на тему четырёх времён года, на манер Пуссена. Пока же он пребывал во власти своих любовных переживаний. Жюстина не обращала на него никакого внимания. Сезанн делится своими разочарованиями с Золя: некий молодой щёголь по имени Сеймар перебежал ему дорогу. «После того раза я почти каждый день видел её, и частенько за ней по пятам следовал Сеймар… Ах, каким мечтам я предавался, самым что ни на есть безумным! Но ты видишь, как всё теперь складывается: я втайне надеялся, что тоже ей нравлюсь и мы вместе отправимся в Париж, где я стану художником, а она моей подругой. Я мечтал о том, как мы будем счастливы, мечтал, как буду писать свои картины в мастерской на пятом этаже, мечтал о том, что ты и я будем вместе. Вот мы посмеялись бы!» Мечты развеялись, осталось лишь «вялое, ни на что не годное тело».

Сезанн опять был в тоске. Эта вертихвостка унизила его, он чувствовал себя рогоносцем. И не в последний раз. В тот год ему ничего больше не оставалось, как дожидаться приезда Золя, которому вначале предстояло сдать экзамен на степень бакалавра. Письменное испытание Золя выдержал, у него второй результат в классе, а вот с устным — полная катастрофа! Да, Эмиль не оратор, с этим не поспоришь. Он что-то невнятно бормотал, как всегда вместо «с» и «з» произносил «т», не знал даты смерти Карла Великого — вопиющее невежество, а о Лафонтене судил слишком вольно. Провал. Ну и ладно! Он попробует пересдать экзамен в ноябре. (Вторая попытка окажется ещё менее удачной, поскольку на сей раз Золя провалит и письменное испытание. Что ж, факт остаётся фактом: один из величайших французских романистов XIX века так никогда и не стал бакалавром.)

Летние каникулы 1859 года двое друзей провели вместе, но Байля с ними уже не было — у того появились другие интересы. Золя описывает его как «здоровенного парня с пухлым лицом». Он решил поступать в Высшую политехническую школу; что ж, тем хуже для него. Это лето станет летом великих решений. Золя привёз из Парижа массу интересных историй. Если собираешься стать художником, надо непременно ехать в Париж. Папаша Жибер — полный осёл. А в Париже Лувр: Рубенс, Пуссен, Рембрандт — все они там. В Париже настоящие учителя, в Париже люди, которые знают, что такое живопись. А ещё в Париже Салон — эта Икария, эта Итака художников. Золя настойчиво твердит: «Тетанн обятательно должен ехать в Париж, это его единтвенный шант преутпеть». Эмиль думал не только о друге, но и о себе тоже: если Поль будет рядом, сам он почувствует себя гораздо счастливее. Когда же Сезанн решится, наконец, рассказать отцу о своих планах? В ответ Поль бормотал себе под нос что-то невнятное. Легко сказать — поговорить с отцом!

Старик каждый раз с раздражением передёргивал плечами, когда заставал Поля с кистью в руке. Угораздило же его подарить когда-то сыну купленную по дешёвке коробку с акварельными красками… Луи Огюста тоже одолевали сомнения. Поначалу он думал, что живопись для Поля просто каприз. Но эта бестолочь, его сын, видимо, всерьёз увлёкся ею. Талант губит… И Луи Огюст взъелся на бедного Эмиля: это он забивает Полю голову своими дурацкими идеями, в то время как отец хочет видеть его банкиром, адвокатом, преуспевающим буржуа, который сможет отомстить за все унижения, которые пришлось вытерпеть ему самому.

* * *

Но Луи Огюст, этот тиран, этот мошенник, этот ярый материалист, отнюдь не был безнадёжным идиотом, каким его рисует история в угоду романтической фабуле. Он по-своему любил сына и даже в какой-то мере понимал то смутное и ещё не совсем оформившееся, что бередило душу Поля. Ему было 60 лет — за плечами целая жизнь, и он был сказочно богат. Вроде бы ничто не мешало ему позволить Полю жить так, как тому заблагорассудится; но у него были принципы и убеждения простолюдина, нажившего состояние собственным горбом. Он даже посетил школу рисования, чтобы поинтересоваться у Жибера, что тот думает о прожектах его сына. Но тот думал в первую очередь о себе: если Поль уедет, он потеряет ученика, одного из лучших, потому что Сезанн начал делать успехи. Так что куда ему в Париж…

Луи Огюст знал, что делает. Уж если учитель не верит в способности своего ученика… Авторитетное мнение… И Поль начал сомневаться в себе. Золя предпринимал попытку за попыткой уговорить друга приехать к нему в Париж и становился всё более настойчивым: «Вот как ты сможешь распланировать свой день: с шести до одиннадцати будешь писать в мастерской с живой натуры, затем обед, а с полудня до четырёх в Лувре или Люксембургском музее будешь делать копию приглянувшегося тебе шедевра». Золя даже рассчитал, в какой бюджет Поль сможет уложиться; он знал, что стремление к экономии найдёт отклик в душе прижимистого Луи Огюста. 125 франков в месяц Полю должно было хватить на сносное существование, к тому же он сможет увеличить эту сумму, продавая свои первые творения, свои эскизы. «Этюды, написанные в мастерской, особенно же копии с луврских картин прекрасно продаются; даже если ты будешь делать всего по одной копии в месяц, ты сможешь значительно пополнить свой бюджет». Поль по-прежнему терзался сомнениями. Что же удерживало его на месте? Родной Экс, надёжность домашнего очага, любовь близких, нежность матери, преклонение и забота сестры Марии, которой была уготована судьбой участь старой девы с замашками тирана. Даже со своим отцом он не хотел расставаться, ведь этот старый скряга не только подавлял его, но и вселял в него уверенность… И всё же в глубине души Поль осознавал, что на карту поставлена его жизнь, его судьба, понимал, что никогда ничего не узнает, если не попробует. Он замкнулся в себе и надулся. Это он всегда делал с лёгкостью. Молчал за столом, пока его отец метал громы и молнии: «Париж, распутство, женщины лёгкого поведения, богемная жизнь!..» Сезанн заперся. Он расписывал стены большой гостиной в Жа де Буффан: так появились четыре панно на тему «Четырёх времён года», с издёвкой подписанные им именем Энгра, того Энгра, которого он уже тогда ненавидел, толком даже не зная, ненавидел как триумф академизма. Единственное, что Поль действительно любил, — это живопись. Но какой толк любить то, к чему у тебя нет никаких способностей? Его голова была полна потрясающих идей и образов, но руки были не в состоянии их воспроизвести. Уныние сменялось у него лихорадочной активностью. Он соскабливал со стен то, что нарисовал, рвал в клочья свои картины, в приступе гнева крушил всё, что попадалось под руку, а затем начинал сначала. Его гневливость — главный его грех и, возможно, единственный — не знала границ. Из-за неё перед ним будут захлопываться двери, из-за неё от него будут отворачиваться друзья, из-за неё он окажется в одиночестве. Но без приступов этого первобытного, страшного гнева, в котором он черпал свою решимость и свою силу, Сезанн не стал бы Сезанном. Пока же он жаловался Золя на свои неудачи, а тот удивлялся в ответ: «Ты боишься, что не сможешь преуспеть? Думаю, ты сильно ошибаешься на свой счёт». Эмиль продолжал гнуть свою линию. Он рассчитывал, что в марте 1860 года увидит Сезанна в Париже, но из-за болезни младшей из сестёр Поля, Розы, поездку пришлось отложить. А тут ещё встал вопрос с призывом в армию. 24 февраля 1860 года призывная комиссия признала Поля Сезанна годным к воинской службе. Чтобы получить освобождение от этой повинности, необходимо было найти себе замену. В июне эта проблема была решена. Поль вздохнул с облегчением. Что бы он делал в армии в течение целых четырёх лет? В честь освобождения от воинской службы Поль отпустил бороду, хотя, может быть, таким образом он просто отметил своё вступление в возраст взрослого мужчины.

Этот год, 1860-й, был очень не простым в жизни Поля. Папаша Сезанн всё не мог решить, как ему поступить с сыном. К концу апреля он вроде бы смягчился и заговорил с ним о возможной поездке в Париж. Но это не слишком обнадёжило начинающего художника, его настроение становилось всё хуже. Золя, смертельно скучавший в Париже, — он зарабатывал себе на жизнь, подвизаясь в качестве мелкого служащего в доках Наполеона, — умолял друга вести себя с отцом максимально дипломатично. Но как набраться терпения, когда многие из друзей уже перебрались в Париж? Среди последних были Вильвьей и даже Шайан, да-да, этот могучий деревенский парень тоже теперь жил в Париже, посещал занятия в академии Сюиса и делал копии с луврских шедевров. Со дня надень собирался отбыть в столицу и Трюфем. Только он, Сезанн, должен был торчать в Эксе по прихоти своего папаши-садиста. Поля переполняла ярость, которую он выплёскивал на всех, кто попадался под руку; ни за что ни про что досталось от него приехавшему из Марселя на пасхальные каникулы Байлю, зашедшему проведать друга. Такой приём не на шутку расстроил Байля. Он решил, что теперь недостоин дружбы Сезанна, поскольку отказался от карьеры художника, выпал из круга избранных. «Поняв, что я не способен служить искусству ни как живописец, ни как поэт, не сочтёте ли вы меня недостойным своей дружбы?» Золя из своего далека пытался помирить друзей. Как он будет жить, если их троица распадётся? Он всячески улещивал Сезанна, используя весь свой такт, чтобы развеять мрачное настроение друга. Что за дурацкий характер! Приступы безразличия и ярости сменялись у Сезанна вспышками восторга и дружеской симпатии. Что до малыша Байля с его внешностью большого толстощёкого ребёнка, такого правильного, постоянно рассуждающего о «положении» и материальном благополучии, то он стал жутко раздражать Сезанна, как сам он раздражал Золя. Юность быстро проходит. И кое-кто слишком легко забывает о юношеских идеалах.

Да и сам Сезанн был близок к тому, чтобы сдать свои позиции и забросить кисти. Чем плоха юриспруденция, степень лиценциата, спокойная карьера адвоката… Все его близкие были бы просто счастливы, если бы он взялся за ум, и оставили бы его, наконец, в покое… Но тут вдруг он опять яростно набрасывается на свои холсты. Он не может жить ни с живописью, ни без неё — первый симптом безумной страсти. Сегодня он решает ехать в Париж, завтра от своего решения отказывается. Золя начал злиться. «Так что же всё-таки для тебя живопись — просто мимолётное увлечение, которое в один прекрасный день помогло тебе развеять скуку? Обычное времяпрепровождение, тема для разговоров, предлог для того, чтобы не изучать право? Если это так, то твоё поведение мне понятно: ты всё правильно делаешь, стараясь не обострять ситуацию и не создавать семейных проблем. Но если живопись твоё призвание — а именно так я всегда думал, — если ты чувствуешь в себе силы упорно работать и, в конце концов, добиться успеха, то тогда ты для меня загадка, сфинкс, нечто непостижимое и таинственное». Ну и хитрец же этот Золя! Кстати, тогда он сидел совершенно без денег, практически голодал. В тот год из-за катастрофического отсутствия средств он даже не смог купить себе билет на поезд до Экса, чтобы провести там несколько недель.

Между тем Сезанн отнюдь не собирался поддаваться давлению семьи. Он окончательно забросил учёбу на юридическом факультете. По отношению к отцу занял позицию пассивного сопротивления. Рисовал же постоянно, упрямо, повсюду, в том числе и на пленэре, даже этой зимой, когда стояли непривычные для юга холода. Рисовал и себя самого. Именно зимой 1861 года датируется первый его известный автопортрет, сделанный по фотографии, на котором он выглядит мрачным, суровым, не слишком привлекательным, с грозным взглядом. И отца своего он тоже запечатлел: в профиль, за чтением газеты. На этой картине старый скряга выглядит отнюдь не красавцем — сын вовсе не собирался ему льстить — и напоминает портреты раннего Сутина. Но ведь он согласился позировать! Раз уж в семье завёлся собственный художник, пусть от этого будет хоть какая-то польза. Сомнительно, что результат удовлетворил его. И всё же Луи Огюст сдастся, правда, сделав последний, коварный и жестокий выпад: обвинит Золя в том, что он развращает его сына, рассказывая всякие небылицы про жизнь художников. Эмилю в его бедственном положении только этих обвинений и не хватало. Он намеревался ответить на них, собирался написать Байлю, рассудительному Байлю, и попросить его вступиться за него. Но необходимость в этом отпала. Однажды ранним утром в конце апреля 1861 года он услышал, как на лестнице его жалкой трущобы на улице Суффло кто-то громко выкликает его имя. Он распахнул дверь. За ней стоял Сезанн. Друзья сжали друг друга в объятиях. Свершилось!