«Мое любимое время года – осень.

Она была похожа на осень, на ослепительное лиственное пламя, сверкающее в морозной дымке перед самой зимой, – перед постоянно возвращающейся смертью всего живого. И умерла как будто не она, а я – ничего не осталось от того человека, о котором я писал в самом начале».

– Я возьму машину! – крикнул я в трубку.

Мама, почувствовав неладное, даже не спросила зачем.

– Хорошо, только осторожнее.

С ощущением полной пустоты я нашел в ящике документы, права и выбежал на улицу.

– Выньте руки! Выньте руки из воды! – Я слышал свой голос будто со стороны. Он звучал в ушах как чужой.

Все было серо: и солнце, и небо, и дорога, и у меня на душе. И спальный район, совершенно безобразный, показался мне недружелюбным и гадким. Я заблудился во дворах, разозлился сам на себя; наскоро бросил машину на углу одного из домов и кинулся к подъезду, почти мне незнакомому и чужому, словно бы ничем не связанному с Петей Воронцовым. На лестнице воняло кошками и чем-то, что невозможно описать, но у меня от этого тяжело задрожали веки.

Я помнил, какой нужен этаж, но потратил несколько секунд на то, чтобы сообразить, какая дверь должна привести меня в его квартиру: все были одинаковыми, темно-красными. Наконец я позвонил.

Да, я угадал сразу же. Мне открыла Петина мать, и, хотя я ее помнил ужасно плохо, ее невозможно было не узнать. Она была опухшая, с красными глазами, с влажными и дрожащими губами.

– Деточка, деточка! – запричитала она шепотом, гладя меня часто по плечу. – Он там, там! А что же делать? Что делать?

В квартире было прибрано, но затхло, пахло алкоголем. Меня передернуло от непонятного чувства. Петя не мог здесь жить. Петя, с его мраморной бледностью неживого, с копной черных кудрей, с его чистоплотностью, с вечным презрением ко всему убогому, не мог здесь жить.

Я открыл дверь ванной.

В сыром воздухе темнели стены за дешевыми пластмассовыми полками. Затирка между плитками пола тоже вся давно почернела, раскрошилась от старости и влаги. Я обратил внимание на искусственный цветок возле раковины… Абсурд.

У одной стенки валялись старые газеты, под краном рдел ржавый подтек. Взгляд цеплялся за все это, избегая самого главного.

Хуже всей обстановки был только Воронцов. Я не видел его год. Не слышал его месяцев семь. Да, я просто перестал ему звонить. Он сам звонил пару раз, но я не брал трубку. Я не могу объяснить этого. Настоящий Воронцов как будто ушел вместе с Ясной.

Я даже не сразу узнал его голое, жилистое тело, лежащее в облупившейся ванной, в которой еще стояла розовая вода. Оно, это тело, не имело ко мне никакого отношения.

– Вы… вы… руки… – как-то произнес я, глядя на его согнутые руки, сложенные на груди.

– Я сразу вытащила их, как ты сказал!

– Где скорая? Вы не вызывали? – Я дрожащими пальцами вынул телефон из кармана, набрал номер скорой помощи и протянул Петиной матери. – Да вы что!

Она вышла, стала что-то бормотать в трубку, и только тогда я смог приблизиться к Воронцову. Я начал его узнавать: коротко остриженная голова, подбородок, скулы, шея… У него были закрыты глаза, но я знал, что он жив, видел, что он слабо дышит. Я сел, взял в свою руку его окровавленное запястье. Хотелось бы заплакать, как тогда в самолете. Прозаично, из жалости к себе, к Воронцову, к Ясне, к нашему миру, который с невероятной быстротой разбился. Но краем уха я слушал, что там говорит по телефону его мать. Я понимал, что его удалось спасти лишь чудом. Он бы ни за что никому не сказал о таком решении, свел бы счеты с жизнью в полном одиночестве, как и собирался. Ее не было дома, когда он это сделал, а потом она внезапно пришла.

– Какого черта ты здесь? – раздался еле слышный хрип. – Вали в свою Италию.

Вместо того чтобы поднять на него глаза, я уставился вниз, на пол. Там валялся нож. Небольшой перочинный ножик, дешевый, какие покупают десятилетним пацанам. Тот, который ему когда-то подарила тетка. Неужели настолько острый, чтобы резать вены? Не убил отчима, не прирезал старого профессора-извращенца. Так расправься с причиной. Со сломанным мальчишкой. Ему снова десять, он снова один. Брошен.

Ну конечно, кто-то рассказал ему о том, что я еду учиться. Сделали доброе дело. Друзья. Он вернулся в эту халупу к матери-алкоголичке, узнал о том, что меня ждет лучшая жизнь. Он не видел похорон. Не держал в своей руке ее руку за два дня до смерти. Даже уже не помнил, наверное, какими словами они обменивались во время последней встречи. Он упустил все последние моменты.

А у меня в ушах до сих пор звучали удары. Молотка по гвоздю. Я переводил документы, чтобы отправить в приемную комиссию вуза, и слышал стук. Садился ужинать, но вместо разговоров родителей слышал, как заколачивают гроб. Теперь для меня это был самый привычный фон. Будто это я сто раз умирал… Страшные удары по черепной коробке. Гулкий ритм, дикий, как шаманский бубен, от звуков которого оживают духи.

– Она тебе снилась? – Все тот же хрип.

Да, снилась. Единственный раз в жизни по реалистичности приблизив мой сон ко снам Воронцова. Я сидел на кровати, а она вошла в мою комнату. Открыла дверь, которая была заперта изнутри, и вошла, улыбаясь. Я молча смотрел на нее, ничего не понимая. Она приблизилась, наклонилась и поцеловала меня. Так жадно, как никогда не делала при жизни. Потом сказала что-то, но я не разобрал. И побежала к двери.

– Ясна, Ясна, подожди!

– За мной не ходи. Нельзя, – сказала она все с той же хитрой улыбкой. И закрыла дверь перед моим носом.

Я рванул за ней. Стал дергать дверь, но та оставалась запертой. Кое-как справился с замком и в ужасе заорал на весь коридор: «Ясна!». Коридор был пуст. В этот миг я проснулся.

Дверь была распахнута, и я стоял на пороге.

«Мы никогда не вернемся к прошлой жизни. Все, что было с нами и чем были мы, погребено под слоем тяжелой рыжей глины – печальные кладбищенские березы тому свидетели. Мы уедем в Италию, где тени этих берез не смогут преследовать нас на каждом углу, – там их нет, просто нет.

По вечерам мы будем пить крепкий кофе с горькой граппой в баре для геев и лесбиянок – единственном баре, где наша неразлучность не будет вызывать вопросов.

Наверное, все будет именно так. Прекрасно. И как бессмысленно, боже, как бессмысленно».

Конец.