Как и Ханна, отец Джимми проснулся утром с неясными воспоминаниями о вечере прошедшего дня. Все-таки он выдумал такую версию событий, от которой любой человек в здравом рассудке отказался бы сразу же. Даже теперь, когда он сидел в кухне и варил себе кофе, она не казалась ему менее абсурдной.
День обещал быть ясным и прохладным, и солнечный свет, струящийся сквозь окно, почти рассеял его беспокойство по поводу тайного заговора, которое сильно разрослось в нем в полночный час. Выпив две чашки кофе и проглотив миску хлопьев, Джеймс все еще думал о беременной девушке, попавшей в беду. Но он был абсолютно уверен, что до выяснения всех обстоятельств этого дела ей было бы лучше уехать из дома на Алкот-стрит.
В желудке у него запекло — кофе, пожалуй, был слишком крепким или, возможно, причиной этого была тревога. Чтобы успокоиться, Джеймс стал набирать номер дома Витфилдов, надеясь, что трубку возьмет Ханна, так как не был уверен, что сможет что-то придумать, если к телефону подойдет кто-нибудь другой. Но трубку никто не брал, и после десятого гудка он бросил эту затею, так и не избавившись от тревожного предчувствия. Вероятно, Витфилды решили не терять времени и отправиться в так называемый отпуск раньше. Теперь это слово не казалось ему таким веселым.
Позже, когда отец Джимми сидел в исповедальне и слушал исповеди прихожан — в основном от пожилых женщин, сетующих на все те же давнишние глупые грешки, — он продолжал думать о Ханне, и чувство жжения в желудке возвращалось к нему снова и снова. Когда последний верующий покинул кабинку исповедальни, Джеймс все еще оставался сидеть на своем месте и ждал, когда освободится монсеньор Галахер.
Для него стало обычным делом идти к монсеньору в исповедальню, чтобы, выслушав грехи остальных, сбросить с души свои собственные, накопившиеся за неделю. Ввиду того, что католическая церковь признавала как грехи мысленные, так и грехи совершенные, отец Джимми всегда подпадал в первую категорию, и часто оба священника использовали свое время в исповедальне, чтобы обсудить природу греха и то, как ему не поддаться. Они могли это делать и в стенах приходского дома, но подобные беседы, по мнению мужчин, проходили легче, когда между ними была перегородка с решетчатым оконцем.
Как и ожидалось, Джеймс проскользнул в кабинку и задернул за собой штору. «Благословите меня, отче, ибо я согрешил. Вот уже семь дней прошло, когда я последний раз исповедовался. Вот мои грехи…» Но на этот раз молодой священник не знал, как продолжить. То, о чем он должен был рассказать, было весьма щепетильным, поэтому ему следовало тщательно подбирать слова, которых, как назло, у него не было. Его молчание затянулось, и монсеньор даже подумал, что его коллега просто покинул исповедальню.
— Джеймс, ты все еще там? — на всякий случай спросил он.
Он никогда не называл молодого преемника Джимми. Это было как-то несерьезно. В современном мире у человека и так слишком много свободы, поэтому отец Галахер придерживался мнения, что священник должен держаться в стороне от своей паствы, быть советчиком и примером тем, кому он служит, а не другом-братом. Для них он был монсеньором Галахером, а не монсеньором Фрэнком. И никогда им не станет.
— Да, отче, я здесь… Мне кажется, что… Мне кажется, что я перешел черту в своем желании помочь одному прихожанину.
Монсеньору незачем было просить его продолжать, чтобы понять, что отец Джимми говорит о той девушке, Ханне Мэннинг, и он надеялся, что слова «перешел черту» не были эвфемизмом для торжества плоти. Однажды Галахер уже предупреждал юношу, чтобы тот держал дистанцию, и не сомневался, что Джеймс был слишком умен, а его будущее — слишком многообещающим, чтобы он поддался низменным инстинктам.
— Каким образом? — спросил монсеньор, стараясь сдержать волнение в голосе. Ему пришлось выдержать еще одну долгую паузу.
— Я думаю, что позволил ей быть чересчур зависимой от меня.
Монсеньор незаметно вздохнул: он испытал явное облегчение.
— Такое случается, Джеймс. Со временем ты научишься сохранять эмоциональное расстояние. Но я не вижу здесь греха. Для этого не нужна исповедь. Если, конечно, нет еще чего-то.
— Ничего более, кроме того, что я сам хочу, чтобы она была зависимой от меня. Мне нравится то, что я при этом чувствую. Я думаю о ней больше, чем должен.
— Думаешь о чем-то неподобающем?
— Возможно.
— Она знает о твоих чувствах?
— Думаю, что да.
— Вы говорили с ней об этом?
— Нет, отче, никогда. Я просто предполагаю, что она чувствует мо… мое беспокойство. У меня такое сильное желание защищать ее. Боюсь, это нужно больше мне, чем ей.
— В таком случае я должен немедленно принять меры. До тех пор пока ты не разберешься со своим «желанием» до конца и не научишься его контролировать, будет лучше, если я стану духовным проводником этой девушки. Ты согласен с моим предложением?
— Но она доверилась мне, монсеньор.
— Не будь тщеславным, Джеймс. Она может довериться и другому. С этим пора кончать, иначе ты вступишь на скользкий путь. Итак, мы с этим покончим.
Его непоколебимость давала понять, что он не пойдет на компромиссы.
— Я понимаю.
— Уверен, что понимаешь. Что-нибудь еще?
— Всего лишь богословский вопрос, если можно…
Довольный тем, что разговор покинул территорию разбушевавшихся страстей и вышел на благодатную почву теории, монсеньор Галахер позволил себе расслабиться.
— Говори.
— Что бы сделала Церковь, если бы ученые, используя все достижения современной медицины, попытались клонировать Иисуса?
— Джеймс! — Монсеньор изо всех сил старался сдержать смех. — Ты что, снова взялся за научную фантастику? Не стоит тратить на нее свое драгоценное время.
— Но это уже не фантастика. Сегодня это — наука. Им уже удалось клонировать человеческие клетки. Как бы там ни было, я просто спросил о том, что произойдет, если наука добьется этого…
— А что, если завтра небо упадет нам на головы?! Что, если у меня вдруг вырастет третья нога? Правда, Джеймс. Как такое возможно? Нельзя кого-то клонировать из воздуха. Нужно с чего-то начать. Разве я не прав? Что бы это могло быть в случае со Спасителем?
— Его кровь.
— Его кровь?
— Кровь, что он оставил на Туринской плащанице и сударуме из Овьедо.
Теперь пришла очередь монсеньора Галахера подбирать слова. Что за бессмыслицу он слышит? Ему было хорошо известно, откуда берутся подобные мысли. Все то время, которое Джеймс проводит за компьютером, следовало бы посвятить более полезным делам. Уж теперь-то он об этом позаботится.
— Реликвии — хранилища нашей веры, Джеймс. Они не… какие-то пробирки.
— Мне это известно. Я просто спросил, какие будут последствия подобного деяния, если это произойдет. Как бы мы тогда поступили? Как бы вы тогда поступили, монсеньор?
— Как бы я поступил с невообразимым? — Отец Галахер не пытался скрыть насмешку в своем голосе, надеясь, что по другую сторону перегородки ее почувствуют. В приходе и так слишком много проблем, настоящих проблем, чтобы он еще тратил время на выдумку, которая не стоила даже глубоко презираемого им Голливуда. Все это было недостатком молодости Джеймса — его уязвимость перед больным воображением поп-культуры. — Я полагаю, что если кто-то действительно осмелился бы осуществить подобный… проект, то его бы остановили.
— Остановили? Вы имеете в виду… прервали бы?
— Нет, Джеймс, я этого не говорил. Ученых необходимо было бы остановить. Такой эксперимент осудили бы еще до того, как они смогли бы получить на него разрешение. Такой ответ тебя устраивает?
— А что, если кто-то уже вынашивает в своем животе этого ребенка? Что бы мы тогда сделали?
Терпение монсеньора лопнуло.
— Джеймс, думаю, с меня этого достаточно. Что на тебя сегодня нашло? Ты просто одержим этой темой.
— Потому что я думаю, что это уже случилось.
— Что? — Монсеньор Галахер инстинктивно перекрестился. — Возможно, нам следует продолжить этот разговор дома.
Он резко поднялся со своего места и вышел из исповедальни.
Если монсеньор Фрэнк Галахер и думал, что, продолжив дискуссию лицом к лицу в кухне приходского дома, сможет усмирить настойчивость отца Джимми, то вскоре пожалел о своем решении покинуть церковь. В более просторном помещении серьезность преемника стала даже более очевидной. Почти целый час Джеймс пытался разъяснить ему ситуацию со своей точки зрения, совал в руки распечатки, гневно рассказывал о фотографиях и каких-то обществах, изучающих плащаницы.
Монсеньор задействовал весь свой арсенал: бросал скептические взгляды, хмурился, презрительно фыркал, — но эффект был такой же, как если бы он стрелял по слону дробью. Не выдержав, старик всплеснул руками.
— Это совершенно невероятно, Джеймс! Вот все, что я могу сказать. В это невозможно поверить.
— Но мы должны разобраться.
— И что ты предлагаешь? Чтобы я, пастор церкви Дарующей вечный свет Девы Марии и представитель католической веры, поехал туда, постучал в дверь и сказал: «Извините, а это случайно не младенец Иисус в животе у молодой мамы?» Меня вмиг отсюда вышвырнут. Мы станем объектами насмешек, оба. И поделом. Я всегда знал, что у тебя пытливый ум, и ценил это вплоть до настоящего момента. Но со своим воображением ты слишком далеко зашел. И хочется верить, что дело только в воображении. Прости, Джеймс, но ты несешь чушь.
Он отодвинул стул и встал, дав понять, что разговор окончен.
— Тогда почему Витфилды так много от нее скрывали? Они одержимы историей казни Христа. Даже целый архив собрали.
— Джеймс! — Из уст монсеньора имя юноши звучало словно приговор. — Всем людям, независимо от их увлечений, позволено иметь детей. Суррогатных или любых других. Я уже достаточно наслушался всего этого.
Он глубоко вздохнул, затем продолжил:
— Второе пришествие обязательно случится. Но наступит оно по воле Господа, а не какого-то сумасшедшего ученого. Думать иначе — значит подвергать сомнению Его всемогущество. И боюсь, что сейчас мне придется установить одно правило ради твоих же интересов. Я запрещаю тебе видеться с этой женщиной. Независимо от обстоятельств. Если она нуждается в помощи Бога, я ей помогу. Если ей требуется консультация у психолога, я ей и это устрою. Но тебя это больше не касается. Все понятно, Джеймс?
— Да, отче, — невнятно ответит тот.
— Вот и хорошо. — Монсеньор Галахер развернулся и поспешил удалиться из кухни.
Словно окаменев, отец Джимми слушал, как ботинки монсеньора стучат по лестнице, как скрипит закрывающаяся дверь на втором этаже, и только тогда осмелился пошевелиться.