После войны мне пришлось потратить немало усилий на то, чтобы вернуться в медицину. Когда удалось попасть в клиническую больницу, мне было уже за тридцать. Поработав интерном, я попробовал пристроиться в Лондонскую школу неврологии, но вакансий не оказалось. Хорошо, что профессор пожалел фронтовика, сказал, что у меня есть задатки психиатра, и вызвался замолвить слово перед коллегами. Замолвил. Психиатрия была еще в загоне, и я, разумеется, предвидел, что с трудоустройством возникнут проблемы. Я тогда жил в Шордиче, снимал в этом захолустном районе отвратительную комнатенку, вечно сидел без денег и был благодарен за любую поддержку.

Короче говоря, я не выпал из профессии благодаря везению. После учебы в Лондоне меня отправили на стажировку в Бристоль. Мне он сразу приглянулся, но, думаю, сами бристольцы не очень довольны своим городом, особенно те, кто живет в пригородных районах Саутмид и Ноул. Что до меня, то поселился я в Редленде, рядом с университетом, в комнате на верхнем этаже в доме террасной застройки. В этом симпатичном коттедже было еще четверо жильцов. Хозяйка наша, милейшая миссис Девани, позволяла приходить и уходить в любое время суток, оставляла мне на столе, на прикрытой салфеткой тарелочке, сэндвич с сыром или кусок пирога со свининой. А в пятницу добавляла еще и бутылку крепкого пива.

В больницу я каждое утро ездил на автобусе. Рассчитанная на триста пациентов, она располагалась на западной окраине, известной как Силверглейдс, в здании бывшего частного санатория, переданного в ведение государственной службы здравоохранения, поскольку мест в городском сумасшедшем доме еще викторианской постройки (в Гленсайде) катастрофически не хватало. В двух больших корпусах содержали хроников, которым уж точно было не суждено оттуда выйти, а в компактных двухэтажных домиках – менее тяжелых больных. Имелся и дневной стационар для пациентов, приходивших на прием дважды в неделю.

Территория нашей психиатрической клиники была не очень велика, поэтому врачи из разных корпусов и отделений часто пересекались и обсуждали интересные случаи. Врачи-стажеры имели возможность наблюдать сразу нескольких пациентов, включая легкие случаи, чтобы с первых дней в душе не пустило корни отчаяние безнадежности – главное искушение для нашей профессии. Мне как студенту разрешалось присутствовать на приеме. Контингент у нас бывал самый разный. Молоденькая девушка, после неудачного романа утратившая веру в себя. Старик, которому казалось, что на его мысли воздействует электрический ток из осветительной системы Клифтонского подвесного моста.

В общем, работа была увлекательная и место для приобретения опыта идеальное.

Мне дали возможность попрактиковаться в сеансах групповой и индивидуальной психотерапии. Мой гениальный наставник, Марк Бёрджес, тоже, кстати, служивший в Северной Африке, с удовольствием лепил из меня специалиста.

– Ты их слушай, Роберт. Не нужно ничего им объяснять. Слушай и вбрасывай вопросы, которые они и сами хотели бы себе задать. Они сами все сделают. Ты просто помогаешь им искать выход из тупика.

Иногда у меня мелькало подозрение, что наставник хотел подстраховаться: если я не ляпну на сеансе какой-нибудь глупости, он во время перерыва на ланч сможет со спокойной душой поиграть в гольф. Однако совет действительно оказался стоящим. Прием отлично работал; у многих пациентов наступало существенное улучшение, а после нескольких сеансов им больше не требовалась помощь. Я тихо ликовал.

Молодой парень по имени Стивен страдал от регулярно повторявшихся панических атак. Он так описывал свое состояние: мозг будто скованная льдом река, и вдруг пришла весна, лед начинает разламываться на куски и таять. Лицо парня, когда он это рассказывал, сияло. Он был уверен, что остановить таяние мозга невозможно.

Через какое-то время я решил избрать в психиатрии именно этот путь: лечение разговором. По ряду причин оно сделалось ареной борьбы нескольких теорий. Мне предстояло выбрать, заветам какого бога или, как минимум, божка – Перлза, Фрейда, Адлера, Юнга – лучше следовать. Каждый из мэтров ратовал за свой подход и высмеивал остальных. Вот это была война! Куда до нее мелкой перепалке между адептами разных изводов марксизма. Однако же я понимал, что человеку с психическими отклонениями требуется не теоретик, а тот, кто в состоянии его выслушать.

Начинающий и не лишенный амбиций врач сталкивался с еще одной крайне сложной проблемой. Было очевидно, что «говорение» может помочь людям, которых нельзя назвать абсолютно невменяемыми. Это меняло сложившиеся на протяжении веков стереотипы, согласно которым безумцы – это те, кто впадает в непредсказуемую ярость и орет дурным голосом. Со временем для них подобрали более деликатные названия, но лечить так и не научились.

Так отчего же, в самом деле, было не дерзнуть? Я парень не робкого десятка, пережил войну, научился не бояться взрывов снарядов и свиста пуль, точнее говоря, научился жить с этой боязнью. Да и неловко было топтаться в сторонке, когда гора болезней высотой с Эверест нависла над нашей профессией, накрыв ее своей тенью. Покорить вершину не удалось еще никому: кое-кто с трудом преодолел разве что первые метры предгорий, но когда молодых останавливали неудачи отцов? С таким боевитым настроем шагал я к одному из корпусов с хроническими больными. Все подобные заведения устроены примерно одинаково, и мне сразу вспомнился Ланкаширский дурдом, где я так радовался результатам своего «метода», усмирив Реджи одними разговорами, без укола. Тут было светлее и просторнее, но так же тянулись длинные коридоры и те же засовы блокировали двери.

Реджи тогда подвел меня к пониманию безумия, достичь этого понимания помог человек по имени Диего – лет сорока, смуглый, с густой курчавой шевелюрой. Воротник и края рукавов его синей непромокаемой куртки лоснились от грязи, что было особенно заметно при лампах, ярко освещавших комнату отдыха. Он сидел на полу, обхватив колени руками и опустив голову, в позе, выдававшей крайнюю сосредоточенность. Он не производил впечатления человека, нуждающегося в защите, но от него так и веяло безнадежной обреченностью. Из истории болезни я знал, что родился он в Испании, в городе Виго, но как попал в Бристоль, оставалось неизвестным; в той же истории указывалось, что он свободно говорит по-английски, хотя предпочитает этого не делать.

Диего находился в клинике три года. Диагноз: шизофрения с ярко выраженными слуховыми галлюцинациями. Уникальность заключалась в том, что у него случались периоды полного просветления. Обычно у больных с таким диагнозом бывают разные фазы, более или менее острые, но полной ремиссии не наступает никогда. А Диего иногда вел себя совершенно адекватно. Мог читать газеты, вести осмысленную беседу и трезво оценивать свое состояние.

Все три месяца, что я его наблюдал, Диего был погружен в глубокий транс. Когда меня перевели в другое отделение, я попросил свою преемницу Джудит Уиллс, которой всецело доверял, при первых признаках ремиссии вызвать меня. Она позвонила месяца через полтора.

Я примчался, и Джудит провела меня в небольшую комнатку, смежную с комнатой отдыха. Диего сидел в кресле. До этого я видел его только сидящим на полу.

Я протянул ему руку:

– Доктор Хендрикс.

– Я вас знаю, – ответил Диего. – Раньше вы ко мне приходили.

– Приходил. Но мне казалось, что вы меня не видите.

Я предложил ему сигарету. Проговорили мы почти час: про его прежнюю жизнь, про теперешнее самочувствие. Иногда Диего с трудом понимал, о чем я его спрашиваю, видимо, его отвлекали голоса. Но заминки в нашем разговоре случались нечасто. Он рассказал, что вскоре после войны приехал из Испании в Англию, где его мать с отцом работали в ресторане. Они и настояли, чтобы он к ним присоединился, ведь в Англии проще устроиться на работу. Несколько раз он нанимался официантом. Но голоса продолжали им командовать, а ослушаться их он не мог. Требования бывали обычно безобидными, но слишком редко совпадали с необходимостью унести на кухню грязную посуду или принять у клиента новый заказ.

Однажды, когда я был на дежурстве в одном из корпусов, Диего упросил Джудит помочь ему провести эксперимент. Пригласили и меня. Посреди комнаты стояли два стула, один напротив другого. За одним из стульев были впритык поставлены два стола, на каждом – по три радио, от маленьких транзисторов до громоздких приемников – все, какие нашлись в клинике.

– Мы хотим провести ролевую игру, – объяснила Джудит. – Ты будешь изображать человека, который пришел наниматься официантом, а Диего – директора ресторана. Он будет с тобой беседовать.

«Психодрама» уже давно стала популярной в Америке, но в Бристоле подобные театрализованные опыты не проводились, к тому же меня сильно смущало, что Диего только-только начал выкарабкиваться из очередного рецидива. Впрочем, главную роль, судя по всему, предстояло сыграть мне.

– Начинаем, – сказала Джудит. – Выйди. Через минуту ты должен постучаться в дверь. Только чтобы без шуточек.

Я покорно выждал и постучался.

– Войдите.

Диего пожал мне руку и указал на стул, за которым были столы с приемниками.

За моей спиной, у столов, стояла Джудит. Я услышал, как она включила два из шести радио. На одном поймала программу внутреннего вещания, на другом – радиолекцию.

– Долго к нам сюда добирались? – спросил Диего.

– Да нет, я из Редленда.

– Понятно. Раньше в ресторане работали?

– Даже в нескольких, – импровизировал я. – Главным образом в лондонских заведениях.

Радиоголоса зазвучали резче: это Джудит прибавила звук. После каждого вопроса Диего она увеличивала громкость, но пока я хорошо слышал вопросы.

– Когда вы будете наливать вино в бокал, где встанете – справа или слева от гостя? – спросил Диего.

Я молчал, не зная, что сказать. Джудит включила третий приемник.

– Справа, – наобум ответил я.

В течение двух минут были задействованы все шесть пойманных радиостанций, в том числе иностранные. Громкость усиливалась, и вскоре я не расслышал очередной вопрос.

– Простите?

– Я спросил, кто сейчас премьер-министр?

– Уинстон Черчилль.

Он спросил что-то еще, но я снова не расслышал и, хотя смотрел на губы Диего, все равно не догадался, о чем речь. Все шесть приемников теперь голосили во всю мощь, это дико раздражало.

– Что-что?

– Кто был премьер-министром до него?

Хор орущих радиоприемников мешал сосредоточиться.

– Можно, наконец, выключить эти вопли?

Джудит выключила все шесть источников воплей и пододвинула еще один стул. Настала тишина, но ощущение дискомфорта от всего этого тарарама не проходило.

– Еще разок, – заговорил Диего. – Кто был премьер-министром до Черчилля?

– Клемент Эттли.

– Верно, но когда я только что вас об этом спросил, вы не знали.

– Я не мог сосредоточиться. Голоса по радио звучали слишком громко.

– Примерно так это и происходит, – сказал Диего.

Я взглянул на Джудит: брови ее были изумленно вскинуты.

– А сейчас вы их слышите? – спросил я.

– Да.

– Они громкие?

– Громкость на уровне радио с привернутым звуком, как в начале нашего эксперимента.

– И сколько голосов вы слышите?

Склонив голову набок, Диего прислушался.

– Два. Нет, не два. Три.

– Что они говорят?

– Мне не хочется к ним прислушиваться, доктор. Они говорят громче вас и сообщают такие вещи… Гораздо более существенные. Простите.

– Все нормально, не волнуйтесь. Эти голоса принципиально отличаются от моего? Я имею в виду, какими вы их слышите?

– Нет. Обычные голоса.

– А на пике обострения?

– Тогда они вопят, как все эти радио, включенные на полную мощность. Приказывают: иди туда-то, делай то-то. Ругаются по-черному, говорят разные гадости. Это вам не культурная лекция по радио.

Я молчал, обдумывая информацию.

– Под конец вы даже пробовали читать по губам. Так ведь? – сказал Диего.

– Не то чтобы читать… Хотя да, я пробовал по движениям губ понять ваш вопрос. Из-за дикого шума я вообще ничего не слышал.

– Примерно так это и происходит.

Я умоляюще взглянул на Джудит, и она подключилась к разговору.

– Диего, насколько я понимаю, слышимые только вами голоса принципиально не отличаются от обычных. От моего голоса или от голоса доктора Хендрикса. Звучат так же, воспринимаются так же.

– Все верно. Никакой разницы.

– Разница есть, – сказал я. – Голоса имеются, а людей, которые говорят, рядом с вами нет.

Диего взял в руки маленький приемник.

– Внутри этого ящичка тоже никого нет, ни одного человека. Но человеческий голос вы тем не менее оттуда слышали?

– Даже шесть голосов, когда были включены все радио. Еще как слышал.

– Примерно так это и происходит, – снова повторил Диего. – Представьте, что эти голоса все громче и громче, срываясь на крик, требуют, чтобы вы пошли к городскому фонтану и там разделись. Что вы будете делать?

– Пойду, наверное. Если это единственная возможность заставить их заткнуться.

– Наверняка пойдете. И если кто-то встречный станет уговаривать вас не ходить туда и не позорить себя, вы не станете его слушать. Точнее, вы просто его не услышите. Вот так я и живу.

Шли месяцы, а «ролевая игра» с приемниками все меня не отпускала. Особенно то, о чем мне подумалось позже. Терзания Диего удивительно схожи с терзаниями Иезекииля, Амоса и Иоанна Крестителя. Их тоже донимали «пророческие голоса». Однако сильные мира сего не желали слушать, что именно пророчит этим чудакам невесть кто. Ветхозаветные израильтяне, те считали провидцев посланниками Бога. Но спустя многие века потомки древних сынов Израилевых предпочитали держать неугомонных пророков подальше от себя, на задворках своих владений. Вот и мы селим их на окраинах городков, запираем в сумасшедшем доме.

Когда-то, еще в колледже, я доказывал Дональду Сидвеллу, что духовность – это абсурд, существует только материя. Но до разговора с Диего я и помыслить не мог, насколько материальными, физиологически достоверными могут быть проявления душевной болезни.

Я помнил, что в процессе слушания задействованы зоны в обоих полушариях, они активируются, когда слуховой нерв посылает импульс. Когда-то я представлял себе этот механизм аналогичным тому, что срабатывает при включении гирлянды лампочек на рождественской елке. Примерно так же подключается мозг Диего. Только его «лампочки» зажигаются не от импульса слухового нерва, а от неведомого источника. Но от какого?

Диего преподал мне урок: люди с его заболеванием ничего не «воображают», они на самом деле ощущают все, что внушает им мозг. Больной не скажет: «Мне показалось, что я слышу голоса», он их в самом деле слышит. Это непреложный факт, хотя в звучании слов не задействованы голосовые связки и диафрагма какого-то стоящего рядом человека. Да, никто рядом с галлюцинирующим не разговаривает. Но насколько это существенно в данной ситуации?

Джудит Уиллс тоже считала, что не это главное.

– Главное, насколько эти голоса беспокоят человека, – говорила она. – И чем мы можем ему помочь, если он нас попросит.

– А что, если это как бы голоса его совести или… родителей? В конце концов, мы все нуждаемся в советах со стороны. Только один вспоминает, что ему когда-то говорили, а другой «слышит» чужую речь прямо сейчас. Но каждый человек имеет право… гм… посовещаться.

Джудит грозно на меня посмотрела.

– Хочешь сказать, что это совесть и покойная матушка присоветовали Диего пройтись нагишом вокруг фонтана?

– Я говорю в принципе, а не про отдельный эпизод. Но вряд ли иллюзорный голос способен поднимать темы, совсем чуждые больному. Скорее всего, монолог формируется на основании опыта самой личности. Если взять вербальный уровень, то голос использует слова и фразы, понятные слушателю.

– Мы должны спросить об этом самого слушателя.

– Говоря фигурально, совершить вторжение в заповедные глубины его естества. Но вторжение должно быть деликатным. Это не то что латать рану. Это попытка восстановить личность Диего, залатать саму душу.

В те годы возможность вмешиваться в глубинные психические процессы оставалась исключительно гипотетической. Не существовало способов даже просто остановить то, что бушевало в больном мозгу Диего. Какое уж там изменить… Я прочел в статьях, что во Франции появилось лекарство, которым можно приглушить интенсивность пугающих галлюцинаций, но для тихих больных, как Диего, никаких обнадеживающих перспектив не маячило. Все та же инсулиновая терапия, чтобы вогнать больного в глубокую кому. Или оперативное вмешательство: под местной анестезией подвести через глазницу к лобной доле мозга металлический щуп и перерезать парочку нервных волокон. После качественной лоботомии, осуществленной опытным хирургом, пациент становится более управляемым. Но даже эти радикальные методы не приносили серьезного улучшения, не говоря уже о полном исцелении.

Но мы могли просто разговаривать с пациентами, как я тогда с Реджи. Вникать в их жизненные проблемы, стараясь понять логику возникновения абсурда. Разумеется, этот этап нравился мне больше прочих, и не только из-за меньших рисков. Мне хотелось получить подтверждение своего предположения о том, что индивидуальность пациента влияет на характер его галлюцинаций, которые формируются на основе жизненного опыта.

Мои теоретические прозрения следовало каким-то образом увязать с откровениями Диего: хотя голоса иллюзорны, воспринимаются они как реальные, и физические ощущения от них тоже реальны, на биологическом уровне.

Я рассуждал так. Возьмем, к примеру, людей, больных туберкулезом. Они все очень разные, но туберкулезные палочки у всех одинаковые, и симптомы, которые вызываются этими бактериями, во многом схожи. В случае с Диего то же самое. Нам известно, что при всем многообразии судеб и жизненных обстоятельств, при всем множестве возможных реакций на эти обстоятельства, проявления болезни у его товарищей по несчастью довольно типичны. Скажем, привозит к нам домашний доктор своего пациента в подавленном состоянии, и уже при первом осмотре мы с коллегой переглядываемся, молча констатируя: «Тот самый случай». Типичные проявления недуга – это комплекс, и ты заранее знаешь, какой еще симптом непременно будет обнаружен.

На протяжении многих вечеров я ломал голову над тем, какими путями и ниточками типичные проявления связаны с особенностями индивидуума. Иногда я вовлекал в свои рассуждения Джудит, иногда, сидя у себя в кабинете, мучился в одиночку.

Проявления типичные: человек слышит голоса. Но едва ли профессору из университета они будут говорить то же самое, что дорожному рабочему. Интуиция подсказывала, что это важный аргумент, от него и надо плясать.

Бывали моменты, когда мне казалось, что я близок к важному открытию, что глубинная закономерность найдена. Но тут я упирался в тупик, и все выкладки летели к черту из-за мелкой ошибки в логической цепи. Я вспомнил книжки про генетику. Какая поднялась паника, когда опыты Моргана над дрозофилами едва не пустили под откос базисную теорию наследования Менделя. Но потом стали учитывать пол этих мушек. И выяснилось, что ген, отвечающий за цвет глаз, локализован в половой хромосоме. И все успокоились: основатель генетики, аббат Иоганн Грегор Мендель, был реабилитирован.

А кносские глиняные таблички, на которых сохранились письмена, названные «линейным письмом Б»? Их не могли расшифровать целые полвека, вплоть до начала пятидесятых. Ученые искали ключ к расшифровке в аттическом греческом, известном по памятникам литературы. А на табличках оказался более древний вариант греческого.

Майкл Вентрис, на шесть лет меня моложе, во время войны служил штурманом бомбардировщика. Это он сообразил, что некоторые цепочки символов обозначают географические названия на Крите. «Эврика!» – как сказали бы греки позднейших веков. Благодаря Вентрису таблички заговорили.

Подобные истории про подвижников вдохновляли меня и моих коллег. Мы бодрым шагом шли по длинным коридорам мимо палат, из-за дверей которых доносились рыдания и вопли, а то и страшный грохот, когда пациенты пытались выбить эти самые двери. Мы шли и надеялись, что и нас настигнет научное озарение.

Но иногда я настолько уставал, что вообще уже не мог шевелить мозгами. Сев на последний автобус, приезжал в свою комнатку, где меня ждала тарелка с сырным сэндвичем, и через силу жевал.

После Бристоля упрямое желание работать с трудными пациентами в абсолютно бесперспективной области психиатрии принесло мне некоторую известность. В 1961 году меня пригласили на должность заведующего в отделение для хроников. Это была большая клиника неподалеку от Бирмингема.

Больше половины пациентов там и родились. Это меня потрясло. Один старик появился на свет еще в девятнадцатом столетии. Вполне адекватный человек, но выпускать его в обычный мир было уже слишком поздно. Так и прожил он свой век в заточении, за кирпичными стенами и запертыми дверями викторианского дома. Жизнь, как фейерверк в лесу, на который никто не пришел посмотреть.

Моим замом был парень из Лондона, Саймон Нэш. Долговязый очкарик с копной каштановых кудрей, питавший слабость к галстукам с геометрическим узором. Сначала он показался мне жутким занудой, но через месяц я понял, что мой напарник не лишен искры авантюризма. Он тоже скептически относился к тогдашним методам лечения больных, которых пичкали таблетками или оглушали электрошоком. Ему хотелось попробовать что-то менее рутинное, хотя бы ради интереса. Министерское начальство поначалу одобрило его энтузиазм, но потом принялось въедливо выяснять, на то ли вообще тратятся государственные деньги. Саймон оказался парень не промах и сумел припрятать некоторую сумму для научных нужд.

Предметом наших исследований стала наследственность. Если один из ваших родителей сумасшедший, велика вероятность, что и вы съедете с катушек. Если дед или бабка – перспективы тоже не радужные. Саймон предложил провести исследования близнецов. Как и ожидалось, собранные данные подтвердили: если один из близнецов психически болен, второй сильно рискует кончить тем же. Однояйцовые близнецы в этом смысле более уязвимы, чем разнояйцовые. Но были и неожиданные результаты: случалось, что один из однояйцовой пары страдает тяжкой формой психического расстройства, а второй здоров. Пришлось нам выходить на более широкий уровень исследований, и тогда выяснилось, что на состояние психики влияет не только наследственность. Есть еще один фактор – окружающая среда. А это штука коварная. И очень важная, если учесть, что именно среда часто провоцирует на прием наркотиков и алкоголя.

Наш научный труд вышел под ужасно длинным названием «Влияние фактора наследственности на психотические расстройства у монозиготных и дизиготных близнецов. Продольное исследование на территории Уорикшира и четырех других английских графств, 1962–1963 гг.». Замечу, что «продольным» (проще говоря, долговременным) исследование не было, поскольку мы ни за кем вообще не наблюдали, расспросили разок близнецов о них самих и об их родителях, и ладно.

– Ну не наблюдали, разве это так уж важно? – отмахнулся Саймон. – Никчемная казуистика.

Были и более серьезные претензии к нашей публикации, но мне не хотелось обсуждать их с беднягой Нэшем, чтобы его не огорчать. Я не исключал, что те близнецы, которых мы отнесли к «монозиготным», на самом деле были «дизиготными», ведь мы ориентировались исключительно на внешнее сходство. Впрочем, в 1963 году проверить, кто есть кто среди двойняшек, не представлялось возможным.

Меня тогда приятно удивило, что мы не заложники наследственности и при желании можем что-то изменить в этой жизни. «Факторы внешней среды»… Это выглядело убедительно, этим стоило заниматься и дальше.

Следующий год выдался для меня более удачным. Я опубликовал свою собственную работу под названием «Рекс и Антонио: слушаем голоса». На самом деле я рассказал истории Реджи и Диего. В слове «слушаем» содержался подтекст, адресованный врачам: анализируйте не только голоса из галлюцинаций, но выслушайте и жалобы самих пациентов и постарайтесь им помочь. Толстый академический журнал, напечатавший мой труд, уступил права на публикацию более популярному изданию, которое воспроизвело на своих страницах заинтересовавшие их фрагменты, а я даже получил гонорар, пять гиней.

Через полмесяца после этого события пришло письмо из Бристоля, от Джудит Уиллс. Она писала, что ей надоела бессмысленная рутина в клинике, и предлагала открыть собственный лечебный центр, свободный от обветшавших шаблонов и иерархии; насколько я понял, общение между пациентами и врачами будет в нем более тесным, без ненужного формализма. Там же, в Бристоле, Джудит нашла заброшенную фабрику, где раньше делали печенье. Местные чиновники от медицины пообещали выделить моей бывшей коллеге грант. Плюс вызвался помочь некий финансист, у которого сын болел с двадцати лет. Мне Джудит предложила стать «содиректором». Подумав, я написал, что согласен.

«Бисквитная фабрика» – так же был назван и сам проект – находилась в районе Бедминстер, ближе к южной части реки Эйвон. Летчики люфтваффе бомбили эту землю нещадно. Пока шло восстановление, жителям пришлось перебираться во времянки. Вокруг стояли полуразрушенные кирпичные дома и спешно возводимые типовые новые. Атмосфера, прямо скажем, гнетущая, но с проблесками надежды.

– Местечко как раз для психиатрических прожектов, – сказала Джудит.

Боже, мы все переиначили, все сделали не так, как в обычных психиатрических больницах. На верхнем этаже устроили палаты на три-четыре койки, двери между мужским и женским отделениями не запирали. В обоих концах коридора – душевые. На первом этаже – кухня с длинными деревянными столами. Поваров мы наняли, но больным разрешалось готовить и самим, это даже приветствовалось. В графике дежурных по кухне значились и врачи. Для меня это было суровым испытанием: я из поколения тех мужчин, которых кормили мамочки, а позже – целая армия хозяек пансионов и съемных комнат.

Места с лихвой хватило и для общих комнат, и для спортивного зала, где поставили два теннисных стола и стойку с мячами разного калибра. Мячи подарил местный аптекарь, предвкушавший тесное сотрудничество с нами.

Мы надеялись, что лечение будет в основном групповым. Я горел желанием повторить опыт методики, использованной в больнице на Силверглейдс и принесшей неплохие результаты. Мы записывали на магнитофон рассказы больных об их жизни и по многу раз слушали записи. И все больше убеждались, что вывести на правильное лечение могут не «симптомы», а эти самые рассказы из жизни.

Пациентов с проблемами психики становилось все больше. Мы принимали больных, которым не смогли помочь в традиционных клиниках, но нам совсем не хотелось превращаться в обыкновенный приют для буйнопомешанных и социальных изгоев. Через полгода я начал заманивать к нам Саймона Нэша, настаивая, что год работы у нас пригодится ему для карьеры. В психиатрии идет интенсивное брожение умов, битвы разных школ, необходимо быть в курсе событий и в гуще сражений. Нэш внял уговорам и присоединился к нам, заняв должность заместителя директора. С чувством юмора у него все было в порядке, и он сразу сделался любимцем больных. Далеко не все из них понимали, зачем этот доктор устраивает «ролевые игры» и прочие «психодрамы», но ему верили, а главное – с ним было весело.

Джудит не сразу оценила Нэша, однако ознакомившись с его статьями, которые я ей аккуратно подсовывал, поняла, что этот парень для нас находка. Сама Джудит отличалась гибким умом и феноменальной целеустремленностью; она умела добиваться своего. Иногда одного ее присутствия было достаточно, чтобы здоровенный детина прекратил биться в конвульсиях.

Она глубоко сочувствовала больным: кому-то не повезло с наследственностью, кому-то с социальной средой, кто-то стал жертвой несчастного случая, – но фамильярности в отношениях с пациентами не допускала и любого могла резко осадить. Железная дисциплина (даже при вольной атмосфере на нашей «Бисквитной фабрике»), вот что было стержнем ее доброты.

Она приезжала на работу к половине восьмого, в практичной твидовой юбке и неброском свитере. Сухощавая, примерно моих лет, с коротко подстриженными каштановыми волосами, в очках с толстыми линзами. Типичный продукт ужасающей системы раздельного обучения. В иные времена она и сама стала бы директрисой колледжа, где угнездились сплошные «синие чулки». Но ее спасло чувство юмора и азартное желание добиться перемен. Она, как и все мы, пылко верила, что мы сумеем устроить мир лучше, чем наши родители; что многое из того, что они считали непреложным и незыблемым, можно и нужно поменять.

Бунтарские настроения закипали всюду, везде слышались отголоски недовольства. Стремление к переменам затронуло не только медицину и естественные науки, оно отражалось и в поэзии, и в театре, и в музыке. Отчасти причиной была война, за которую мы упрекали родителей, хотя сами были ее солдатами. Уж наше поколение точно не допустит войны. И при нас не будет людей, рожденных в сумасшедшем доме и обреченных жить в заточении до конца своих дней. А в сумасшедших домах не будет палат со стенами, обитыми войлоком, – это же дикость. И смирительные рубашки долой, и транквилизаторы. И лоботомию прочь. Каждый пациент – это личность, и изволь относиться к нему с уважением. Отменим бессмысленные диагнозы из употребляемых невпопад греческих слов. Запретим термин «шизофрения», что означает «расщепление рассудка» и что люди далекие от медицины трактуют как «раздвоение личности». Чушь несусветная. (Где-то я прочел, что Юджин Блейер, придумавший термин «шизофрения», был хорошим врачом, только зря полез в филологию). Нэш рассказал про одного своего знакомого, у которого помимо дома в Бристоле имелась квартирка на курорте Уэстон-сьюпер-Мэр. Бедняга жаловался, что ему трудно разрываться на два дома и он чувствует себя «форменным шизофреником». Саймон тогда вызвался провести его в корпус для хроников, чтобы тот посмотрел, как живется настоящим шизофреникам.

Было мне в ту пору хорошо за сорок, поздновато поддаваться свежим идеалистическим веяниям. Я, разумеется, понимал, как много в наших планах детской наивности и авантюризма, но очень уж заманчиво все это выглядело. Я не доиграл в детстве. Редко лазил по деревьям, редко выбирался с мальчишками за город – чтобы палатка и костер… Между двадцатью и тридцатью маялся в солдатах, на чужбине, убивая незнакомых парней. Молодость, которую не вернешь.

Но как будто и этого кошмара миру было мало. Лет пятнадцать после войны, по крайней мере, в Англии, продолжали оставаться неспокойными, угроза витала в воздухе. Мы испытали шок, когда в конце войны на Хиросиму и Нагасаки сбросили атомные бомбы, но одновременно – тайное облегчение оттого, что такие бомбы есть. Я старался не думать о горящих японских домах с тоненькими бумажными стенами. И не понимал, что происходит теперь и чем чревата новая разновидность войны, которую обозвали холодной. Тем не менее тон дискуссий был тревожным, особенно в телевизионных передачах, где разные профессора новейшей истории с вытянутыми физиономиями задумчиво посасывали свои трубки. Были у меня и знакомые коммунисты. Не то что бы они всерьез верили в коммунизм (знали уже, к чему он приводит), но из компартии не уходили: трудно расстаться с мечтой о мире, где все будут счастливы. Красноречивая характеристика нашей эпохи: некоторые всерьез утверждали, что на свете нет лидера лучше Сталина.

В общем, ничего удивительного, что я, разменяв пятый десяток, весь свой опыт и знания вложил в нашу авантюру, предпринятую в стенах бывшей кондитерской фабрики. (Саймон как-то ехидно пошутил, мол, «где хорошо пекарю, там худо лекарю», но эта шутка осталась между нами).

Наша «Бисквитная фабрика» перевернет мир и взгляд на мир. Если мы сумеем выяснить, что не так работает в головах одного процента людей (примерно такова доля населения, страдающего психическими расстройствами), то сможем их вылечить, а заодно, глядишь, многое поймем и про головы остальных девяноста девяти процентов. Вот физики, рассуждала Джудит, они новое вещество не просто созерцают, сидя в кресле или фотографируя с разных ракурсов. Физикам важны свойства веществ, они мнут их и перемешивают, измеряя температуру плавления и замерзания. Мы на своей фабрике тоже ощущали себя не просто врачами. Дерзкие новаторы, которые пытаются определить точку кипения все еще не познанной субстанции под названием Homo sapiens. Однако даже когда нас распирало от собственного энтузиазма, мы помнили, что есть и другие искатели новых путей. Похожие попытки предпринимались в США, да и в Англии существовали по меньшей мере две экспериментальные «общины». Мы о них читали, желали им благополучия и успехов, но в труды коллег особо не вникали. Боялись подпасть под чужое влияние или почувствовать свою несостоятельность. Мы ведь считали себя передовым взводом, разведгруппой на неведомой территории (мне невольно вспоминался наш «клин» в Анцио). Но мы знали, что рядом сражается целая дивизия единомышленников.

Эта работа наконец раскрепостила меня, дала возможность проявиться моим ранее не востребованным способностям. Даже неудачи не убавляли пыла. Я целиком отдавался драмам несчастных больных, потрепанных жизнью и недугом. Полночи мог разговаривать с женщиной, что постоянно волновалась за своих четверых детей, которых на самом деле у нее не было. Эта тревога так ее выматывала, что у нее не хватало сил даже расчесать волосы. Я выкладывался на все сто, потому что не сомневался: мои коллеги тоже себя не жалеют. В Джудит Уиллс и Саймоне Нэше я нашел товарищей, энергичных, талантливых, под стать моим собственным амбициям.

Поселился я в прежней своей комнатке – повезло. После меня миссис Девани сдавала ее еще четверым «джентльменам», и последний квартирант как раз съехал. Саймон настаивал, что нам нужно жить там же, на фабрике, но мне необходимо было хоть сколько-то времени оставлять для себя.

Иногда я выбирался на какие-то вечеринки. Когда другие гости узнавали, где я работаю, сразу напрягались. Я их не осуждал. Во-первых, сумасшедшие всегда слыли существами отвратительными и опасными. Во-вторых, возникал страх, что душевной болезнью можно заразиться, непонятно, каким образом, но можно. Одновременно с этим я убедился, что люди не принимают всерьез психические заболевания, считая их «воображаемыми». Не то что настоящая, «реальная» болезнь.

Я мягко пытался объяснить: «нереальное» тоже реально. И если мы говорим о воображении, то подразумеваем, что оно связано с телом, поскольку противопоставление между тем и другим условно, ведь «воображение» – продукт деятельности физического органа, каковым является наш мозг. После этой фразы собеседник обычно начинал шарить взглядом по комнате, выискивая знакомых, или убегал якобы за пепельницей. Если кто-то все же продолжал слушать, у меня возникало подозрение, что за этим вниманием кроется личный интерес. Статистика утверждает, что во всем мире в среднем на сто нормальных приходится один ненормальный (для удобства не будем придираться к термину). Ни одно животное не имеет подобных сдвигов. Когда плохо обращаются с собакой, это может обернуться неприятностями, но совершенно иного свойства. И от людей, с которыми плохо обращаются, тоже не стоит ждать послушания. Кто у нас попадает в исправительные заведения для малолетних преступников? Те, кто с самого детства голодал, бродяжничал, в общем, никому не был нужен. Тут все понятно.

А теперь представим себе молодую телочку, которую никто не обижал, она вволю щипала травку, но вдруг, став взрослой коровой, начинает слышать «голоса»: мычание стада в тот момент, когда никакого стада нет, когда она на выпасе одна. Нонсенс. На первом курсе биологии вам сказали бы, что подобное отсутствие «сдвигов» свидетельствует о хороших генах, ведь при естественном отборе выживают самые здоровые особи. А вот у людей генетические сбои бывают. Когда мы научимся их распознавать, возможно, поймем, что делает человеческую личность уникальной. Это ведь так важно, так захватывающе интересно – раскрыть тайну нашей сути. Почему мы такие, какие есть?

Однако мне никогда не удавалось убедить окружающих в необходимости подобных исследований. Очень часто, чтобы избежать бессмысленных расспросов и дискуссий, я представлялся терапевтом. Это никого от меня не отпугивало, и мне были обеспечены приятные собутыльники и возможность пофлиртовать. Саймон Нэш, когда особенно выматывался, врал в гостях, что работает в городском супермаркете.

Через год наша троица разродилась научным трудом, по сути дела манифестом. Назывался он «Так кто же он, наш „сумасшедший"?». Основное внимание было уделено пациентке Элси Э., которая до нас двадцать лет провела в Гленсайдской клинике, преимущественно сидя под столом. Вел эту больную Саймон Нэш, он подробно рассказал, как пытался найти контакт с пациенткой, для чего ему пришлось научиться «читать» ее жесты и позы.

– Ты заставляешь ее орать и рычать, как шимпанзе, – однажды не выдержал я.

– Она действительно во многом похожа на шимпанзе, – невозмутимо заявил он. – Не в состоянии членораздельно произносить слова. Ей плохо среди родственных человеческих особей, вот она и вернулась к предкам.

Он часто выдавал что-то подобное. Я не сразу мог сообразить, чушь это или сокровище мудрости. Но отвечал он быстро, с неожиданной для него грубой прямотой.

Любимым коньком Саймона была эволюция, она и стала главной темой его раздела. Однако в части, посвященной генетическим механизмам, было – за неимением базовой информации – много воды. Пока Нэш работал над своим разделом, я написал о традиционных методах лечения и о причинах их неэффективности. Джудит сочинила вводную часть, снабдив ее ссылками на конкретные клинические данные и тем самым защитив наше авторство. Мы советовались, предлагали друг другу варианты дополнений и правок, и в результате у нас получилось то, что устроило всех троих. Местное телевидение прислало репортера, и наше детище даже принесло нам некоторую популярность. «Уиллс, Хендрикс и Нэш» звучало то тут, то там, словно название какой-нибудь солидной адвокатской фирмы. Однако рецензент солидного научного журнала заявил: «Это не та компания, которой я в ближайшем будущем рискнул бы довериться».

На «Бисквитной фабрике» между тем работа потихоньку двигалась, с перекусами всухомятку и, как следствие, с желудочными пилюлями. С ночными «происшествиями», с яростными спорами, с жалобами от соседей, с пропажами, разбирательствами, вечеринками, с тайно пронесенной выпивкой, с вызовами полиции. Но ничего совсем уж из ряда вон выходящего или криминального. Все пациенты стали тише. Исцелить пока никого не удалось, но у некоторых наступило улучшение. Вот эта небольшая группа и поддерживала наш энтузиазм на плаву в те дни великих надежд.

Упорное и опасливое нежелание людей слушать про нашу работу, вот что отчасти заставило меня испробовать письменный жанр для «завлечения» широкой публики. После статьи про Реджи и Диего меня попросили отрецензировать несколько книг, потом предложили написать о творчестве Фрейда для научно-популярного журнала. Редактор проявил снисхождение, сказал, что текст «читабельный» и «не слишком заумный».

Когда выпадал свободный от дежурства вечер, я делал наброски к собственной книге. Я не хотел отпугивать читателя сухими, излишне подробными описаниями в духе пересказа «истории болезни». Скорее я работал в русле «кросс-культурной» направленности (тогда это входило в моду). Главное, думал я, чтобы книга продавалась. На нашем «Совете трех» было решено отпустить меня в творческий отпуск. Успех книги (который великодушно предрекала Джудит) повысит популярность нашей фабрики, а ради этого, сказали коллеги, они готовы пахать за меня.