На следующее утро Перейра впервые позавтракал раньше меня. Было почти десять, когда я вылез из-под одеяла. Умылся, побрился, натянул какую-то одежду.

Выпив кофе, пошел искать Перейру. Он сидел в библиотеке, курил сигариллу.

– Как вы? Нормально? – спросил он.

Я кивнул.

– Правда?

– Да.

– А я ведь никак не мог решить, рассказывать или лучше, чтобы вы сами прочли.

– Самому лучше. Будто оказываешься в том времени, внутри ситуации. Больше достоверности.

– Для вас ведь все это полная неожиданность?

– Теперь, когда я оглядываюсь назад, понимаю, что какие-то намеки, наверное, проскальзывали, только я их не замечал. Мама никогда про это не рассказывала. Сказала однажды, что некоторые раны лучше не бередить, это слишком больно. Ну, я и не бередил.

– Я ведь сразу хотел отдать вам дневник, но что-то в вашем поведении меня остановило.

– Испытывали, значит, гостя на прочность.

– Я полагал, что это будет просто, отдать или рассказать. Человеку ведь всегда приятно узнать что-то о своей семье. Я радовался, что могу облагодетельствовать подарком сына однополчанина. Но после нашего знакомства… Вы стали не просто сыном человека, которого я уже почти не помнил. Я увидел человека глубоко нечастного, человека, у которого… так мне показалось… проблемы с психикой. Страшно было вас испугать, навредить. Потому я и тянул.

– Но потом все-таки решились.

– Потом да. Вы так рассказывали о своей жизни, что я… успокоился. Понял, что вы и это сумеете выдержать.

– И все же… Зачем я был вам нужен на самом деле?

– Хотелось понаблюдать за работой мозга, задумавшего такую книгу. Любопытство вполне эгоистическое. Почуял, что вы поможете мне понять наш с вами век и этим скрасите мою жизнь на ее исходе.

– То есть помогу упорядочить хаос. Гармонии нынче действительно маловато.

– Надеялся, что знакомство с сыном капрала Хендрикса, а одновременно и автором «Немногих избранных», поможет мне замкнуть круг жизни. Простите, если я позволил себе лишнее.

– Это было совсем не лишнее, – сказал я. – Хотя доля корысти тут присутствовала.

И еще какая, добавил я про себя. Он допрашивал меня с маниакальной дотошностью. Но ведь ему совсем скоро предстоит погрузиться в вакуум небытия. Со всеми своими не решенными в этой жизни вопросами.

Старик встал, подошел к окну. Долго смотрел на сад, потом развернулся.

– И еще. Возможно, ваш отец спас мне жизнь. Если бы во время атаки я был со своей ротой, убили бы не Уэйтса, а меня.

– Возможно, – согласился я. – Хотя уже на вашей войне офицеры не прохаживались вдоль линии фронта с пистолетом и в алом кушаке.

Перейра какое-то время молчал. Потом смущенно кашлянул.

– Теперь вы знаете, каким я был эгоистом… И все еще согласны стать моим литературным душеприказчиком?

– Согласен. С удовольствием ознакомлюсь с вашими трудами и попробую ознакомить с ними более широкую аудиторию. Честно говоря, не уверен, что сумею убедить наше закосневшее здравоохранение в том, что народ следует исцелять инъекциями крови с малярийными плазмодиями.

– Убеждать не надо, хотя бы доведите до сведения.

– Это можно. Правда, давно я не писал для журналов, но попробую.

– Спасибо, Роберт.

Перейра вдруг в одночасье стал выглядеть на свои годы. Он устало опустился в кресло.

– Рад, что вам удалось вырваться на остров, – сказал он. – Хочу передать вам кое-что еще.

– Сувенир?

Перед глазами тут же возникли пряжка от ремня и кокарда с фуражки.

– Можно и так сказать. Вы прочли упоминание о том, что мне приходилось работать и почтовым цензором?

– «В патронной сумке полно писем, которые вообще нельзя отсылать»?

– Я сохранил их. Лежат на чердаке. Хочу передать их в английский государственный архив, чтобы молодые могли что-то узнать о своих дедах.

– Могу взять их с собой. Если вы, конечно, доверите мне это.

– Да-да, благодарю. Решив тогда, что отсылать нельзя, я снова запихал их в конверты, а конверты заклеил. Так с тех пор, с восемнадцатого года их и не трогал. Но после вашего первого визита полез на чердак и просмотрел адреса и имена на конвертах. Писем оказалось почти полсотни. Вашу маму звали Джанет?

– Да.

– Отдам письмо перед отъездом. Один дружеский совет, Роберт. Не читайте его сразу, дайте себе время пережить то, что узнали из моего дневника. Возможно, в письме не окажется ничего особенного. Я уже не помню, почему его тогда придержал, но, в любом случае, надеюсь на вашу внимательность и понимание.

Я хорошо запомнил эти слова старика.

С острова я отбыл на следующее утро. Больше мы с Александром Перейрой не виделись. Он умер летом того же года. Я получил письмо из Парижа от племянника, ближайшего его родственника. Он сообщил, что Перейра отписал мне сто тысяч франков, это примерно десять тысяч фунтов. В мою лондонскую квартиру доставили несколько посылок и бандеролей, не только книги старика на английском и французском, но и все его рукописные черновики и заметки. Примерно тысяча страниц была посвящена лечению психозов с помощью инфицирования малярией. К этому прилагалось письмо самого Перейры, он уговаривал меня написать еще одну книгу и настаивал на том, чтобы я при любой возможности приезжал на остров. Дом перейдет к племяннику, но «моя» комната будет всегда свободна, и я могу бесплатно ею пользоваться в любое время. «В этой маленькой комнате вам, возможно, удастся из черной руды мучительных трудов выплавить чистое золото. Вы мой собрат по оружию, мой единомышленник. Работа – вот что в жизни самое главное».

Племянник рассказал, что Перейра умер от пневмонии, несколько недель пролежал дома, в больницу ехать отказался. Во время переломного кризиса температура поднялась выше сорока градусов, организм не выдержал. Старая Полетта, сидевшая у его постели, рассказала, что Перейра бредил. Я улыбнулся, пытаясь представить себе, как лихорадочный жар воздействовал на его мысли. Улыбнулся без всякой иронии. Хотелось верить, что измененное температурой сознание помогло старику покинуть этот мир так, как он и сам того хотел.

Быть литературным душеприказчиком оказалось не так уж просто. Перейра был известен во Франции, в Англии гораздо меньше, и многие его исследования уже устарели. Я долго пытался заинтересовать работами Перейры редакторов журналов и издательств, но ничего не получалось, пока не попробовал привлечь к делу людей, работающих в совершенно ином жанре… назовем его «занимательной психиатрией». Я нашел издательский дом, который согласился переиздать книжку «Альфонс Эстев: человек, который забыл себя». Год спустя с помощью моего старинного друга Невилла де Фрейтса удалось пристроить в приложении к научно-популярному журналу большую статью о Перейре и одну из его работ. А весной на международной конференции в Венеции я добился, чтобы мне позволили представить труды Перейры и рассказать о возможностях лихорадочной терапии.

При покупке «Старой дубильни» никаких осложнений не возникло. Я созвонился с Джудит Уиллс и попросил съездить туда со мной, посмотреть, на что, помимо вылазок на выходные, может сгодиться огромное имение. К этому моменту Джудит уже не работала практикующим врачом. Как очень многие психиатры, она поняла, что удачные результаты в клинике слишком редки, в конце концов ее запал иссяк и Джудит сменила курс. Теперь она профессор в научном институте на юге Лондона. Академические исследования и общение с молодыми коллегами вернули ей вкус к жизни.

Однажды в субботу мы все-таки выбрались ко мне. Я развлекал Джудит рассказами о своем детстве. Как только приехали, я повел ее показывать старинные служебные постройки, ну и закутки всякие, с дверьми, которые когда-то так и не решился открыть.

– Роберт, я прихватила из машины фонарик. Ну что, включим?

– Какая ты практичная, Джудит.

– Кто-то должен быть практичным. Вы с Саймоном выше подобных мелочей.

– А не страшно тревожить прошлое? Мало ли что оттуда выползет?

– Еще чего. Я не поклонница Фрейда. Смотри-ка, дверь. Это та, которой ты панически боялся?

В этот момент мы обследовали барак с кирпичным полом, в котором прежний владелец держал машину. Там была дверь в темное помещение, а в этом помещении еще одна дверь, ее я точно никогда не открывал. Возле нее мы и стояли. Джудит ударила в нее плечом, растрескавшиеся доски рухнули на пол. Внутри черного лаза послышалось торопливое шуршание какой-то твари, наверное, это была крыса.

Свет фонарика выхватил из темноты толстые доски, они стояли торчком, прислоненные к стене каморки. Кроме этих трухлявых досок ничего там не было. Только промозглый запах сырости и пыли, запах долгого запустения.

– Наверное, тут был склад для шкур, сырых или уже обработанных, – предположил я.

– Что-то не похоже. Скорее всего, здесь держали какие-то инструменты. Или садовый инвентарь. Мотыги, лопаты.

– А доски почему?

– Доски? Ну… разобрали какую-то штуковину, которая была из них сколочена. А второй этаж тут есть?

Я повел ее в другой конец барака, к деревянной лесенке. Наверху был огромный чердак, на всю длину барака, футов тридцать на сорок. Электрического освещения не было, но на фасадной стене имелось два окна, и нам все удалось разглядеть.

– А тут можно организовать хорошее жилое пространство, – сказала Джудит.

– Неужели ты подумала о том же, о чем я?

– Отпрыск «Бисквитной фабрики»? Почему бы нет? Но мальчонка должен будет адекватно оценить свои возможности.

Мы вернулись в дом. Я и забыл, какой он огромный. Кухня да моя спаленка, там проходила жизнь, потому что остальные комнаты из-за дороговизны не отапливались. Спален было целых пять, и три просторные комнаты внизу.

– Я претендую на свою комнату в конце коридора, – сказал я.

– Полагаю, мы сможем это тебе позволить. И кто же будет всем этим руководить?

– Надо будет дать объявление. А ты, Джудит, будешь почетным консультантом.

Год мы утрясали проект перепланировки, еще год шла сама перепланировка. В ходе строительных работ наверху была обнаружена еще одна комната. Ей и принадлежало то «ничье» окошко, к которому снаружи вела металлическая винтовая лестница. Комната примыкала ко второй спальне, и дверь в нее была наглухо заделана и замазана штукатуркой. Оставалось только гадать, кто это сделал и зачем. Но когда мы ее вскрыли, появилось дополнительное пространство.

Экономика страны была на некотором подъеме, и у системы здравоохранения появилось чуть больше денег. Благодаря опыту и дипломатическим талантам Джудит мы сумели втереться в доверие к местному медицинскому начальству. Оно как раз собиралось закрывать старый сумасшедший дом и выкинуть пациентов (под тем предлогом, что найдут для них условия лучше). Но некоторые чиновники все же понимали, что подобные заведения переполнены и ничего никто не найдет. Тут мы и пригодились. Задействовав все постройки, мы смогли разместить шестнадцать человек. Деньги будут давать только в расчете на этих стационарных больных, но можно ведь вести амбулаторный прием пациентов. Было много всяких комиссий, проверяли замки и запоры. И не слишком ли тугие пружины у аварийных дверей на случай пожара (почему-то двери требовали установить в самых неподходящих местах). Проверяли, ругали, снова что-то требовали. Но главное, у нас не было с властями разногласий по основным пунктам, и юридически все было чисто.

И вот настал май 1983 года. Признаться, открытие нашего дурдома стало одним из самых радостных событий в моей жизни, как ни дико это звучит. В числе первых прибыли Саймон Нэш и его вторая жена, эффектная дама, называвшая себя персиянкой («Я не иранка, а персиянка!»). Я не виделся с Саймоном десять лет, в его буйных каштановых кудрях появилось много седины, но выражение почти карикатурной серьезности, которым он радовал меня когда-то, осталось прежним. Он сразу отправился на кухню контролировать процесс приготовления напитков. Джудит тоже приехала рано, она ведь согласилась произнести небольшую речь.

Я позвал всех, кого помнил – и лондонских, и деревенских, и бывших коллег из Бристоля. Местная газета, всегда страдавшая острой нехваткой сенсаций, еще на прошлой неделе поместила большую статью о новом медицинском учреждении, а сегодня по случаю торжества прислала репортера и фотографа. Местный департамент здравоохранения проявил инициативу, и явились представители многих районных поликлиник. В общем, набралась примерно сотня гостей. Грозился пойти дождь, но передумал, поэтому гости могли спокойно пастись на лужайке, где наемные рестораторы расставили легкие столики. Джудит велела сказать приглашенным, чтобы захватили с собой детей, это придаст мероприятию непринужденности. Несколько мальчишек гоняли в сторонке мяч, была и парочка младенцев, которым все умилялись.

– Очень все по-английски, – сказала персидская жена Саймона. Она явно преувеличивала. Еще бы надувные шарики и небольшой джаз-банд, и все выглядело бы и по-немецки, и по-австрийски, и по-французски. Типовое городское торжество, скромное, но достойное. Принесли из кухни напитки под невинным туманным названием «Коктейль летний», в который явно плеснули чего-то горячительного. В качестве закусок: сосиски в тесте, слоеные пирожки, сэндвичи с яйцом и кресс-салатом. Стол напомнил мне чаепитие на крикетном турнире в Чардстоке в далеком сороковом, хотя наш нынешний фуршет на свежем воздухе был гораздо проще и скромнее. Я стоял на пологой части лужайки и, глядя вниз, думал о Джоне Пассморе, нашем гениальном левше. Своими кручеными подачами он сбивал иногда по шесть калиток, мяч летел низко, потом взмывал вверх, уже почти у свинарника. Как я любил тогда смотреть на Девонские холмы, уже осветленные осенними красками.

На официальную часть прибыла градоначальница. На черной машине. Дама довольно увесистая, она вошла через чугунные ворота и прошествовала по мощеной дорожке. На даме была воздушная розовая шляпка, напоминавшая меренгу. Сзади на почтительном расстоянии шел муж мэрши.

А до ее появления было вот что.

Прозвучала просьба помолчать, чтобы профессор Джудит Уиллс могла вкратце ознакомить присутствующих с историей возникновения заведения и его планами.

Джудит влезла на каменную скамью у главного входа, чтобы аудитория могла ее видеть. Я не записал то, что она сказала, но почти все запомнил, да и местная газета воспроизвела это выступление почти дословно. Джудит рассказала о том, что именно мы собираемся делать в «Старой дубильне», о том, что нам удалось найти отличного администратора, посетовала, что положение дел в психиатрической медицине довольно печально. Но лучше всего я (каюсь!) запомнил ее слова обо мне, прозвучавшие примерно в середине выступления.

«Бывало, уйдет доктор Хендрикс домой, а мы с доктором Нэшем сидим и думаем, как же нам порадовать коллегу. Человек он очень образованный, герой войны, в профессии преуспел, насколько это возможно в нашей области. В него всегда влюблена половина пациенток, помню, одна бедняжка весь день ходила за ним по пятам, надеясь заслужить улыбку. Половина сотрудниц тоже по нему сохла. Но, похоже, все это ему не в радость.

Однажды я набралась смелости, спросила, почему он вечно такой несчастный. “Я не обязан быть счастливым, Уиллс, – ответил он, почему-то вдруг назвав меня по фамилии. – А что же тогда ты обязан? – спросила я. – Сам еще до конца не понял, – сказал он, – но дело всей моей жизни – исследовать, искать ответы”. Доктор Нэш как-то спросил, почему он не женат. Хендрикс сказал, что когда-то у него была возлюбленная, а другой ему не надо. И показал Нэшу фото молодой итальянки, сидящей на каменном парапете у моря. “Красивая?” – спросила я. “Наверное, – сказал Нэш. – Снимок нечеткий, поэтому судить трудно”.

Роберт, вот что я хочу сказать. Возможно, именно этот проект станет главным делом твоей жизни. Вот что сказал твой любимый поэт Томас Элиот:

Мы не оставим исканий, И поиски кончатся там, Где начали их; оглянемся, Как будто здесь мы впервые».

Не думаю, что Джудит читала Элиота, но благодарен ей за то, что она уйму времени потратила на поиски подходящей цитаты. Потом всех еще раз обнесли чудодейственным «Коктейлем летним». И теперь уже градоначальнице помогли залезть на скамью, чтобы она официально засвидетельствовала: новое учреждение открыто. Речь мэрша читала по бумажке, смущаясь, запинаясь на длинных словах, но это никого не раздражало. Все улыбались и аплодировали, а какой-то мальчишка от восторга несколько раз прошелся колесом вокруг нашей старой яблони.

Я не поддерживал связь с однополчанами, у организаторов встреч не было моего адреса, и о смерти старых друзей узнавал с сильным опозданием. О том, что не стало Брайана Пирза, нашего Фрукта, прочел случайно в газете. Решил поехать на похороны. Церемония отпевания проходила в продуваемом сквозняками Батском аббатстве.

Потом нас пригласили в каменный особняк с огромным садом. Пирз явно преуспевал, не знаю, благодаря чему, трудам или игре, лечил он лошадок или на них ставил. Возможно, сделался консультантом при дрессировщике королевской скаковой лошади. Или ему крупно повезло в тотализаторе на бегах в Лингфилде.

А может, это миссис Пирз, Каролина, внесла львиную долю наличными в семейный бюджет. Как бы то ни было, красавицы дочери (три или четыре) обносили собравшихся бутербродами с копченым лососем, а официант расставлял бутылки с красным и белым бургундским.

Среди присутствовавших был некто Коннелл, он сказал, что помнит меня по Палестине. Еще он сказал, что несколько месяцев назад умер Ричард Вариан. Он был полковником, кавалером многих орденов, его ценили и уважали, он прожил долгую жизнь. Уход Вариана не был трагической неожиданностью, но все-таки он меня ошарашил. Мне казалось, Ричард будет жить вечно, как эталон, на который всегда можно равняться. Однако Ричарда нет, а из его «Надежной пятерки» живы теперь только двое: я и Джон Пассмор. Я все искал его взглядом в толпе собравшихся и в конце концов спросил про него у вдовы. Каролина сказала, что Пассмор прислал свои соболезнования и извинения. После трех стаканчиков обожаемого нашим Фруктом вина макон я разговорился с одной из его дочек, с Джоанной. Рассказал, каким замечательным парнем был ее отец, что в данной ситуации было вполне кстати. В качестве примера поведал о нашем с ним боевом крещении в апреле сорок третьего. У Меджеза.

– Рота твоего отца была в резерве. А нам позарез нужна была их помощь, ей-богу, очень нужна. Мы всю ночь на хребте торчали, а немцы прорвались с тыла. Я уж подумал, что Фрукт никогда не придет нас выручать. Но он все-таки появился с батальонной водовозкой, мы ведь сутки промаялись без воды, я чертовски рад был его видеть. И знаешь, что твой папаша мне тогда выдал? «Я поставил шесть к четырем, что хрен ты тут сможешь продержаться. Теперь придется платить!» Каков фрукт, а?

Я расхохотался, однако мисс Джоанна Пирз не поняла, что меня так развеселило. Она посмотрела на меня с изумлением.

* * *

Меня подстерегала еще одна смерть, о которой даже писать мучительно. Луиза… Она прожила больше года, который поставила для себя крайним сроком, но всего на полтора месяца. Так и не сумела достаточно окрепнуть, так и не позвала меня в гости. Я узнал о случившемся из письма Шортера, Луиза заранее попросила обо всем меня известить. Похоронная церемония близ города Специя намечалась скромная. Я не поехал. Что бы я сказал ее детям (которые могли бы быть моими)? Кто я вообще такой, где и как познакомился с их мамой? И что нас связывало…

Письмо моего отца к матери, которое мне отдал Перейра, прочесть я все не решался. Миновал год, потом еще один. За это время и без того столько всего произошло. Иногда, сидя за письменным столом в своей лондонской квартире, я доставал конверт из ящика, крутил в руках, гадая, стоит ли мне вообще его вскрывать. Перейра умер, и больше не с кем было обсудить то, что окажется в письме. Я подозревал, что оно вполне обыкновенное. С просьбой прислать еще несколько пар носков и пару банок джема, с надеждой на то, что дома все хорошо. Я прожил жизнь, не зная отца, и страшно было из-за обыкновенного письма в нем разочароваться.

Прочесть его захотелось, когда мне приснился один сон. Или это было видение? Или… галлюцинация – имаго, химера? Если это был не совсем сон, то я с чистой совестью впервые в жизни могу нарушить завет матери и рассказать, что мне привиделось.

Действие происходит в последний день двадцатого века, 31 декабря 1999 года. Вместо того чтобы отпраздновать завершение нашего беспощадно несуразного столетия, люди отмечают наступление миллениума. Двухтысячелетие. Слишком длинный промежуток времени, невозможно его осмыслить. Ничего не говорящая дата.

Снилось мне колоссальное сооружение в пустынной части Лондона, огромный шатер, похожий на перевернутое блюдце, в шатре ряды стульев, а вдоль рядов люди, люди…

На торжестве присутствовала королева, и, как это часто происходит во сне, она была еще в расцвете лет. Все почтительно стояли, в некотором замешательстве, не зная, что делать дальше. Зазвучала музыка. Рядом с королевой какой-то важный тип (мне незнакомый), наверное политик, еще молодой, с цепким хищным взглядом. Тип попытался взять Ее Величество за руку, но она не позволила.

Похоже, оба они не понимали, что происходит, как не понимали этого последние сто лет. Они стояли рядом, маленькая пожилая леди на устойчивых квадратных каблуках, в плотно надвинутой шляпке с низкой тульей, и авантюрист с фанатичным огнем в глазах, смотревший неведомо куда. И само торжество, и пение собравшихся ради него людей этих двоих явно раздражали, народ им чужд и непонятен. Вот так в моем не то сне, не то видении завершился век.

На следующий день мы с Максом уселись на диван, и я распечатал старинный поблекший конверт.

16 сентября 1918
Томас.

Милая, бесценная моя Джанет, спасибо за письмо. Рад, что дома все хорошо и что Роберт такой умница. Передавай от меня поклон твоим родителям, когда с ними увидишься. Очень тебе признателен за то, что съездила навестить Бобби.

Как мы? Вернулись практически туда же, где были три с половиной года назад. А перемены таковы: почти все, с кем я вместе начинал, погибли или отправлены домой из-за ранений. Недавно пополнили состав новенькими, их много, в основном только что призванные. Они моложе меня, и говорить мне с ними особо не о чем. Трудно объяснить необстрелянным мальчишкам, через что мы прошли, чего насмотрелись.

Меня снова хотели повысить в звании, присвоить сержанта, но я сказал, чтобы не хлопотали. Не верю я больше в то, что мы делаем. Когда я записался в армию, нам всем казалось, что это ненадолго, вмажем немцам так, что они зарекутся всюду лезть и гадить. Конечно, было понятно, что это все не на месяц и не на два. Но думали, за год управимся.

Понимаешь, мне кажется, что наше командование вообще не представляло, как оно все будет. Наверное, я не должен писать такое, но это правда, это действительно так. Ведь что происходит, когда по всей линии фронта работают пулеметы? Ты не можешь никуда продвинуться, а попробуешь, тебя мигом пристрелят. Поэтому надо окапываться. Окопы на четыреста с лишним миль. Однако не держать же там людей до бесконечности. Вот и поднимают их в атаку, хоть знают заранее, что это гиблое дело.

В прошлом году были бунты. Некоторые французские ребята сказали, что готовы и дальше торчать в окопах, но в атаку, на бессмысленную смерть, идти отказались. А потом пришли янки, мы получили танки, и нам было обещано, что скоро уже все завершится.

Мы неделю отдыхали, еще неделю нас держали в резерве, а сегодня вечером снова на передовую.

Устал я. Не уверен, что хватит сил дождаться финиша. Хорошо бы подстрелили сегодня же и прямо в голову. Однако едва ли получится. Ведь сначала проводят артобстрел. Это когда собственные орудия палят свирепее, чем с той стороны. У военачальников такая пальба называется «огневой обработкой», и нам бы радоваться, что «обрабатывают» подолгу, разрушают фортификации противника. Но попробуй рассказать об этом тем, кто чудом выжил в бойне у Соммы. Я рассказывал тебе, помнишь? Семь дней длился тогда артобстрел, и что с того? Подходим к немецким блиндажам, а там целы все проволочные заграждения, все до одного.

Не должен я тебе кое-что говорить, но хочу, чтобы ты знала: я решил со всем покончить.

Мира, в котором я вырос, больше нет. Я не только про детство, но и про то время, когда мы с тобой поженились, и думали, что все у нас сложится. Если будем много работать и здоровье не подведет, все будет хорошо.

Люди работали, ходили в церковь, старались добыть денег для семьи, по-человечески относились к другим. Я никогда не был наивным глупцом, осознавал, что в мире существует зло и случаются войны. Но не в нынешних масштабах, когда уничтожают всех подряд, все население.

Да, когда-то я понимал, что хорошо, что плохо. А теперь я ничего не знаю. Ценности, которые считались священными, рассыпались в прах. Люди творят что хотят. Мир не тот, каким я его знал, и я больше не хочу быть в нем и с ним.

Поверь, мне и самому неловко, что я в таком угнетенном настроении, теперь, когда все вроде бы и впрямь идет к концу. Впрочем, это уже столько раз было нам обещано…

Я совсем не сплю, нервы ни к черту, завожусь от любой ерунды. Вчера вечером в казарме накинулся на новичка, который начал петь какую-то песню. Еле меня от парня оттащили. Почему-то взбесило, что он распевает песни, а о чем ни заговоришь, ничего не знает. Во рту постоянно мерзкий металлический привкус, если все же удается заснуть, снится такое, что я просыпаюсь. И сна ни в одном глазу.

Командир дал мне вчера вечером рому, сказал, что иногда помогает. Врачей у нас поблизости нет, а мне нужно было сильное средство, чтобы справиться с собой. Утром стащил бутылку из нашего магазина. Теперь я постоянно под градусом. Выменял на сигареты ром из пайка. У двух трезвенников из северных районов. Но и этого было мало.

Все вокруг перестало быть надежной явью. Деревья не так уж и тверды, да и все остальное зыбко. Воздух и земля, они ведь тоже живые, как крысы, лисы и люди. Почему не люди у меня главные? Мы, люди, потеряли право считаться главными.

Хочу, чтобы ты знала: ты была чудесной женой, ласковой и любящей, мне, недостойному, очень повезло. Если я не вернусь, надеюсь, ты сможешь наладить свою жизнь, свою и нашего сына. Обо мне долго не горюй. А встретится другой – совет да любовь. Должен же кто-то тебе помочь, так что не думай обо мне.

Написал письмо и для Роберта. Пока он и читать не умеет, но когда сочтешь нужным, отдай ему.

Твой любящий муж,

К письму булавкой приколото другое, тщательно сложенное, которое никто никогда не читал. Кое-где чернила расплылись, будто на эти места попали дождевые капли.

14 сентября, 1918

Дорогой Роберт!

Не знаю, сколько тебе будет лет, когда ты прочтешь это письмо, если вообще его получишь. Ты и вспомнить меня не сможешь. Тебе ведь сейчас всего два годика, это очень мало. Но только знай, что я помню о тебе всегда.

Мы с мамой были страшно рады, когда выяснилось, что у нас будет ребенок. Удивительно, ведь я приезжал в отпуск всего на неделю. Мы восприняли это как Благую весть. Ты родился в июне, мама прислала мне фотографию.

Честно говоря, ты выглядел как все младенцы в твоем возрасте. Но я сказал себе, что ты самый-самый лучший, и положил снимок в свою солдатскую расчетную книжку. Там он оставался даже в тот день, когда мы шли в наступление на Сомме. Рассказывать тебе об этом не буду, но думаю, ты стал моим счастливым талисманом. 800 бойцов из нашего батальона были на утренней поверке, и только 145 из них отозвались на вечерней.

Весной прошлого года я приезжал на несколько дней домой. Ты был уже славным карапузом, глазки мамины. Все женщины говорили: «Сердцеедом будет», так обо всех малышах говорят, из вежливости. Мы ходили с тобой к каналу, я нес тебя на руках. Долго бродили. Я показывал на деревья, на цветочки разные, говорил, как они называются. Вообще-то я не знаток природы, мое дело кроить и на машинке строчить, но я подумал, расскажу сыну хоть то, что знаю. Увидев в воде рыбку, я ткнул в нее пальцем. Но ты смотрел на мой палец, а не на рыбку.

Мама в письмах рассказывала, что ты день ото дня все смышленее, очень она тобой гордится. В следующий раз я приезжал на прошлое Рождество, тебе было полтора года, и действительно перемены разительные. Ты уже разговаривал, не просто своими ломаными детскими словечками, а целыми фразами. Наша соседка миссис Бриджер называла тебя «маленьким профессором». Ты сидел на высоком стульчике, который я сделал еще в прошлую побывку. Сколотил из досок и чурочек, нашел их в одной из наших наружных построек. Ты болтал без остановки и спросил однажды: «Солдаты, они хорошие дяди?» Я сказал, что дяди они хорошие, но не совсем такие, как в сказках, и предпочел закрыть тему. Когда ты о чем-то рассказывал, то размахивал раскрытой ладошкой, вверх-вниз, будто что-то взвешивал.

Обычно дети так не разговаривают. Мы слушали тебя как первопроходца, который побывал в неведомом чудесном краю и теперь делится впечатлениями. Боялись пропустить хоть слово.

Когда ты уже сладко спал и вдруг просыпался, мы вместе подбегали к кроватке. Ты резко садился, весь такой взъерошенный, щечки красные, и осматривался, будто не узнавал комнату и пытался вспомнить, где ты. Что-то непонятное говорил, и мы тебя успокаивали, а потом на цыпочках уходили.

Сынок, я никогда больше тебя не увижу и, наверное, должен дать тебе на будущее какой-то совет. Но как я могу, раз сам ничего не понимаю? Мир не тот, каким он должен был быть по моим представлениям. Придется тебе, мой мальчик, самому прокладывать путь в том хаосе, который мы оставляем. Будь добр к людям. Береги маму.

Что я еще могу? Только молиться за тебя. Молиться, чтобы ты обрел душевное равновесие и был счастлив. И еще: умоляю простить меня. Я любил тебя и не хотел причинить тебе боль. Отправляясь в бой, я носил с собой твою фотографию. А ты носи меня в своем сердце, ладно? До тех пор, пока не попадешь в мир иной, который лучше этого. И там мы, возможно, каким-то непостижимым образом опять встретимся.