Отец велел нам сесть за стол.
– Дети, – сказал он, – кому-то из вас придется переселиться в работный дом. Мне предложили избавиться от забот об одном из вас.
Все мы уставились друг на друга. Джон был самым старшим, значит, ему ничто не грозило, он мог найти работу. Мег – единственная девочка в семье, папина любимица. Том – совсем малыш, ему всего два года. Я понял, что выбирать родителям придется между мной и Артуром, третьим ребенком и четвертым. Долгий получился вечер. Я не знал, нужно ли мне говорить что-либо в свою защиту. Мы с Артуром все поглядывали один на другого.
Семья наша занимала две комнаты во втором этаже дома на Мэйсон-стрит. Когда-то нам принадлежали все четыре комнаты, но затем пришлось сдать две нижние жильцам. Мама, Мег и малыш Том спали в одной, мы с Артуром делили кровать в другой. Где проводили ночи папа и Джон, я не помню. Оба редко бывали дома.
Утром мама сказала: «Мне жаль, Билли, идти придется тебе». Я знал, что так и будет. Работный дом назывался «Сент-Джозеф-Западный», но люди по большей части именовали его «Бастилией». Мне было уже семь лет, однако ростом я не вышел, потому как у нас вечно не хватало еды. Я попрощался с Томом, хоть он и не понимал, что происходит. Мег плакала – громко, во весь голос. Джона и папы не было, они отправились на поиски работы. Артур сжал мою руку, но посмотреть мне в глаза не решился.
Мама надела шляпку и пошла по Мэйсон-стрит – торопливо, ей не хотелось, чтобы у нее спрашивали, куда она направляется. Идти туда было с полчаса. Однажды я уже видел этот дом, мы проходили мимо него, направляясь к жившей в Хокстоне тете Энни. То было большое серое здание, обнесенное железной оградой. Мама потянула за шнур звонка, и где-то внутри дома, в полумиле от нас, раздался звон. Мы ждали, мама дрожала. Долгое время спустя в доме послышались шаги, потом лязг сдвигаемых засовов. Дверь отворилась, за ней стоял крупный мужчина в черной шляпе.
– Я миссис Уэбб, – сказала мама.
Мужчина кивнул:
– Оставьте ребенка.
Он потащил меня внутрь. Я позвал маму, однако мужчина захлопнул дверь. Больше я маму не видел, никогда.
Я оказался в сводчатом коридоре с кирпичным полом. Оглянулся на дверь и ощутил, как на плечо мне легла ладонь мужчины. Может быть, мама все еще стоит снаружи, подумал я. Мужчина подтолкнул меня вперед, и я пошел по коридору без окон.
Мы попали в комнату вроде приемной, мне велели сесть на скамью у двери конторы. Здесь было посветлее, и я разглядел, что нахожусь на пересечении двух длинных коридоров. Удастся ли мне еще хоть раз увидеть мир снаружи? Из конторы вышел другой мужчина, одетый в серое, и повел меня вниз по лестнице, пока мы не оказались в подобии прачечной – без окон, но с двумя газовыми рожками. Здесь я получил приказание снять всю одежду, усесться в наполненное водой деревянное корыто, и мужчина стал тереть меня щеткой. Потом мне остригли волосы и обрили наголо. Мне выдали дурно пахнущую одежду из какой-то жесткой ткани и неудобные башмаки с торчащими внутрь гвоздями. Один башмак оказался больше другого. А еще синие чулки.
Потом меня привели к другой комнате и снова велели подождать у двери. А войдя в нее, я очутился лицом к лицу с Мастером. Я представлял себе щеголеватого джентльмена вроде тех, каких мы с отцом видели, зайдя как-то в Сент-Джеймский парк. Однако он оказался корявым мужиком с бакенбардами и маленькими глазками. В камине жарко пылал уголь, и Управляющий все промокал красной тряпкой лоб. Он сказал что-то о вере в Бога, но что Усердный Труд важнее. На стене висели рамки с какими-то изречениями, однако прочесть их я не мог.
Мне показали мою постель в помещении с деревянными стропилами, походившем на амбар. Лежишь там в подобии ямы в полу, а рядом другие ямы в ряд, как могилы – вся разница, что сверху не земля, а одеяло. Снизу соломенный тюфяк. Вверху – балки, на стенах – надписи, только не в рамках, а просто выведенные крупными печатными буквами. В моей спальне размещались только мальчики, от малышей немногим старше Тома до ровесников Джона, которому уже исполнилось пятнадцать. В одном ее конце стояла бадья взамен отхожего места, однако мне не хотелось справлять нужду у всех на глазах. Мальчики потребовали, чтобы я спел или прочитал стишок, как делали все новички.
Вошел Мастер с палкой в руке, и все замерли. Его жена, Матрона, вошла тоже и тоже с палкой. Командовал нами нищий бедняк, облаченный в форменную одежду работного дома, звали его Мак-Иннес, еды ему выдавали побольше нашего – чтобы следил за порядком. По утрам, еще затемно, звонил колокол, и всем нам полагалось быстро подняться, натянуть башмаки и выйти в общий зал на молитву. Потом идешь на завтрак, садишься на скамью за длинный стол. Здесь можно было увидеть девочек, приходивших из своего коридора, однако они усаживались на другом конце помещения, так что с ними не поговоришь. На завтрак выдавалась миска «размазни» – воды, в которой плавала овсяная крупа. Хотелось съесть ее, отчаянно хотелось, – но ни ложек, ни вилок не было. Приходилось выпить что можешь, а остальное подобрать пальцами.
Отсюда мы, мальчики, шли на урок. Учителем был Мак-Иннес, единственный в работном доме человек, не отличавшийся худобой. Краснолицый, озлобленный, он бил тебя палкой по рукам. Аспидных досок каждому не полагалось. В классе висела большая доска, и время от времени Мак-Иннес писал на ней что-нибудь. «Что это?» – бывало, спрашивал он, и ты опускал голову, боясь встретиться с ним глазами. «Это четверка. Повторяйте за мной. Два и два будет?» Вот и все, что мы учили на уроках, потому что другого он предложить не мог. Я никогда не был уверен, написал ли он на доске четверку, двойку или что-то еще. Затем он приказывал нам сидеть и молчать, и тот, кто произносил хоть слово, получал удары палкой по рукам. Джимми Уилеру он кости сломал таким манером.
После полудня нас отводили в другую комнату со сваленными в кучу канатами. Надо было распускать канаты, а среди них попадались и просмоленные. Это называлось «щипать паклю». Разобранные на нити канаты относили в конец комнаты и укладывали в корзины, которые каждый день отправлялись в доки, там нашей паклей конопатили судовую обшивку. Работа продолжалась четыре часа, под конец начинали болеть глаза, потому что света не хватало, да и пальцы для нее нужны были сильные. Мальчики помладше даже плакали от боли.
Я закрываю глаза и снова возвращаюсь в этот дом. Я не жил, я только дышал. А ночью, в яме в полу – спал. Укрывался с головой одеялом. Мыслей у меня не было – я не знал, о чем мне думать. И снов не видел.
Никто меня не навещал. От родителей я не получил ни одной весточки. И перестал думать о них, так было легче.
Друзей я не завел, потому что никто их не заводил, а я был одним из самых маленьких и других мальчиков не интересовал. Как-то во время обеда я приметил на другом конце комнаты девочку с пшеничными волосами и в смешном чепчике, которые им полагалось здесь носить. Она улыбнулась мне, а я растерялся. После этого я часто поглядывал на нее, однако поговорить нам почти не удавалось. Но недели шли, и я кое-что про нее узнал. Девочка рассказала мне, что отца своего никогда не видела, а мать ее была прачкой, жила в Попларе и вела дурную жизнь. Детей здесь очень много, а у Алисы есть единоутробная сестра Нэнси, она тоже тут, в работном доме.
Думаю, я находился там уже года два, когда однажды воскресным утром увидел нечто странное. По воскресеньям мы носили другую одежду. Нам выдавали черные пальто, которые мы надевали поверх нашей формы. Я переходил так называемый прогулочный двор, направляясь к часовне вместе с другими мальчиками. И увидел, как из здания на другой стороне двора выходят нищие. Мастер выталкивал их по двое из дверей.
Один из них, бледный, выглядел так, точно вот-вот упадет. Я уж было отвернулся, но тут узнал его. Это был мой отец. Я окликнул его, хотел подбежать к нему, однако получил от Мак-Иннеса удар по спине и вернулся в строй.
Отец увидел меня. А я видел его белое лицо на фоне серой кирпичной стены. Мы смотрели друг на друга через весь двор, но он перевел взгляд на свои башмаки.
Он не хотел смотреть мне в глаза. Должно быть, стыдился башмаков, в которые был обут. Когда-то отец был сапожником и дела у него шли хорошо. Он говорил, его погубила Крымская война. Впервые услышав эти слова, я подумал, он просто хотел сказать: любая война криминальна, а уж эта и подавно стала против всех нас преступлением. Поначалу мой отец состоял в учениках у своего мастера, потом работал у него подмастерьем, пока не накопил двенадцать шиллингов, чтобы открыть собственное дело. Каждая пара ботинок приносила отцу два шиллинга, это была хорошая прибыль, он смог нанять работников. Тогда-то он и обзавелся домом на Мэйсон-стрит, пятью детьми и всем прочим. Кожу покупал в кредит. На него работало двенадцать умелых рабочих, однако все они заразились военной лихорадкой и уплыли в Крым, сражаться. А потом цены на кожу взлетели до небес. Я помню то время, я тогда еще жил дома. Отец оказался разорен.
Воскресные послеполуденные часы отличались от всех прочих тем, что в это время детям, чьи матери тоже жили в работном доме, разрешали навещать его женское отделение. А перед обедом, состоявшим из хлеба, ломтика сыра и воды в кувшине, к нам приходил преподобный и читал молитву. Воскресный обед был самым лучшим. Сыра нам выдавали совсем немного, однако он был вкусный и навевал приятные мысли. Священник все говорил и говорил, а детям просто хотелось съесть хлеб и сыр и отправиться в женское отделение. В одно из воскресений я уговорил Алису тайком провести меня туда, когда она пойдет к своей маме. Когда обед закончился, я попросил разрешения у нашего надзирателя сходить в уборную – ею служила выгребная яма во дворе. А сам спрятался за выступом стены и, когда направлявшиеся в женское отделение дети проходили мимо, проскользнул между ними к Алисе и Нэнси. Роста я был маленького, и никто меня не заметил.
И вот дверь женского отделения отворилась, и дети влетели внутрь. Началось настоящее безумие. Женский плач, беготня детей, рыдания, смех, прыжки и поцелуи. Бедлама я никогда не видел, но, должно быть, именно так он и выглядит. На минуту я потерял Алису, потом отыскал ее глазами, подбежал, и она обвила меня рукой и прошептала своей маме, что если кто спросит, то она и моя матушка тоже. Мы тесно прижались к ней, сидевшей на скамье, Алиса и Нэнси наперебой тараторили, рассказывая обо всем, что случилось с ними за неделю. Она обнимала их, а я держался за ее рукав.
Вокруг стало немного спокойнее. Свидание длилось полчаса, мы поглядывали на часы, которые висели на стене. Когда осталось лишь десять минут, все переменилось. Дети примолкли, просто стояли, положив головы на плечи матерям. А женщины прижимали их к себе и тоже молчали.
Гулко ударил колокол. Кто-то из детей захныкал, заплакал. Те, что были постарше, проявляли большую стойкость. Задерживаться не разрешалось, надзиратель сразу поднимал крик. Алиса и Нэнси расцеловались с мамой и отвернулись от нее, собираясь уйти. Тут женщина на миг прижала меня к плечу и поцеловала в обритую макушку.
* * *
Примерно раз в месяц нас выводили на прогулку за пределами работного дома. Отбирали двадцать мальчиков и двадцать девочек, и ты шел с ними, построившись, как это называлось, «крокодилом». Звучало занимательно, но означало попросту, что идти следовало парами, а разговаривать не разрешалось.
Как-то раз мне удалось оказаться в паре с Алисой, и мы с ней все же обменялись несколькими словами. Нас привели в некий парк, посреди которого стоял большой опрятный дом с газовыми фонарями перед ним. Нам велели подождать снаружи, а затем сказали, что десятеро из нас могут войти внутрь.
Я протолкался вперед, таща Алису за руку. Мне страшно любопытно было увидеть дом изнутри, к тому же я думал, что смогу стянуть там что-нибудь – золотое украшение или что-то подобное. Не понимая, впрочем, как я это сделаю. Однако, войдя в дом, я и думать забыл о краже. Он был. Не знаю, как сказать. Он был светом.
Нам улыбнулась леди в прекрасном платье. Она была довольно старая, не такая уж и красивая, с собранными на макушке седыми волосами, но она улыбнулась нам и продолжала улыбаться. Этого никто еще не делал. Леди провела нас в огромный зал с деревянным полом, отполированным до того, что он стал как зеркало, там были дети, около десятка, все красиво одетые. На нас они поглядывали с подозрением. Со стен и с каминной доски свисали пестрые бумажные ленты. Мы сели на пол, леди стала играть на пианино. Потом горничная в белом чепце внесла поднос с кексом и питьем.
Горничная поставила поднос рядом со мной. Я никогда таких кексов не видел – большой, с шоколадом, имбирем и сушеными фруктами. Я передал поднос Алисе, она – Джимми Уилеру, а тот – красиво одетым детям, и те взяли по кусочку и стали есть, отодвинувшись от нас, – наверное, потому, что мы пахли работным домом.
Поднос возвратился ко мне, я передал его дальше, и он совершил еще один круг. Я разглядывал картины на стенах – коровы, стоящие в реке, – и непонятную штуку, висевшую на потолке. В ней были свечи, воткнутые в какие-то стекляшки. Все в этой комнате было светом.
Внезапно леди перестала играть и подошла к сидящим детям. Потом взяла из рук вновь появившейся горничной другой поднос с кексом.
А затем, опустившись на колени, протянула его мне.
– Возьми кусочек, – сказала она.
Я не знал, как мне поступить.
Алиса поняла мое затруднение. И сказала:
– Мы не знаем, разрешено ли нам, мисс.
Леди рассмеялась:
– Берите. Ну же. И имбирного вина выпейте.
И дала мне стакан. Это был первый стакан, какой я держал в руках.
Мы провели в том доме больше часа, а когда вышли наружу, другие дети захотели узнать, что там было. Я посмотрел на Алису, и она на меня. Как такое расскажешь?
Через несколько дней нам выдали столбики для калитки, биты и мяч, чтобы мы играли во дворе работного дома в крикет. Думаю, их подарила та леди, что сидела за пианино. Долго играть нам не велели, а то проголодаемся, но раз в неделю устраивали матч. Мне нравилось отбивать подачи.
Иногда мы получали на обед хлеб с сыром, иногда мясо с картошкой, а иногда то, что они называли бульоном, а это было хуже всего – потому что он мало отличался от обычной теплой воды. Я уже подрос, и меня перевели в мужское отделение – там оказалось ужасно из-за того, как мужчины разговаривали и вели себя. Сорок человек в помещении, некоторые – просто дурачки, не знающие стыда. Да еще и кашляли у них там ночи напролет.
На уроки я больше не ходил, работал с мужчинами. Мы мололи зерно, то есть крутили вчетвером ворот. Он был соединен с железными брусьями, уходившими сквозь стену к стоявшей за ней мельнице. Некоторые мужчины послушно выполняли что велено, другие норовили отлынивать. И, конечно, больше всего работы доставалось молодым парням. Но все лучше, чем дробить камень. Дробили его в сарае, где заправлял человек по фамилии Болтон. Каждому из нас полагалось раздробить по сто фунтов камней почти в порошок – такой, чтобы проходил через грохот. Выдают тебе железный лом с квадратным сечением, а камни кладешь в деревянный ящик с металлическим дном. Зачем мы дробили камень, я и сейчас не знаю. Возможно, для ремонта дорог. После часа с чем-то работы в пальцах возникало какое-то странное ощущение. А камни так и лежали в ящике, как будто ты к ним даже не прикасался. Болтон все грозился отправить в тюрьму, если не раздробишь свои полцентнера. Некоторые бормотали что-то в ответ и притворялись, что совсем выбились из сил, другие просто смотрели на него волком. Потом на пальцах появлялись белые волдыри, потом они лопались, и кровь текла по лому. Но ты продолжал работать, от греха подальше. Один старик рассказал мне, что его как-то раз послали перемалывать кости на удобрения. Ему эта работа понравилась, потому что кости не такие крепкие, как камни, да только не все они оказались вываренными, на некоторых уцелели хрящи. И произошла большая драка, потому что обглодать их хотелось каждому работнику.
Я жил от воскресенья до воскресенья, потому что в этот день, если повезет, мог увидеть отца, а я мечтал, что когда-нибудь он признает меня. Однако настало воскресенье, когда он не вышел во двор, и я стал опасаться самого худшего. За неделю до того он показался мне страшно бледным.
На следующий день я направлялся в сарай, где мы мололи зерно, но по пути Матрона схватила меня за руку и сказала: «Иди со мной, Уэбб». Я подумал, что она как-то проведала о сыре, украденном мной двумя днями раньше, но ведь через день после кражи я отдал его во дворе Алисе. За такое дело меня вполне могли отправить в полицию, а оттуда в тюрьму. Я знал многих, кто побывал в тюрьме, а после вернулся в работный дом, все они говорили, что в тюрьме лучше, потому что там дают больше еды. Некоторые из тех, кто голодал на улице, нарочно старались попасть под арест. Да вот только окажись один раз в тюрьме – и ты преступник, а это клеймо на всю жизнь.
Матрона отвела меня в контору Мастера.
– Уэбб, – сказал он, промокая красной тряпкой лоб, – твой отец подал прошение, чтобы тебя отпустили. Он нашел работу и сможет кормить тебя, по крайней мере какое-то время. Ты больше не будешь обузой для нашего прихода. В воскресенье можешь уходить.
– Я думал, что отец. умер. Он выглядел.
– Нет. Кто-то из знакомых нашел ему работу.
Мне, проходившему десять лет в форменной одежде работного дома, выдали куртку и штаны. И сказали, что могут одолжить и казенные башмаки, но я должен за них расписаться.
Мастер подтолкнул ко мне листок бумаги.
– Подпиши вот здесь, – сказал он.
Я поставил закорючку. Как-никак, семь лет в классе просидел.
Он взглянул на листок, а в глаза мне смотреть не стал. Притворился, что занят камином. Ладно, еще увидимся, подумал я.
То был скорее проулок, чем улица, вымощенный крупными неровными камнями. Бейли-Рентс, так он назывался. Один из таких, куда и не заглянешь, если только там не живешь. Никаких номеров на дверях. На одной висел флаг, на другой виднелось пятно краски, над третьей из окна свисал башмак – чтобы, вернувшись сюда пьяным, человек мог найти свою. Полуголые дети делали куличики из грязи у водяной колонки. Я расспросил их, выяснил, где живет мой отец, и стал его ждать.
Стоя у двери, я размышлял о том, что сказал мне Мастер насчет Трезвой и Праведной жизни. Священник нам тоже о ней все время твердил. Но если нет денег, такая жизнь тебе не по карману.
Отец вернулся затемно вместе с изможденным парнем. Это был Артур.
– Пошли к нам, – сказал отец.
Поднимаясь по лестнице, мы вынуждены были переступить через двух мужчин. Перила отсутствовали, их давно уже пустили на дрова, но комната у отца и Артура была неплохая. Домовладелец им даже мебель предоставил – стол и два стула. Стекло в окне было выбито и заменено бумагой, однако в комнате имелся очаг и немного кокса для него. Отец сказал, что платит за комнату восемь пенсов в день. В углу лежал тюфяк, на котором спали он и Артур, я же мог устроиться там, где мне больше нравится.
– А где мама? – спросил я.
– Бросила меня. Ушла и Мег с малышом забрала. Они уехали к ее матери, в Гринвич. А через несколько лет я получил письмо из Австралии. Тебе она не писала?
– Нет. Я и не знал, что она умеет писать. А с Джоном что сталось?
– Поступил в торговый флот. Тебе следует найти работу, Билли.
Отец работал стеновиком, то есть развешивал афишные доски по заборам и стенам, где можно было их прикрепить. Самыми лучшими считались места, расположенные поближе к оживленным улицам. С утра пораньше отец забирал щиты в одном доме у Еврейского кладбища. А к ночи приносил их обратно. Конечно, ему приходилось покрывать пешком большие расстояния, что в его годы было непросто, однако он получал за каждый щит шиллинг в неделю и, когда дела шли хорошо, мог зарабатывать еженедельно больше двадцати шиллингов и потому взял себе в помощники Артура. А тот получал время от времени еще по шесть пенсов, бегая по поручениям разных людей, в итоге ко времени моего появления у них набиралось в неделю до двадцати пяти шиллингов. Единственная незадача состояла в том, что, вывесив поутру последний щит, папа вынужден был как-то коротать время до вечера, когда придет пора снимать первый, а коротал он его по преимуществу в «Голове турка» на Грин-стрит. На пиво он тратил из своих двадцати пяти шиллингов больше, чем на жилье. И все же в тот вечер мы поужинали бараниной, хлебом и маслом, да папа еще послал Артура в паб за кувшином пива. И чай мы пили крепкий.
В работном доме я научился лишь одному – красть еду, а больше ничего не умел, и потому мне пришлось перебиваться случайной работой. Я встал до зари. Съел немного хлеба, выпил чаю и отправился в доки. Думал, что приду туда первым, однако, добравшись до реки, увидел сотни ожидавших в темноте мужчин. Некоторые курили трубки или разговаривали друг с другом, но большинство просто смотрело на ворота.
Когда рассвело, зазвонил колокол и все бросились ко входу. Люди, которые только что казались стоячими покойниками, дрались друг с другом, чтобы первыми прорваться внутрь. Целью каждого были наниматели, укрывавшиеся в деревянных будках или на огороженном решеткой пятачке посреди доков. Мы бегали взад-вперед, отыскивая того, кто, судя по виду, мог нанять нас, и стараясь перехватить его взгляд. Я подскочил к одному, сидевшему за деревянным прилавком, протянул руку за бумажкой с нарядом, но тут меня сбил с ног подбежавший следом за мной здоровенный мужик. Поднявшись с земли, я наградил его оплеухой и помчался в другое место, решив, что здесь меня, драчуна, уже не возьмут. Последнюю в ряду будку занимал мужчина с двумя собаками на цепи. Большинство нанимателей испуганно смотрели на толпу, но этот казался невозмутим. Нас оставалось еще человек, может быть, двести, а ему требовалось в тот день только двадцать. Мужчины лезли один другому на плечи, стараясь оказаться поближе к нему. Он же, отобрав тех, кто ему понравился, бросил последние пять нарядов на землю, чтобы мы за них передрались. Это была проверка. Я сумел схватить одну из бумажек, хотя ради этого едва не придушил соперника, который попытался меня опередить. Нет, я был не прав. Драчунов тут как раз ценили.
Ты получаешь пять пенсов в час, а работы иногда только на пару часов и хватает. Я ходил туда целый год, но никогда не думал, что эта игра стоит свеч. Я видел, как люди чуть ли не пополам переламывались ради нескольких пенни. Видел человека, который под конец дня пришел к кассе за своими тремя шиллингами и шестью пенсами, а там упал на землю и умер.
Мужчину с собаками звали мистером Райли. Примерно через полгода после моего первого прихода в доки он отвел меня в сторонку и сказал, что я могу получить постоянный заработок.
– Читать умеешь? – спросил он.
Если совру, подумал я, он меня быстро раскусит, и потому ответил:
– Нет.
– Хорошо, – сказал он. – Ты ведь в канаве вырос, так, Уэбб? И неплохо знаешь ее обитателей. Животные, верно?
– По себе о людях судите, – ответил я. Мне было все равно.
Он засмеялся, хлопнул меня по плечу:
– Вот это мне в тебе и нравится, паршивец.
Я стал его мальчиком на побегушках и осведомителем. За обычную работу я получал теперь на пенни больше, шесть пенни в час, а еще мне полагалось делать донесения – устные – о каждом рабочем, а за это он время от времени выдавал мне еще шестипенсовик. Что он делал с моими сведениями, я не спрашивал, думаю, использовал для того, чтобы платить поменьше. Он выбирал сильных телом и слабых умом и заставлял их работать до полусмерти.
Я пристрастился к пиву, а поскольку деньги у меня теперь водились, мог покупать его в пабе. Как-то я познакомился в «Голове турка» с человеком, для которого мой отец развешивал афишные доски. И тот рассказал о своих знакомых, расклейщиках афиш – им платят хорошие деньги, потому что дело это требует сноровки, и я заявил, что не прочь попробовать в нем себя.
Он рассмеялся:
– Для этого читать надо уметь, олух. А то повесишь афишу вверх ногами.
Я собрался было дать ему плюху, но вовремя встретился глазами с отцом. А потому просто допил пиво и вышел на улицу. Мне страх как захотелось получить ту работу, но для этого требовалось что-нибудь придумать. И я пошел в Хаундсдич, в закусочную Леггета, чтобы поговорить с ее владельцем, Сэмом Леггетом, всезнайкой и большим проходимцем.
Леггет уверял, что он – побочный сын джентльмена, то есть ублюдок в полном смысле слова. В закусочной его кормились бывшие заключенные, в том числе условно освобожденные и теперь отчаянно хватавшиеся за любую работу, лишь бы не возвращаться к воровству. Леггет говорил, что был когда-то полицейским, а одно время жил, не утруждая себя оплатой жилья, потому что селился в заброшенных домах. Он все ходы и выходы знал. Когда-то он поселился в этой закусочной, ее в то время ремонтировали, а потом хозяин закусочной умер, и Леггет ее присвоил.
Чтобы завести с ним разговор, я взял миску супа из бараньей рульки. И отдал ее одному из живших у Леггета условно освобожденных.
– Сэм, – начал я.
– Для тебя – мистер Леггет.
– Мистер Леггет, – прикусив губу, сказал я. – Мне нужно выучиться читать.
Когда он и все, кто находился в его паршивой закусочной, отсмеялись, Леггет назвал имя человека, который мог, по его мнению, помочь мне.
– Хочешь, я тебе его адрес на бумажке запишу, а, Билли? – спросил он, вытирая о передник толстые сальные лапы. – Ой, что я, дурень, говорю?
Все бывшие заключенные опять загоготали, а мне сильно захотелось заехать ему ногой по голени, и пропади оно пропадом, это чтение.
Он рассказал, как найти того человека.
– Это стенка в стенку с домом терпимости, – сказал он. – Так что если увидишь каких-нибудь милых леди, убедись сначала, что они тебе по карману, молодой человек.
Чем был хорош Сэм Леггет, так это тем, что знал всех на свете. К нему даже полицейские за советами обращались, не понимаю, почему бывшие заключенные доверяли ему. Видимо, он как-то исхитрялся не подпускать одних к другим. Меня он направил к учителю, переживавшему тяжелые времена, и сказал, что тот поможет мне научиться читать, если, конечно, я застану его трезвым.
Учитель, мистер Стивенс, жил в одном из домов Игл-Корта, неподалеку от Олд-Форд-роуд. Низкие здания окружали внутренний двор, где копошились в грязи дети. Они привязали кошку за лапы к изгороди. Мистера Стивенса я отыскал в гостиной на втором этаже самого грязного дома. Осведомленный стариной Леггетом о его вкусах, я прихватил из «Головы турка» бутылку пива. На учителе был нарядный сюртук, разошедшийся, впрочем, по швам, а под сюртуком жилет. По запаху, который исходил от мистера Стивенса, сразу можно было понять, что не мылся он уже очень долгое время. Он сказал мне, что исполняет по ночам любую работу, какая подвернется, и я спросил, сколько он за нее получает. Получал он шиллингов двенадцать в неделю и большую их часть пропивал. У меня имелось пять фунтов, отложенных из заработанных в доках денег, и я предложил платить ему по шиллингу за каждую ночь, какую он проведет дома, обучая меня чтению. Он ответил, что мне придется еще приносить всякий раз по кувшинчику пива, и мы ударили по рукам.
Отец с Артуром переехали в дом на Кроу-стрит. Там была еще комната, она освободилась после смерти старой хозяйки. Я повидался со сборщиком платы, Уортингтоном, сказал, что снял бы ее. Заплатил ему за четыре недели вперед, избавив тем самым от хлопот. Комната располагалась на самом верхнем этаже – чтобы справить нужду, приходилось спускаться к отхожему месту на заднем дворе, но ничего страшного в этом не было. Где я взял столько денег? Да там же, где все их берут. Работал в доках, получал дополнительную плату, а если мне чего-нибудь не хватало, находил способ прибрать это недостающее к рукам. Красть часы и тому подобное мне не хотелось, потому что тогда пришлось бы связываться со скупщиком краденого наподобие старого Эйба Брауна из Шэдуэлла. Денег тоже не воровал, по карманам не лазил, – а так, тянул, где что плохо лежало. Иногда брал еду. Годы, проведенные в работном доме, научили меня присматриваться и выжидать. Больше всего возможностей выпадает там, где кормится большое число людей. Никто же не следит за тем, сколько еды им приносят и сколько ее остается. Вот я и захаживал в одну больницу. А как-то раз стянул головку сыра с повозки, стоявшей у черного хода «Сент-Джозефа-Западного». Мне такие дела нравились, тем более что они помогали и заработанные денежки поберечь.
Туда я пришел, чтобы сказать, что могу обеспечить Алису Смит, и забрать ее в мою комнату на Кроу-стрит.
Алисе к тому времени исполнилось девятнадцать, ей хотелось обзавестись своим домом. Впервые за годы нашего знакомства мы с ней поговорили обстоятельно, и я многое узнал о ее жизни до того, как она попала в работный дом. Жизнь была хуже моей, поскольку отца Алиса отродясь не видала, а матери ее никак не удавалось свести концы с концами, хоть она и стирала, и брала на дом работу у портных, папиросников и прочих. Зато в «Сент-Джозефе» была учительница, знавшая побольше Мак-Иннеса, поэтому Алиса хотя бы читать умела и могла помочь мне с уроками, которые я брал у Стивенса. Мы вместе упражнялись в письме. Исписали мелом стены нашей комнаты на Кроу-стрит, и отец, как-то зашедший к нам попить чаю, сказал даже: «Вы тут точно внутри книжки живете».
Мы с Алисой прожили вместе целый год, и наконец я пошел в «Голову турка» и сказал человеку, с которым познакомился там, что теперь умею читать и хотел бы получить работу расклейщика афиш. Пришлось внести вступительный взнос, пять шиллингов, зато меня представили их главному начальнику, Сидни Митчеллу, жившему на Нью-Норт-роуд, в опрятном домике у канала. Работать я начал сразу, за двадцать четыре шиллинга в неделю, а на такие деньги жить было можно. Хитрость состояла в том, чтобы красиво и гладко клеить афиши на неровные доски, однако оно было не так уж и трудно, эту науку я освоил быстро. Куда труднее оказалось сохранять равновесие, забравшись на лестницу с клеем, кистью и хлопающей на ветру афишей, не слететь на землю и не сломать свою дурацкую шею. Некоторым из старых расклейщиков так рисковать не хотелось, а я с лестницей управлялся ловко и к концу года получал, работая по двенадцать часов в день, почти два фунта в неделю.
Мы с Алисой сняли и заднюю комнату, и у нас появилась умывальная раковина, в которой можно было стирать, а еще через год забрали из работного дома матушку Алисы и поселили ее в той комнате. Женщина она была – ну чистое золото, даже зарабатывала кое-что шитьем, и комнаты наши содержала в порядке, так что жили мы, можно сказать, дай Бог всякому.
Алиса была красоткой – пшеничные волосы, полная грудь. Ночами мы прижимались друг к дружке в постели – все больше ради того, чтобы согреться, но в скором времени это привело нас и еще кое к чему. Со мной она была всегда ласкова, говорила, что я ее герой, что спас ее от жалкой жизни, а я отвечал, что она свободна и может уйти в любую минуту, не думая обо мне. «Глупости какие, – говорила она. – У меня ни денег нет, ни дома. Что я, по-твоему, делать буду – спать под железнодорожным мостом?»
Я очень любил Алису Смит. Она знала меня, когда мне ни в чем удачи не было, когда я просто жил минута за минутой. Но имелись у нее и свои странности. Она работала не покладая рук, прибиралась в наших комнатах, много не пила, однако нравом обладала вспыльчивым и, выходя из себя, становилась как будто другим человеком. Могла выпалить что-нибудь гадкое, жестокое. Становилась похожей на кошку, которая забилась в угол и бросается на всех, кто к ней подходит. И тут уж не важно было, что она любила меня больше всех на свете, я все равно получал от нее сполна. В такие минуты она называла меня не Билли Бонсом или другим каким-нибудь ласковым прозвищем, а Уильямом, именем, которого я ни от кого больше не слышал.
Прошло недолгое время, и она понесла, и мы обвенчались в церкви на Мэйр-стрит. У нас родилась девочка, Лиза, а вскоре после этого меня назначили старшим над расклейщиками, хоть мне и было всего двадцать три года. Теперь я получал в неделю два фунта десять шиллингов, и мы забрали из работного дома сестру Алисы, Нэнси.
Наверное, жили мы счастливо. Просто у меня никогда не находилось времени, чтобы над этим задуматься. Через три года после Лизы родилась еще одна девочка, ее мы назвали Мэй. К тридцати годам мне уже принадлежали все комнаты дома на Кроу-стрит, я хорошо читал и писал и позволил старику Стивенсу поселиться в одной из нижних комнат, почти ничего с него не взяв. Мы с Артуром соорудили пристройку на заднем дворе, рядом с моечной, получилась кухня, которой пользовался весь дом. Она примыкала к другой такой же при доме на Гроув-стрит, и живший там человек сказал: не соединить ли нам пристройки, чтобы он мог, если нагрянет полиция, прямиком перебегать к нам? Я согласился – при условии, что он заплатит за кирпичи, и получил от него семь фунтов.
Алиса ходила за девочками, учила Лизу читать. Мой отец научил мою жену шить тапочки, он задешево доставал где-то обрезки кожи, и у Алисы появилось собственное небольшое дело, а вскоре и Лиза стала ей помогать.
Однажды я вернулся домой из Уонстида в девятом часу вечера и увидел, что Алиса очень больна. Она сидела в своем любимом кресле у окна, но говорить не могла, и одна половина ее тела словно одеревенела. Девочки ждали моего возвращения. Они спускались вниз, попросить старика Стивенса о помощи, но тот был мертвецки пьян.
Если коротко, мы отвезли ее в приют для больных, бывший на самом деле частью нашего прежнего работного дома, – туда помещали тех, кто вконец изнурился или заболел и работать больше не мог. Когда я привез в этот лазарет Нэнси, чтобы она повидалась с Алисой, девушка сказала:
– Вот мы и вернулись туда, откуда начали, верно, Билли? В работный дом.
Ну, я с этим примириться не мог. Я прослышал об одном заведении, которое тоже было поначалу лазаретом при работном доме в Каршолтоне, но превратилось в настоящую больницу. А теперь они переехали в Патни. Называлось «Больница для неизлечимых», мы с Нэнси съездили туда поглядеть. Мы хорошо так поговорили с тамошними врачами, и те пообещали поехать в приют, посмотреть Алису, а после написать мне и сообщить, что они думают.
– Читать вы умеете, сэр? – спросил один из них.
– Еще бы, – ответил я. – За кого вы меня держите?
Я для этой поездки лучшую мою одежду надел.
Доктор немного помялся и сказал, что уверен, он сможет помочь Алисе.
Я ответил:
– Хорошо бы, доктор, потому как она из тех бедных больных, для которых вы и существуете.
Одним словом, поехали они к Алисе и, бросив на нее всего один взгляд, сказали: «Да, эта из наших», – и мы с Нэнси упаковали ее одежду и повезли Алису на омнибусе вдоль реки. Не знаю, понимала ли моя Алиса, что происходит. Она все смотрела прямо перед собой и, по-моему, даже не моргала. И ни поесть, ни одеться без посторонней помощи не могла.
В больнице Нэнси сказала, что мы были бы рады оставить Алису у себя дома, что она и сама предпочла бы это, однако доктор ответил: в больнице они, вероятно, смогут как-то помочь ей, к тому же Алиса все равно не понимает, что с ней творится. Я подивился, как же это они надеются вылечить ее в больнице для неизлечимых, но все же доволен был, что за ней станут ухаживать, да и жить она будет в тепле. Доктора сказали, нам лучше оставить ее здесь на месяц, пусть попривыкнет, а уж после навестить снова.
Мы прождали пять недель, а затем отправились в Патни, втроем – я, Нэнси и их с Алисой сильно постаревшая матушка.
Ну что сказать, больница еще выглядела новехонькой, стены в коридорах только-только покрасили клеевой краской. Все газовые рожки горели, каменные ступени были выметены. Не стану отрицать, мрачноватое место – дом старый, большой, ведь доктора ожидали, что в Лондоне наберется много неизлечимых больных. И все-таки эта больница была лучше любого дома, в каких когда-либо жили Уэббы и Смиты. Лежали в ней люди обыкновенные, вроде нас, но еды им давали необычайно много. Медицинские сестры ходили в чистеньких платьях, на головах – накрахмаленные чепчики. Врачи сплошь в темных костюмах и при галстуках. Нэнси даже рот приоткрыла, когда все это увидела.
Дежурный врач смог уделить нам лишь несколько минут. Это был рослый мужчина с бородой, не тот, с каким мы разговаривали прежде. Он сказал что-то наподобие: «Нервная система еще остается для нас загадкой, мистер Уэбб, однако определенный прогресс имеется. Джентльмены в Париже используют метод…»
Я мало чего понял. Нэнси потом объяснила, что если попросту, то разобраться в ее болезни они смогут, только когда Алиса умрет. Вот тогда они осмотрят ее мозг и увидят маленькое пятнышко или еще что, которое скажет им, чем она болела.
– Что же это за медицина такая? – удивился я. – Если приходится ждать, пока ты помрешь, а уж потом выяснять, что с тобой было неладно? Ей же всего-то тридцать два года.
Матушка Смит сказала, что по крайности кормят ее как следует, и тут уж не поспоришь. Да и плоха была Алиса даже вполовину не так, как некоторые из тамошних бедолаг, пускавших слюни, трясшихся, мотавших вверх-вниз головами, стонавших и ходивших под себя. А присмотришься к ним – некоторые были когда-то людьми вполне солидными. Сестра сказала, на первом этаже у них лежит джентльмен – бывший доктор и еще по меньшей мере двое священников.
Поначалу мы с Нэнси навещали Алису каждую неделю, однако ей становилось все хуже. И через год с чем-то наши приезды утратили смысл. Алиса, не шевелясь, смотрела перед собой, изо рта ее стекала струйка слюны. Прекрасные белокурые волосы высохли и поседели. Нянечка сказала, что она теперь даже до нужника сама добраться не может, поэтому большую часть времени ее держат в койке. Не думаю, что Алиса узнавала меня или Нэнси.
Нам стало тяжело ездить туда и смотреть на женщину, похожую на Алису, на девочку в белом чепчике, которую я увидел когда-то в работном доме, но что больше Алисой не была. Была кем-то другим. И мы перестали заглядывать в Патни так часто, бывали там примерно раз в месяц, потом в два или в три и, наконец, начали приезжать туда только на Рождество, да еще разок летом.
Ну а на Кроу-стрит все шло, можно сказать, неплохо. Уортингтон, сборщик квартирной платы, обзавелся собственным небольшим делом и поинтересовался, не смогу ли я вложить немного денег в дом, который он собрался купить, привести в божеский вид и сдавать жильцам. Большую часть необходимых для этого средств он уже получил, взяв в банке ссуду. Этот дом, принадлежавший ткачу, находился в Бетнал-Грин, и когда-то каждый его этаж был одной большой комнатой. За многие годы в них понастроили перегородок, теперь в доме проживало шесть семей, по две на каждом этаже, одна из них еще и отвела часть своего жилья ткачу, державшему там свои станки. Жуткое было место, наводненное всяческими вредителями – не только блохами да вшами, которых везде хватает, но еще и крысами. Уортингтон легко поладил с владельцем дома, который был сыт им по горло, поскольку жильцам вечно нечем было платить. Предполагалось снести перегородки, как следует окурить дом, а затем отремонтировать.
Все, что от нас требовалось, – это немного усердия, немного желания. Мы с Уортингтоном не сделали ничего сверх того, что могли бы сделать другие, если б не просиживали целыми днями в «Голове турка». Одному из работавших у меня расклейщиков принадлежал маленький злющий терьер. Я доплатил этому малому шиллинг, и он одолжил мне песика, а тот выгнал из дома всех крыс. Я привел в дом Артура с кувалдой, чтобы он развалил перегородки. Артур, бесплатно живший на Кроу-стрит, не отказал мне в такой услуге. Он и еще один расклейщик с хорошей, твердой рукой покрасили стены. Мы, правда, заплатили приличному плотнику, он привел в порядок перила на лестницах и сделал еще кое-что, однако серьезных расходов потребовала только починка кровли.
Не знаю, что стало с семьями, которые мы выставили из дома, но ведь все они месяцами за жилье не платили. Уортингтон сумел подыскать для каждого из трех этажей добропорядочных семейных жильцов и добился того, что они заплатили ему за десять недель вперед. Из этих денег мы вернули банку проценты, погасили часть ссуды да еще и с небольшой прибылью остались.
Возня с домом заняла немалое время. Я управлял афишным делом и зарабатывал достаточно для того, чтобы все мы жили на Кроу-стрит безбедно, – при условии, что каждый будет вносить свою небольшую лепту. Но, по правде сказать, на этом мы и застряли и деньги получали плохонькие. Поэтому, когда Уортингтон предложил мне заняться еще одним домом, я ухватился обеими руками.
Через пять лет мы владели хорошо налаженным хозяйством из четырех домов. Я поставил Артура во главе афишного дела, а сам обратился в домовладельца. В человека, которого все ненавидели. Уличные торговцы, продавцы тухлятины для кошек, владельцы кофейных ларьков, проститутки и их сутенеры, ночлежники, спившиеся старые учителя и все прочие. Я стал их врагом. Многим из них была не по карману плата, которую мы с Уортингтоном брали за проживание в приведенных нами в порядок домах. Да, признаю, я выбросил некоторых из этих людей на улицу. Да и новые дома, что строились благотворительными организациями, и аренда жилья, и все такое им тоже не по карману оказались. Забавная штука эти дома для бедных – бедным они никогда не по карману.
Во всем этом Нэнси была мне помощницей и верным товарищем. Она и Алиса приходились друг дружке сестрами лишь наполовину. Отцы обеих исчезли при первых же признаках бед, приведших матушку Смит в работный дом. Девушки сильно отличались одна от другой. Нэнси была худощавой, темноволосой. Люди, не любившие ее, говорили, будто она хитрая, но нет. Она родилась в нищете, у нее была старшая полусестра и не было денег, а выросла она в работном доме. Полагаться ей, кроме своего ума, было не на что. Она научилась вести себя тихо, работный дом всех нас этому научил. Однако освоила чтение и письмо и быстро соображала – как с тем доктором в «Неизлечимых», которого она поняла гораздо лучше, чем я. Нэнси умела оказываться в нужное время в нужном месте – и не оказываться там, где она ни к чему. А еще у нее был странный смех: громкий, лающий. Слышать его мне случалось нечасто, но когда ее что-нибудь веселило или когда она выпьет, он тут как тут – ровно осел ревет на Клапэмском выгоне. «Покатаемся за пенни, мальчики?» – говорила тогда миссис Смит.
Нэнси заботилась о моих девочках, о Лизе и Мэй, как о собственных дочерях, и они любили ее как родную мать, хоть и называли по имени – Нэнси. Когда ее матушка совсем ослабла и не могла справляться сама, Нэнси стала ходить и за ней. Вечерами она готовила ужин для тех, кто в то время случался в доме, – а это могли быть все мы, да еще мой отец и Артур. И вспыльчивостью она в отличие от Алисы не отличалась. Кроткой ее, Нэнси, тоже не назовешь, но она никогда не жаловалась, а большие карие глаза ее улыбались так, что могли и комнату спалить.
Когда она в первый раз пришла ночью к моей постели, мне показалось, что это нехорошо, неправильно. Алисы не было со мной уже четыре года, нам сказали, что она никогда не вернется, и все же. Я смотрел на Нэнси, что стояла голая в отсветах камина. Мы знали, что сейчас произойдет. Была суббота, я весь вечер пил в «Голове турка». Нэнси положила голову мне на грудь, и я услышал чистый запах ее волос. Она сказала, что ни разу еще не была с мужчиной, но хватит, и так уж прождала слишком долго. Потом взяла мою руку и положила ее туда, вниз, там было чудесно. Всю ночь она не давала мне покоя, цеплялась за меня, как обезьянка за ветку. Да и я тоже оказался ненасытным – ужас какой-то, дикарь дикарем.
Через пару лет, как раз когда у нас с Уортингтоном появился четвертый дом, Нэнси родила мальчика, и мы назвали его Диком.
Мы по-прежнему дважды в год навещали Алису в «Неизлечимых», но о Дике ни слова ей не сказали, да она бы и не поняла.
В девятнадцать лет Лиза вышла замуж за молочника, владельца домика в Камден-Тауне. Мэй было тогда шестнадцать, Дику только что исполнилось четыре, они присутствовали на венчании, состоявшемся в той же церкви на Мэйр-стрит, в какой поженились мы с Алисой. Нэнси купила новое платье и выглядела чудесно. Она хоть и попивала немножко по субботам, но была мне доброй и верной женой – или вроде жены.
Время шло. Лет через пять, по-моему, после свадьбы Лизы я получил письмо и понял по конверту, что пришло оно из «Неизлечимых».
Я сказал:
– Приготовься к дурным вестям, Нэнс.
А начав читать его, вскорости обнаружил, что ноги мои подкашиваются, и присел за стол. Письмо было от доктора Чаруэлла. Сейчас, когда я записываю эти слова, оно стоит у меня перед глазами.
Уважаемый мистер Уэбб!
Пишу, чтобы сообщить вам о переменах в состоянии Вашей жены, Алисы Уэбб (дата рождения неизвестна, около 1852), почти пятнадцать лет тому ставшей пациенткой нашей больницы. Около шести месяцев назад, как Вы знаете по последнему Вашему визиту, она начала предпринимать попытки разговаривать. И благодаря занятиям с медицинскими сестрами она вновь стала беседовать с людьми. Недавно она сообщила, что нижние ее конечности вновь обрели чувствительность. Несмотря на атрофию бедренных мышц, миссис Уэбб смогла снова научиться ходить. А несколько недель назад улучшение координации и владения руками привели к тому, что теперь она может самостоятельно есть, следить за своей чистотой и одеваться.
Мы давно уже полагали, что ее симптомы были результатом локализованной травмы, а не дегенеративного паралича. Такие выздоровления относительно редки, однако ни в коем случае не беспрецедентны. Не сомневаюсь, что прилежный уход и лечение, которые она получала, находясь на нашем попечении, внесли значительный вклад в столь счастливый поворот событий.
Результаты последнего осмотра, проведенного нашим приходящим консультантом-неврологом, профессором Эллиотом, позволяют нам выписать Алису Уэбб из больницы 12 сентября. Уверен, что Вы сможете организовать ее переезд домой.
Через неделю пришло письмо и от самой Алисы.
Милый Билли Бонс, я знаю, что доктора написали тебе про меня. Это чудо. Они вернули меня к жизни. Мне не терпится увидеть тебя и наших милых маленьких девочек. Спасибо тебе и Нэнси за то, что вы навещали меня в больнице. Я так соскучилась по тебе и так хочу снова попасть в наш дом.С вечной любовью, твоя Алиса.
– И какого же дьявола мы теперь будем делать? – спросил я.
Нэнси заплакала.
– Поверить не могу, – сказала она. – После стольких лет. Кем она стала?
Я не знал. Думал, что Алиса еще не поняла: прошло почти пятнадцать лет. И возможно, считала себя молодой женщиной, а Лизу и Мэй – маленькими девочками. Она была все равно что мертвая, нельзя же пережить такое несчастье и выбраться из него как ни в чем не бывало. Что-то должно было измениться, повредиться в ее голове. Так я Нэнси и сказал.
– А что мы ей скажем про нас с тобой? – спросила Нэнси. – Про Дика? Мы же не можем спрятать от нее мальчика.
Ответить мне было нечего. Дик учился в закрытой школе, учился хорошо, и я решил, что ему не повредит пожить немного без нас. И попросил Уортингтона выделить мальчику комнату в одном из его домов. Конечно, Дику было всего девять лет, но ведь я же не в работный дом его отправлял. Я подыскал старушку, которая могла ухаживать за ним, заплатил ей. А Мэй велел, чтобы, когда мать вернется домой, ничего о Дике не говорила.
На самом деле я думал, что нам следует подождать, понять, во что превратилась Алиса, а там уж и решить.
Ну что же, дом мы приготовили. К тому времени мы занимали весь верхний этаж. Мэй поставила на стол цветы, Нэнси, пока я был на работе, все вымыла, вычистила. Лизе я писать ни о чем не стал. Она ждала ребенка, и я решил, что лучше ее пока не беспокоить.
Настал день, когда я с тяжелым сердцем отправился омнибусом в Патни. Пришлось зайти в контору на первом этаже больницы, подписать документы, что я Алису забираю. На сей раз закорючку свою я поставил без затруднений.
Потом я стоял на холодном каменном полу вестибюля и ждал, когда ко мне вернется моя жена. И увидел, подняв взгляд, как она проходит поворотом лестницы, – в черном платье, выданном ей, надо думать, больницей, с зачесанными назад и подколотыми волосами. Спускаясь, она держалась рукой за перила, и, хоть шла медленно, труда ей это, похоже не составляло.
Когда Алиса увидела меня, лицо ее вспыхнуло, она пробежала последние несколько шагов и бросилась в мои объятия. И долго плакала, вцепившись в меня. А затем подняла ко мне припухшее красное лицо, залитое слезами.
– Ах, Билли, даже не верится. Я так счастлива. Сказать тебе не могу.
– Ну, пошли, – ответил я. – Пора возвращаться.
Алиса пожелала проститься с сестрами, слез пролилось еще больше, и наконец я вывел ее из больницы и усадил в омнибус, который шел по Вест-Хиллу к Уондсворту. Она держала меня за руку и вглядывалась в улицы, в шедших по ним людей. Иногда поворачивалась, чтобы посмотреть на меня, и лицо ее сияло, как у ребенка, словно она никак не могла поверить в свое счастье.
– Дома многое переменилось, – сказал я, когда омнибус подъезжал к мосту Баттерси. – Лиза замужем. За молочником по фамилии Робертс. У них хороший домик в Камден-Тауне. И она на сносях.
Это ее поразило, но не так, как я ожидал. По моим понятиям, она все еще могла считать Лизу трех-четырехлетней девочкой, однако Алиса просто удивилась, что мы ей ничего не сообщили.
– Что, трудно свыкнуться с этим? – спросил я.
– Я почти со всем свыкаюсь легко, – ответила Алиса, а что она этим хотела сказать, я не понял. Правда, я вспомнил, как мы с Нэнси приходили в больницу и разговаривали при ней, и мне стало не по себе.
Когда мы добрались до Кроу-стрит, Алиса вошла в дом так, точно в нем всегда и жила. Ну, то есть просто сказала, что дом выглядит теперь намного лучше, что мы с Артуром красиво его покрасили и прочее – короче говоря, похвалила, а после поднялась наверх и уселась в кресло, в котором сидела всегда.
В тот вечер мы устроили праздничный ужин – баранья лопатка, вареный картофель, пудинг на пару, пиво, вино. Во главе стола усадили Алису, сестру и мать по сторонам от нее. Отец тоже сидел с нами, хотя, по-моему, не очень соображал, что происходит. А потом и старик Стивенс поднялся с первого этажа, чтобы выпить бокал вина.
Я смотрел на этих людей, раскрасневшихся, разговаривавших, озаренных пламенем свечей и единственного газового рожка, и не понимал, что же мне теперь делать.
Алиса вернулась, словно и не уходила никуда. Конечно, она постарела, стала седой и хрупкой, но, похоже, не думала, что в нашей жизни произошли хоть какие-то перемены. Однако для меня она была мертва. Я видел перед собой привидение.
Ближе к ночи я показал Алисе постель, которую мы приготовили для нее в задней комнате. Она удивилась.
– А с тобой мне лечь нельзя, Билли Бонс? Так давно уже не лежала.
– Я знаю. Мне нужно немного времени, чтобы. чтобы привыкнуть.
Она поцеловала меня в щеку.
– Ты по мне скучал?
– Конечно.
Нэнси наблюдала за нами через полуоткрытую дверь.
– Смешной ты, – сказала Алиса. – Ну иди, утром увидимся.
Нэнси легла в передней комнате, но среди ночи пришла ко мне, забралась в постель. Крепко обняла меня, лицо ее было всего в дюйме от моего.
– Я тебя не отдам, Билли, – сказала она. – Даже моей сестре. Даже если она первой тебя получила. Теперь ты мой. Я превратила тебя в того мужчину, которым ты стал.
Она обвила меня руками и ногами, заставила сделать с ней всякое. Она бывала вот такой, неудержимой. И я знал, сказанное ею – правда. Я был никем до той ночи, когда она впервые пришла ко мне, пьяному, и стояла передо мной раздетой. С того дня я ни разу не оглядывался назад. Больше десяти лет Нэнси Смит разделяла со мной не только постель, но и все мои мысли, все надежды. Она была права, когда сказала, что превратила меня в того, кто я есть. И вернуться к себе прежнему я не мог.
Дни шли, я заново узнавал Алису. В некоторых смыслах она была все той же прежней Алисой, и чувствовал я себя из-за этого просто ужасно. Однако половина моей взрослой жизни прошла без нее, и за это время я изменился. Я рос, как растение, которое тянется к солнцу, а солнцем была Нэнси.
Возможно, вся беда Алисы состояла в том, что она-то не изменилась ни капельки. Как будто проспала эти пятнадцать лет. Иногда я казался себе убийцей, изменником, предавшим ее доверие. А иногда она казалась мне ребенком, с которым и обращаться следует как с дитятей. Временами же я злился на нее за то, что она ничего не понимает – даже не пытается понять. Ведь не может же человек воображать, будто все и всегда остается таким, как было.
Алиса без конца спрашивала, нельзя ли ей вернуться в мою постель, и в конце концов я решил, что лучше ей все рассказать. Была суббота, я повел ее в парк Виктории. Мне было трудно, но если мой отец прав, то мне как мужчине и должно делать то, что трудно.
Мы присели на скамью под деревом, и я сказал:
– Алиса, мы знаем друг друга почти всю жизнь. Мы пережили в работном доме тяжелые времена. Да и на Кроу-стрит нам приходилось туго. Помнишь ту ночь, когда родилась Лиза?
– Помню, Билли. Ты был чудесен. Держал меня за руку.
– Я никогда не покину тебя в беде, Алиса. Пока я могу работать, пока дышу, я буду заботиться о тебе. В то воскресенье ты взяла меня с собой в женское отделение, и уже за одно это я тебя не покину.
– Мама тогда поцеловала тебя, верно?
Я с трудом сглотнул.
– Я счастлив, что ты поправилась. Врачи говорят, ты сможешь жить нормальной жизнью. Но тебя не было так долго. И я уже не тот человек, которого ты оставила.
– Это я вижу.
– У нас с Нэнси ребенок. Мальчик. Его зовут Дик. Ему девять лет, он скоро приедет, чтобы жить с нами. Я хочу вас познакомить.
Алиса ничего не ответила. Сидела на скамье, смотрела перед собой на траву, на деревья за ней. Слезы текли по ее лицу, капали на воротник, просто слезы, безмолвные. Она казалась такой далекой, что я подумал – не ушла ли она опять в свою болезнь?
Так она продержала меня за руку больше часа, люди приходили и уходили – матери, гулявшие под ручку пары, дети, бегавшие за обручами и мячами. А безмолвные слезы все текли по ее лицу.
Начинало смеркаться, смотритель парка ударил в колокол. Алиса повернулась ко мне, сжала мою ладонь.
– Пойдем домой, Билли Бонс, – сказала она.
– Да, пойдем.
Мы встали и направились к выходу из парка.
– Можно мне иногда держать тебя за руку? – спросила она. – Когда никто нас не будет видеть?
– Да, – ответил я. – Да, можно.
В следующие несколько лет мы увидели немало смертей. Сначала ушла матушка Смит, за ней старик Стивенс с первого этажа. Мы привели его комнату в порядок, она как новенькая стала, и поселили там Алису. Она брала на дом кое-какую работу, шитье и прочее, но ела вместе с нами, а изредка и готовила.
Потом как-то летом слег отец. Улегся на кровать и сказал, что больше не поднимется. Я привел к нему врача, тот осмотрел отца и объяснил, что сделать ничего не может, рак его уже почти съел. Доктор сказал, где найти лекарства – уменьшить боль, так чтобы отец мог спать.
Я сидел у его постели и думал о нем, о том времени, когда он был молод, владел собственным делом и имел дюжину работников. Какие перспективы открывались тогда перед им! Он думал, все и дальше пойдет так же хорошо.
А теперь я видел щетину на щеках, запавшие глаза. Теперь он стоял одной ногой в могиле.
– Я когда-нибудь рассказывал тебе, Билли, о детях, которых мы потеряли? – спросил он. – Твоя мама и я? У нас ведь, кроме Мег, еще девочка была. Умерла, года в четыре, не то в пять. И мальчик родился мертвенький, между Мег и тобой.
– Может, если б он выжил, я бы и вовсе не появился на свет, – сказал я.
– Может, и так. – Отец тяжело вздохнул. – Я иногда думаю, что был тебе плохим отцом, Билли. В работный дом тебя отдал. Но только ты и мог там выжить. А иначе нам всем голодать пришлось бы.
– Я понимаю.
Потом он сказал:
– Быть отцом. Мальчик, он ведь думает, что папа все знает. Папа для него все одно что Бог. А он не такой. Только притворяется, вид делает.
– Я знаю, – сказал я.
– А после понимает, что зря он так поступал. Да уже поздно.
– Ты никому зла не желал, – сказал я.
Я смотрел на его постель, в его обведенные красными ободками глаза. Конченый человек. Когда-то он думал, что сможет победить, но жизнь одолела его, как одолевает всякого.
Мы жили на Кроу-стрит, пока моя младшая, Мэй, тоже не вышла замуж, а после этого я забрал все деньги, какие смог, из нашего с Уортингтоном дела и уплатил задаток за принадлежавший одному железнодорожнику коттедж в Клапэме. Взял в кассе взаимопомощи ссуду, и мы с Нэнси и Диком перебрались туда.
Артур отправился в Австралию, надеясь найти свою мать, мою мать, – не знаю, правда, нашел ли, писать-то он не умеет. Некоторое время Алиса оставалась на Кроу-стрит домовладелицей, однако ее здоровье было не таким уж и крепким, и Нэнси сказала, что пусть она лучше приедет и живет с нами. Я был очень рад, что Нэнси предложила это. Теперь нас стало четверо. Так с тех пор и живем.
У Алисы своя комната в глубине дома, с окном на железнодорожные пути. Днем она подолгу сидит там, иногда выходит в огородик за домом. Ей нравится ухаживать за цветами, а под окном, на солнышке, у нее растут помидоры.
Нэнси взяла мою фамилию, теперь она миссис Уэбб, а Алиса снова стала Смит. В этой части Лондона про нас никто ничего не знает. Нэнси очень добра к Алисе, старается на нее не повышать голос. И щедро делится с ней всем, что у нас есть, всем, что мы зарабатываем.
Однажды я пришел домой пораньше и увидел, как они играют в карты, сидя в гостиной. Как будто и не прошло стольких лет, и они сидят воскресным днем в работном доме, в комнате матерей, и ждут, когда ударит колокол. А в промежутке словно ничего и не было. Прихода моего они не услышали, поэтому я постоял в двери, глядя на них. Алиса не сводила глаз с лица сдававшей карты Нэнси. Вид у нее был вполне мирный, но удивленный.
Не думаю, что вы когда-нибудь поймете свою жизнь – во всяком случае, до того, как она закончится, да и потом навряд ли. Я вот чем дольше живу, тем меньше понимаю.
Дик – паренек толковый, он хорошо успевал в школе. Теперь работает клерком в Сити. Уходит с утра пораньше в воротничке и при галстуке. Мальчик он достойный, жизнь ведет чистую и хочет производить приятное впечатление.
А когда я умру, все мои воспоминания о прожитом уйдут, дай-то Бог, со мной в могилу, и Дику никогда не придется оглядываться на них. И дети его никогда не узнают, на что она походила. Ничего не узнают о том, как я дробил камни, как ложился на ночь в подобие могилы, как голодал, как день и ночь корчился от стыда, как меня бил учитель, который и писать-то не умел, как я старался держать голову настолько пустой, чтобы в ней никакие мысли не заводились. Вот что я сделал ради сына и внуков, таков мой дар им и всем детям, какие родятся у них, – так и не говорите мне, что я был жестоким человеком.