В детстве Елена Дюранти была девочкой диковатой и бóльшую часть времени бродила одна по лесу, что рос рядом с фермой ее родителей. Мать Елены называла ее «застенчивой», – но на самом деле другие дети ее попросту раздражали. Елена догадывалась, что им хочется сказать, едва они только начинали медленно и с усилием подбираться к сути, а когда наконец подбирались, выяснялось, что оно того не стоило. Елена не гордилась своей нетерпимостью, жалела, что у нее нет подруг, однако, послушав на перемене разговор Беллы с Джакопо, в очередной раз убеждалась: ей лучше довольствоваться собственным обществом.
Отец Елены, Роберто, был шлюпочным мастером и единственным человеком, который никогда не нагонял на нее скуку. Возможно, потому, что он говорил так мало слов, стоя у верстака своей мастерской и снимая желтые стружки с деревянного бруса или склоняясь над ним с угольником и ватерпасом. У него были длинные лохматые волосы, спадавшие на глаза, и борода, которую уже на четвертом десятке лет пронизала седина. Елена стояла среди опилок, – хлопчатое платьице и тощие голые ноги, – надеясь, что Роберто рано или поздно вспомнит о ее присутствии. Девочка наблюдала, как он отмеряет нужный кусок доски, как отпиливает его, как крепит стыки шурупами и клеем, и старалась сохранить все действия отца в памяти – до времени, когда она приступит к строительству своего лесного прибежища.
Она изводила родителей, выпрашивая велосипед. Мать Елены, Фульвия, работала уборщицей в школе соседнего города, Мантуи, и однажды Елена показала ей в магазине-салоне предмет своих вожделений. Черные шины пахли свежей резиной, цвета металлической рамы – фиолетовый, салатовый и золотой – буквально завораживали. Елена подолгу рассматривала ремешки и пряжки подседельной сумки. Но особенно тянул к себе руль; она представляла, как стискивает его ручки, приподнявшись в седле и подавшись вперед, как поднимает руку, берет из держателя бутылку воды и жадно пьет, распрямляя затекшую спину. Однако у велосипеда, в июне 2029-го подаренного ей родителями на девятилетие, шины не пахли и рама не была флуоресцентных цветов: он достался от соседского мальчишки, которому стал мал. И подседельная сумка, и катафоты отсутствовали, и самое печальное – с этим не поспоришь – велосипед был мужской.
Решив не показывать родителям, насколько она разочарована, Елена носилась на велосипеде с быстротой, какую только он позволял. В первую же неделю она разобрала и основательно смазала механизм, настроила переключатель скоростей и купила на свои сбережения простейший ремонтный набор. Ей ужасно хотелось проколоть шину. Не обращая внимания на испуганные крики Фульвии, она выезжала на большое шоссе, спускалась с него на проселки и сельские тропки, углублялась в леса и холмы. И однажды обнаружила в лесу прогалину, на которую явно не ступала еще нога человека, а там и местечко, превосходно подходившее для постройки прибежища. Она свезла туда из мастерской Роберто обрезки досок и кое-какие ставшие ненужными ему старые инструменты и принялась за работу. Для крыши Елена использовала лист рифленого железа, брошенного кем-то на тропе, кровельные желоба изготовила из обломков мусорного бака, подобранных на строительной площадке. Особенно гордилась она водостоком – трехметровый, он спускался в вырытую самой природой канаву.
Внутри хижины Елена устроила полки и поставила несколько пластмассовых трансформеров, кукол и других игрушек, которые показались ей достаточно прочными для жизни в лесу. Самое почетное место заняла французская гипсовая мадонна восемнадцатого века – отец Елены нашел статуэтку в лавке старьевщика, когда навещал во Франции клиента. С годами мадонна облупилась, но Елена заново покрасила ее в девственно голубой цвет. Долгие столетия лишили фигурку одного глаза, придав ее лицу выражение грозное и одновременно комичное.
Мадонна полку не покидала, но остальные игрушки обратились в актеров, играющих в длинных драмах на тему природных катастроф. Нянчиться с ними, укладывать спать или женить друг на друге – об этом и речи идти не могло; у американской куклы с желтыми волосами, к примеру, не было времени разгуливать по подиуму, демонстрируя наряды, – она организовывала переброску по воздуху младенцев из затопленных яслей. Имелись на полках и пластмассовые солдатики, которых Елена строила в боевые порядки, чтобы дать отважным индейским воинам равные шансы с советской артиллерией, – впрочем, смерти и взрывы быстро надоели, и Елена занялась обустройством солдат в гражданской жизни.
Тут сочиняемые ею истории приобрели характер более личный. О пожарах и снежных лавинах она с удовольствием рассказывала родителям за ужином, однако делиться своими подозрениями по поводу странной близости между начальником пожарной команды и его заместителем Елене не хотелось.
– У нее нет ни одной подруги, – как-то сказала Фульвия мужу. – Это неестественно.
– Но она же счастлива, правда?
– Да, но жить целыми днями в выдуманном ею.
– Учителя говорили мне, что в школе она успевает, – сказал Роберто. – Она много читает у себя в домике. Наблюдает за животными. Кучу всего знает о планетах. И умеет ориентироваться по солнцу.
Фульвию это не убедило.
– Может, она слишком много учится. У нее свет в спальне всю ночь горит. И она такая худенькая.
Роберто засмеялся:
– Знаешь, если тебе неспокойно, своди ее к врачу.
Фульвия, улыбаясь, покачала головой:
– Просто ты души в ней не чаешь, вот и все. Что ни сделает, тебе все по душе.
– Она такая, какая есть. Нам ее не изменить.
Из-за дефицита финансов приемная местного врача давно уже оказывала только самую неотложную помощь, однако Фульвии в конце концов удалось добиться, чтобы врач осмотрел дочь. День был жаркий и душный; они просидели почти два часа в пыльной приемной, когда репродуктор сказал наконец: «Дюранти».
Врач оказался бородатым мужчиной в рубашке с короткими рукавами. Выглядел он усталым: пятна пота под мышками, тяжелые мешки под глазами. Он велел Елене раздеться до белья, посгибал туда-сюда ее руки и ноги. Заставил согнуться и достать пальцами до кончиков ступней. Посветил фонариком в глаза.
– Менструации уже начались?
– Пока нет.
Елену вывели из кабинета, поместили в какую-то громыхающую трубу. Потом медицинская сестра отвела ее обратно к врачу, прихватив пачку расплывчатых фотоснимков. Идя в одной майке и трусах по каменному коридору, Елена ощущала унижение. Врач, велев ей сидеть не двигаясь, смерил давление. Затем протер спиртом внутренний сгиб локтя и воткнул в вену иголку; когда он наклонился к ней, Елена уловила исходивший от его одежды запах табака. Врач сунул пробирку с кровью в конверт, положил его в канцелярский лоток, уселся за письменный стол, просмотрел снимки.
– Худенькая у вас малышка, верно?
– Ну, ест-то она за двоих, – сказала Фульвия. – Уверяю вас, ей.
– Я понимаю. В ее карте значится, что в вашей семье отмечались сердечные заболевания.
– Да, – подтвердила Фульвия. – Моя мать умерла в сорок девять лет, и ее мать тоже.
Врач положил снимки на стол.
– Ну, как бы там ни было, сердце у Елены в полном порядке, – сказал он. – Физически она совершенно здорова.
– У нее нет подруг.
Врач улыбнулся, в первый раз.
– Несколько лет назад мы могли бы направить ее к соответствующему консультанту.
– А теперь? – спросила Фульвия.
– Для людей вроде нас с вами, для обычных людей, таких специалистов больше не существует. Поезжайте с дочерью домой, синьора, и ни о чем не тревожьтесь. Она – забавная мартышка, и я на вашем месте просто наслаждался бы, когда удается, ее обществом.
Потом в автобусе по пути домой Елена спросила:
– Мам, почему он назвал меня мартышкой?
– Это просто слово такое, ласковое. Ничего обидного.
Елена понимала – мама разочарована, что врач не выписал ей никакого лекарства. Фульвия сидела, прислонившись головой к стеклу, лицо у нее было усталое, старое. «А что, если и мама умрет в сорок девять лет? – подумала Елена. – И я тоже?»
– Хочешь, скажу, почему я не мартышка?
– Ну, если без этого никак не обойтись, – согласилась Фульвия.
– Потому что мартышка не знает, что она мартышка. А человек знает – он человек. Это и отличает нас от всех животных, какие есть на земле.
– Как скажешь, Елениссима, – вздохнула ее мать. – Что ты хочешь на ужин?
В первую очередь Елену заинтересовал не разум, а внешность мартышки. Она изучила себя в зеркале и вынуждена была признать, что выглядит, если воспользоваться словом из прочитанной книги, обезьяноподобной. Пушок на руках, большие глаза, плоская грудь. Ни золотистой кожи Чинции, ни длинных стройных ног Лауры. Ну и ладно, решила она. Стало быть, программа моей жизни такова: извлечь как можно больше из того, что у меня есть.
Дома она читала только электронные книги, однако в школьной библиотеке были и печатные, которые ей разрешали брать с собой; Елена отвозила их в лесную хижину, уложив в новую седельную сумку. Обширность ее познаний отчасти пугала учителей, они позволяли ей посещать некоторые занятия старших классов – там Елена, сидя в заднем ряду, кое-что записывала мелким аккуратным почерком. Но прежде чем приступить к чтению на старом автомобильном сиденье, которое она приволокла в свое прибежище, следовало уделить время спорту.
Елена разбила Италию на регионы и по очереди представляла каждый из них в придуманных ею многодневных гонках по стране. Привод у ее велосипеда был примитивный, а некоторые участки трассы – болотистыми, поэтому иногда ей приходилось спешиваться и бежать, толкая велосипед перед собой. Тосканцы, как она обнаружила, вечно попадают в аварии. Ее родная область Венето, как правило, добивалась неплохих успехов, хотя побить Кампанью всегда было трудно, особенно когда за них выступал стремительный Эмилио Риццо. Елена очень старалась не обзаводиться любимчиками и только удивлялась, почему некоторым гонщикам удавалось показывать время, которое другим и не снилось.
Когда почти уж темнело, она запирала хижину на висячий замок, запрыгивала на велосипед и, вылетев из леса, спускалась ухабистой тропкой с холма и возвращалась по шоссе к родительской ферме, где горел свет, предвещая ужин, и овчарка по кличке Педро с нетерпением ждала, когда Елена ее покормит.
Как-то дождливым вечером она особенно спешила к дому, потому что ожидала возвращения Роберто, уезжавшего по делам в Триест. Елена покормила пса, помогла Фульвии приготовить соус для макарон и уселась дожидаться отца. Электромобили бесшумны, так что Елена поняла, что он вернулся, только когда распахнулась дверь и на пороге показался не только отец – с полей его шляпы стекали капли дождя, – но и еще одна персона: мальчик в драном плаще и с еще более кудрявой головой, чем у Роберто. В тусклом свете, лившемся из кухни, трудно было разобрать, смуглокожий он или просто грязный.
– Я привез тебе товарища по играм, Елена, – сказал Роберто.
– Зачем, папа? – испуганно спросила она. Мальчик вступил в комнату. – Как его зовут?
– Номер Двести Тридцать Семь. Я забрал его из приюта под Триестом.
– Но имя-то у него какое?
– Он не говорит. Может, назовем его. Триестом? Я ведь там его нашел.
– Он же не собака.
– Ну а ты что предлагаешь?
– Надо у него спросить. Он говорит по-итальянски?
– Да, – ответил отец Елены. – Но только он молчалив.
Мальчик отступил на шаг к дверному порогу.
Елена вгляделась в него и наморщила нос.
– Может быть, Бруно? Поскольку он весь бурый от грязи.
– Пойдем, Бруно, я покажу тебе ванную, – сказала мать Елены.
– Он к нам надолго? – спросила Елена.
– Навсегда, – ответил Роберто. – Мы его усыновили.
Елена клокотала от ярости. Неделю она отказывалась разговаривать с матерью и отцом – а уж с незваным гостем тем более. Молча съедала обед, мыла тарелку, поднималась в свою комнату и запирала дверь. Бруно наблюдал за ней темными озадаченными глазами. По-итальянски он, как выяснилось, говорил бегло, хоть и с акцентом, голос у него был высокий и резкий. Отмытый, переодетый в чистое и побывавший у парикмахера, он выглядел опрятно, но все равно в глазах Елены оставался варваром.
Когда пришли наконец регистрационные документы, родители посадили Бруно в школьный автобус вместе с Еленой. Она уселась на заднем сиденье, с Джакопо и Чинцией, предоставив Бруно самому отыскивать себе место; Елена боялась, что, поскольку они одногодки, мальчишка может попасть в ее класс. Однако в школе его немного поэкзаменовали и определили во второй поток, который и занимался-то в другом здании; это позволило Елене и дальше делать вид, что никакого Бруно не существует. Днем она с удвоенным усердием училась, вечером запрыгивала на велосипед и уносилась в лес.
– Это неестественно, – говорила Фульвия. – Бедный мальчик.
За отсутствием иной компании Бруно подружился с Педро и проводил с псом ранние вечера в поле, кидая камни. Он попытался научить Педро приносить брошенную палку, но, по-видимому, охотничьими инстинктами пес не обладал. К отцу Елены Бруно относился с неизменным почтением и тревожился за его благоденствие; когда контракт на постройку лодки достался другой компании, мальчика пришлось довольно долго убеждать, что это вовсе не конец сытой жизни. Как и Елена до него, он наблюдал за возней Роберто с дрелями и рубанками, хотя в отличие от нее подражать или помогать ему не собирался. Просто стоял возле Роберто, чуть ближе, чем тому было удобно, словно боясь, что его защитник может исчезнуть так же внезапно, как появился.
Роберто время от времени поглядывал на серьезного мальчика и улыбался. Казалось, общество Бруно доставляло ему не меньшее удовольствие, чем общество Елены.
– Боже мой, до чего ж вы похожи, – сказала как-то Фульвия, когда принесла им попить и увидела их стоявшими бок о бок. Кажется, ее слова порадовали обоих.
Однажды в школе поднялся большой шум. Из здания, в котором занимался второй поток, выскочил, вопя, мальчик по имени Альфред с разбитым в кровь носом. Елена в изумлении и ужасе смотрела из своего здания на Бруно, которого вывел во двор учитель. Как потом выяснилось, компания мальчишек издевалась над ним и его сиротством, называя его, среди прочего, «пиратом» и «словенской деревенщиной» и намекая к тому же на непристойные отношения Бруно с его «сестрой» Еленой. Последнее обвинение, столь смехотворно далекое от истины, и переполнило чашу терпения Бруно.
Когда в тот зимний день к школе приблизился автобус, петляя фарами по индустриальному пейзажу, Елена увидела в глазах Бруно такое страдание, что испугалась: что будет, если он снова даст волю гневу? И протиснулась к нему сквозь толпу учеников.
– Иди сюда, – сказала она, схватив Бруно за руку. Такими были первые слова, обращенные к нему Еленой. Толкая Бруно перед собой, она подвела его к автобусу, а затем к сиденью у окна и села рядом с мальчиком, отгородив его от прохода тоненьким заслоном.
Было уже темно, когда автобус покинул район торговых складов и выбрался на загородную дорогу. На въезде в их деревню Бруно спросил:
– Можно я как-нибудь схожу с тобой в лес?
Елена не ответила, только взглянула на него с неприязнью; но как-то раз, в воскресенье, в редкую для нее минуту пресыщения собственным обществом, сказала Бруно:
– Можешь пойти со мной на полчаса. Сейчас.
– У тебя там пещера? – спросил Бруно; ему приходилось бежать вровень с велосипедом, он боялся, что Елена передумает. – Укрытие?
Впервые увидела она улыбку мальчика и впервые заметила, что один из его зубов, слева, кривоват.
– Может быть, – ответила она.
Елена позволила ему проехаться на велосипеде. Бруно оказался почти таким же быстрым, как Эмилио Риццо, и Елена с болью подумала, что эпоха ее тайных игр подошла к концу.
– Странно, в лесу они редко встречаются, – сказал Бруно, срывая цветок – на взгляд Елены, обыкновенный желтый нарцисс.
– Где это ты научился разбираться в цветах?
Бруно покачал головой, рассказывать о своем прошлом ему не хотелось.
– Ты веришь в Бога? – спросил он.
– Не говори глупостей, – ответила Елена.
– Я верю, – сказал Бруно. – В разных.
– Как древний римлянин? Как язычник?
– Это лучше, чем верить только в одного.
– И чем занимаются твои божки?
– Один ведает мертвыми. Есть бог удачи, он самый главный. Ну и других много. Может быть, существует даже бог любви.
Елена подавила смешок.
– Дай мне еще прокатиться, – попросил Бруно. – И засеки время, за которое я пройду трассу.
– Мне понадобится секундомер.
– Он у тебя в тайнике лежит? Я не буду подсматривать.
Бруно побил рекорд, хоть Елена ему этого не сказала. Он вызвался засечь и ее время, но ей не хотелось оказаться на втором месте. Поэтому она предложила отправиться в лес, где все еще была открыта охота на кабанов.
– Если он на тебя побежит, – сказала Елена, – жди до последнего, а потом отпрыгни в сторону, вот так. Бегают кабаны быстро, но сворачивать не умеют.
– Я это запомню, – пообещал Бруно.
Когда через несколько минут кабан так и не появился, Бруно спросил:
– Твои родители хотели завести второго ребенка?
– Я не спрашивала. Мне и так было хорошо.
– А теперь я тебе жизнь испортил.
Елена остановилась и взглянула в ничего не выражающие глаза Бруно.
– Тут уж ничего не поделаешь, – сказала она.
Бруно не отступил:
– Когда я укладывался на ночь в сиротском приюте, то чувствовал себя так, точно я – единственное живое существо на земле. Что могу выть в темноте и никто меня не услышит. У тебя не возникает такого ощущения, когда ты ложишься и закрываешь глаза? Чувство, что ты умираешь?
– Нет, – ответила Елена. – У меня всегда находится, о чем подумать. И целая компания в голове сидит. Иногда мне даже удается заказывать сны.
– Ты очень странная девочка.
Такого Елене никто еще не говорил.
– Давай возвращаться, – сказала она.
– Нет. Не бойся. Мы можем остаться здесь. Поговори со мной. Поговори со мной, Елена.
До сих пор Бруно ее по имени не называл. В его произношении оно звучало как иностранное.
Еленой в тот миг двигало нечто немногим большее простого любопытства, но уже тогда она понимала, что последствия могут быть серьезные.
– Ну ладно, давай, – сказала она.
Беседы с Бруно подтвердили убеждение Елены в том, что просто до сих пор ей не попадался никто, с кем стоило бы разговаривать. Жизнь ее изменилась. В школе она по-прежнему сторонилась одноклассников и усердно училась. Джакопо, Белла и все прочие забросили попытки втянуть ее в свою компанию; на переменах она оставалась в классе, поскольку не могла присоединиться к Бруно, и делала задания на завтра, а он тем временем стоял у проволочной ограды и смотрел на здание первого потока глазами изголодавшегося узника. Когда в четыре часа звонил звонок, тот из них, кто добирался до автобуса первым, занимал место для другого. Вскоре прочие дети перестали спрашивать, свободно ли оно, как перестали в конце концов выкрикивать слова «инцест» и «извращенец».
Бруно стал первым из ровесников, чье общество не раздражало Елену; однако она была осторожна и не спешила делиться своими тайнами – самые первые Елена раскрывала скупо, по одной за раз. Но Бруно, выслушивая их, не смеялся, не вышучивал ее, по-видимому, мир Елены представлялся ему вполне логичным. И со временем она обнаружила, что, поверяя Бруно сокровенные мысли, испытывает радость, что ее фантазии не уничижаются, но обогащаются участием в них другого человека, что разрушение крепостной стены одиночества не так уж и болезненно.
– Удивительно, правда? – говорила мужу Фульвия. – Я-то думала, она бедному парнишке никогда и слова не скажет, а теперь бедняжка глаз с него не сводит.
– Похоже, мы для нее существовать перестали, – вздыхал Роберто. – Я даже скучаю по моей девочке.
Еще совсем ребенком Бруно научился ездить верхом и теперь уговорил Роберто спросить у соседей, нельзя ли им с Еленой позаимствовать у них двух пони. За несколько дней Елена научилась ездить верхом, не отставая от Бруно. Они покидали ее хижину и уезжали за кабаний лес, на гребень холмов, не знавший ни следов шин, ни отпечатков копыт. А там останавливались на привал у сломанного дуба. Они не стали устраивать тут укрытие или переносить сюда какие-то вещи, просто сидели среди белых камней, слушая крики ворон над головой. И молча смотрели на леса, простирающиеся до самой Мантуи, едва различимой на дальнем краю равнины.
Оба представляли себе людей на работе, на фабриках, в магазинах и квартирах, где готовится ужин и сохнет за окном белье, и желали им, чтобы рабочий день поскорее закончился и люди эти получили свободу. Как странно, что они никогда не узнают этих людей – и неужели жизнь у них столь же реальна и насыщенна, как жизнь Елены и Бруно?
Там, на холме, они отрешались от безликого мира, который символизировали трубы, башни и мглистые очертания на горизонте. Сердце Елены могло колотиться после скачки, в голове могли клубиться мысли, но твердая земля и лиловые полевые цветы были частью реальности более суровой, а их безразличие к ее запыхавшимся легким казалось утешением.
На ферме Елена позволяла Бруно заходить в ее комнату – привилегия, которой не была удостоена даже Фульвия. Елена разговаривала с ним о знакомых или о героях фильмов. Бруно оказался мастак выдумывать всевозможные истории и всевозможных персонажей. Он травил такие байки из частной жизни их школьных учителей, что у Елены живот болел от смеха. Он сочинил целую биографию водителю одного из огромных электрических фургонов, которые доставляли в деревню продукты из примыкавшей к Мантуе промышленной зоны; биография эта включала в себя службу во французском Иностранном легионе и пятилетнюю отсидку в тюрьме. Бруно наделил водителя совершенно бешеной супругой и двумя дочерьми, красавицами-близняшками, крайне озабоченными своим нынешним невысоким статусом.
Елена не пыталась сравняться с Бруно в изобретательности, отдавая предпочтение чудесам реального мира. Она рассказала ему, какой испытала трепет, узнав о происхождении человека, о загадке того, как и почему он обрел самосознание и тягостное понимание своей смертности – бремя, от которого избавлены другие живые существа.
– Но разве дело тут не в первородном грехе? – спросил Бруно. – Не в проклятии, которое Бог наложил на Адама и Еву?
– Не знаю. Я не читала Библию.
– Как же можно не знать Библию?
Елена засмеялась:
– Это же просто сборник рассказов, разве не так? По мне, лучше иметь дело с настоящим миром. Он так сложен и так прекрасен.
– Ну, нам в приюте выбирать не приходилось. Мы слушали библейские истории, и это было самое лучшее время дня.
– Сейчас многие вещи имеют научные объяснения, – сказала Елена. – Есть всякие там точные приборы.
При одном из таких разговоров Бруно вдруг стянул с себя рубашку и сказал:
– Смотри.
Елена слезла с кровати, перешла комнату. Бруно повернулся, чтобы показать ей спину. Поперек нее тянулись шрамы – большие, взбухшие рубцы.
Елена, не успев ничего подумать, коснулась одного из них кончиком пальца.
– Больно?
– Теперь уже нет.
– Кто это сделал?
– Какие-то люди.
– В детском доме?
– Нет. До него. Я не помню где. Меня долго везли на поезде.
Он повернулся к Елене, сжал ее ладонь своими.
– Не говори ничего родителям. Обещаешь?
– Обещаю, – сказала она.
В глазах ее стояли слезы, но Бруно чуть улыбнулся, – словно он показал ей шрамы в благодарность за то, что Елена пустила его в свой сокровенный мир. Он аккуратно заправил рубашку под брючный ремень.
Временами Елене казалось, что ее мысли приобретают законченный вид лишь после того, как она поделится ими с Бруно. Он был резцом, придающим ей форму; из его настороженных глаз на Елену смотрели глаза множества друзей, которых у нее никогда не было.
Деревня, где жили Роберто и Фульвия, когда-то процветала, выращивая кукурузу и табак, однако Великий Спад ударил по ней сильнее, чем по большинству других. От прежнего успешного сельского хозяйства остались лишь маленькие фермы, кормившие сами себя, деревня обратилась в не более чем спальню для работавших в городе людей. Ко времени, когда Елене и Бруно исполнилось семнадцать, Италия стала почти такой, какой была в начале двадцатого века. Деньги стекались в небольшое число городов, преимущественно северных, частные предприниматели жертвовали средства для научных исследований, проводимых по преимуществу университетскими аспирантами, а сменявшие друг друга правительства давали детям страны элементарное образование, однако два этих полюса разделяла пустота.
Бруно, пристрастившегося в школе к чтению книг по истории, перевели в первый поток. Его расстраивало явное непонимание Еленой того, сколь извращенным стало общество, в котором они жили. Он рассказывал ей, как финансовые корпорации привели развитой мир к почти полному банкротству; Елена слушала и соглашалась, но не видела, чем она-то тут может помочь. У нее всего одна жизнь. Да и любое человеческое существо, какое только знала история, рождалось в мире, по-своему странном, покореженном тем или иным катаклизмом. В конце концов, говорила она Бруно, планета Земля существует лишь благодаря галактическому взрыву, произошедшему в начале времен. «Уж больно ты начитанная», – в отчаянии отвечал он.
И вот в один летний вечер, когда Елена и Бруно сидели у своего дуба, на ее экранчике появилось сообщение: «Немедленно возвращайтесь домой. У нас беда». Они прискакали к соседской ферме, побежали к дому и увидели, как санитары «скорой помощи» выносят из него отца Елены, накрыв ему лицо одеялом. У Роберто случился удар – не то чтобы серьезный, еще несколько лет назад все обошлось бы; однако единственная местная «скорая» уехала по другому вызову, а когда наконец добралась сюда, было уже поздно.
Елена присела на кухне. «Мой отец умер. Отец, всего несколько минут назад бывший живым. Теперь, – думала она, – начинается оставшееся время».
Она вышла в каменистое поле, опустилась на колени, прижалась к ним лицом. Сгребла в горсть землю, подняла руку, и земля тонкими струйками посыпалась между пальцами на склоненную голову. Жизнь сорвала Елену с привычного места и перенесла в совершенно незнакомое. Она выпрямилась, вгляделась в холмы – так, словно оттуда могла прийти к ней какая-то помощь, но пришло лишь ощущение, что теперь придется долго приноравливаться к этому новому миру.
А Бруно охватила ярость. Этот подонок, бог удачи, уже не раз пытавшийся изгадить ему жизнь, забрал его защитника. И Бруно убежал из дома, чтобы остаться наедине со своим гневом.
Следующие дни оказались заполнены таким количеством дел, что времени горевать у Елены не оставалось. Прошло больше недели, прежде чем ей и Бруно удалось выбраться из сгустившейся атмосферы дома. Сидя под дубом, покуда пони щипали траву, Елена снова ощутила жесткое безразличие земли. Однако на этот раз утешение в нем отсутствовало.
Из глаз ее впервые полились слезы, не каплями, а сплошным потоком, она рыдала, а Бруно прижимал ее к себе.
– Он был таким, добрым, – выдавила Елена.
– Он был богом, – сказал Бруно.
Они сидели, обнявшись, и Бруно сделал для Елены то, что не удалось бы никому другому. Обшарив закрома своих познаний, он соорудил из физики, истории и беспочвенных мечтаний лоскутную гипотетическую вселенную, в которой Роберто продолжал жить, обдумывая такую встречу с дочерью, какая заставит обоих посмеяться над болью их недолгой разлуки. И в этой версии существования, пусть даже посмеиваясь над ее невероятностью, Елена могла по-прежнему удерживать отца рядом с собой.
Роберто погребли у деревенской церкви, отслужив по нему христианскую панихиду. Бруно знал ее слова и заключенные в них надежды; Елену же удивило, что священник просто объявляет о своей вере в жизнь вечную, не подводя под это никаких оснований. В церковь они пришли только для того, чтобы сделать приятное Фульвии, – не зная, как жить дальше, она обратилась к религии.
После похорон пришлось еще утешать и угощать скорбящих на кухне их дома. Елена разносила тарелки с кусками пирога и сластями, Бруно разливал дешевое шипучее вино. Обоим хотелось остаться в одиночестве, оба приуныли, когда веронские кузины Роберто, расположившись как у себя дома, принялись потчевать Фульвию воспоминаниями о его детстве.
Несколько недель спустя Фульвия сказала за ужином, что должна сообщить нечто важное, и что-то в ее тоне заставило Елену бросить быстрый взгляд на Бруно.
– Дети, – сказала Фульвия, – я выяснила в банке, сколько у нас осталось денег. Сбережений Роберто хватит, чтобы оплатить год учебы Елены в университете. Эти деньги лежат на отдельном счету. Если не считать их, у нас остались сущие крохи. Мы больше не можем позволить себе жить здесь. Я попросила банк продать дом и ферму. Думаю поселиться в городе. Я нашла там работу уборщицы, начиная со следующего месяца. Елена, для тебя у меня кушетка найдется, но быть матерью тебе, Бруно, я после окончания этой четверти больше не смогу.
– Но, мама, – Елена вскочила, всплеснула руками, – Бруно так хорошо учится. Его даже в первый поток перевели. Ты же знаешь, как много он читает.
– Знаю, конечно, – быстро согласилась Фульвия. – Он настоящий кладезь знаний. Мне очень жаль, Елениссима. Бруно, милый.
Она накрыла ладонью его запястье.
– Я. я понимаю, – сказал Бруно. Из-за нахлынувших чувств к нему вернулся прежний акцент.
При виде того, как он борется с собственными мыслями, Елену охватили нежность и страх.
– Что же ты будешь делать? – спросила она.
– Постараюсь найти работу, – ответил Бруно. – Как все.
Во времена менее суровые он, наверное, смог бы закончить школу, но теперь у государства средств на такое не было.
Они в последний раз отправились к дубу на вершине холма. Мантую в тот день видно не было, ее укрыла тяжелая туча.
– Куда ты отправишься? – спросила Елена.
Посмотреть в глаза Бруно она не могла, он наклонил голову, чтобы защитить лицо от моросящего дождя.
– Скорее всего в Триест, – ответил Бруно. – Может, получу работу на судостроительном заводе.
– Оставайся в Мантуе, – предложила Елена. – Там для тебя наверняка найдется какое-нибудь дело.
– Какое? Мусор убирать?
– Ну, хоть рядом с нами будешь.
– Нет.
Елена притронулась к его руке.
– Ты ведь был с нами счастлив?
Бруно тяжело вздохнул.
– Эта жизнь была лучше той, какую я вел прежде, однако я никогда не верил, что она надолго. Я учился, читал, но ничего от этого не ждал. Читал, потому что мне было интересно. И учился жить в своем воображении.
Елена замерла от холодности, звучавшей в его голосе.
– А я? Вернее, я и ты. Ведь мы же, друзья?
На миг Елену охватил ужас от мысли, что это – лишь плод ее воображения. Она не сводила глаз с лица Бруно.
Он не смягчился, не улыбнулся.
– В прежние времена я дружбы ни с кем не водил и потому не знаю, как она выглядит, Елена. Что нас с тобой соединяло? Дружба?
– Нет, что-то большее.
– Откуда ты знаешь?
Елена покраснела.
– Другие девочки в школе называют себя подругами, но они только сплетничают, хихикают и, Нет, живется им весело, не отрицаю. Но видно же, что настоящей близости между ними нет. Они не чувствуют того, что чувствуем мы, – что мы практически один человек.
– Ты же не знаешь, может, Джулия с Марко именно так себя и чувствуют.
– Да они только о тряпках и разговаривают.
– Но тебе просто не с кем меня сравнить. Сама же говорила, что никаких друзей у тебя раньше не было.
– Раньше мне никто и нужен не был. А теперь я не хочу потерять тебя.
– Выходит, это «любовь»? – спросил Бруно. – Или что?
– Ну конечно! – Елена, разволновавшись, встала. – Ты такой упрямый, Бруно. Попробуй хоть раз трезво взглянуть на вещи. Наша жизнь – не то что твои придуманные истории. И больше такая любовь к тебе не придет.
– К отцу ты питала такие же чувства?
– Нет. Не такие. И оттого, что я питаю их к не родному мне человеку, они становятся лишь более чудесными.
Бруно провел ладонью по волосам, повернулся к Елене и сказал:
– Никто не вызывал во мне ощущений, которые, как я думаю, именуются радостью и счастьем, – только ты.
– Спасибо. И ничего больше не говори. Только это я от тебя и хотела услышать.
Однако Бруно продолжил:
– Возможно, когда я был маленьким – в лагере, потом в приюте, – мою способность чувствовать это. выжгли. Ты иногда смеешься, я вижу свет в твоих глазах и испытываю счастье. Только не знаю чье – твое или мое. И думаю: может, это какая-то болезнь?
– Нет-нет, я ведь чувствую то же самое, – сказала Елена и, заплакав, присела рядом с ним, сжала в ладонях его запястье. – Если это болезнь, значит, больны мы оба. Вот это я и люблю в тебе, Бруно. Возможность получать радость от кого-то. от другого человека, не от себя!
Елена припала к Бруно, и он крепко обнял ее. Погладил по волосам.
– Как же это может быть? – спросил он.
– Не знаю. Просто так получилось. И если ты уедешь, то унесешь с собой мой единственный шанс.
Она просидели на земле долгое время, не обращая внимания на дождь. Елена укрылась полою плаща Бруно и слышала, как его сердце бьется рядом с ее грудью. Всегдашняя способность видеть себя со стороны говорила ей, что время проходит, однако она обняла Бруно покрепче и на миг смогла об этом забыть.
Жизнь без Бруно стала для Елены во многом тем же, что и жизнь до него: одиночеством. Разница состояла в том, что теперь она могла обратить свою странную асоциальность в социально приемлемую карьеру. Ее учителя не сомневались в том, что она посвятит себя науке – Елена была самой толковой ученицей, какую когда-либо видела местная школа. Она не нуждалась в понуканиях учителей, да и практически в их руководстве, а во всех областях биологии уже разбиралась лучше их. Университет принял ее сразу на второй курс, поскольку письменная работа, которую она представила вместе с просьбой о стипендии, показала, что программу первого курса Елена успела пройти самостоятельно. Это плюс деньги, оставленные Роберто, означало, что оплачивать придется только один год учебы, а представленная работа оказалась настолько многообещающей, что региональный совет по образованию согласился ссудить абитуриентке всю запрошенную сумму.
Фульвии, которая отправлялась под конец каждого дня прибираться в офисе, все это казалось таким странным. Откуда, скажите на милость, у ее девочки такие способности – ну хоть в чем-то? Но она испытывала и определенное облегчение. Она внимательно приглядывалась к Елене – не слишком ли та устает, не чувствует ли себя несчастной, – однако никаких признаков неблагополучия не замечала; сложная работа давалась девочке самым естественным образом: возможно, думала Фульвия, ее дочь – из тех редких людей, которым удается отыскать для себя идеально подходящую нишу.
Городская квартира Фульвии находилась на четвертом этаже современного многоквартирного дома, сквозь стены которого с легкостью проникали басы от веселящихся соседей. Спала Елена на диване в гостиной – он раскладывался, образуя вполне удобную постель. Вечерами она допоздна засиживалась в университетской библиотеке и домой возвращалась примерно в одно с Фульвией время, около десяти вечера, – они вместе ужинали пастой с фасолью, обсуждая события дня.
Когда Фульвия ложилась спать, Елена открывала свой экранчик и пробовала отыскать какие-нибудь следы Бруно. Он мог изменить фамилию, думала она; ему никогда не нравилось зваться Дюранти: Бруно видел в этом наглую претензию на родство с Роберто. Елена посылала ему сообщения, но ни одного ответа не получила – не исключено, что он сменил и идентификатор. Она не сомневалась, – Бруно рассержен, а уверенность, что боги готовы в любой миг погубить его жизнь, не позволяет ему поверить в собственную к ней любовь. Похоже, он счел за лучшее не поддаваться этому чувству.
Она любила Бруно, но он был далеко от нее. Его отсутствие стало раной, никогда не перестававшей кровоточить и пульсировать. Нелепость, говорила себе Елена. Главное – любовь, которая всегда остается с ними, а в одной мы находимся комнате или в разных, значения не имеет. Пройдет совсем недолгое время, и тела обоих сгниют в земле, – так ли уж существенно, что пока они располагаются в разных точках пространства? Что в этом может быть важного?
Елена всегда полагалась на свой рациональный ум и теперь в ярости понимала, что он подвел ее, что никакие доводы рассудка не в силах унять ее боль.
По окончании учебы она приступила к исследованиям в рамках последней уцелевшей в университете программы, однако, чтобы платить за еду и жилье, нужно было зарабатывать деньги. Ей удалось найти место на складе, с которого отправляли за город фургоны с продуктами; работа состояла в том, чтобы проверять грузы на соответствие заказам. Елена прикидывала, какую историю мог бы сочинить Бруно о ее личной жизни: скорее всего короткую. После защиты докторской ей предложили ставку преподавателя на кафедре неврологии; платили там ненамного больше, чем на продуктовом складе, но работа ее увлекала. Елена все время думала о Бруно, ни на мгновение не забывала о нем, однако другие мысли позволяли отодвигать его на самый краешек сознания. Почувствовав, что он начинает занимать в ее голове слишком большое или слишком болезненное место, она с новой силой сосредоточивалась на работе. Как ни странно, это помогало.
Людей, подвизавшихся в ее области, сильнее всего волновала мысль о том, что в один прекрасный день они смогут открыть физическую основу («нейронный субстрат», как они это называли) человеческого сознания. Никто из них толком не знал, что они станут делать с этой информацией, когда получат ее, однако она, подобно не завоеванной до 1969 года Луне, существовала, а значит, до нее следовало докопаться.
Большим шагом вперед стало изобретение сканера, который позволил получать детальные картины активности мозга. Ранние сканеры давали изображения размашистого и красочного вихревого движения; новые же ДССА-сканеры (двойная спектроскопия синаптической активности) показывали, что происходит непосредственно в синапсе. Разумеется, возник хаос. Данных набралось слишком много, чтобы из них можно было извлечь какую-либо пользу, однако затем немецкий докторант Алоис Глокнер заручился поддержкой компании, которая производила коммерческое программное обеспечение, и та помогла ему запустить сканер на сверхмалой скорости. Потратив на исследования многие месяцы, он обнаружил нечто поразительное: существует мгновение, когда все данные, собираемые живым существом посредством пяти его чувств, словно бы соединяются с сигналом, который поступает от основных внутренних органов. За этим мигом, названным «сцеплением», следует «вспышка»: у живого существа – будь то человек, дельфин или ворона – возникает ощущение собственного «я». Это мгновение проходит слишком быстро, чтобы им как-то воспользоваться, однако Глокнер обнаружил его, описал и, подобно любому хорошему нейрофизиологу из числа предшественников, застолбил соответствующий участок мозга, дав ему имя «перемычка Глокнера».
После сделанного им открытия университет обратился к благотворителям с призывом предоставить ему средства для покупки ДССА-сканера. На просьбу откликнулось частное лицо – женщина, дедушка которой занимался финансами и нажил не один миллион. В 1998 году правительство Италии подрядило его банк, чтобы тот собрал доказательства готовности экономики страны к переходу на единую европейскую валюту и помог, слегка смухлевав, скрыть ее долги, исчислявшиеся миллиардами лир. Что за этим последовало, известно, и отнюдь не исключено, что пожертвование на ДССА-сканер было сделано из чувства вины, однако мотивы жертвовательницы никого на кафедре Елены не волновали, все поблагодарили откликнувшуюся на их просьбу женщину и выстроились в очередь к чудодейственному прибору.
Главная часть загадки так и оставалась неразрешенной. Глокнер выявил определенный момент работы базисного сознания, но где же в мозгу размещается дополнительный ресурс самоосознания – тот, что позволяет человеческим существам писать, регистрировать данные, планировать, сочинять, проводить исследования и ощущать себя человеческими существами? Этот вопрос быстро стал центральным для всех университетских кафедр неврологии и всех больниц, каким посчастливилось обзавестись ДССА-сканером.
Исследования Елены прервались, когда она, вернувшись одним летним вечером домой, обнаружила мать мертвой на полу ванной комнаты. В возрасте пятидесяти трех лет Фульвия умерла от сердечной недостаточности, которая убила ее мать и бабушку.
Боже мой, говорила себе Елена, сидя в ожидании «скорой помощи» на краю кровати, подумать только, в детстве я так жаждала одиночества… А теперь отец, Бруно, мама. все ушли.
Похоронное бюро организовало кремацию в Мантуе, но после нее Елена, повинуясь внезапному порыву, отвезла прах в деревню, где прошло ее детство. Там она отыскала могилу Роберто и, позаимствовав лопату у своего давнего одноклассника Джакопо, вырыла ямку, достаточно большую, чтобы в нее поместился деревянный ящичек. О его содержимом Елена старалась не думать. По ее представлениям, в крематории не очень-то заботились о том, чей пепел в какую урну попадает, ящичек мог содержать и муку, и чей-то еще прах, и песок.
Стоя на коленях в сырой траве, Елена смотрела на него. Атомы, из которых состояла Фульвия, существовали с начала времен, вселенная в великой ее бережливости перемешает их и соединит по-новому, чтобы использовать и дальше, – так говорила себе Елена, желая, впрочем, чтобы ей дано было забывать, хотя бы на краткий срок, об этой суровой истине. Единственная ее надежда состояла в том, что случившееся было для матери достойным концом, утешительным завершением жизни, освобождением. Если наука права и мозг состоит только из неуничтожимой материи, тогда подлинная смерть – исчезновение человека навечно – практически невозможна.
Возможно, думала Елена, поднимаясь с колен и утирая глаза тыльной стороной ладони, столь же туманна и разница между отдельными людьми. Если не только мозг, но и отличительные, создающие личность черты состоят лишь из неизменно допускающей повторное использование материи, трудно с уверенностью сказать, где заканчивается один человек и начинается другой.
Елена встала, распрямилась, всхлипнула. И пошла назад по дороге, приведшей ее к ферме, на которой она выросла. Когда она проходила мимо ворот, во дворе фермы вскочил с земли и залаял цепной пес. В кухне горел свет, но Елена не сводила глаз с дороги, которая огибала фермерский дом, а затем поднималась в холмы.
Никакого отчетливого плана у нее не было, только осознанное желание прикоснуться к своему прошлому. Ноги сами вели ее к месту, в которое так много раз приводили в прежние времена, и скоро она уже стояла перед развалинами хижины – кровля из рифленого железа оторвана, водосток разбит большими белыми камнями.
Голова голубой гипсовой мадонны валялась в грязи, взгляд единственного глаза так и остался угрожающим. Наверное, если бы здесь не сохранилось следов того, что, конечно же, было другой жизнью, ничем не похожей на нынешнюю, Елена усмотрела бы в этом больше смысла. Ибо при всей благодарности, с какой она принимала очертания своего детского «я», ничего общего с девочкой, которая только что не надрывала легкие, стараясь привести Эмилио Риццо к финишной черте, Елена в себе не находила.
В Мантуе ее поджидало письмо от женщины по имени Беатриче Росси, римлянки, занимавшейся мозгом собак. Доктор Росси прочитала статью Елены и теперь спрашивала, не согласится ли доктор Дюранти с ней встретиться.
Елена, конечно, слышала о Росси, причем не самое лучшее. Беатриче Росси билась над загадкой собачьей памяти. Она заметила, что юной дворняжке по кличке Магда снятся сны, которые явно приводят ее в сильное возбуждение. Однако Магда за всю свою жизнь пределов лаборатории не покидала, а отсюда следовало, что она обладает генетической или родовой памятью о каких-то событиях. Росси решила, что если ей удастся обмануть мозг собаки, заставить его думать, что та спит, когда собака будет бодрствовать, то можно будет увидеть в действии совершенно необыкновенную собаку – суперсобаку, обладающую неограниченным доступом к своего рода коллективному подсознательному. Первые результаты были обнадеживающими, и взволнованная доктор Росси позволила себе несколько завышенные утверждения. Расширенное сознание Магды будет в корне отличным от человеческого. Столь же возвышенным и тем не менее собачьим. «Именно это, – писала она, – подразумевал Виттгенштейн, когда заметил, что, если бы лев мог говорить, мы все равно не смогли бы понять, что он сказал».
При последнем проведенном ее группой эксперименте в мозг собаки ввели тщательно составленный раствор – через глазницы, совершенно как лоботомисты какого-нибудь стародавнего сумасшедшего дома. Пятеро исследователей затаили дыхание, точно астрономы, ожидающие, когда их взорам предстанет новая планета. Магда немного побегала, пару раз тявкнула и повалилась на пол в глубоком сне, от которого пробудилась лишь несколько часов спустя, услышав звяканье своей жестяной миски.
Главное горе было не в том, что эксперименты провалились, а в том, что они обошлись обедневшим налогоплательщикам Рима в кругленькую сумму. И доктор Росси сочла за лучшее на время укрыться в Гроссето на тосканском побережье.
Горе, одиночество, отчаяние заставили Елену превозмочь колебания и купить билет до Гроссето. По полученному адресу она отыскала дом, выходящий на море, и нажала кнопку звонка с цифрой четыре. Зная Беатриче Росси только по научным публикациям, Елена ожидала встречи с седой ученой дамой в очках. И потому, когда распахнулась дверь квартиры, удивилась, увидев симпатичную темноволосую женщину лет сорока с длинной, до плеч, стрижкой, в черных сапожках, темно-синей юбке и кашемировом свитере табачного цвета. Елена отметила также красную губную помаду. Доктор Росси с улыбкой приветствовала гостью и пожурила собак, выбежавших знакомиться, которых представила как Марио, Магду и Коко.
Они отправились на прогулку по пляжу, под высокими серыми тучами; Магда, собака, не пожелавшая раскрыть свои непостижимые тайны, рысью носилась по мелководью, остальные бежали следом за ней. Стоял холодный весенний день, и легкое пальто Елены оказалось слабой защитой от ветра.
Со времени похорон она не пролила по матери ни одной слезы, однако утрата отняла у нее много сил. Каждый бесслезный шаг по песку требовал усилий, а между тем тело молило об отдыхе. Утрата ощущалась Еленой как тяжесть, давящая на плечи, – словно на нее наваливалось высокое, безразличное небо. Она вглядывалась в серое море сквозь серые невидимые порывы ветра, точно могла увидеть в них тени родителей или единственного из живущих на земле человека, способного принести ей покой. Однако видела лишь пустой воздух да вялое волнение воды, – но в этом отсутствии была не пустота, а сила.
– Прочитав ваши статьи, – говорила Беатриче Росси, – я подумала, что мы могли бы работать вместе. Мне нравится ваша нетерпимость.
– Не лучшее, боюсь, качество для ученого.
– Какие из старых теорий вас особенно бесят? – спросила Беатриче Росси.
В кои-то веки Елене понравился такой фамильярный тон.
– Представление о «я» как о «необходимой фикции», – ответила она. – Мысль о том, что электрохимическая активность мозга породила этого шута горохового, этот самообман, а естественный отбор отдал ему предпочтение.
Беатриче Росси усмехнулась:
– Да, это раздражает.
– Если бы только это, – сказала Елена.
Ветер взметнул пряди волос вокруг лица доктора Росси.
– Вы правы, – согласилась она. – А как насчет теории «курсора и клика»? Утверждения, что мы схожи с первыми домашними компьютерами. Что «я» подобно значку мусорной корзины – ложному, карикатурному отображению настоящей работы, совершаемой на жестком диске?
Елена почувствовала симпатию к этой женщине, хотя академическая часть сознания и призывала к осторожности. Они прогуливались до самых сумерек, делясь разочарованиями, – ведь даже ДССА-сканер не смог дать решений, которые обещал.
– Оставайтесь на ужин, – сказала доктор Росси. – В пяти минутах ходьбы от моей квартиры есть хороший ресторан. Вы рыбу любите? Попьем вина, заночуете у меня, если не боитесь, что вас разбудят собаки.
Кончилось тем, что Елена провела с новой подругой три дня. Доктор Росси оказалась милейшей женщиной: называла Елену «дорогушей», смешила ее.
А по возвращении в Мантую Елена, придя в университет, получила там ожидавшее ее написанное от руки короткое послание.
«С сожалением услышал о смерти твоей матери. Я в это время был за границей. Со мной много чего случилось. Если позволишь, свяжусь с тобой снова. Ниже – идентификатор моего экрана. Бруно».
Ко времени, когда Бруно почувствовал наконец, что готов к встрече с ней, Елене стукнуло тридцать два года.
Бруно принадлежал домик в Сабинских горах, по его словам, в полутора часах езды от Рима; они условились о дате, и знойным августом, когда в университете были каникулы, Елена отправилась поездом на юг.
Через час после ее прибытия в Рим электрическое такси свернуло с шоссе, ведущего к Риети, и поехало через гористую местность, которую события последнего столетия, казалось, нимало не затронули. Никогда не имевшим многого, им почти нечего было терять, этим деревушкам с пыльной площадью посередине, единственным продуктовым магазином и узкой главной улицей, обставленной крошечными домишками и кадками с засохшей геранью.
Машина шла по гребню горы, с которого можно было увидеть лишь покрытые зелеными лесами склоны да предгорья Апеннин. Елена гадала, узнает ли она Бруно по прошествии стольких лет. Он мог облысеть или преждевременно поседеть. Мог стать бизнесменом – самодовольным, любезным, вкрадчивым; а мог озлобиться, обратиться в обуреваемого обидами вечного неудачника. Но даже если Бруно остался прежним, сама-то она – тот ли человек, который когда-то любил его? Если мы меняемся, может ли прежняя любовь существовать вне нас? И что если такая продолжающаяся любовь есть воплощение наших прежних «я»?
В одном из последних сообщений Бруно проинформировал: он женат, жену зовут Лючия, у них дочь Катерина, живут они в Цюрихе. Известие о том, что у него есть жена, никакой радости Елене не доставило, но и не удручило тоже. Какие бы чувства ни питал он к своей Лючии, они не имеют никакого отношения к тому, что узнали когда-то Елена и Бруно; его семья тут ни при чем.
При въезде в деревню во рту у Елены пересохло. Стало страшно, вдруг Бруно окажется другим. Нет: она хочет, чтобы он изменился – и тем облегчил ей жизнь без него; хочет, чтобы Бруно смешался с толпой посредственностей, которых встречаешь каждый день, с которыми следует вести себя вежливо и ни во что их не ставить.
Увы, и это неправда, призналась себе Елена. Не важно, какую боль может причинить ей неизменившийся Бруно: пока он был всем, что она помнила, жизнь ее оставалась горением – не вереницей дней, но обещанием блаженства.
Автомобиль свернул в проезд между домами, потом покатил вверх по рытвинам и ухабам, стуча и скрежеща резиной, к вершине холма, на которой одиноко стоял скромный, прямоугольный дом с черепичной крышей. Елена расплатилась и медленно направилась к нему, волоча чемодан по острым белым камням. Дверь дома была заперта, звонок, как и молоток, отсутствовал, она бросила чемодан и пошла вокруг дома к задней его стене, обращенной к оливковой роще и раскинувшейся за ней долине. И там на террасе увидела его, свое наваждение, – застывшего в напряженном ожидании.
Она остановилась, попробовала успокоиться. Бруно был в соломенной шляпе, он отпустил бороду, однако Елена узнала каждый контур, малейший изгиб его тела – склоненная набок голова, большие, свисающие вдоль тела руки; вот он поднял одну, ладонью кверху, приветствуя гостью.
Бруно немного сдвинул шляпу назад, чтобы Елена смогла получше его рассмотреть. Бородатое лицо расплылось в кривой улыбке: левый глаз зажмурился, и стал виден кривой передний зуб.
Елена шагнула навстречу, споткнулась, – пришлось и Бруно шагнуть, подхватить ее.
Он поднял Елену в воздух, притиснул к груди. Вновь опустившись на землю, она прижалась лицом к его плечу.
В доме хлопотала Сильвия, молодая женщина из деревни, ее ребенок жался к ноге матери, пока та готовила ужин. Лязг кастрюль и сковородок наполнял дом.
Бруно отвел Елену в предназначенную для нее спальню, там она распаковала чемодан, попыталась прийти в себя. Умылась в ванной, чуть подвела глаза, неуверенно улыбнулась.
Она механическим шагом вышла из комнаты и быстро спустилась по лестнице на террасу, где уже ждал Бруно – теперь без шляпы, в свежей одежде. Волосы его были мокры после душа, почти так же выглядел он в первый день, когда вошел из-под дождя в дом вместе с Роберто.
Он протянул Елене бокал холодного вина, налил другой себе.
– Прекрасное место, – сказала она, приветственно поднимая бокал.
Бруно улыбнулся, поднял в ответ свой, сел за длинный стол, окинул взглядом оливковую рощу.
И только тогда заговорил:
– Спасибо, что приехала. После стольких лет ты имела полное право не.
– Я знаю.
Голос у него стал ниже, чем ей помнилось. Может, у него и акцент теперь другой?
– Где ты пропадал? – спросила она.
– Служил в армии. Это единственная работа, какую мне удалось найти. В подразделении миротворцев на Ближнем Востоке.
– Почему не связывался со мной?
– Денег не хватало. А надо было на что-то жить.
– Ты мог бы хоть изредка давать знать о себе. Отправлять по одному сообщению в месяц.
– Так мне было проще.
– А мне нет.
Бруно осушил бокал. Елена, скрестив руки на груди, мысленно торопила время – хотелось побыстрее понять, таков ли Бруно, каким был прежде.
Сильвия принесла рубленые помидоры с чесноком и оливковым маслом на поджаренных ломтиках белого хлеба.
– Расскажи, чего добилась, – попросил Бруно.
И выслушав ее отчет, сказал:
– Всегда знал, что ты пойдешь в науку.
– А ты? После армии?
– Занялся тем, о чем еще тогда тебе говорил. Строительством катеров. Перебрался в Люцерн, в Швейцарию, там еще есть деньги и заказы. А потом начал вечерами писать. Снимал комнату с видом на озеро. Хозяйка дома подавала нам в шесть часов ужин, после чего я мог спокойно работать.
– Что же ты писал?
– Книги.
Елена усмехнулась:
– Что за книги?
Бруно принялся рассказывать о них, и Елена быстро пожалела, что задала этот вопрос. Ей хотелось знать каждую подробность историй, которые сочинял Бруно; она жаждала понять, из каких обстоятельств его жизни, из каких размышлений они произросли; ощущала потребность вернуть все это – созданных его воображением людей с их придуманными Бруно поступками – обратно в себя, в свое собственное бытие, чувствуя, что они родом именно оттуда.
Сильвия принесла ужин, Бруно подлил в бокалы вина; Елена испытывала удовлетворение и одновременно тревогу. «Я вовсе не обязана жить в таком состоянии риска и уязвимости, – думала она. – Эта интимность не нужна мне, никто не заставляет меня раскрывать мое сокровенное „я“ и укладывать его нагим и беззащитным рядом с другим – всего лишь из радости воссоединения».
Солнце понемногу спускалось к краю небес, Сильвия с дочерью ушли в деревню, в свой дом. А Елена и Бруно говорили и говорили, она объясняла, почему ее работа достигла решающей стадии, он расспрашивал о ее жизни с Фульвией. И только около часа ночи решились они обратиться к событиям своего детства.
Елена смотрела на Бруно поверх стоявшей на столе газовой лампы. Он остался все тем же. Мальчиком, который пробудил в ней способность находить общий язык с другими людьми. Не будь его, кем бы она стала? Да, Бруно обрел некоторую уверенность в себе, но это его не изменило, он сохранил врожденный такт, который до этой самой минуты удерживал его от упоминаний о детстве. Он всегда понимал, что правильно и уместно, а что нет, – даже если слова его были резки и прямы. Елена смотрела, как он смеется, и вспоминала о неудаче, постигшей тосканцев в заключительном туре регионального чемпионата велосипедистов – в тот раз Бруно перелетел через руль.
Уже светало, тусклые предгорья Апеннин выступили из темноты, когда Бруно наконец поднялся из-за стола, отодвинув свой стул.
– Ты, наверное, устала, – сказал он.
Они вошли в дом, поднялись на второй этаж. Комната Бруно находилась в одном конце коридора, комната Елены – в другом, однако она без приглашения вошла с ним в его дверь. Оба разделись в призрачном свете.
Бруно, обняв ее, сказал:
– Елена, я не знаю. Не уверен, что это.
Ладони ее ощущали сквозь хлопчатую майку выступающие рубцы на пояснице Бруно.
– Все правильно, – сказала она.
– Я думаю, что Роберто.
Елена приложила палец к его губам:
– Чшш.
Когда солнечный свет, пролившийся в лишь наполовину прикрытое ставней окно спальни, разбудил Елену, Бруно с ней рядом не было. В записке говорилось, что он отправился в деревню за молоком и хлебом. На столе у окна Бруно оставил свой экран – по-видимому, работал с самой зари. Удержаться Елена не смогла – села в кресло и приступила к чтению.
Другая жизнь
Поначалу мне кажется, что это очередное селение, которое нам надлежит занять и покорить. За свою жизнь воина я давно привык к виду глиняных домиков и крепостных бастионов. Сколько подобных мест миновали мы на своем пути на восток!
Мой конь, Касам, сдается мне, думает так же. Он встает на дыбы и всхрапывает в ожидании битвы. приходится придерживать его, чтобы он не понесся галопом к воротам. Касам – существо воинственное, хотя ночами, в нашем стане, он становится покладистым.
Я спешиваюсь и веду Касама к рощице: судя по зеленым листьям, там есть вода. А там привязываю повод к низкой ветке и достаю из седельной сумки пучок сухой травы, чтобы он поел.
Касам мотает сильной шеей и тихо ржет от удовольствия.
Я послан вперед потому, что знаю по нескольку слов из тех языков, с какими мы здесь встречаемся. Нам ведомо, что каждый месяц из отчизны нашей выходит новая колонна подкрепления. Когда Касам поднимает меня на очередную вершину этой гористой страны, я смотрю назад на равнину и вижу на горизонте столб пыли… и с радостью думаю о переходящих пески молодых мужчинах с сердцами, исполненными надежды.
Среди деревьев я нахожу чистейший ручей. возвращаюсь и веду к нему Касама. Медленно переставляя копыта, он входит в воду по самое брюхо. Опускает голову к журчащим струям и пьет, а когда поднимает голову, то с морды капают прозрачные капли.
Елена оторвалась от чтения, чтобы перевести дух, взглянула на Сабинские горы, зеленые и неоспоримо реальные. Она облегченно улыбалась, хотя чувствовала и разочарование. Хорошо, что написанное Бруно так далеко отстоит от его и ее жизни, но по той же самой причине ей было трудно воспринять его рассказ всерьез. Одолев всего лишь страницу, она осознала, что никогда не сможет читать написанное Бруно как обычный читатель – отстраненно, сосредоточившись на эстетическом удовольствии. Это серьезный минус. А может, и нет, – книг, не относящихся к науке, она прочитала совсем немного и потому не могла сказать, хорош этот текст или плох.
Елена вздохнула и вновь приступила к чтению. Герой рассказа, Имраз, был, судя по всему, мусульманским воином, одним из первых, кто выступил с Аравийского полуострова на восток, покоряя в стремительном продвижении к Индостану города и села, неся благую весть о Пророке, но не имея ни времени, ни живой силы для того, чтобы обживать захваченные территории в соответствии со своим священным законом. Как вскоре выяснилось, у Имраза была жена и двое сыновей-солдат, хотя о жене в рассказе говорилось до обидного мало.
К этому времени Елена уже поняла, что Имраз мертв. Появившаяся в первом абзаце крепость была чем-то вроде чистилища, в котором остается любой человек, пока его имя не произнесут на земле в последний раз.
И наконец Имраз вступил в крепость, а Елена увидела первое женское имя.
И тут вижу я молодую женщину, которую знал до того, как женился. Имя ее Малика, и смерть ее удивляет меня.
Я отдаю поводья коня Акмалю, другу моей юности, и прошу подождать меня, сам же бегу за Маликой.
Она почти уж входит в дом, когда я хватаю ее за локоть. «Малика? Что привело тебя в это место?»
Она оборачивается, смотрит мне в лицо. «Я умерла от любви, – говорит она. – От любви к тебе, Имраз. А ныне жду».
«Ты все еще не забыта на земле?» – спрашиваю я.
«Нет. Один поэт сочинил песню, в которой звучит мое имя. Пока ее не споют в последний раз, я останусь здесь».
Я стою на пороге дома. «Не знал, что ты любила меня так сильно», – говорю я.
Малика опускает взгляд, и я вижу, что из глаз ее падают на землю слезы. «Я страшилась того, что ты скажешь мне. И страшилась твоей жены».
«Но мужчина может любить не одну женщину, Малика. Ему дозволено брать не одну жену». Я опускаю ладонь на ее руку. «Что мог сказать я, способного повредить тебе? Я был бы лишь счастлив узнать, что ты любишь меня».
«Малика – это я? – подумала Елена. – Думает, что бросил меня, или считает слишком робкой, неспособной сказать правду?
Или я всего лишь Акмаль, „друг его юности“?» Елена и жаждала подробностей, и побаивалась их. В следующей части рассказа Имраза, казалось, больше всего заботил его конь Касам – породистый «мерин с короткой поясницей», выбранный и воспитанный отцом Имраза. Ну, тут все понятно, тут отразилось умение Бруно обращаться с лошадьми и любовь к ним, принесенная из неведомого Елене детства.
Почти час ушел у нее на то, чтобы прочесть рассказ. И под конец выяснилось, что сильнее всего Имраза занимает не жена, не возлюбленная и не конь, но отец – тень, которой он может теперь дать свободу. Рассказ заканчивался так:
Я преклоняю колени и думаю об отце, которого так любил. Семь лет скорбел я о нем. Семь лет являлся он мне во снах, как живой. Семь лет приходилось мне повторять ему каждую ночь – негромко, чтобы не испугать его, – что он умер.
Я помню отца в лета моей младости, когда он обнимал меня и называл мне имена звезд. Я пою сам себе песни, которым он учил меня, сидя у моей постели. Я снова слышу голос его, сдержанный и негромкий, рассказывающий о сражениях, в которых он бился, и ранах, из которых текла его кровь. Я вижу его глаза, любящие и добрые, обращенные к моей матери и моим сестрам. Я думаю не о том, каким он был в последние дни его недуга, но о молодом мужчине, обращавшем лицо свое к солнцу.
А когда поднимаю голову, вижу его стоящим передо мной.
«Ты пришел вовремя, – говорит он. – Молодец».
Это слова, которые я желал услышать. И не знал, пока отец не заговорил, как сильно желаю услышать их. Я поднимаю полу моей рубахи и вижу под ребрами оставленную копьем рану. Спину же мою покрывают рубцы, как бы от плети.
«Для меня настало время расточиться, – говорит отец. – Мы созданы из осколков, а они должны ВОЗВРАЩАТЬСЯ назад. С этим мужем покончено».
Отец начинает тускнеть у меня на глазах. Я протягиваю руки, чтобы обнять его, я жаждал этого каждый день, прошедший со времени его смерти. Но, когда я смыкаю руки, он проскальзывает сквозь них. Я снова тянусь к нему, и снова руки мои остаются пустыми.
Тотчас яркий свет начинает сиять сквозь оба тела – его и Касама. Я Отступаю на шаг. я вижу, как очертания человека и коня расплываются, как обоих охватывает дрожь. На миг энергия, которая истекает из распадающегося массива, становится столь мощной, что свет ее позволяет мне увидеть весь мир до самых его краев.
Я вижу каждую частицу вещества, из которого они сотворены. Предо мной мелькает кожа дельфина, пробивающего волну, и кончик пера ныряющей в ночь совы. Под конец я вижу листок былинки, растущей при дороге, и пятую из шести мушиных лапок. Я вижу, как время стремглав летит над горами и реками, над городами и долами и валится в холодные океаны.
Я падаю на колени, наскребаю праха с земли, дабы посыпать ею главу, ибо мир, показанный мне, премного превосходит любой, какой мог сотворить бог. И вижу, как рой пылинок преображается в ладонь дитяти, которое родится там, где чужие звезды висят под южным небом.
И тогда, с новым богом в сердце моем, я выступаю в долгий обратный путь к месту, в котором расточусь и сам.
Читала Елена с таким неистовым интересом, что, дойдя до объяснений Имраза в любви к Касаму, отложила экран. Нельзя же, сказала она себе, ревновать к коню – к выдуманному мерину.
Не зная Библии, она не смогла уловить заимствованные оттуда ритмы, как не заметила и отсылки к Вергилиеву подземному царству, когда Имраз потянулся к отцу, чтобы обнять его. Ее больше занимало, что человек этот воевал, как когда-то Бруно, и что спину его покрывали такие же, как у Бруно, рубцы. Но кто бы мог подумать, что тень ушедшего отца затмит собой все остальное?
Дочитав рассказ, она вскоре услышала, как Бруно снизу окликает ее.
Вскоре после возвращения в Мантую Елена получила сообщение от Беатриче Росси. «Срочно приезжай в Афины, дорогуша. Мы на пороге. Б. Р.».
Беатриче ждала Елену в аэропорту и по пути в город рассказала ей о случившемся. Рабочий сорвался с лесов в доке Пирея и напоролся на торчавший из бетона железный штырь. Железяка вошла ему в голову под нижней челюстью и вонзилась в мозг. Хирурги отпилили ее прямо в доке, но удалить не решились.
Самым странным было то, что сознания рабочий не утратил. Напротив, сказала Беатриче, сознание у него оказалось более чем ясным. Рабочий был разговорчив, чрезвычайно сосредоточен и поражал громадной памятью и подробнейшими планами на будущее – судя по всему, после несчастного случая все эти качества заметно усилились.
Доктор Росси сняла для Елены номер в отеле рядом с площадью Конституции.
– Похоже, железный штырь сделал за нас всю работу, – сказала Елена.
– Точно, – согласилась доктор Росси. – Думаю, он давит на зону, отвечающую за усиление самосознания.
– Пресловутый «нейтронный субстрат», – добавила Елена.
– Он самый! Самосознание не покидает больного ни на минуту, он просто не может скатиться к прежнему своему состоянию. Просканировав его, мы сумеем точно установить этот самый участок и выяснить, как он работает.
Несчастный случай произошел десять дней назад, и статья, напечатанная в популярном лондонском журнале, уже успела пробудить интерес к нему во всем мире. Озаглавленная «Человек-кебаб озадачил греческих врачей», она вплотную подобралась к самому важному, впрочем, не называя его.
Елене и Беатриче необходимо было решить в Афинах две проблемы: репутация доктора Росси в научном мире все еще оставалась подмоченной, а пускали к «человеку-кебабу» далеко не всех. Однако сам он, пребывая в сверхактивном состоянии, всячески радовался вниманию со стороны журналистов, уверенный, что может сообщить им нечто важное.
– Я полагаю, – сказала Елена, – если ты не сможешь пробиться к нему как ученый, тебе придется изобразить журналистку.
– Впервые в истории, – ответила Беатриче, – доктору придется пробираться в больничную палату под видом репортера.
Употребив все свое обаяние, Беатриче Росси уговорила клинику позволить ей проинтервьюировать пострадавшего для итальянского научного журнала. Доктор Росси действительно печаталась в нем, обман состоял лишь в том, что представилась она, назвав девичью фамилию матери. Проговорив с пациентом полчаса, доктор убедила его подвергнуться сканированию в ее присутствии.
– Вообще-то он своего рода монстр, – сказала она в тот вечер Елене. – Как по-твоему, сколько раз в течение одного часа тебе выпадают моменты подлинного самоосознания? В смысле, ты ведь можешь вести машину или играть на пианино, думая при этом о чем-то еще. Но настоящего самоосознания, на которое способны только люди?
– Раза три, четыре в час? – ответила Елена. – И всякий раз лишь на несколько секунд. А затем я возвращаюсь в полудрему, в состояние скринсейвера.
– А вот он «включен» постоянно, – сказала Беатриче. – Давление штыря на мозг делает пациента самым sapiens из всех homo, какие когда-либо жили на свете.
При первом сканировании Беатриче Росси не только наблюдала, но и давала кое-какие указания. По окончании сеанса технические сотрудники засыпали Беатриче вопросами, и ей волей-неволей пришлось раскрыть свое настоящее имя, после чего она, к вящему удовольствию пациента, полностью взяла на себя руководство всей работой.
Сканирование продолжалось три дня. Обе женщины, Беатриче и Елена, появляясь по утрам в клинике, производили впечатление неизгладимое. Они шествовали по коридору в лабораторию сканирования, и персонал клиники, журналисты, пациенты расступались перед ними: первой шла Беатриче Росси в полурасстегнутом белом халате, из-под которого виднелась юбка цвета жженого сахара и черные сапожки, а по пятам за нею – ее тихая, как мышка, сподвижница, Елена Дюранти, в очках и шерстяных брючках.
Истина открылась им на четвертый день. Определяющее качество человеческого сознания, давшее миру Леонардо, Моцарта и Шекспира, сделавшее людей чем-то лишь ненамного уступающим ангелам, оказалось не материальной субстанцией, но связью между таковыми. Разомкнутым контуром между «перемычкой Глокнера» и центром эпизодической памяти. Соединением двух издавна существовавших способностей. Хрупким и очень, по эволюционным меркам, молодым – насчитывающим лишь несколько десятков тысяч лет. Генерируемое «перемычкой» ощущение самости со скоростью света переносилось по этому пути и настраивалось, очищалось и обогащалось памятью. Железный штырь, войдя в мозг «Человека-кебаба» «разомкнул» его контур навсегда, больше не позволяя сознанию впадать в привычную дрему, в состояние «скринсейвера», которому человеческие существа с удовольствием отдают большую часть периода бодрствования.
Миллионы лет глокнерово явление краткого нейронного единства существовало бок о бок с функцией автобиографической памяти, но по отдельности, как Франция и Англия до изобретения лодки. А затем ошибка – мутация, происшедшая десятки тысяч лет назад при делении одной-единственной клетки в одном-единственном живом существе, – соединила их. С точки зрения генетики это была самая удачная мутация всех времен, потому что дар самоосознания – в частности, самоосознания добровольного – позволял его обладателю делать выводы о мыслительных процессах других людей и предсказывать их действия; позволял сопереживать ближнему, строить о нем догадки, предвосхищать его поступки, влиять на него, превосходить его умом, побеждать или, если потребуется, действовать заодно с ним.
Доктора Росси и Дюранти покинули афинскую клинику, чтобы подготовить свое открытие к публикации. На следующей неделе хирурги успешно удалили штырь из мозга «Человека-кебаба», и к нему вернулась способность возвращаться в нормальное, менее энергозатратное состояние сознания.
Елена и Беатриче сидели в самолете, готовом вылететь в Рим.
– Боюсь, мы всех слегка разочаруем. – Беатриче Росси защелкнула ремень безопасности.
– Ну да, – откликнулась Елена. – Ну да. Настоящий праздник начнется, когда до каждого дойдет, что это означает для его научной дисциплины.
Над Адриатикой они выпили за свое открытие, за понимание того, почему человек стал человеком, по пластмассовому стаканчику просекко.
«Ты прославилась, – написал Елене Бруно. – Недаром ты дни напролет просиживала в той хижине. И ночи напролет читала у себя в комнате! Горжусь тобой».
Туринский институт исследований человека предложил ей пост заместителя директора, пообещав в дальнейшем директорское место. Елена с радостью приняла положение, позволявшее и продолжить увлекательную работу, и получать деньги, достаточные для того, чтобы поселиться в удобной квартире в приличном районе. Жалела Елена лишь об одном: что удача не выпала ей немного раньше, когда родители еще могли порадоваться с нею вместе.
После того как буря, вызванная публикацией их с Беатриче статьи, улеглась, у Елены появилось время подумать немного о собственной жизни – кратком периоде обладания этой мутационной связью – и о том, как им распорядиться.
То есть о Бруно. В следующие два года они продолжали при всякой возможности встречаться в доме, стоявшем в Сабинских горах. И как-то раз – оба сидели, вглядываясь в оливковую рощу и в долину за ней, – Елена спросила, не даст ли он ей почитать свой новый рассказ.
– Не думаю, что он тебе понравится, – ответил Бруно.
– А вдруг. Другие же нравятся.
– Идею его я позаимствовал из «Тысяча девятьсот восемьдесят четвертого» Джорджа Оруэлла, – сказал Бруно. – Джулия, главный женский персонаж романа, упоминает о том, что лишилась невинности в шестнадцать лет – ее соблазнил партиец, которого потом арестовали. И я подумал: занятно, этот человек – проходная фигура в сюжете Оруэлла – и в то же время главный герой своей собственной истории.
– Понимаю, – сказала Елена. – И ты написал о нем.
– Да. Он обманщик, не верящий в партию. И герой, хоть и остается всего лишь подстрочным примечанием к жизни Уинстона Смита.
Елена спросила, тщательно подбирая слова:
– А я? Я тоже подстрочное примечание к истории твоей жизни?
– Нет. Ты ее героиня.
– Старомодное слово.
– Беда моя в том, – сказал Бруно, – что у меня таких историй несколько. Ты – главная героиня одной. Той, что разворачивается здесь, в горах. И здесь.
Он приложил ладонь ко лбу.
– А в детстве? – спросила Елена.
– В детстве – нет. Тогда главным был я. Затем Роберто. А уж за ним шла ты.
– Не хочешь узнать, на каком месте стоишь у меня ты? – поинтересовалась Елена.
– Побаиваюсь, – ответил Бруно. – Если верить моему опыту, все женщины – абсолютистки. Они склонны винить тебя в том, что произошло до твоего появления в их жизни, в событиях, отменить которые ты не можешь. Даже в совершенных ими ошибках.
– Вот уж не думала, что ты так осторожен, – сказала Елена.
Ответ у Бруно имелся.
– С одной стороны, я вижу абстрактную силу – это пламя, то, что происходит между нами с тобой, меняя нас. А с другой – материальные обстоятельства жизни: договоренности, дома, квартиры, людей, работу. И думаю лишь о том, как бы нам получше приладить одно к другому – пламя и факты. Пламя тут главное. Мы можем, конечно, так и этак гнуть факты, чтобы приспособить их к нему. Но ты…
Он махнул рукой.
– Что я? – переспросила Елена.
– Если ты не получишь всего сразу, единого идеального существования, то будешь готова выбросить самое лучшее. Просто в сердцах.
– Я так никогда не поступлю, – сказала Елена. – Никогда.
И в то же время ей стало страшновато от этой их с Бруно несхожести.
В тридцать шесть лет Елена всерьез задумалась о ребенке. Она знала, в ближайшие десять лет никакое бесплодие ей не грозит, однако разумно все-таки больше не тянуть с материнством. Елена никогда не испытывала особого желания стать матерью – такого, о котором говорили многие женщины, словно деторождение было их глубинной потребностью. Потому ли, думала Елена, что она была единственным ребенком в семье, или же потому, что ее никогда не привлекало преобладающее в детстве состояние бессильной зависимости от взрослых.
Ясно было одно: если уж рожать, то от Бруно. Она любила его сильнее, чем могла бы любить другого мужчину, поэтому мысль о соединении ее клеток с его казалась логичной. Имелись у Елены и не столь рациональные мотивы. Мучительной особенностью их отношений с Бруно была разделенность – не только во времени и пространстве, но и в том, чувствовала порой Елена, что они – два разных существа. Даже встречаясь друг с другом, они оставались отдельными. А их ребенку от этого страдать не придется.
Пока она работала в лаборатории, подобного рода фантазии вызывали у нее улыбку; но дома, когда она поглядывала ночами на экран, – не вспомнил ли о ней Бруно? – фантазии выглядели вполне реалистичными.
В следующий раз Елена встретилась с Бруно осенью – солнце светило сквозь дымку, и его тепло и свет странно противоречили сырому запаху каштановых листьев под ногами. Середина осени, с детства памятная для Елены пора – по лесам, окружавшим их ферму.
Когда они поели на террасе, а Сильвия с дочерью ушли в деревню, вдруг резко похолодало. Они вошли в дом, Бруно разжег камин, сложив на его каменном полу оливковые поленья. Они уселись в кресла по сторонам низкого, обтянутого кожей столика, положив на него ноги.
– Я тут стала думать о детях, – сказала Елена. – Ты хотел бы стать отцом?
– Да. Ни брата, ни сына у меня никогда не было, я об этом мало что знаю. Но, полагаю, в любом случае предпочел бы роль отца.
– А ты не думаешь, Бруно, что мы могли бы завести ребенка? Ты и я? Возраст мне пока еще позволяет. И у нас появилось бы что-то, принадлежащее нам обоим.
– Сувенир из.
– Не из прошлого, нет. Из будущего. Что-то бесспорное, общее – после такой долгой разлуки.
Бруно встал, отвернулся к окну.
– Сомневаюсь, что Лючии это понравится, – сказал он.
– Так ей и знать не обязательно. Об этом же она не знает? – Елена обвела рукой комнату.
– Нет. Но Катерина вряд ли.
– Я не тот человек, который может явиться на порог твоего дома с младенцем на руках. Денег у меня достаточно, я в состоянии позаботиться о ребенке. А желания разрушить твою семью я не имею.
Бруно повернулся к Елене, снова сел напротив нее.
– Давай я расскажу тебе, чем занимался, пока отсутствовал, – предложил он.
Елена молчала.
– После армии я вернулся в Словению, надеясь побольше узнать о своем детстве. Нашел в Триесте сиротский приют, меня пустили в его архив. До того как меня забрал Роберто, я провел там всего девять месяцев. Был зарегистрирован под номером двести тридцать семь, пол мужской. Фамилия Дюранти появилась в моем деле позже. Роберто приезжал туда несколько раз, чтобы заполнить бланки и ответить на связанные с усыновлением вопросы. Мне было двенадцать лет, я помнил, что попал в Триест из другого места – из-под Марибора, большого города на севере страны. В Триесте мне дали точный адрес, я съездил и туда. Выяснилось, что мариборский приют я помню очень хорошо. Огромный дом посреди парка, длинные коридоры. Время словно ушло у меня из-под ног. Ничто не изменилось, дом и теперь заполнен детьми. Я подумал: вот запрут сейчас дверь и оставят меня тут. И в каком-то странном смысле почувствовал, что такова моя судьба и я ее заслужил.
Бруно, разволновавшись, встал снова.
– Я поговорил с людьми, которые там работали, они позволили мне просмотреть их записи. Все было просто.
Единственная проблема – я не знал своего имени, лишь помнил смутно, что меня называли Джо. По счастью, мариборское заведение сохраняло фотографии, и мы, потратив минут десять, нашли мою. Я поступил туда шестилетним. Но откуда – об этом записей не уцелело.
– Разве это не странно? – Елена сидела в кресле не шевелясь.
– Нет. В то время их вели на бумаге, документы могли потерять или выбросить.
– Выходит, шесть лет твоей жизни остаются загадкой?
– Я попытался выяснить что-нибудь о лагере, помнишь, я тебе про него рассказывал? – Бруно коснулся рукой спины. – Мне действительно хотелось узнать как можно больше, но у меня не осталось на это времени, нужно было работать, и я нанял специалиста по сбору данных, с которым познакомился в армии. Если коротко, он напал на след. И отыскал мою мать. Знаешь, откуда она была родом? Из Триеста.
– Получается, мы ходим по кругу, – сказала Елена.
– Теперь уже нет. Мать была итальянкой. Незамужней, а от меня отказалась потому, что ей не на что было меня кормить. На самом деле я не сирота. Да и сирот среди нас было, оказывается, совсем немного. В основном дети, от которых отказались родители.
– Это там с тобой плохо обращались?
– Там, в Любляне. Меня увезли оттуда перед самым моим пятилетием.
– Бедный мальчик, – сказала Елена.
– Я уже не тот мальчик. Но становиться отцом твоего ребенка не хочу. Мне это не по силам. В сущности, я не умею любить. Не научился. До того как я попал в вашу семью, у меня не было нормальных отношений с людьми, и даже отношения с вами по-настоящему нормальными не были. А уж какие чувства я смогу испытывать к нашему ребенку, об этом мне даже думать не хочется.
– Но Лючия, она же.
– Я не люблю Лючию.
– А вашу дочь?
– Стараюсь, как могу. Но с тобой. С тобой было бы иначе. Меня не хватит. Есть и другая причина, Елена. Я уже пытался сказать тебе о ней. Не получилось. Моя вина.
– Что за причина? – спросила Елена, внезапно оцепенев от ужаса.
– В конце концов мой армейский знакомый прислал мне копию документа, составленного, когда мать бросила меня в Триесте. В графе «Отец» значилось: «Имя: Неизвестно. Занятие: Шлюпочный мастер».
– Как Роберто.
– Да. Совсем как Роберто.
Наступило молчание.
– Боже мой, – наконец пролепетала Елена. – Ты же не думаешь.
– Именно что думаю. Что Роберто был моим отцом и, узнав, что некая девушка забеременела от него, а после отказалась от ненужного ей ребенка, попытался его найти. Чтобы проследить меня до Марибора, потребовались годы, а он не мог.
– О боже.
– Но, по-видимому, Роберто не оставлял усилий и, в конце концов.
– Ах, Бруно.
– Он устроил мой перевод в Триест, потом собирал документы на усыновление. Я ничего не знаю наверняка. В Триесте побывал не один шлюпочный мастер. Однако.
Долгое время Елена молча смотрела в пол. Со дня смерти Роберто она ни разу еще не ощущала себя выбитой из привычного русла. И так же, как в тот день, понимала: свыкнуться с новым удастся не скоро.
Взгляд Бруно жег ее опущенную голову. Многое – даже то, что никогда ее вроде бы не занимало, – вдруг стало ясным.
– Думаю, ты прав, – сказала она, подняв наконец взгляд.
– Я знаю, мы можем легко выяснить это с помощью теста на отцовство.
– Да какой, господи, смысл? – отозвалась Елена.
Бруно встал, шагнул к ней.
– Мне следовало рассказать тебе раньше, Елена. Я и начал в ту первую ночь, но ты сказала: «Чшш». И я подумал, что, наверное, ты и сама обо всем подозреваешь, а может быть, в глубине души даже знаешь.
Елена поднялась из кресла, положила руки ему на плечи, они постояли перед огнем, лицом к лицу.
Вглядываясь в глаза Бруно, она понимала, что видит их, наверное, в последний раз. Елена вздохнула.
– Нет, – сказала она. – Ты все сделал правильно. Без тебя я была бы никем. Меньше, чем никем.
Год спустя Елена стала директором Института исследований человека и в произнесенной ею по этому поводу речи затронула сферы человеческой деятельности, в которых нашли применения результаты открытия «контура Росси – Дюранти». Таковых насчитывалось немало, причем некоторые были, надо признать, неожиданными.
Одной из самых занимательных оказалась литература. Парижский критик Жан Гишар указал, что читателям, которым удалось одолеть длинный роман Пруста «В поисках утраченного времени», теперь станет понятно: основной посыл книги – что жизненный опыт невозможно полностью осмыслить без инструментария, предоставляемого воспоминаниями, а проще говоря, памятью, – это фактически созданное за 150 лет avant la lettreописание того, как работает «контур Росси – Дюранти».
В клинической психологии эти результаты касались аутизма; в истории искусств пролили новый свет на наскальную живопись: рисунки, обнаруженные в пещерах Шове и Альтамира, вовсе не доказывали, что люди стали «человеками» намного раньше, чем предполагалось до их находки, – что противоречит радиоуглеродной датировке, – а лишь то, что они умели создавать впечатляющие изображения задолго до ключевой мутации. Подобно выдвинутой двести лет назад великой идее Дарвина, идея «контура» была сама по себе довольно простой; самым интересным стали выводы, что из нее следовали.
Елене и ее группе удалось показать, что «контур» формируется не сразу. Иными словами, для того чтобы он заработал, требуется время: окончательный вид вся цепочка принимала, когда человеку исполнялось около пяти лет, а затем «контур» продолжал укрепляться еще лет шестьдесят с лишком. Именно поэтому к старости люди становились более счастливыми, мудрыми и спокойными. Разрешилась и загадка младенческого возраста – детей, которые, на взгляд любящих родителей, так походили на человека, но явно не обладали «здравым умом». Подобно девственной плеве, «контур» не открывался, пока химическая активность памяти не обретала силу, достаточную для ее прорыва, а потребная для этого критическая масса воспоминаний накапливалась в первые 58–62 месяца жизни. Новейший сканер сумел обнаружить миг такого прорыва в мозгу пятилетнего ребенка.
Последним доводом противников теории «контура» было «релейное» устройство цепочки, – что она пребывает то в открытом, то в закрытом состоянии. Если железный штырь лишил «Человека-кебаба» способности отключаться, то не нуждается ли обычный мозг в некотором включающем факторе? Елена показала, что это возражение попросту ненаучно. Для того чтобы нейроны мозга приказали руке почесать голову, никакая «душа» не требуется. Требуется лишь взаимодействие определенных количеств вещества. Почему же связи различных клеток мозга должны быть иными? Сама постановка вопроса о включающем факторе отдает дуалистическим отношением к разуму, присущим семнадцатому столетию. Идея «души» мертва, «контур» убил ее – как и идею «личности». Люди образованные знают ныне, что состоят они просто-напросто из вещества, достигающего – на миллисекунду – гармоничного согласия, которое затем прерывается, и процесс этот повторяется бесконечно. Сделав столь дерзкое заявление, Елена собрала свои заметки и под аплодисменты смирившихся оппонентов покинула трибуну.
Затем состоялся прием для журналистов, сотрудников института, гостей из университетов Европы. Расслабившись после удачной речи, Елена выпила больше обычного. И чтобы голова прояснилась, решила немного пройтись, а потом уж сесть на трамвай.
Ее, удостоившуюся почестей от многих организаций, смущало то, что именно она, а не Беатриче Росси получает медали, докторские степени, дифирамбы, конференц-залы больших отелей. Весь мир решил, что вот эта серая мышка и есть самая мозговитая, а та, обаятельная и красивая, просто ухватилась за подвернувшуюся возможность примазаться к ней. И что бы ни говорила Елена о ведущей роли коллеги, повлиять на человеческую потребность видеть жизнь в привычном свете стереотипов она не могла. За прожитые годы правительства, союзы, валюты и договоры появлялись и исчезали в Европе с головокружительной быстротой, но устойчивые предрассудки, судя по всему, не изменятся никогда.
Впрочем, мир отказывался воспринимать новые идеи не только из-за безобидных журналистских клише. Елена сознавала, что даже люди более чем просвещенные соглашались с выводами, следующими из «теории контура», без сколько-нибудь искренней личной веры. Меньше стало приверженцев традиционных религий, зато мистические и иррациональные культы обрели новых адептов. И даже для меньшинства, тех, кто был достаточно разумен, чтобы принять все философские следствия этой теории, первостепенное значение сохраняли обстоятельства их повседневной жизни. От понимания того, что человек состоит из материи, допускающей многократное повторное использование, а личность есть иллюзия, сердце болело ничуть не меньше.
И самое странное, признавалась себе Елена – немного хмельная, бредущая сквозь темноту теплого весеннего вечера, сжимая в руке листки с записями к своему выступлению, – что и сама она принадлежит к числу тех, кто живет так, точно работы, ею опубликованной, не существует. Уж она-то знала, что статья эта верна, точна и много раз подтверждена экспериментально, однако не позволяла выводам из нее хоть как-то повлиять на собственную жизнь.
Войдя в свою квартиру, она сбросила туфли, нажав на кнопку, развернула на стене большой экран, и выбрала старый фильм. Потом налила себе последний бокал вина и запила им таблетку элизиакса. В состав производимого по государственной лицензии препарата входил тетрагидроканнабинол, активный компонент марихуаны, и метилендиоксиметамфетамин – основа некогда популярного в клубах наркотика экстази. В разных таблетках пропорции этих веществ различались. Елена отдавала предпочтение зелененьким, в которых было больше тетрагидроканнабинола. Она любила создаваемое марихуаной ощущение чуда, а порождаемый метилендиоксиметамфетамином всплеск эйфории мешал ей слишком долго мотать восторженной головой в такт звукам шестиструнной гитары, подобно фанатке рок-музыки в Лорел-Каньон в 1968 году.
Она вытянулась на диване и закрыла глаза.
До Бруно у нее был лишь один любовник, коллега-преподаватель из Мантуи, Андреа. Лет на пятнадцать старше Елены, крупный мужчина – любитель твидовых курток, муж вздорной жены и отец троих детей. Елена наслаждалась его обществом, с удовольствием предвкушала появление Андреа в ее ставшей после смерти Фульвии одинокой квартире. Тем не менее, когда он уезжал на конференцию или сидел дома с семьей, почти не вспоминала о нем.
Расставшись с Бруно, она завела другого любовника. Карло играл в туринском оркестре, Елена познакомилась с ним на открытии нового концертного зала. Он был красивым, в отличие от Андреа, но каким-то несговорчивым. А в постели попросту непредсказуемым, порой агрессивным, порой стеснительным. После всего Елене приходилось еще подлизываться к Карло, чтобы он с ней поговорил. Однажды они, голые, лежали бок о бок, и ее вдруг рассмешила унизительность того, чем они только что занимались. Карло сначала обиделся, а потом испытал облегчение. Вылез из постели, оделся, и они, что называется, «остались друзьями». Да и Елене полегчало, когда она поняла, что ей больше не придется показывать этому скрипачу все укромности своего тела. Он потом приезжал к ней из Рима – с «другом».
В памяти ее сохранился лишь Бруно. Ложась с ним, она не совершала отдельного поступка, то было простое продолжение их близости. Как удивительно мы подходим друг другу, думала временами Елена. Он был почти на голову выше ее, но, когда они танцевали, а танцевать Бруно любил, тело Елены словно вливалось в его тело, щека уютно прижималась к его плечу, и она ощущала, как некая часть Бруно понемногу взбухает у ее бедра. В постели они походили на складную картинку, каждый кусочек которой смыкается с другим с первого же раза: не головоломка, но гарантированное наслаждение.
Нынешняя жизнь Елены, лишенная пугающей радости соединения с другим человеком, явилась не результатом принятого ею решения: так сложились обстоятельства, и она к ним понемногу приспосабливалась. Каждый день в ее сознании оживал тот первый вечер в доме среди Сабинских гор. Однако Елена помнила, как даже в миг упоения говорила себе: никто не требует, чтобы я подчинилась этому чувству, не принуждает мою сокровенную суть лежать нагой рядом с другим «я».
С Бруно, с тех пор как он поделился с ней подозрениями относительно Роберто, Елена виделась лишь однажды. Со времени разговора об отце прошло три года, и она сама предложила Бруно навестить ее в Турине – пусть посмотрит, как она работает, как устроилась – в современной квартире со звуконепроницаемыми стенами, большой, хорошо обставленной, с видом на реку По из высоких окон – ее вздувшаяся вода в вечернем свете казалась оливковой.
Они поужинали в ресторане и вернулись к ней в квартиру поговорить. По ходу вечера Елене стало ясно, что Бруно приехал искать ее прощения. И приступил он к этому с всегдашней своей прямотой.
Встав перед ее большим камином с мраморной облицовкой, Бруно сказал:
– Та первая ночь в горах. Мне не следовало позволять тебе. Я убедил себя, будто ты знаешь или хотя бы подозреваешь, что мы – дети одного отца. Я был не прав, Елена, прости меня. Это принесло нам лишь горе.
– Ты мог бы сказать мне тогда. Мог объяснить.
– Я слишком сильно любил тебя. Мне отчаянно не хватало нашей прежней близости, прежнего тепла.
– Ну, ты выбрал их новую версию.
Бруно нахмурился, покачал головой.
– Я проявил слабость. Готов это признать. Попробуй представить себе, как ты просыпаешься каждое утро, зная: тебя лишили самых первых, самых простых отношений в человеческой жизни. От тебя отказалась родная мать. Каждый твой день начинается с ощущения потери. Это все равно что остаться без пальцев. Просыпаешься, как все нормальные люди. А через секунду вспоминаешь.
– Бруно, милый, причина была только в деньгах. Дело же не в том, что она присмотрелась к тебе и решила: ты ей не нужен. Если бы она узнала тебя теперь, то полюбила бы.
– Да, только в деньгах – и в первый раз, и во второй, когда меня отвергла и твоя мама. Но ведь реальная причина на самом-то деле значения не имеет. Только поступок и чувства, которые он порождает. А такой поступок делает человека уязвимым, навсегда. Он вечно боится, что его бросят. Больше того, знает, что однажды от него уже отказались.
– Мне жаль тебя, Бруно. Жаль во многих отношениях, их больше, чем ты, вероятно, воображаешь. И самое печальное, что какая-то мгла окутала нашу детскую дружбу. А для меня она была чудом.
– И для меня тоже.
– Тебе следовало быть в тот раз более рациональным. Ты мог уберечь нас обоих.
– Ах, Елена, но ведь это всегда было по твоей части. Рациональность. Научный подход. Ты же и довела его до логического – рационального – завершения. Доказала, что на самом-то деле нас нет. Что мы ничем не отличаемся от стола или стула. Что человек не содержит в себе ничего ценного. И выходит, в твоем мире все, что с нами случилось, значения не имеет, так?
Елена потупилась.
– Не думаю, что мы с Беатриче доказали именно это.
Однако Бруно, не в силах дальше нести бремя своей вины, продолжал осыпать ее упреками. Заявил, что из-за нее миллионы людей лишились надежды. Распалился, сорвался на крик.
Глядя, как Бруно машет руками, Елена впервые поняла, насколько он, в сущности, слаб. Поняла, что этот Бруно – вовсе не тот мальчик, который пробудил в ней способность отзываться на слова и поступки людей, и уже не тот мужчина, которого она любила с такой безнадежной страстью. Он переменился: стал другим человеком.
* * *
Елена Дюранти, теперь ей сорок девять – возраст для женщин ее семьи опасный, – просыпается каждое утро, когда косые лучи солнца пробиваются сквозь жалюзи уютной спальни в самом конце коридора, начинающегося от входной двери в ее ухоженную квартиру. На столике у кровати стоит фотография Фульвии в молодости; другая изображает Роберто в его мастерской; и еще одна – они и Бруно на мосту в Венеции пятнадцать лет назад. Рядом со снимками лежат ее очки и два пузырька с таблетками: в одном те, что помогают ей вплывать в сон, в другом – способствующие регенерации суставной ткани и защищающие от симптомов артрита. Плитка пола в ванной – теплая, температура душа – идеальная, и, стоя под его успокоительными струями, Елена посасывает пастилку, которая делает все, чего требует гигиена зубов и полости рта.
Одежда, которую в детстве она считала лишь средством защиты от холода, ныне значит для нее нечто большее; принюхиваясь к долетающему из кухни аромату кофе, Елена не без удовольствия выбирает темные брюки, туфли, мягкий шерстяной свитер. Затем – спуск на лифте, порыв городского ветра, когда она сходит с крыльца на тротуар, а затем ее тело машинально перемещается к остановке гелиотрамвая.
Как правило, Елене удается избегать самокопания, взгляд ее блуждает по темной реке, по мостам, по извергаемому подземкой потоку людей, по склоненным к воде деревьям. Если же она все-таки погружается в размышления, то думает лишь об одном: какое счастье, что ей, деревенской девочке, достался мозг, умеющий находить связи и хранить факты. Какая к тому же удача, что благодаря устройству ее личности она сторонилась людей и имела достаточно времени для развития преимуществ, данных ей ее синапсами.
Но иногда она не столь жизнерадостна. «Я заслужила одиночество, – думает Елена. – Детской гордыней. Скукой, которую наводили на меня в школе другие дети, ошибочной уверенностью в том, что я в чем-то выше их. Застенчивость, высокомерие – какая разница?»
Как-то раз, уже после окончательного разрыва с Бруно, Елена отправилась к их дубу, чтобы попытаться понять, какой она была в детстве. Земля там по-прежнему не несла никаких следов, вороны по-прежнему кружили в небе; лишь разраставшийся город подполз по равнине немного ближе. Елена просидела у дуба около часа в надежде, ожидая облегчения или просветления, но поняла только одно: белые камни и жесткая трава всегда знали, что надолго переживут ее любовь; не было в них ни безразличия, ни утешения, лишь констатация краткости ее жизни.
В детстве она знала, что старинные здания простояли на своих местах сотни лет; что именно по этой причине люди приезжают посмотреть на них, восхититься камнями, по которым ступали древние римляне. Но при этом некая абсурдная часть ее сознания воображала, что неведомо как просуществует дольше и ландшафта, и рукотворных жилищ. Ей и теперь кажется унизительным – признать, что и она лишь одна из тех безымянных миллионов, кого преспокойно переживут даже дешевые магазины у кольцевой дороги и чьей сгинувшей безвестности станут, разинув рты, дивиться туристы будущего.
Близ пьяцца Риволи есть кафе, куда Елена заглядывает каждое утро, пересаживаясь с одного трамвая на другой. В его ароматном, обшитом деревом зале она неизменно встречает одних и тех же людей: владельца кафе Маттео, седовласого и краснолицего, Джузеппе из магазина одежды и Орнеллу – озорную темноволосую девушку из адвокатской конторы. Мелькают и другие – постоят, глотая кофе, у стойки бара, коснутся запястьем считывателя оплаты и торопливо выйдут. Елена с удовольствием просиживает здесь минут десять, среди запахов жарящихся кофейных зерен и свежей выпечки, которые возвращают ее в детство – или в иные времена, когда жизнь казалась все-таки более возможной. Есть в кафе и газеты, их печатают в его задней комнате на вторичной бумаге; они не оставляют в пальцах ощущения хрупкости, памятного ей по временам более давним, но читать их легко и приятно.
Каждое утро, глядя в окно трамвая, идущего по корсо Франча к Центру исследований человека, Елена думает: вот это и есть я, что вполне разумно. Печалиться тут не о чем – то, что ты чувствуешь, это и есть жизнь. И нередко ловит себя на том, что вспоминает последние слова из рассказа Бруно «Другая жизнь»: «…я выступаю в долгий обратный путь к месту, в котором расточусь и сам.»
Все, что она делает, кажется ей отягощенным утратой. Часто голос ее словно бы сопровождается эхом, будто она говорит в пустоту. Прямоугольные очертания рабочего стола и экрана наводят на мысль об отсутствии человека, отсутствии случайности. В кабинете нет ничего ветвящегося, непознаваемого. Во время обеденного перерыва Елена избегает всего, что способно нарушить работу ее сердца. Берет салат из авокадо с тыквенным маслом, апельсин, кружочки банана, слегка присыпанные цельными зернами. «Господи, – думает она, – я питаюсь как безмозглый гоминид в пустыне Серенгети».
Она спрашивает себя, означает ли это самоограничение, что ей и вправду хочется жить? Зачем она стремится продлить отведенное ей время, сдержать пружину смерти, которая распрямляется в ее генах? «Возможно, – думает Елена, возвращаясь к своему рабочему столу, – я вовсе не прочь и дальше быть несчастной». Мысль завладеть всего лишь настроением – «счастьем» – и рассчитывать каким-то образом сохранить его представляется ей нелепой. В качестве жизненной цели такие попытки не только обречены на провал, они инфантильны. И все-таки Елена предпочла бы и дальше жить так – как она сама выражается, «умерев заживо», – чем не жить вообще.
Вернувшись вечером домой, она ложится с бокалом тосканского на темно-коричневый диван и смотрит, как из пола выскальзывает телеэкран. И признаёт, что, посвятив всю жизнь научным исследованиям, она так ничего и не поняла, совсем ничего.
Она смотрит старый, 2029 года, фильм о людях, которые бегают по кругу, влюбляются, преследуют друг друга, шутят. Выпивает еще вина из Монтальчино. Потом закрывает глаза, устраивается посреди диванных подушек поудобнее. И воспоминания о местах, в которых она никогда не бывала, наполняют ее: о французском монастыре с кельями и гудящим колоколом; о наполненном музыкой домике в горах Калифорнии; о доме в Англии, возле которого на ровных лужайках мальчики с палками и красным мячиком играют в странную игру.
Она гадает, будет ли, когда проснется, чувствовать себя столь же заинтригованной, как сейчас, – или жесткие грани фактов, истории, ее личного прошлого, каждой клетки, делающей ее тем, что она есть, на самом деле так же текучи, как время.