23 часа

Гарри лежал на кровати в квартире Итона и без особого успеха пытался уснуть. Дверь он запер, а ручку для верности подпер спинкой стула — на всякий случай. Он лежал и пытался убедить себя в том, что все хорошо. И что Итон прав. До нынешнего вечера он оставался совсем один и был в безвыходном положении. И вдруг у него появились и убежище, и сразу два человека, пытающиеся ему помочь.

Итон ушел, пообещав принести что-нибудь поесть и порекомендовав Гарри потратить это время на мытье и самую тщательную обработку подживающих ран. Но только не бриться. Поскольку отросшая щетина, уже превращающаяся в бороду, изменила его почти до неузнаваемости.

И еще он попросил Гарри подумать, кем он хочет стать. Нужно выбрать что-то такое, о чем он мог бы свободно говорить, если спросят, — например, специальность преподавателя права из колледжа, или, скажем, журналиста, специализирующегося на индустрии развлечений и приехавшего в Италию провести отпуск, или сценариста, или писателя, знакомящегося с наследием античного Рима.

— Я останусь тем, кто я есть, — священником, — сказал Гарри, когда наутро Итон вернулся с пиццей, бутылкой красного вина, хлебом и кофе.

— Но ведь полиция ищет как раз священника-американца.

— Здесь священники на каждом шагу. И думаю, среди них немало американцев.

Итон в первый момент заколебался, но потом кивнул, вышел в спальню и вернулся с двумя рубашками и свитером. Затем он извлек из шкафа 35-миллиметровый фотоаппарат, вложил в него пленку и усадил Гарри перед пустой стеной. Он сделал восемнадцать снимков. На шести Гарри был одет в одну рубашку, на шести — в другую, а еще на шести — в свитер.

После этого Итон ушел, предупредив Гарри, чтобы тот никуда не выходил, и пообещал, что завтра к полудню его навестят либо он сам, либо Адрианна.

Почему?

Почему он решил выдать себя за священника? Неужели это было разумно? Да! Будучи священником, он сможет в любой момент превратиться в мирянина, достаточно будет переодеться. И как он предположил с самого начала, среди священнослужителей здесь, несомненно, полно американцев. Прячься на самых заметных местах, посоветовал ему Геркулес. Держись поближе к тем, кто тебя ищет. Он попробовал, и это сработало. Не один, а много раз. Однажды он даже побывал под самым носом у карабинеров.

С другой стороны, Итон был прав: полиция ищет не кого-нибудь, а Дэнни. А Дэнни священник и американец. Так что священник, говорящий по-итальянски с американским акцентом, автоматически попадает под подозрение. На него будут смотреть, о нем будут думать, невзирая даже на то, что борода делает его неузнаваемым. И еще нельзя забывать об объявленной награде. Сто миллионов лир. Это примерно шестьдесят тысяч долларов. Найдется множество народу, готового попытать счастья и позвонить в полицию, даже понимая, что ошибка может быть чревата жестокими насмешками и оскорблениями.

Дальше: что он знал о жизни и обязанностях священника? Что, если какой-нибудь священнослужитель заговорит с ним? Если кто-нибудь попросит его о помощи? Но так или иначе, решение было принято, фотографии сделаны… Тем более что Итон пообещал вместе с документами снабдить его и весьма убедительной автобиографией.

Значит, священник…

Снаружи до Гарри доносились звуки ночного Рима. Виа ди Монторо пролегала в стороне от самых оживленных районов и была намного тише, чем улицы, проходившие рядом с его отелем, расположенным совсем рядом с вершиной Испанской лестницы. Но и здесь не было тишины. Ездили машины. То и дело с жужжанием проносились мотороллеры. По тротуарам шаркали подошвами пешеходы.

Однако мало-помалу все эти звуки слились в единый фон, в цельную симфонию мира, существовавшего вдали от него и вне его. От горячего душа, чистой постели и вообще подобия нормального порядка Гарри потянуло в сон; все убеждало его признаться самому себе, что он донельзя измотан. Возможно, именно по этой причине он и решил, что будет выдавать себя за священника. Просто потому, что принять такое решение было легче всего. И потому, что он некоторое время успешно пробыл в этом образе. Но не в последнюю очередь и по другой причине — ему подсознательно хотелось почувствовать, пусть даже таким странным образом, что же на самом деле представлял собой Дэнни. Воплотить в жизнь тот совет, который, вероятно даже не заметив того, дал ему Геркулес. Превратиться в собственного брата — пусть ненадолго.

Он закрыл глаза и почувствовал, что его уносит сон. И, засыпая, вновь увидел перед собой поздравительную открытку: на фоне украшенной рождественской елки улыбающиеся лица людей с красными санта-клаусовскими шапками на головах — мама, отец, он, собственной персоной, Маделин и Дэнни.

«Аддисоны желают вам счастливого Рождества».

Потом видение исчезло, и из темноты до него донеслись слова Пио. Тот, понизив голос, снова повторял то, что сказал в машине, когда они возвращались в Рим: «Знаете, как рассуждал бы я, если бы оказался на вашем месте?.. Правда ли, что мой брат жив?.. Если да, то где он может находиться?»

* * *

Марчиано сидел один в своей библиотеке перед темным монитором выключенного компьютера. Книги, заполнявшие все пространство вдоль стен, от пола до потолка, сейчас, в его донельзя подавленном состоянии, казались никчемными декорациями. Единственным источником света в комнате служила галогеновая лампа, стоявшая на антикварном письменном столе. А под лампой, в середине светового пятна, лежал конверт, доставленный ему в Женеве, — без адреса отправителя, но зато с пометкой «Срочно». Этот самый конверт был при нем, когда он возвращался на поезде в Рим. Внутри лежала аудиокассета, которую он прослушал лишь один раз и больше не включал. Он и сам не знал, почему сейчас вдруг решил прослушать ее снова. Но так или иначе, ему неодолимо хотелось это сделать.

Открыв ящик стола, он достал оттуда маленький, с ладонь, диктофон, поставил его на стол, затем открыл конверт и вложил кассету в магнитофон. Секунду-другую помедлил в нерешительности, а затем нарочито резким движением нажал кнопку «Пуск». Сначала из динамика доносилось лишь негромкое сухое шипение, а затем раздался голос, приглушенный, но совершенно четкий:

«Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Да поможет Господь, озаряющий все сердца, осознать твои грехи. Веруй в милосердие Господне».

«Аминь, — отозвался другой голос и продолжил: — Отпустите мне грехи, святой отец, ибо я грешен. Я уже давно не исповедовался, и грехи мои…»

Марчиано поспешно нажал на кнопку «Стоп» и застыл неподвижно, не в силах заставить себя слушать дальше.

Исповедь была записана втайне и от кающегося, и от священника. Кающимся был он сам, кардинал Марчиано. Исповедником — отец Дэниел.

Измученный страхом и отвращением, которыми до самых глубинных уголков наполнил его душу Палестрина, он обратился за поддержкой в единственное доступное ему место. Отец Дэниел был не только умным и полезным помощником, не только одним из ближайших друзей — он был священником, принесшим обет Господу, и потому все, что могло быть ему сказано в ходе таинства, оказывалось защищено великой тайной исповеди и не могло ни при каких обстоятельствах выйти за пределы исповедальни.

Не могло, но вышло.

Потому что Палестрина подслушал и записал исповедь. И не могло быть никаких сомнений в том, что Фарел напичкал электронными жучками все личные и служебные помещения, в которых мог появиться Марчиано или другие высшие иерархи церкви.

Одержимый все усиливающейся паранойей, госсекретарь Ватикана держал активную оборону по всем фронтам, постепенно превращаясь в того самого военного диктатора, каким он, по его собственным словам, сказанным Марчиано несколько лет тому назад, себя самого считал. Тогда он был пьян, но с величайшей серьезностью и неимоверной гордостью говорил, что с тех пор, когда стал что-то понимать, он твердо знает, что является не чем иным, как новым земным воплощением Александра Македонского, великого полководца древности, покорителя Персидской империи. С тех пор он начал строить свою жизнь соответствующим образом и благодаря своему уникальному предназначению смог стать тем, кем стал, и занять то место, какое занял. И не важно, верил ли в это кто-нибудь другой, поскольку сам он верил в свои слова безоговорочно. Ну а Марчиано видел, как Палестрина мало-помалу облекался в мантию полководца.

С какой молниеносной быстротой, с какой ужасающей жестокостью он начал действовать, как только услышал запись! Марчиано исповедался поздним вечером в четверг, а рано утром в пятницу отец Дэниел отправился в Ассизи. Несомненно, он был напуган ничуть не меньше, чем Марчиано, и искал какого-то иного способа восстановить душевный покой. У Марчиано и на долю секунды не возникло сомнений в том, кто мог решиться взорвать автобус и погубить столько ни в чем не повинных людей ради того, чтобы устранить одного священника. Это была та самая безжалостность, полностью отрицавшая всякую гуманность, являвшаяся основной чертой стратегического плана Палестрины насчет Китая. Та же самая хитроумная болезненная расчетливость параноика, заставлявшая его ни на йоту не верить не только окружавшим его людям, но даже и тайне исповеди, а значит, и основополагающим канонам церкви.

Марчиано должен был это предвидеть. Потому что к тому времени Палестрина уже успел совершенно открыто продемонстрировать ему свою ужасающую сущность. И увиденное запечатлелось в памяти Марчиано, словно выжженное каленой печатью.

* * *

Наутро после торжественных, прошедших при огромном стечении народа похорон кардинала-викария Рима госсекретарь вызвал всех, кто был связан с его планом насчет Китая — Марчиано, префекта конгрегации епископов Йозефа Матади и генерального директора Банка Ватикана Фабио Капицци, — на совещание, местом для которого выбрал свою личную небольшую виллу в Гроттаферате, неподалеку от Рима. Это место Палестрина частенько использовал для собраний в самом узком кругу, именно там он впервые поставил министров Ватикана в известность о своем «Китайском протоколе».

Сразу по прибытии их провели на небольшую полянку, окруженную ухоженными кустами, поодаль от главного здания, где их поджидал Палестрина. Он сидел за кованым столиком, потягивал кофе и одновременно что-то печатал на ноутбуке. С ним был Фарел — стоял за креслом, словно верный мажордом, исполняющий заодно и обязанности телохранителя. С ними был еще один человек — мужчина привлекательной, но неброской наружности, не достигший, по-видимому, и сорока лет. Худощавый, среднего роста, черноволосый, с проницательными ярко-синими глазами и одетый — Марчиано хорошо это запомнил — в двубортный синий пиджак при белой сорочке и темном галстуке и серые брюки.

— Вы еще не знакомы с Томасом Добряком, — сказал Палестрина, когда приехавшие сели; при этом он потирал руки, словно представлял нового члена привилегированного закрытого клуба. — Он помогает нам координировать ситуацию в Китае.

У Марчиано до сих пор явственно сохранилось ощущение ужаса и недоверия, которое он испытал в тот момент; он заметил, что и остальные почувствовали то же самое. Капицци непроизвольно поджал тонкие, всегда напряженные губы, на обычно искрившиеся юмором глаза Йозефа Матади набежала мрачная тень, когда Томас Добряк поднялся и чрезвычайно вежливо обратился дому из них по имени, взглядывая при этом в глаза.

— Buon giorno, монсеньор Капицци.

— …Кардинал Матади.

— …Кардинал Марчиано.

* * *

Марчиано помнил, что год назад, приехав вместе с отцом Дэниелом на встречу с Пьером Веггеном, уже видел Добряка, тогда в обществе низкорослого китайца средних лет. В то время Марчиано не имел ни малейшего представления, кто это такой, да и вообще не обратил бы внимания на этого человека, если бы не китаец рядом. Но сейчас он столкнулся с Добряком лицом к лицу, к тому же знал его имя и отлично понимал, с кем имеет дело. Поэтому в тот момент, когда убийца, глядя ему в глаза, назвал его имя, кардинал испытал настоящий ужас.

А то, как Палестрина совершенно откровенно забавлялся, глядя на их достаточно красноречиво проявившуюся реакцию, сказало им так же ясно, как и произнесенные вслух слова, кто убил кардинала-викария и по чьему приказу. И приглашение их, а вернее, вызов на эту виллу был попросту предупреждением, что, если кто-нибудь из них втайне придерживается взглядов покойного кардинала, идущих вразрез с планами Палестрины насчет Китая, Томас Добряк успешно разберется и с ним. Наглость, с которой Палестрина устроил этот дивертисмент для нагнетания ужаса, была совершенно откровенной и оттого еще сильнее устрашала. Кроме того, его поступок свидетельствовал о том, что война за контроль над Китаем должна вот-вот начаться.

А потом, вероятно для того, чтобы кардиналам стало еще понятнее, на чьей стороне сила и власть, Палестрина пригладил ручищей свою пышную снежно-белую шевелюру и соизволил отпустить их.

* * *

Марчиано вновь увидел свой полутемный кабинет и карманный диктофон на столе. Во время этой исповеди он рассказал отцу Дэниелу об убийстве кардинала Пармы и о своем соучастии в великом плане Палестрины по распространению влияния католической церкви на Китай — плане, для выполнения которого потребуются не только неприглядные маневры с ватиканскими капиталовложениями, но и смерть бессчетного количества ни в чем не повинных простых китайцев.

А получилось, что своей исповедью он, сам того не ведая, приговорил отца Дэниела к смерти. В первый раз его спас Бог, а может быть, судьба. Но теперь, когда им стало доподлинно известно, что излишне осведомленный священник жив, Томас Добряк начнет охоту за ним. А ускользнуть от такого, как Добряк, пожалуй, невозможно. Палестрина не позволит себе ошибиться дважды.