Ночью приходит страх.

Я его не жду. А он меня не спрашивает, жду я его или нет, он приходит, он просачивается сквозь какие-то прорехи в полуночи. Он крадётся к моему дому, пробирается через темноту лесной чащи.

Я ещё не верю, что он придёт. Ещё надеюсь на что-то, смотрю в темноту ночи. Может, показалось. Может, померещилось. Может, это ветка стучит в окно. Ну да, ветка, вот она, если посмотреть на неё в упор, а если не в упор, а вот так, краешком глаза, мерещится тёмный силуэт.

Вечером ставлю на подоконник икону. В жизни бы не подумал, что буду ставить на подоконник икону, только смеялся над всякими бабками, как они крестятся, Го-о-осподи-спа-си-и-по-ми-луй-и-всё-та-ко-е… а вот пришлось, поставил на окно икону святого-не-знаю-кого, обереги и защити, прости, если что не так, если там кого обидел, или где у кого взял что и не вернул, я не со зла…

А он приходит.

Страх.

Плевать он хотел на все иконы, вместе взятые. Он вообще не знает, что такое икона, в его тёмном мире нет икон. Там, по ту сторону тьмы. Там вообще ничего нет, там только страх.

Он приходит. Пока ещё теплятся последние блики дня, я ещё не вижу его – то ли ветка стучит в окно, то ли дождь, то ли осенний листок упал. Но день отступает, сдаёт позиции, я остаюсь наедине с темнотой ночи, наедине с ним.

Со страхом.

И хочется, как в детстве, закричать во всё горло: ма-ама, и мама прибежит, мне что, делать больше нечего, с тобой тут нянькаться, на работе устала, как собака, у тебя совесть вообще есть или нет… и оставит меня наедине с ночными страхами, с Тем, Кто Живёт Под Кроватью, и с Тем, Кто В Углу…

Так было в детстве.

И сейчас вот так же. Когда приходит страх.

Оборачиваюсь.

Смотрю в темноту ночи за окном.

Может, померещилось, может, и правда ветка стучит в окно…

Нет, не померещилось. Вот он. Смотрю на него.

На полусгнивший череп, присыпанный пожухлыми листьями, в левой глазнице у него болтается на паутинке меленький червячок…

Может быть, я успею предупредить его.

Не знаю.

Скорее всего, нет. Если время ещё можно повернуть вспять, то пустить время по другой дорожке – нереально. Нет у времени других дорожек. Нет развилок. Чему быть, тому не миновать.

И всё-таки я на что-то надеюсь. Вспоминаю, где его дом, адрес, адрес, вспомнить бы ещё этот чёртов адрес, вылетел ведь из головы. Да у меня много что из головы вылетело, скоро мозги вытекут к чёртовой матери.

Кажется, здесь он живёт. Пробираюсь через дохлый лесочек, листва под ногами шепчется с темнотой полуночи. Вижу знакомый дом, почему-то сейчас он кажется мне незнакомым, да мне всё кажется незнакомым. Может быть, я ошибся адресом. Очень может быть. Я вообще много стал ошибаться, после того, как меня…

Стучу в окно. Смотрю на молодого парня в комнате, у него ещё всё впереди, он ещё не знает, что будет. Стучу в окно. Он не видит меня, не смотрит в мою сторону. Стучу в окно…

– …ты в Москве, главное, загнездись, а там видно будет, – кивает отец.

– Загнездись – это как?

– А то сам не знаешь… знакомства заведи, задружись там, с кем надо…

– А учиться не надо? – спрашиваю.

– Ага, не надо… если не учиться, то на хрена тогда вообще ехать. Ты это, смотри… начнутся у тебя там пьянки-гулянки всякие…

Фыркаю.

– Да что ты… я не такой.

– Ой, да не надо ля-ля, я сам такой был… до поры, до времени. Москва, она, брат, знаешь, как заворожит… имя своё забудешь, а не только за чем приехал… только так тоже не годится… я вот загулял-загулял, и после второго курса всё, выперли… так и не доучился…

Оторопело смотрю на отца, вот уж не думал, что он тоже учился в Москве. Уверенно киваю, будь спок, всё будет нормально, мы этих москвичей всех за пояс заткнём, мы им покажем…

Ночные страхи уходят, сейчас не их время. Сейчас время светлого утра и светлого солнца. Почему-то я надеюсь, что вечером страхи не вернутся, солнце спугнёт их.

Почему-то надеюсь…

Крадусь к нему в темноте полуночи. Моё тело меня слушается. Пока ещё слушается.

Может, успею его предупредить…

– Ой-ой-ёшеньки, учить он сел… – Чердак выдёргивает у меня учебник, – твой мозг отказывается воспринимать информацию…

– А сдавать как?

– Ой-ой-ёшеньки, не знает он, как сдавать… знаешь анекдот, шпиёна английского в наш универ послали, и разоблачили знаешь как? На лекциях все спали, и он спал, потом все гуляли, и он гулял, все пили и он пил.

– И что?

– Все сдали, а он не сдал.

Фыркаю. Чердак хватает меня за шиворот.

– Айда уже… русские не сдаются…

Дальше местного нашего клуба в посёлке нигде не бывал, не сходить в какой-нибудь «Армагеддон» было нельзя, в жизни себе такого не прощу. Вообще не представлял себе, что делать в клубе, как встать, как сесть, толпа взмыленных тел дрыгается под какой-то музон, парень в углу зажимает девчонку, она хохочет во всё горло…

– А ты чего скис? – вопрошает Чердак.

Хочу признаться, что не знаю, как себя вести в клубе. Не признаюсь. Этого мне здесь не простят…

– Ой-ой-ёшеньки, стесняется он… Знаешь анекдот, дочка собирается на дискотеку, а мама видит, что под мини-юбкой у дочки нет нижнего белья…

Терпеливо выслушиваю анекдот. Чердак приносит два бокала, наполненные какой-то хренью. Спохватываюсь: ну конечно, чтобы вот так с остекленевшими глазами дрыгаться на танцполе, нужно выпить… Как у Алисы в стране чудес: чтобы пройти через дверцу, надо что-то выпить или что-то съесть…

Пью. Конечно, не в то горло, конечно, захлёбываюсь кашлем, девчонки хохочут. Ничего, скоро я тоже буду так хохотать…

Иду на танцпол, тело становится лёгким, будто и не моим вовсе. Полуголая девица кладёт руки мне на плечи, чувствую, что улетаю куда-то.

А потом приходит тьма.

Холодная тьма осенней ночи, морок мёртвых листьев, изморозь разрытой могилы. И уже не вижу, кто танцует вокруг меня, то ли люди, то ли оскаленные черепа и пустые глазницы, смотрю на себя самого, на свои руки, да что с ними, дочиста обглоданные фаланги с кое-где приставшими жилками…

Может, я успею предупредить его.

Может, я успею сказать ему, как он пойдёт в клуб, «Армагеддон», или что-то там в этом роде, как напьётся какой-то дряни, так до сих пор и не знаю, что там была за дрянь, как наутро проснётся с квадратной головой и не сможет оторвать её от подушки.

– Живой, нет? – спросит его Чердак, сам еле живой после вчерашнего.

– Ага…

Он будет отрывать голову от подушки, ещё пожалеет, что рядом нет домкрата. Он снова научится чувствовать своё тело, такое чужое, побывавшее в куче других тел, женских, бесстыдных, хохочущих. Захочется отмыть его даже не с мылом, а не знаю, с чем.

Может, я успею предупредить его. Как он проснётся поутру, подумает, что лучше бы не просыпался. Как он начнёт припоминать мороки прошлой ночи.

– Ну, ты вообще буйный вчера был… орал, как резаный… – скажет Чердак.

– Правда? – спросит он.

– Ну… орал, что на тебя мертвецы лезут… и что ты сам мертвец…

Он вспомнит. Содрогнётся от ужаса.

– Что, крепенькое зелье было? – спросит Чердак.

Он вспомнить про зелье. Про жуткое ощущение невесомости между небом и землёй. Вздрогнет.

И поймёт, что хочет ещё.

Иду к его дому. Кажется, этот дом, если я не запутался с адресами. А что, вполне могу запутаться, память у меня дырявая.

Сегодня закрыл шторы, так будет спокойнее. Мне так казалось. Чёрта с два так спокойнее, я же знаю, что он уже стоит там, у окна, уже заглядывает в комнату. Так даже хуже, я не вижу его, даже тёмной тени, темнее самой ночи – не вижу.

Хочется отдёрнуть шторы. Только сейчас уже не отдёрнешь шторы, сейчас уже и с кровати не встанешь, страх надёжно приковал к месту.

Страх…

Я и забыл, что это такое. Забыл с самого-самого раннего детства, когда ещё не понимаешь, где сон, где явь, и снится тебе, что по стенке бегает цыплёнок, и просыпаешься, бежишь искать: а где он, куда убежал? С тех пор много времени прошло, много воды утекло, стало как-то не до страхов, ни до кого, ни до чего. Много чего было, первый раз в первый класс, ты уроки делать собираешься или нет, ты как экзамены сдавать будешь, а…

Стало как-то не до страхов, которые стучатся в окно. Я думал, они ушли. Навсегда. А они есть.

Он вернулся откуда-то ниоткуда. С той стороны ночи. И странно, я задёрнул занавеску, а всё равно вижу его, вон он, смотрит в темноту комнаты, правую глазницу затянула паутинка, к полусгнившей челюсти пристал осенний листок.

Истлевшая плоть стучится в окно.

И я знаю, что никакие молитвы не помогут.

Сегодня он задёрнул занавеску.

Но я знаю: он видит меня.

Он чувствует меня.

Стучусь в дверь. Долго не открывают, нет там никого, что ли, если нет никого, ей-богу, снесу дверь к чёртовой матери, пусть знает Чердак, как дома не быть, когда я пришёл…

Дверь открывается, выпускает заспанную рожу Чердака.

– Чего ломишься-то?

– А то сам не знаешь, чего ломлюсь.

– Как всегда?

– Ну…

На негнущихся ногах вваливаюсь в коридор, дрожащими руками вытаскиваю из кармана банкноты, главное, не растерять…

– Три, четыре… ты чего, милостыню собирал? – смеётся Чердак.

Мне не до смеха. Начинает ломать. Ещё не начинает, ещё только едва-едва, такое состояние, когда ещё терпимо, но уже невтерпёж…

Чердак протягивает снадобье. Выметаюсь на лестницу, сил нет уже ждать, разбиваю ампулу, набираю в шприц, ещё вспоминаю, что надо выпустить пузырьки воздуха. Вот так наши и умирают от закупорки сосудов. Или от заражения крови. Или…

Это всё неважно. Сейчас всё это будет уже неважно, сейчас я буду мёртвым, и меня будут окружать мёртвые, и я буду плясать с ними их бешеные пляски…

Покачиваюсь на границе двух миров, падаю в тот, сладкий, невесомый мир…

Чувствую, что так было – все века, во все времена, в осеннюю ночь, ночь демонов, мёртвые оживали, вставали из могил, кружились в бешеном хороводе вместе с осенней листвой под звуки неведомой мелодии…

Бесконечны, безобразны

В мутной месяца игре

Закружились бесы разны

Будто листья в ноябре…

…смотрю на свои истлевшие костяшки, вижу мёртвые глазницы вокруг…

…прихожу в себя на полу подъезда в луже собственной блевотины, какая-то бабища надрывно орёт: что за скотины такие, ни стыда, ни совести нету…

Да пошла ты…

Может, я успею предупредить его, что всё будет так. Может, он спохватится не пойти в «Армагеддон». Или вообще не поехать в Москву, хотя Москва тут ни при чём, Москва, она такая, какую мы сами себе сделаем.

Иду в темноту ночи, к его дому.

Может, успею.

При свете дня лес возле дома кажется совсем не страшным. Да здесь всё кажется не страшным, ночные мороки как будто умерли. Вот именно, что как будто. Это только кажется. Я знаю. Они ушли туда, в темноту чащи, ждут своего часа.

Они…

Я не знаю, кто они. Я не знаю, кто он, который приходит каждую ночь. Я не знаю его имени. А может, у него и нет никакого имени.

Прошлой ночью я всё-таки победил его. Всё-таки дождался рассвета, дождался того часа между днём и ночью, когда ещё не тьма, но уже не свет, когда он, вспугнутый солнцем, отступил от окна, ушёл в темноту леса.

Я следил за ним. Я видел, куда он пошёл. Чёрт возьми, в подступающем рассвете я видел, как он лёг в землю…

Иду в тёмную чащу. Разумеется, я ничего не найду, разумеется, мне померещилось что-то там, ночью…

Разрываю сухую листву, просто так, может, наткнусь на какой-нибудь боровик или мухомор, дам ему пинка, ещё бы сейчас потоптать дедушкин табак, только он весной бывает, не сезон…

Разрываю листву.

Вижу его.

Он лежит, зарылся в листья, истлевший, пропахший смертью. Вот так же в доме пахло, когда бабушка умерла, это я хорошо помню. Вижу его пустые глазницы, подёрнутые паутинками, каких-то мошек на теле…

Он поднимает голову…

То есть, что я говорю, не может он поднять голову, не может он сесть на земле, неуклюже встать…

…через секунду вижу себя бегущим по просеке, кажется, я кричал, а может, нет, не помню, бросаюсь в дом на окраине деревушки, врезаюсь в отца…

– Ты чего, а?

Вздрагиваю, прихожу в себя, действительно, чего я…

Сегодня он потревожил моё убежище. Разрыл сухие листья. Мне кажется, это добрый знак, кажется, он перестаёт меня бояться.

Почему так бешено колотится сердце…

Оно теперь всегда бешено колотится, оно как будто чувствует, что недолго ему осталось. Чердак честно сказал, с его зельем больше трёх лет не живут. Только мне плевать, сколько живут, сколько не живут. Наступает время, когда за зелье отдашь не то что какие-то годы жизни, но и…

Но и…

А больше мне и нечего отдать…

Дамочка цокает каблучками, совсем близко. Выскакиваю из проулка, выхватываю сумочку, ай, ах, ой-ой-ёшенки, как сказал бы Чердак…

Бегу в темноту ночи, в хоровод осенних листьев. Скорее к Чердаку, за снадобьем, осталось потерпеть немного, и буду плясать в хороводе мертвецов, сам лёгкий, бесплотный, бестелесный…

Кто-то преграждает дорогу…

– Ты чё, парень, охренел?

Кто-то хватает сумочку, вырывает, пусти-пусти-пусти, отбиваюсь от кого-то, визжит дамочка: держите его, держите, кто-то швыряет меня на землю, на какие-то штыри какой-то стройки…

…прихожу в себя, ещё думаю, что это за липкой гадостью меня облили, не сразу спохватываюсь, что это моя кровь. С третьей попытки поднимаюсь на ноги, дамочки нет, сумочки тоже нет, ничего нет. Нет сил даже ругаться, сам виноват, упустил, упустил, упустил. Проще всего снова выйти на охоту, да чёрта с два выйдешь, если руки в крови, в буквальном смысле, в крови.

Иду в сторону Чердакова дома, ещё надеюсь на что-то, не век же он в долг не даёт, ну один-единственный раз, ну только один…

…не сразу спохватываюсь, что сердце у меня больше не бьётся. Ни бешено, ни небешено.

Никак.

– А сейчас он там есть? – спрашивает отец.

– Нет.

Смотрим в подступающие сумерки. Сам себе кажусь идиотом, выдумал тоже, нажаловался отцу, как маленький. И вот готов спорить: на этот раз ничего не будет. Совсем. И потащит меня отец с полным правом к психиатру.

– А он когда приходить начал?

– Да… с сентября. Как я решил, что весной в Москву поеду…

Отец кивает. Сжимает ружьё, заряженное серебряной ложечкой. Так спокойно, будто для него это дело обычное, бить упырей. А может, и правда обычное. Что я вообще знаю про отца…

– Скелет, говоришь, истлевший?

– Ну.

– А крылья у него есть?

– Не-е…

Отец снова кивает. Мне кажется, он не боится. Может, только кажется.

Выволакиваю себя из засохшей листвы. С каждым разом выволакивание даётся мне всё тяжелее и тяжелее. Оказывается, мёртвое тело тоже не вечное, И бешеные пляски мертвецов в холоде осени – не навсегда.

Иду к дому. В который раз иду к дому. Может, на этот раз я достучусь до него. Может, он услышит. Может, поймёт. Может, не поедет в Москву. Или, по крайней мере, не пойдёт в Армагеддон. Или…

Он смотрит на меня с той стороны окна. Ему только семнадцать. У него ещё всё впереди. Между нами два года жизни… и смерти. Между нами Армагеддон. И Чердак с его анекдотами. И зелье. И бешеные пляски мертвецов. И сумочка в подворотне. И…

Он видит меня. Он даже поставил на окно икону, чтобы меня отпугнуть, икона обжигает меня какими-то флюидами, это больно.

Вижу рядом своего отца. Вру, уже не моего – его отца. У меня отца нет. У меня вообще ничего нет. меня самого уже нет.

Огромным усилием воли протягиваю истлевшую руку. Стучу в окно.

Отец вскидывает ружьё. Что он задумал…

2013 г.