Это была совершенно круглая комната, заставленная коробками и мебелью. Даже дерево шкафа повторяло округлый изгиб стены. Луч фонаря перемещался по сваленной в кучу рухляди. Я летел с выключенными двигателями над разоренной комнатой. Сырость пробиралась под ворох бумажных листов, и мне казалось, что сейчас среди папок для бумаг возникнут озера и мшистые леса.

Дед никогда ничего не выбрасывал, и, если вдруг выдавался редкий день, когда он решался пойти на жертвы и избавиться от нескольких старых газет, бабушка потихоньку следовала за ним и спасала выброшенное. После этого она тайком заводила папку под названием «Бесценные воспоминания» и ставила ее на полку к десяткам других.

Кабинет находился в башне. Видимо, в горечи траурных дней сюда перетащили бумажные завалы из всех прочих комнат. Здесь устроили склад памяти об ушедших, надеясь когда-нибудь позже найти в себе силы погрузиться в воспоминания. Но чем больше сил, тем нестерпимее желание дышать свежим воздухом. Так что с тех пор здесь каждая бумажка так и лежала неподвижно.

На это кладбище воспоминаний и дохлых мух пролился ливень кратких примечаний. Они, как бабочки, сидели тут и там. На каждой папке, на коробках – всюду я видел надписи: «Хрупкое», «Чрезвычайно ценное», а где-то попадались крупные наклейки со словами «Семейная жизнь», «Радости и печали», которые были написаны бабушкиной рукой и должны были точнейшим образом описать содержимое очередной кипы бумаг.

По комнате были разбросаны и другие послания-указания – ими устилал нашу дорогу детства дед. Одно объявление предостерегало от использования забитого унитаза и призывало присаживаться на корточки под деревьями, другое расписывало, какое это счастье – снимать ботинки, когда входишь в дом, а некоторые, на резиночках, призывали с нежностью обращаться с ручкой слива воды, с велосипедом, с повозкой, запряженной лошадью.

На карточке, озаглавленной «Pro memoria», дед обращался к тем из нас, кто уже умел читать: «Обладатель прекрасного вкуса, догадавшийся воспользоваться зонтом (он и правда очень красивый, к тому же какой удобный чехол!) в такую дурную погоду: почему бы не положить его на место?»

А потом, чуть ниже подписи, душераздирающее восклицание: «Первое сентября, увы! уже!..»

Я один за другим рассматривал эти разрозненные листки, подсказки в сложном квесте, без которых невозможно было бы управлять свободными государствами детства. Под каждой запиской неизменно стояла подпись «Администрация» или «Управляющий», как будто все мы работали на фабрике, производящей счастливые дни. Да так оно и было на самом деле…

Нам повезло: окружающие взрослые не искали днями и ночами, что бы такого нам еще отдать. Наоборот, они внимательно приглядывались к нам, шпионили за нами, высматривая, что бы у нас украсть. Ведь мы владели всем, чего они давно лишились.

В полумраке я с головой нырнул в картонные коробки и напрочь забыл, зачем вообще пришел. Я ворошил сухие листья памяти, перемещаясь от одной горы бумаг к другой. Шли минуты, а может быть, часы – я позабыл про время. Я рыскал с жадностью, разыскивая детство, а находил все время что-то другое, целый слоеный торт из жизней, выложенных друг на друга тонкими листами: каких-то стариков, тетушек-затворниц и юных женихов, солдат и вдов, студентов и свидетелей на свадьбе, взволнованных родителей – да, «радости/печали», как гласила этикетка, копились здесь не меньше сотни лет! Внутри коробок кучей громоздился целый мир, искусно перепутанный и перемешанный – нарочно, чтобы сбить меня с пути.

Но все же я помнил о цели своих поисков, и первыми в этом театре теней мне бросились в глаза послушные дети: их была здесь целая толпа, они сидели на обрезах папок, между страниц, висели, уцепившись руками и ногами за спирали, скрепляющие тетради. Дети! Они все были просто детьми, которые в один прекрасный день нарядились взрослыми, облачились в разные одежды: один вдруг стал точь-в-точь нотариус, другой – наездник, третья нарядилась монахиней. Некоторые взялись за руки, изображая жениха с невестой. Но их серьезный вид не сбил меня с толку: я легко узнал их даже в этой нелепой одежде, которая была им велика и мешала играть.

К четырем утра я так и не нашел сонет, и фонарь на лбу начал понемногу тускнеть. У меня даже появилось подозрение, что дед нарочно избавился от улик – тот самый дед, который никогда и ничего не выбрасывал. Я держал в руках в качестве компенсации записную книжку 1928 года, которую он вел два жарких лета подряд, в тринадцать и в четырнадцать. Я мечтал обнаружить там то, что так искал: следы уходящего детства. Возможно, по этим следам мне удалось бы вернуться обратно.

В этой красной книжке рассказывалось об июльском автомобильном путешествии через всю Францию к горам Юра, о том, как свернули с широкой дороги и обедали где-то у проселка, под высоким дубом, а потом прибыли в отель «Добрый день» в Пор-Лене. В пути их сопровождали то грозы, то изнуряющая жара, то велосипеды, то свадьба Мишелей («…к счастью, погода была прекрасная, в самый раз для того, чтобы осуществить эту небольшую формальность»), три бокала шампанского, которые по такому поводу выпил мой тринадцатилетний дедушка, воздушный шар, однажды утром опустившийся с неба где-то в сельских полях, «людоедский голод» после того, как все утро напролет играл в теннис, – но ни слова, ни намека о великом перевороте…

Если только не считать одной фразы на повороте страницы: «Господин и госпожа Д. приехали сегодня с мадемуазель Розой». За этими словами следовала длинная черта и пустое место. Больше о мадемуазель Розе не было ни слова, но она уже разгуливала у меня в голове и по этой дрожащей длинной черте.

– Сходи-ка покажи Розе сад и пруд.

Прогулка двух детей, которые обращаются друг к другу на «вы» и дружно шагают в огнях заката.

Их силуэты движутся друг за другом. Платье Розы метет подолом лютики. Они не очень понимают, о чем говорить. Мой дед вдруг останавливается у края воды. Рука его в кармане.

Он обращается к Розе:

– Послушайте. Вы слышите?

– Погодите… У вас что, тоже лягушки?

В той же коробке я встретил письмо, одно из тех, что были адресованы «милым родителям», и по нему сразу понял, что дед тогда уже перешел на другую сторону.

Страница за страницей тянулись описания боев, и касок, пробитых пулями, и измученных лошадей, идущих против вражеских танков и самолетов. Боевой товарищ плачет, потому что не хватает сил на выстрел. Железо падает со всех сторон.

В начале письма, прежде чем приступить к описанию этих бессонных ночей, мой дед, младший лейтенант, обращался к цензуре с просьбой пропустить его письмо, а в конце сообщал родителям: «Пишу вам, привалившись спиной к дереву, тетрадь лежит на коленях. Какое счастье: я жив».