I
Мысль о том, что необыкновенный рассказ, так называемый «отрывок из отчета Джойса-Армстронга» — ловкая шутка, сыгранная кем-то неизвестным и порожденная фантастическим и мрачным юмором, теперь вполне оставлена людьми, рассмотревшими этот вопрос. Самый зловещий, мрачный и одаренный живым воображением шутник не стал бы связывать своих болезненных фантазий с теми несомненными и трагическими событиями, которые придают силу его словам. Правда, рассказанное в «отрывке» изумительно, даже чудовищно; тем не менее, утверждения автора рукописи против воли овладевают нашим мозгом и заставляют нас думать, что нам необходимо настроить ум согласно с новыми взглядами. Начинает казаться, будто мир, в котором мы живем, отделен только легкой и ненадежной преградой от самых необыкновенных и неожиданных опасностей. Постараюсь в своем рассказе, воспроизводящем упомянутый документ, в по необходимости отрывочной форме, развернуть перед читателем последние события, а в виде предисловия скажу, что, если кто-нибудь еще сомневается в достоверности слов Джойса-Армстронга, то факты, касающиеся лейтенанта Миртля (из Королевского флота) и м-ра Хея Коннора, действительно погибших ниже описанным образом, — бесспорны.
Отрывок из рукописи Джойса-Армстронга был найден на поле, называемом Нижний Хенкок, на милю к востоку от деревни Вайтигам на границе Кента и Суссекса. Пятнадцатого числа прошедшего сентября Джемс Флип, работник фермера Мэтью Додда с фермы Чоунтри, заметил черешневую трубку, лежавшую близ пешеходной тропинки, которая бежит вдоль живой изгороди поля. Через несколько шагов он поднял разбитый бинокль; наконец, среди густой крапивы в канаве увидел плоскую тетрадь с полотняным корешком, оказавшуюся записной книжкой с отрывными листками; многие из них отделились и разлетелись вдоль изгороди. Он собрал их; но некоторые, в том числе первый, не были найдены; это образовало прискорбный пробел в до крайности важном документе. Работник отнес записную книжку в своему хозяину, а тот, в свою очередь, показал ее д-ру Асертону из Хартфильда. Этот джентльмен сразу понял, что рукопись необходимо отдать на рассмотрение сведущих людей — и книжка была отправлена в лондонский аэроклуб, где она и находится в настоящее время.
Двух первых страниц не хватает. В конце рассказа также вырвана одна; однако, это не нарушает общей стройности отчета. Предполагают, что исчезнувшее начало касается авиаторской деятельности м-ра Джойса-Армстронга, которая известна из других источников, причем знающие люди находят, что ни один из европейских воздушных пилотов не превзошел его в этом отношении.
В течение многих лет он считался одним из самых смелых и самых развитых летчиков; эти два качества дали ему возможность изобрести и подвергнуть испытанию несколько новых усовершенствований, в том числе гироскопический аппарат, известный под его именем и примененный им к летательным машинам. Большая часть страниц книжки исписана четким почерком и чернилами, но несколько строк в конце набросаны карандашом и так беспорядочно, что их трудно разбирать; кажется, будто они были нацарапаны поспешно на сиденье летящего аэроплана. Надо прибавить, что на последней странице и на переплете книжки виднеются темные пятна; эксперты признали их следами крови, вероятно, человеческой и несомненно принадлежавшей млекопитающему. Тот факт, что нечто, в высшей степени похожее на бациллы малярии, было найдено в этой крови и что Джойс-Армстронг, как известно, давно страдал перемежающейся лихорадкой, — составляет замечательный пример новых орудий, которые современная наука дала в руки наших сыщиков.
Теперь несколько слов о личности автора отчета, который, вероятно, создаст новую эпоху. По словам немногих друзей Джойса-Армстронга, действительно знавших его характер, он был не только изобретателем и механиком, но также поэтом и мечтателем. Человек очень богатый, он истратил большие деньги, стараясь осуществить свою идею. В сараях-ангарах Джойса-Армстронга близ Девайса стояли четыре аэроплана, и говорят, что в течение прошлого года он поднимался не менее ста семидесяти раз. Это был сдержанный человек, который по временам впадал в мрачное уныние и в таком настроении избегал общества. Капитан Денгерфильд, знавший Джойса-Армстронга лучше, чем кто-либо другой, говорит, что порой его эксцентричность грозила перейти во что-нибудь более серьезное. Например, Джойс всегда брал с собой на аэроплан свое ружье, заряжавшееся картечью.
Другим доказательством справедливости слов Денгерфильда служит то болезненное впечатление, которое произвело на Джойса-Армстронга падение лейтенанта Мирт-ля. Миртль пытался побить рекорд высоты, упал приблизительно с тридцати тысяч футов. Страшно сказать: его голова была совершенно уничтожена, хотя тело, руки и ноги сохранились вполне. По словам Денгерфильда, на каждом собрании летчиков Джойс-Армстронг с загадочной улыбкой спрашивал:
— А где, скажите пожалуйста, голова Миртля?
Однажды, после обеда в столовой школы авиаторов в долине Сальсберн, он поднял вопрос о том, «что со временем сделается самой обычной опасностью для воздушных пилотов». Было сказано много различных предположений. Один говорили о так называемых «воздушных мешках», другие о погрешности конструкции, о перегрузке. Он выслушал всех, пожал плечами и отказался изложить свои собственные взгляды, однако по выражению лица Джойса-Армстронга можно было понять, что его идея совершенно не сходилась с мнениями его товарищей.
Необходимо заметить, что после окончательного исчезновения Джойса-Армстронга, его частные дела оказались в таком доведенном до совершенства порядке, который говорил, что он предвидел несчастье. После этих существенных объяснений я дословно приведу рассказ Джойса- Армстронга, начав с третьей страницы пропитанной кровью записной книжки.
II
«…Тем не менее, обедая в Реймсе с Козелли и Густавом Реймондом, я понял, что ни тот, ни другой не знали об особенной опасности высших слоев атмосферы. Я не открыл им своих истинных предположений, однако, подошел к сущности вопроса так близко, что, шевелись в их умах какая-либо соответствующая мысль, они непременно выразили бы ее. Но это пустые, тщеславные малые; они желают только видеть свои глупые фамилии в газетах. Интересно отметить, что ни один из них никогда не был значительно выше двадцати тысяч футов над землей. Правда, многие поднимались выше этого и на воздушных шарах, и при восхождении на горы, но, без сомнения, аэроплан попадает в опасный пояс значительно дальше этой черты, — если допустить справедливость моих предположений.
Вот уже более двадцати лет занимаемся мы авиацией и, конечно, можно спросить: почему опасность сказывается только в наши дни? Ответ очевиден. В эпоху слабых машин, когда „Гном“ или „Грим“ в сто лошадиных сил считался вполне достаточным двигателем во всех случаях, полеты были в высшей степени ограничены. Теперь же, когда мотор в триста лошадиных сил является скорее правилом, нежели исключением, посещать высшие слои атмосферы удобнее и проще. Некоторые из нас помнят, как во дни нашей юности Гарро заслужил мировую славу, достигнув девятнадцатитысячной высоты, а перелет через Альпы считался замечательным подвигом. В настоящее время наши требования увеличились неизмеримо; в один лишь последний сезон насчитывается двадцать высоких полетов. Многие из них были совершены безнаказанно. Некоторые поднимались на тридцать тысяч футов над уровнем моря, не испытывая никаких затруднений, кроме холода и астмы. Что же это доказывает? Путешественник может спуститься на нашу планету тысячу раз и не увидеть тигра; однако, тигры водятся на земле и, если бы ему случилось упасть в джунгли, зверь мог бы его растерзать. В высших слоях воздуха существуют джунгли, в которых обитает нечто похуже тигров. Я думаю, со временем такие воздушные заросли будут точно занесены на небесные карты. Даже теперь я мог бы назвать две из них. Одна лежит над областью По-Биарриц, другая приходится как раз над моей головой, когда я сижу и пишу у себя дома в Уильтшайре. Я сильно предполагаю, что есть еще и третья зона над областью Гамбург-Висбаден.
Исчезновения летчиков заставили меня пораздумать. Все говорили, что они упали в море, но такое объяснение совершенно не удовлетворило меня. Во-первых, Верье во Франции: его машину нашли близ Байонны, но тела никогда не отыскали. А потом Бакстер! Он исчез, хотя остатки его аппарата были найдены в лесу Лейчестершайра. В последнем случае д-р Мадльтон из Амсбери следил в телескоп за полетом и после несчастья заявил, что перед тем, как тучи затемнили для него поле зрения, машина, находившаяся на громадной высоте, внезапно сделала несколько скачков и поднялась по вертикальной линии, приняв положение, которое до тех пор он считал невозможным… Больше Бакстера не видали. В газетах появились корреспонденции, но они ни к чему не повели. Произошло еще несколько подобных случаев. Наконец, мы видим смерть Коннора. Какая болтовня поднялась вследствие неразрешенной тайны воздуха, сколько появилось столбцов в грошовых листках и как мало было сделано для раскрытия сущности вопроса! Невероятным „vol-plané“ он спустился с неведомых высот и… не сошел со своей машины — умер на пилотском месте. Умер от чего? „Болезнь сердца“, — определили доктора. Вздор! Сердце Коннора было так же здорово, как мое. Что сказал Венеблс? Венеблс — единственный человек, бывший подле него в минуту его смерти. Он заявил, что Коннор весь дрожал и осматривался взглядом жестоко испуганного человека. „Он умер от страха“, — сказал Венеблс, но не мог себе представить, что испугало его. Коннор прошептал Венеблсу только одно слово, слово, похожее на „чудовища“. Делая расследования, никто ничего не понял. Но я кое-что соображаю. „Чудовища!“ Вот последнее слово бедного Гарри Коннора! Он действительно умер от ужаса, как и предположил Венеблс.
Потом, голова Миртля! Неужели вы действительно думаете, — неужели кто-нибудь действительно думает, — будто сила падения способна вдавить голову человека в его тело? Да, может быть, это и мыслимо, однако я никогда не верил, чтобы с Миртлем случилась подобная вещь. А сало на его платье? „Весь скользкий от сала“, — сказал один из производивших освидетельствование. Удивительно, что никто не подумал об этом. Но я-то думал. Я давно думаю. Я поднимался трижды (до чего Денгерфильд насмехался над моим ружьем!), но никогда не был достаточно высоко. Теперь, благодаря новой легкой машине системы Поля Веронье с двигателем Робур в сто семьдесят пять сил, я завтра без труда достигну тридцати тысяч футов. Постараюсь побить рекорд. Может быть, добьюсь и чего-нибудь другого. Понятно, это опасно. Но если человек желает избегать опасности, ему лучше всего совсем не летать, а просто надеть фланелевые туфли и халат. Завтра я попаду в воздушные джунгли и, если в них есть что-нибудь, я это узнаю. Придется мне вернуться — я сделаюсь знаменитостью. Если я не вернусь, эта тетрадь объяснит, что я пытался открыть и каким образом я погиб. Но, пожалуйста, без болтовни о случайностях или необъяснимых тайнах. Для своей цели я выбираю моноплан Поля Веронье. Когда предстоит настоящее дело, ничто не сравнится с монопланом. Еще в давние дни это нашел Бомон. Главное, — моноплан не боится сырости и непогоды. Этот прекрасный маленький аппарат слушается моей руки, как мягкоуздая лошадь. Мотор — десятицилиндровый вращающийся Робур — развивает до ста семидесяти пяти сил. В моноплане все современные усовершенствования, включая опускные шасси, тормоза, гироскопические уравнители, он имеет также три быстроты, достигаемые изменением угла планов. Я взял с собой ружье и дюжину заряженных картечью патронов. Посмотрели бы вы на лицо моего старого механика Перкинса, когда я попросил его положить их в машину! Я оделся, как арктический исследователь: две фуфайки под теплым костюмом; толстые носки, стеганые сапоги, штурмовая фуражка с наушниками и тальковые очки. В ангарах было душно, но ведь я направлялся, так сказать, на вершины Гималаев, и мне следовало одеться соответственно. Перкинс понимал, что предстоит что-то особенное, и умолял меня взять его с собой. Может быть, я согласился бы, если бы выбрал биплан; моноплан же — для одного, если желаешь извлечь из него каждый фут подъема. Понятно, я захватил с собой подушку с кислородом: человек, желающий достигнуть наибольшей высоты без запаса кислорода, или замерзнет, или задохнется, или и то, и другое вместе.
Раньше, чем ступить на моноплан, я внимательно осмотрел его крылья, руль направления и руль высоты. Насколько я мог видеть, все было в порядке. Я привел в действие мою машину; она шла хорошо, ровно. Когда аппарат отпустили, он, двигаясь с наименьшей скоростью, почти сразу поднялся. Я сделал два круга над моим лужком, чтобы разогреть двигатель, потом, махнув рукой Перкинсу и остальным, выпрямил крылья и поставил рычаг на самый скорый ход. Минут восемь-десять моноплан летел по ветру, точно ласточка, но я повернул его, слегка поднял его переднюю часть, и он широкой спиралью двинулся к гряде туч, висевшей надо мной. В высшей степени важно подниматься медленно, применяясь к давлению.
III
Стоял душный, жаркий день, и в воздухе чувствовалось тяжелое затишье, как перед дождем. С юго-запада по временам налетали порывы ветра; один из них был так силен и неожидан, что заставил мой аппарат сделать полуоборот. Я вспомнил те времена, в которые шквалы, вихри и „воздушные мешки“ служили опасностями, то есть эпоху, когда люди еще не умели вкладывать в свои машины мощь, превозмогающую такие затруднения. Когда я уже достигал туч и альтиметр — высотомер, — показывал три тысячи, начался дождь. О, как он лил! Капли барабанили по моим крыльям, бичевали мне лицо, туманили очки, так что я с трудом смотрел вперед. Я уменьшил скорость машины, потому что было тяжело двигаться против ливня. Выше дождь превратился в град, и мне пришлось обратить к нему хвост моноплана. Один из цилиндров перестал работать, — вероятно, вследствие загрязнившегося воспламенителя; тем не менее, я все же поднимался достаточно хорошо. Через несколько времени неприятность, что бы ни вызывало ее, устранилась, и я услышал полное, глубокое жужжание: десять цилиндров пели, как один. В таких случаях сказывается вся прелесть наших современных умерителей звука. Мы можем слухом контролировать действие машин. До чего они пищат, визжат и рыдают, когда в них что-нибудь портится! В былое время эти призывы на помощь пропадали даром: их всецело поглощал чудовищный грохот машины. Если бы только первые авиаторы могли воскреснуть и увидеть купленное ценой их жизней совершенство механизмов!
Около половины десятого я приблизился к тучам. Подо мной расстилалось стушеванное и затемненное дождем широкое пространство сальсберийской низменности. С полдюжины летательных машин работали на высоте тысячи футов; на фоне зеленого поля они казались маленькими черными ласточками. Полагаю, авиаторы спрашивали себя: что я делаю в стране туч? Внезапно передо мной выросла серая завеса, и влажные клубы тумана обвили мое лицо. Неприятное ощущение чего-то холодного и липкого… Но я выбрался из полосы града и, значит, все-таки достиг кое-какой выгоды. Туча была темна и густа, как лондонский туман. Стремясь выбраться из сырой гряды, я поднял нос аэроплана, да так сильно, что зазвенел автоматический тревожный звонок; я стал скользить назад. Промокшие крылья моноплана, с которых падали капли, сделали его вес тяжелее, чем я думал, но скоро я очутился в более легком облаке, а потом и совсем вышел из первого слоя туч. Дальше был второй — нежный, цвета опала; он висел высоко над моей головой. Белый сплошной потолок вверху, темный сплошной пол внизу, а между ними моноплан, который, описывая спирали, пролагал себе путь в высотах. В этих пространствах между облаками чувствуешь себя убийственно одиноким. Раз большая стая каких-то мелких водяных птиц пронеслась мимо меня, быстро направляясь к западу. Шелест их крыльев и их музыкальный крик показались моему слуху веселыми звуками. Кажется, это были чирки, но я плохой зоолог. Теперь, когда мы, люди, стали птицами, нам следовало бы научиться распознавать наших собратьев по внешнему виду.
Внизу подо мной крутился ветер и колебал просторную облачную пелену. Однажды в ней образовался как бы водоворот из тумана, и, точно глядя в воронку, я на мгновение разглядел отдаленную землю. Глубоко подо мной пролетел большой белый биплан; я думаю, утренний почтовый — между Бристолем и Лондоном. Потом серые клубы снова сомкнулись, и я опять очутился в воздушной пустыне.
В начале одиннадцатого я коснулся нижней окраины второго слоя облаков. Он состоял из тонкого прозрачного тумана, быстро плывшего с запада. Все это время ветер постоянно усиливался и теперь дул резко, судя по моему индикатору, двадцать восемь в час. Было уже очень холодно, хотя мой высотомер показывал лишь девять тысяч. Машины работали прекрасно, и мы поднимались. Высокая гряда облаков оказалась гуще, чем и ожидал, но, наконец, она превратилась в золотистую дымку, и через мгновение я вылетел из нее; надо мной раскинулось безоблачное небо и заблистало яркое солнце. Вверху были только лазурь и золото; внизу только блестящее серебро, насколько хватало мое зрение — одна сверкающая облачная равнина. Часы показывали четверть одиннадцатого, а стрелка барографа стояла на цифре двенадцать тысяч восемьсот. Я все шел вверх и вверх; мой слух сосредоточивался на глубоком жужжании мотора, глаза наблюдали за часами, за индикатором наклонов, за рычагом бензина и за масляным насосом. Немудрено, что авиаторов считают бесстрашными. Мысли летчика заняты такими разнородными предметами, что ему некогда беспокоиться о себе! В эти минуты я заметил, до чего, на известном расстоянии от земли, буссоль ненадежна. О своем направлении я мог судить только по солнцу и ветру.
На большой высоте я надеялся достигнуть полосы вечного покоя, но с каждой новой тысячью футов шквалы делались все сильнее. Встречая их удары, моя машина стонала и дрожала во всех своих соединениях; на поворотах трепетала, как лист бумаги, а когда я ставил ее по ветру, несла меня, вероятно, с такой быстротой, какой еще никогда но испытывал ни один смертный. Мне приходилось постоянно делать новые повороты, потому что я стремился достигнуть не только наибольшей высоты. Судя по своим вычислениям, я полагал, что воздушные джунгли лежат над Уильтшайром, и все мои усилия пропали бы даром, достигни я высших слоев воздуха где-нибудь в другом пункте.
Когда я поднялся на двенадцать тысяч футов, — что случилось около полудня, — ветер стал так суров, что я тревожно поглядывал на тяжи машины и на ее крылья, ежеминутно ожидая, что они начнут полоскаться или ослабеют. Я даже отвязал парашют и прикрепил его крючок к кольцу моего кожаного пояса, приготовляясь к самому худшему случаю. Для меня наступала минута, в которую всякая небрежность механика оплачивается жизнью авиатора. Но машина выдержала искус. Каждая ее проволока, каждый болт жужжали и вибрировали, точно струны арфы, но мне было радостно видеть, что, несмотря на все удары и толчки, моноплан все же оставался победителем природы и господином неба. Конечно, в самом человеке есть что-то божественное, раз он превозмогает ограничения, которыми создание связывает его, превозмогает их именно с помощью такого несебялюбивого, героического самопожертвования, какое показали победы над воздухом. Говорите теперь о вырождении людей! Когда в летописях нашего рода был начертан такой рассказ, как этот?
IV
Вот какие мысли наполняли мой мозг, когда я поднимался по чудовищно крутой линии; ветер то был мне в лицо, то свистел мимо моих ушей, а страна туч подо мной ушла так далеко вниз, что ее серебряные складки и выпуклости сгладились и она превратилась в одну плоскую, блестящую низменность. Но вдруг я испытал страшное и новое ощущение. Я и раньше попадал в то, что наши соседи-французы называли tourbillon, но он никогда не крутил меня с такой силой. В громадной несущейся реке ветра, по-видимому, были свои водовороты, такие же чудовищные, как она сама. Мгновенно я очутился в самом сердце одного из них и минуты две кружился с такой быстротой, что почти потерял сознание; потом мой моноплан наклонился левым крылом, упал, как камень, и потерял около тысячи футов; на месте удержал меня только мой пояс. Еле дыша, потрясенный, я почти перевешивался через перила моего пилотского места. Но я способен на усилие. Это мое единственное большое авиаторское достоинство. Я осознал, что мы опускаемся медленнее. Очаг вихря составлял скорее конус, чем настоящую воронку, и теперь я достиг его вершины. Страшным толчком, перекинув всю тяжесть на одну сторону, я уравнял мои планы и повернул аппарат по ветру. В одно мгновение он вынырнул из полосы вихрей и понесся вниз. Потом, потрясенный, но победивший, я поднял „нос“ моего моноплана и снова начал подниматься по спирали. Сделав большой круг, чтобы избежать опасного места, я вскоре был выше его. После часа я уже достиг двадцати одной тысячи футов над уровнем моря. К моей великой радости, моя летательная машина вышла из полосы бури. С каждой сотней футов воздух становился спокойнее. Но стало очень холодно, и я уже испытывал ту особую дурноту, которая возникает вместе с разрежением атмосферы. Я развинтил мою кислородную подушку и вдохнул живительный газ; точно подкрепляющий напиток, пробежал он по моим жилам, и я почувствовал ликование, почти опьянение. Поднимаясь в холодный, тихий, далекий мир, я кричал и пел.
Для меня совершенно ясно, что бесчувствие, которое охватило Глешера и, в меньшей степени, Коксвеля, когда в 1862 году они на воздушном шаре достигли тридцати тысяч футов, было вызвано крайней быстротой вертикального подъема. Если совершаешь его спокойно, медленно, постепенно приучая себя к уменьшенному барометрическому давлению, то таких страшных симптомов не появляется. Я мог дышать без неудобства, даже без кислорода. Однако, мне было жестоко холодно. Мой термометр Фаренгейта стоял на нуле. К половине второго я был уже приблизительно на высоте семи миль над землей и все еще постоянно поднимался. Тем не менее, мне стало ясно, что разреженный воздух представляет значительно меньшее сопротивление для моих планов и что вследствие этого мне следовало понизить угол подъема. Я понял, что даже при моем легком весе и сильной машине меня ждет пункт, где я буду принужден остановиться. Дело еще ухудшилось тем, что один из моих дающих искры приборов испортился, и в моем двигателе периодически прекращалось внутреннее горение. От страха неудачи сердце у меня сжалось.
Около этого времени я был свидетелем необыкновенного явления. Что-то прожужжало мимо меня, несясь среди дыма, и вдруг разорвалось с громким шипением, рассеяв вокруг себя облако пара. Сначала я не мог объяснить себе, что случилось. Потом вспомнил, что землю вечно бомбардируют метеорные камни; что вряд ли на ней остались бы живые существа, если бы почти в каждом случае метеоры не обращались в пар во внешних слоях атмосферы.
Вот еще новая опасность для авиации на больших высотах; когда я приближался к линии сорока тысяч футов, мимо меня пролетели еще два метеора. Не могу сомневаться, что на самом краю покрова земли риск был бы еще сильнее.
Стрелка моего барографа показала сорок одну тысячу; тут я понял, что дальше двигаться не могу. Физические ощущения еще не были невыносимы, но моя машина достигла границы своего движения. Разреженный воздух не представлял твердой опоры для крыльев машины, и от малейшего толчка она скользила вбок, плохо слушаясь управления. Может быть, если бы двигатели действовали вполне хорошо, я мог бы пройти еще одну тысячу футов вверх, но вспышки по-прежнему происходили неправильно, и один из десяти цилиндров не работал. Если бы я не достиг уже зоны, к которой стремился, понятно, я не увидал бы ее на этот раз. Но разве я не достиг ее? Плавая в воздухе кругами, как чудовищный ястреб, на высоте сорока тысяч футов над землей, я предоставил мой моноплан самому себе и через мангеймскую трубу стал внимательно осматривать все окружающее. Небо было совершенно ясно; на нем я не замечал никаких указаний на те опасности, которые рисовались моему воображению.
Уже сказано, что я парил кругами. Вдруг мне пришло в голову, что я должен описать более широкий круг, двинуться по новому пути. Ведь желая встретить добычу в земных джунглях, охотник, конечно, пошел бы через заросли. Мои прежние расчеты внушили мне мысль, что воображаемые мной воздушные джунгли лежат где-то над маленьким Уильтшайром. Следовательно, они находились к юго-западу от меня. Я определил мое положение по солнцу, потому что компас был ненадежен, не виднелось никаких признаков земли — ничего, кроме отдаленной серебристой облачной низины. Тем не менее, я постарался принять надлежащее направление и вел моноплан к определенному пункту. Я рассчитал, что бензина мне хватит только приблизительно на один час, но я мог израсходовать его до последней капли, потому что один величавый vol-plané в любое время доставил бы меня на землю.
Внезапно я заметил нечто новое. Воздух передо мной потерял свою кристальную чистоту. Его наполняли длинные косматые полосы чего-то, что я мог сравнить только с очень легким папиросным дымом. Они колебались, волновались, свертывались в кольца, разворачивались, медленно свивались, облитые солнечным светом. Когда мой моноплан проносился через них, я ощутил слабый вкус сала на губах, и сальный налет покрыл деревянные части моей машины. Казалось, в атмосфере висело бесконечно тонкое, органическое вещество. В нем не было жизни. Оно, расплывчатое, рассеивающееся, тянулось на много квадратных акров, потом расходилось бахромой и терялось в пространстве. Нет, это не была жизнь. Но, может быть, остатки жизни? И главное — не могло ли оно служить пищей жизни, чудовищной жизни, подобно тому, как незначительные существа океана составляют пищу могучего кита? Думая об этом, я посмотрел вверх и увидел самое изумительное видение, которое когда-либо рисовалось перед глазами человека. Сумею ли я передать вам эту картину так, как я видел ее в последний четверг?
Представьте себе медузу, такую, какие встречаются у нас в море летом; медузу в форме колокола, но исполинского размера, как мне кажется, значительно превосходившую величиной купол собора святого Павла. Медуза эта была светло-розовая, с зелеными жилками, но так нежна, что бросала волшебный контур на темно-синее небо. Весь колокол слабо и ритмически пульсировал. От него отходила пара длинных зеленых щупальцев, которые медленно качались взад и вперед. Прелестное видение мягко, с бесшумным спокойствием прошло над моей головой, легкое и хрупкое, как мыльный пузырь, и медленно поплыло своей дорогой.
Я слегка повернул свой моноплан, чтобы посмотреть вслед красивому созданию, и мгновенно очутился посреди целого флота таких же существ самой различной величины. Однако, все они были меньше первого. Я разглядел несколько совсем маленьких; большинство же приблизительно достигало величины обыкновенного воздушного шара, и все имели почти такие же закругления вверху. Нежность вещества, из которого они состояли, и легкие тона их окраски напомнили мне лучшее венецианское стекло. Розовые и зеленые оттенки преобладали в расцветке прозрачных колоколов, но там, где солнце мерцало сквозь них, они отливали радугами. Мимо меня проплыли несколько сотен странных существ, целая сказочная эскадра неведомых аргонавтов неба. Очертания этих созданий и нежность ткани их тел вполне соответствовали чистым высотам. Трудно было поверить, что они действительно доступны для земных органов слуха и зрения.
V
Но вскоре мое внимание привлекла новая неожиданность — змеи высших слоев воздуха! Это были длинные, тонкие фантастические парообразные ленты и кольца; они поворачивались, свивались с громадной быстротой, летая кругом меня с такой скоростью, что глаз еле успевал следить за ними. Некоторые из этих призрачных созданий имели футов до двадцати-тридцати длины; толщину же воздушных змей было трудно определить, потому что их туманные очертания словно таяли в окружающем воздухе. Внутри их светло-серых или дымчатых тел тянулись более темные линии, которые вызывали мысль об определенной организации. Одна из змей скользнула мимо моего лица, и я ощутил ее холодное клейкое прикосновение; однако, они состояли из такого неплотного вещества, что я не ждал от них большей физической опасности, чем от прелестных колоколообразных существ, недавно пронесшихся передо мной; змеи эти были не плотнее пены, всплывающей после разбившейся волны.
Но меня ждала более ужасная встреча. С высоты спускалось какое-то лиловое пятно тумана; когда я впервые заметил его, оно казалось маленьким, но, приближаясь, быстро вырастало и наконец, по моему предположению, заняло несколько сот квадратных футов. Оно состояло из какого-то прозрачного, желатинообразного вещества, однако имело более определенный абрис и большую плотность, нежели существа, встреченные мною раньше. В нем также замечалось больше следов физической организации. Особенно два больших теневых круглых пятна могли обозначать глаза; между ними сидел совершенно твердый белый отросток, изогнутый и жесткий, как клюв коршуна.
Наружный вид этого чудовища был страшен и грозен; оно изменяло свою окраску; сначала было светлого розовато-лилового оттенка, но постепенно приняло злобный фиолетовый цвет, до того густой, что страшное создание, проплыв между моим монопланом и солнцем, бросило тень. На верхнем спинном изгибе его громадного тела виднелись три больших нароста, которые я могу назвать только исполинскими пузырями; глядя на них, я решил, что они были наполнены каким-то до крайности легким газом, который поддерживал эту безобразную и полутвердую массу в разреженном воздухе. Страшилище двигалось быстро, без труда равняясь с монопланом; миль двадцать или больше оно составляло мой страшный эскорт, вися надо мной, точно хищная птица, выжидающая времени упасть на добычу. Двигалось оно с такой быстротой, что трудно было следить за способом его передвижения, но я заметил, как оно делало это: из него вытягивался вперед длинный, клейкий отросток, который тащил за собой весь остаток извивающегося, колеблющегося тела. До того эластично и желатинообразно было это существо, что и двух минут подряд оно не сохраняло одной и той же формы. И каждая перемена делала его еще страшнее, еще противнее.
Я понимал, что оно задумало недоброе. Каждый лиловатый отсвет его отталкивающего тела говорил мне об этом. Неопределенные выпуклые глаза, постоянно обращенные на меня, казались холодными, безжалостными, и в их слизистой глубине мерцала ненависть. Я опустил переднюю часть моего моноплана, чтобы ускользнуть от чудовища. В эту минуту с быстротой вспышки света из пузыристой массы вытянулось что-то вроде щупальца и с легкостью и гибкостью конца бича обвило переднюю часть моей машины. Этот отросток лег на горячий двигатель. Раздалось громкое шипение; почти мгновенно он снова взвился на воздух, и все громадное, плоское тело страшилища сжалось, точно от внезапной боли. Я нырнул, делая vol-piquè; одно из щупалец снова протянулось через моноплан, и пропеллер отрезал его с такой легкостью, точно рассеяв клуб дыма. Длинное скользящее змееобразное кольцо окружило мне талию сзади и потащило из моего углубленного сиденья. Я рвал его руками; пальцы мои тонули в мягкой, липкой, клееобразной массе; на мгновение я освободился, но снова был пойман другим кольцом, обвившимся вокруг моего башмака: оно так потянуло меня, что я почти упал на спину.
Падая, я выстрелил из обоих стволов моего ружья, хотя это было все равно, что нападать на слона, пуская в него заряды горохом. Трудно представить себе, чтобы какое-нибудь человеческое оружие могло ранить громадное тело чудовища. Однако, я бессознательно прицелился лучше, чем думал: с громким звуком один из больших пузырей на спине страшного создания лопнул от попавшей в него картечи.
Мои предположения были справедливы: эти прозрачные выпуклости наполнялись каким-то газом, и теперь громадное тучеобразное тело мгновенно повернулось набок; страшилище отчаянно корчилось, чтобы прийти в равновесие, а его белый клюв щелкал и разверзался в припадке ужасного бешенства. Тем не менее, я ускользнул от него, несясь по самому крутому наклону, который только решился применить, предоставив машине действовать в полную силу. Мой пропеллер, а также притяжение влекли меня вниз с быстротой аэролита. Далеко позади себя я видел смутно лиловое пятно, которое быстро уменьшалось, уходя в синее небо. Я счастливо выбрался из убийственных джунглей высших слоев.
Едва я очутился вне опасности, как я остановил мотор; ничто не разрывает двигателя на части скорее, нежели спускание с высот с полной силой. Я совершил великолепный спиральный vol-plané приблизительно с восьмимильной высоты: сначала к полосе серебристых облачных гряд, затем к слою бурных туч и, наконец, под ливнем к земной поверхности. Вылетев из облаков, я увидел под собой Бристольский канал, но, имея еще запас бензина, сделал миль двадцать вглубь страны и только тогда опустился на поле в полумиле от деревни Эшкомб. Тут я достал три жестянки бензина от проезжавшего автомобиля и в тот же вечер, в десять минут седьмого, спокойно слетел на мой собственный лужок в Девайсе после такого путешествия, какого не совершал еще никто из оставшихся в живых. Я видел красоту, я видел ужас высот…
Я решил подняться еще раз, а потом уже открыть миру результат моих наблюдений. Этот план подсказало мне сознание, что я должен представить людям какое-нибудь вещественное доказательство, рассказывая им о том, что я испытали». Правда, другие вскоре последуют за мной и подтвердят мои слова, но я все-таки желаю сразу убедить всех. Конечно, нетрудно будет поймать один из прелестных, играющих радугами воздушных колоколов. Они медленно плыли, и быстрый моноплан может перерезать им путь движения. Весьма вероятно, что они растают в более тяжелых слоях атмосферы и что у меня останется только пригоршня аморфной желатинной массы. Все же у меня в руках будет подтверждение моего рассказа. Да, я поднимусь, даже рискуя жизнью. По-видимому, эти лиловые страшилища немногочисленны. Может статься, я не встречу ни одного из них, а встретив, тотчас же нырну. В худшем случае, со мной будет мое ружье, и я знаю, куда…
Тут, к сожалению, не хватает страницы. На следующей — большими, неправильными буквами написано:
«Сорок три тысячи футов. Я никогда больше не увижу земли. Они подо мной; целых три! Помоги мне, Боже… это ужасная смерть!»
VI
Вот полный отчет Джойса-Армстронга. С тех пор не было найдено никаких следов этого человека. Осколки его разбитого моноплана подобраны во владениях м-ра Бедд-Лушингтона на границе Кента и Суссекса, на расстоянии нескольких миль от того места, где лежала записная книжка. Если теория несчастного авиатора справедлива и эти, как он называет, «воздушные джунгли» лежат только над юго-востоком Англии, значит, он летел прочь от них со всей скоростью своего аэроплана, а страшные создания нагнали и уничтожили его в высоте над тем местом, где были найдены мрачные следы его гибели. Моноплан, мчащийся вниз с безымянными ужасами, летящими ниже его с такой же быстротой, вечно отрезая ему путь к земле и надвигаясь на свою жертву: представление, на котором не должен останавливаться человек, дорожащий своим рассудком. Найдется много людей, я уверен, которые все еще насмехаются над событиями, перечисленными мною, но даже они должны признать, что Джойс-Армстронг исчез, и я посоветую им вспомнить его же собственные слова: «Если я не вернусь, эта тетрадь объяснит, что я пытался открыть и как погиб. Но, пожалуйста, без болтовни о случайностях или необъяснимых тайнах».