Следует ли мне писать предисловие к этому рассказу?

Нахожу, что нет, так как сам по себе он и есть предисловие.

Он вводит нас в тот таинственный, неразгаданный нами мир, о котором мы ничего не знаем — «ничего не можем знать».

Если же кому-нибудь из нас все-таки удалось бы приоткрыть эти мрачные двери, если б удалось уловить момент, когда темная, таинственная завеса чуть-чуть приподнимется и молния откровения на мгновение осветит непроглядную тьму, тогда поскорее закройте глаза, отступите в ужасе, отвернитесь от страшного зрелища…

Я лично тоже хотел отвернуться, но не смог и успел заглянуть в мир мертвецов, привидений и ужасов…

Сделал я это, однако, не безнаказанно, и этим я приобрел себе право посоветовать, предостеречь: не пытайтесь проникнуть в тот таинственный мир, отойдите, бегите!

Что касается медиума, названного мной в этом моем рассказе Ассунтой де Марчис, то считаю нелишним упомянуть, что с этим именно, медиумом у меня связан ряд воспоминаний о происшествиях, крайне необыкновенных, сверхъестественных, невероятных. То, что я пережил, нужно именно «пережить», поверить, а потому я и не удивлюсь и пойму, если мне ответят: «Я этому не верю», разве только на будущее время не осмелюсь поднести моим уважаемым, милым, не верящим мне читателям вторую, а тем паче третью «страшную историю».

Рихард Фосс.

Замок Лабер, близ Мерана, весной 1908 г.

Случилось это в очень далекие времена, в Риме, — где я часто и охотно посещал местную скандинавскую колонию. Познакомился я и с Ибсеном, подружился и со Стефаном Синдингом, но особенно привлек меня молодой блондин-датчанин. Звали его Гаральдом. Он был сыном гениальной матери, гениального отца, да и сам он был художником и музыкантом; но все это духовное наследие родителей легло на него каким-то проклятием.

Чувствительность и нервность его доходили до чего-то патологического; скажу более: во всю свою жизнь он ни на один день не был вполне здоров. С сурового севера он отправился на юг, ища там облегчения, только облегчения, а не исцеления, так как на него он не надеялся.

Вспоминая о нем теперь, через много, много лет, я не могу не признаться, что он был одной из милейших личностей, когда-либо встречавшихся мне.

Да и сама внешность его была в высшей степени привлекательна: высокий, стройный, словно молодая береза, береза его далекой северной родины.

Все на нем было светло: и волосы, и лицо, и глаза, и душа…

Особенно хороши были его глаза: большие, ясные, мечтательные глаза художника, а душа у него была детская, еще не тронутая людской пошлостью, но изведавшая и страданий, и печали, и горя. Над всей этой светлой личностью носился какой-то таинственный, необъяснимый призрак тоски и меланхолии. Видно было, что он пережил что-то тяжелое, что-то такое, что не забывается во всю жизнь; что-то, от чего захворала его душа, и захворала неизлечимо. Весь он производил впечатление прислушивающегося к мелодиям каких-то незримых хоров внутри себя. Нельзя было не любить его… Женщины не могли не любить его, а между тем, казалось, он их и знать-то не хотел.

Слушать его игру я мог, не отрываясь, часами; его музыка — была его речь; его музыка была воплощением его самого. Даже руки его были самыми необыкновенными руками из всех виденных мною артистических рук: стройные, нервные, страдальческие, бледные — они производили впечатление бескровных. На безымянном пальце правой руки он носил тоненькое золотое кольцо с огромным, великолепным рубином, красневшим на его бледной руке, словно капля крови.

Гаральд был в Риме впервые, и, казалось, красоты Рима его совершенно опьянили. Все было чудно, великолепно: и маститая, величественная красота этого города, и солнце его, и небо Рима, и цветы его, и любезность и привлекательность его жителей, жизнерадостность и свободная простота римских художников, словом — все восхищало его. Восхищало бы, быть может, и более, не носи он в сердце своем неутомимую печаль, печаль, составлявшую тайну для всех, даже для меня, человека, с которым он был почти неразлучен.

Обратил я внимание и еще на одну странность: при моих посещениях я постоянно находил у него в чудной венецианской граненой вазе — ветку дивных белых роз. Этот бледный цветок как нельзя более подходил к мистической музыке, к бледным, прозрачным рукам Гаральда, к его таинственной печали. Это был, именно, — его цветок. «Вечный город» в то время уже не был «папским» Римом, но в то же время не успел еще сделаться модным, так называемым «Roma nuova». В то время между Тибром и Монте Марио тянулись зеленые луга, на которых римляне справляли свои сельские праздники; в то время на амфитеатре Колизея еще росли кусты диких роз и иных цветов, да, наконец, на меня лично в те далекие времена днем напали разбойники, и я только случайно не был сброшен ими в пропасть с «золотого дома Нерона». Невзирая на все это, Рим уже не был городом св. Петра; царствовавшая здесь две тысячи лет католическая церковь склонила свою победную голову, и даже поговаривали: «Святой отец в Ватикане не что иное, как узник».

Сильнее, нежели красота и солнце Рима, на впечатлительную натуру Гаральда действовало мрачное великолепие побежденной римской церкви. Он не пропускал почтя ни одного церковного празднества, ни одной мессы, ни одного богослужения. Он обладал поразительными познаниями по части разных святынь, водился со священниками и монахами, страстно интересовался катакомбами, бежал толпы и веселья и проводил все свои досуги в стариннейших базиликах — особенно св. Климента и св. Лоренцо. Все это вместе взятое еще более мрачно настраивало его предрасположенную к мистицизму натуру. Говоря откровенно, я был сильно озабочен судьбой Гаральда.

Как раз в это время в Риме заметно стало сильное увлечение спиритизмом, в особенности же среди интеллигенции было много убежденных спиритов. Во главе этого «движения» стоял знаменитый художник. В его отделанной с изысканной роскошью и вкусом загородной вилле близ Перта Пиа происходили сеансы, о которых вскоре заговорил весь Рим. Сеансы эти в вилле С. вскоре сделались научными… Помнится, я впервые услышал благозвучное имя Ассунты де Марчис именно из уст друга моего, Гаральда. Меня тогда же, помнится, поразила сама его манера произносить это имя — произносил он его, словно строфу песни, к которой он сам придумал мотив, с какой-то слишком уж мечтательной, мягкой, зачарованной полуулыбкой. И улыбка эта, и мечтательное выражение появлялись у него всегда, лишь только он заговаривал об Ассунте де Марчис.

— Она страшное существо… я никогда не допускал и мысли, что такие существа водятся на свете… я был очевидцем таких вещей… таких!.. Бедный мой земляк, Гамлет, был тысячу раз прав, говоря, что между небом и землей есть вещи, которых не может постигнуть человеческий ум… да он и не должен постигать, он должен только верить…

— Должен?..

— Ты спрашиваешь меня, словно Фауст Маргариту. Говорю тебе: ты должен верить! Если бы ты хоть раз решился присутствовать на одном сеансе, то ты понял бы меня.

Я ответил ему, что и без этого понимаю его, что эти вещи, к сожалению, свойственны его натуре. Сказал я ему и то, что я, к ужасу своему, заметил, что весь этот вздор нашел в нем благодарную почву, утверждал, что виноват во всем Рим, в котором он, вместо желанного исцеления, нашел свою гибель.

Закончил я свою тираду восклицанием:

— Хоть бы ты раз в жизни по-настоящему влюбился, как полагается юноше твоих лет. Да, наконец, разве в Риме это так трудно? Наоборот, трудно пройти мимо и остаться равнодушным перед прелестями прекрасных римлянок, да еще такому Адонису, как ты! К тому же, у тебя еще и другой ореол — ты художник. Ну, сознавайся, отчего ты не влюбляешься? Как тебе не стыдно! Разве ты не замечаешь, какие сплошь да рядом чудные глаза следят за тобой?

Выслушав мое нравоучение, он чуть-чуть приоткрыл мне уголок своей души: он не мог влюбиться, говорил он, никогда в жизни: он полюбил навеки…

— Прекрасно! Желаю тебе счастья, голубчик. Но почему же ты, в таком случае, так мрачен? От блаженства ты должен ликовать, вся жизнь твоя должна была бы быть сплошными дифирамбами на жизнь и счастье. Ну, что вы скажете — вот где скрывался хитрец!

— Я люблю мертвую.

Он произнес эти слова таким образом, что я, как говорится, онемел… мне казалось — он бредит. В глазах его светился какой-то неземной, «нездешний» блеск…

— Я навеки связан с ней, — продолжал он, — посмотри, вот, это мое обручальное кольцо… у нее — такое же… кольца наши похожи друг на друга так, что их не различишь, то же и с нашими душами!..

С этими словами он поднял руку, держа ее на свету… она, эта рука, показалась мне какой-то бесплотной, прозрачной… единственное реальное на ней было тоненькое золотое кольцо с огромным рубином, который сверкал и переливался каким- то особенным, таинственным блеском.

Сев за рояль, он заиграл… пред ним благоухала белая роза, на которую он, не отрываясь, глядел…

Звали ее Мэрид Астон, — рассказывал он мне, — будучи мальчиком, он узнал ее и полюбил. Она была дочерью старого, закаленного моряка, родилась на море и любила эту грозную, но родную стихию, словно чайка. Жила она уединенно, словно царевна в сказке, на крошечном островке, управителем которого был дед Гаральда. Мать ее умерла от чахотки… и все знали, что и Мэрид умрет от той же болезни и умрет очень молодой. Знала это и она сама. И чем ближе подходила она — эта смерть — тем горячее, тем сильнее любила она и небо, и море, и солнце, и красоту окружавшей ее природы, и своего белокурого сверстника, который, в свою очередь, если это только возможно, любил ее еще сильнее, еще горячее. Невзирая на отказ родителей, молодежь обручилась, когда молодой девушке минуло шестнадцать, а Гаральду восемнадцать лет.

Кажется, ни до, ни после них такой странной четы не было на белом свете. Их можно было сравнить разве только с песней, простой, бесхитростной, трогательной и грустной народной песней…

На пустынном, суровом острове, который обвевала буря да обдавали своими брызгами волны, рос только один розовый куст. Куст этот был до известной степени маленьким чудом — кусту этому было более ста лет, и летом он весь, словно снегом, был покрыт дивными белыми розами… белую розу только и знала Мэрид Астон, других цветов она не видела на своем мрачном каменистом острове. Сама она являлась воплощением этой белой розы. Умерла она, когда розы цвели… и в гробу она лежала, вся покрытая этими цветами. Нынче осенью куст завял, засох, погиб… после смерти Мэрид Астон на острове том нет более цветов… роза погибла…

Умирая, она сказала Гаральду, что она увидится с ним, и не только там, в загробном мире, но здесь… и вот этого свиданья, обещанного свиданья с горячо любимой невестой, Гаральд ждал.

— Я жду его… и обещание свое она исполнит скоро, очень скоро свершится чудо… ты понимаешь?!..

Говорил он это с таким выражением в глазах, с такой интонацией…

Я все более и более начинал постигать его… так вот откуда исходит этот мистицизм, это увлечение спиритизмом, это нравственное преображение; никогда в жизни я не забуду улыбки, с которой мой друг заявил мне, что имеет основания предполагать, что ему недолго теперь ждать свидания с Мэрид…

Тут я прервал его игру; я просил, умолял его опомниться, я уверял его, что он идет к своей погибели…

— То есть, ты хотел сказать, к моему спасению, моему счастию…

— Разве ты так подчинен этому медиуму? Надеешься ли при его помощи увидеть Мэрид?

— Да… надеюсь увидеть ее при помощи Ассунты де Марчис.

— Значит, ты посвятил это чужое тебе существо в свою тайну?

— Представь себе, я ей не сказал ни слова; она заранее знала все.

— Как! Эта Ассунта?

— Повторяю: все решительно. Она назвала мне имя Мэрид, она сказала, что Мэрид умерла, но что душа ее витает около меня; она передавала мне вести из того таинственного мира, скажу более — она перевоплощалась в Мэрид…

— Это — горячечный бред! — вне себя воскликнул я.

— Это — истина, действительность!.. Несколько дней тому назад я впервые после смерти Мэрид увидел ее руку — эту маленькую, бледную, беспомощную детскую ручку! Я тотчас узнал ее. Да, если бы я почему-либо и не поверил тому, что это — она, то сомнений не могло быть уже хотя бы только потому, что у нее на руке — мое кольцо, так же, как у меня — ее. Ты не поверишь, как сверкал рубин! На ее руке он сверкал так ярко, словно в могиле получил свойство гореть каким-то особенным, кровавым пурпуром… и рука эта коснулась меня — только ее рука могла так мягко, так нежно, так тихо коснуться моей щеки, моего лица — в этом прикосновении было что-то неземное…

Глянул я на него, вижу перед собой лицо не то лунатика, не то ясновидящего. Выражение его лица меня еще более расстроило.

— Ты болен, — говорю ему, — не в виллу у Порта Пиа, а к специалисту по нервным болезням я отправлюсь с тобой.

Но все это ни к чему не привело. Я не имел никакого влияния на него.

Придя к нему на следующее утро, я не застал его дома.

Жил он на пьяцца Барбарини у симпатичнейшей старой четы, очень любившей своего квартиранта.

Со свойственной итальянкам говорливостью хозяйка сообщила мне, что как раз сегодня она собиралась ко мне, как к лучшему другу «бедного синьора Аральдо». Одна она ничего не могла придумать. Постоялец ее с каждым днем становился все более странным, бледным, молчаливым… все это с тех пор, как его стала навещать эта девушка из Калабрии…

— Как! Ассунта де Марчис приходит к нему?

— Да, каждый день. Каждый день приносит она ему ветку белых роз… и он ждет ее, постоянно ждет, ждет, как… О, синьор Риччардо!

Она провела меня в комнату Гаральда. В венецианской вазе, по обыкновению, красовалась белая роза, распространяя вокруг себя свой чудный аромат, но, странное дело, казалось, что аромат исходил не из этой небольшой ветви, а от бесконечной массы этих бледных цветов. Он наполнял всю комнату, он опьянял, мне стало душно, не по себе, — я распахнул дверь, ведущую на террасу — против меня высился гордый, великолепный палаццо Барбарини.

Много лет спустя в квартире Гаральда жил Фридрих Ницше, здесь же написавший своего «Заратустру».

Когда добродушная хозяйка Гаральда немного успокоилась, я попросил ее рассказать мне свои наблюдения о «бедном синьоре Аральдо».

— Она приносит ему белые розы, — заговорила хозяйка, — а он играет на рояле, но играет он, синьор Риччардо, как святой! Тогда она неподвижно стоит, вот здесь, на террасе, и слушает, слушает, словно зачарованная… словно музыка его виновата во всем, а мне так кажется, что виноваты во всем его светлые кудри, да голубые глаза… это ужасное существо!..

— Почему ужасное?

— Вы не знаете ее?

— Нет. Но я слышал о ней. Она, ведь, кажется, еще молода?

— Очень молода.

— Красива она?

— Странная какая-то красота. Если вы ее никогда не видели, то, пожалуй, и не поверите… Она и на женщину, и на человека-то не похожа.

— Что ж, по-вашему, она похожа на привидение?

При этих словах я постарался улыбнуться; но она меня сейчас же серьезно остановила:

— Хоть вы и не христианин, синьор Риччардо, так как вы ведь протестант, но, наверное, и вы слышали о дочери Иаира… Это была нехристка, которую Спаситель воскресил из мертвых. Так вот, когда дочь Иаира воскресла, то, наверное, выглядела так же, как это странное существо, которое, к тому же, влюбилось в вашего бедного друга.

— Как! Ассунта де Марчис влюблена в Гаральда?

— Да и как еще влюблена! Так влюблена, что от любви способна убить его… а он не видит этого, не замечает, а знай себе играет ей на рояле, и так играет, как на Пасху в церкви св. Климента, знаете, когда идет «Miserere». Что ни говорите — быть несчастью!

Быстро повернувшись, я отправился в комнату Гаральда и наскоро набросал карандашом на клочке бумаги, что был у него, чтоб просить при случае ввести меня к своим знакомым на вилле у Порта Пиа; я желал во что бы то ни стало познакомиться с Ассунтой де Марчис.

Обещав озабоченной женщине сделать все, от меня зависящее, чтобы отвратить предсказанную ею беду, я удалился с тяжелым предчувствием в душе.

Я был взволнован и возмущен…

Возмущала меня, между прочим, и эта ветка белых роз, которую она ежедневно приносила Гаральду; ветка роз, опьянявшая своим необыкновенно сильным ароматом… все это было рассчитано, все было грубым обманом… очевидным обманом; только один Гаральд ничего не видел, не замечал. Теперь я намеревался беспощадно открыть ему глаза, чтобы он и заметил, и понял.

Явился он ко мне в тот же вечер, радостно возбужденный, благодарный за то, что я так скоро согласился исполнить его просьбу.

Но я сразу разочаровал его:

— Согласен, я сопровождать тебя вовсе не ради «чудесного», показать которое ты мне обещал, на сеансе присутствовать мне совсем не интересно, но иду я туда исключительно из-за медиума. Эта Ассунта де Марчис внушает мне сильное подозрение.

— Подозрение? Этот бедный, милый ребенок способен вселить подозрение?

— Ты называешь ее ребенком?

— Я говорю только то, что есть на самом деле. Представь себе: ей всего только восемнадцать лет — то есть ровно столько же, сколько было Мэрид; и такая же она нежная, хрупкая, как моя Мэрид… ты ее примешь за ребенка, да она и на самом деле ребенок, и ребенок несчастный, так как бесконечно страдает от чудесных медиумических свойств своей натуры… да, вообще, она поразительно напоминает мне Мэрид.

— Еще бы! Ведь, и Мэрид было восемнадцать лет, когда она умерла…

— Нет, не потому… тут другая причина, которой я объяснить не умею… На сеансах Ассунта страшно страдает… и в такие минуты она поразительно похожа на Мэрид, на умирающую Мэрид. Понимаешь ли ты меня?

Я сознавал, что это грубо, пошло с моей стороны, но умышленно я прибегнул к этому средству, думая им произвести на него впечатление, что называется — расхолодить его, а потому я сразу насмешливо уронил:

— Ну, будем надеяться, что эта Ассунта не умрет, невзирая на то, что она смертельно в тебя влюблена.

— Влюблена? Ассунта! Влюблена в меня?..

— Да, а потому берегись. Ты не знаешь этих южанок… даже такие «милые, бедные дети» становятся дикими, необузданными женщинами, иногда становятся убийцами… ты, наконец, не можешь не согласиться, что совсем уже не вяжется с существующими правилами хорошего тона порядочной молодой девушке посещать молодого человека.

— Ты и это знаешь?

— Она каждый день приносит тебе белые розы.

— Это Мэрид шлет мне их…

В эту минуту он, однако, думал не о розах Мэрид, а о любви Ассунты.

— Как можешь ты утверждать, что Ассунта любит меня? — высказал он вслух свою мысль. — Она вовсе не может любить. Женщина, призванная исполнить такое назначение, застрахована от увлечений и любви.

Я заметил, что слова эти он произнес, весь дрожа, словно в лихорадке, бледный, взволнованный. Белые розы, стоявшие тут же и принесенные медиумом Гаральду якобы от его умершей невесты, меня окончательно вывели из себя.

— Это розы с пьяцца ди Спанья, которые она покупает за несколько сольди, и этими-то розами она тебя нагло обманывает.

Гаральд только улыбнулся.

— Это розы неземные, — объяснил он спокойно. — Разве обыкновенные розы так благоухают?

Только розы из другого, нездешнего мира могли издавать такой аромат… И вот, из другого мира ему их и присылали. Все это он произносил так просто, так естественно, так убежденно.

Одна мысль не давала мне покоя: ему надо помочь, его надо спасти. Но как сделать это? Как уличить лгунью, обманщицу?! Что эта Ассунта де Марчис не что иное, как обманщица, казалось мне, безумцу, неоспоримым. У Порта Пиа нас охватила тишина. Я облегченно вздохнул… эта шумящая, торопливая, банальная толпа энервировала меня, энервировала еще более с той минуты, когда я заметил в глазах моего друга вспыхнувший огонек несомненного безумия.

Я принял непоколебимое решение во что бы то ни стало добиться разгадки этой тайны, и это решение, вместе с царившей в этой части города тишиной, значительно успокоил меня.

Такой контраст мыслим только в Риме: только что нас окружала толпа мирового города, теперь же здесь царила «тишина кладбища». Из улицы Номентана мы свернули направо, в переулок и, миновав несколько больших светлых домов, остановились перед мрачными, темными воротами.

На условный стук висевшим тут же железным молоточком ворота бесшумно распахнулись.

Мы вступили в темный, усаженный лавровыми деревьями и кипарисом парк.

Мы шли молча. Вдруг среди непроглядной тьмы на поляне обрисовалось белое здание с колоннами.

Тишина вокруг царила, словно на кладбище, от времени до времени до нас доносился злобный лай собак, пасших, вероятно, поблизости стадо.

Дивный вестибюль: мрамор, гобелены, статуи, картины, старинная утварь, драгоценные ткани. Далее, целый ряд покоев, убранных с тем же великолепием.

Яркого освещения — нигде, везде мистический полумрак. И ступали мы как-то бесшумно, не нарушая царившей тишины, — ноги наши тонули в мягких, пушистых коврах. В полуосвещенных углах виднелись белые мраморные статуи. Кругом — ни души, даже ни один слуга не встретился нам. Шел я, предшествуемый Гаральдом, чувствовавшим себя в этом прекрасном, но старинном здании, как дома.

Меня представили хозяину дома… Это был высокий, стройный человек с изящным, бледным лицом, темными волосами и бородой.

Знаменитый художник встретил меня очень вежливо, но сдержанно.

Зала, в которой мы находились, освещалась лампой-фонарем голубого хрусталя, спускавшейся с деревянного потолка. Единственное украшение составляла огромная картина, изображавшая воскресшего из мертвых Сына Божьего, являющегося трем Мариям.

Белые одежды Воскресшего как-то странно выступали из рамки в таинственном полумраке, царившем здесь. Поднятая правая бледная рука как бы говорила: «Это — Я. Веруйте!»

Хозяин дома подошел ко мне.

— Ассунта сейчас придет… Потрудитесь занять место… вправо от нее. Возьмите ее руку. Вы должны положить руку медиума на стол и во все время сеанса держать руку на столе, но не слишком сильно сжимать ее. По другую сторону стола помещаюсь я — и контролирую. Говорю «контролирую», ибо я желал бы убедить вас в том, что Ассунта де Марчис не обманщица, как вы, видимо, полагаете… Осмотритесь, пожалуйста, внимательнее. Для этих именно заседаний из залы убрана вся мебель.

Сядем мы за этот стол, лампа будет гореть; нам не нужно, чтобы в комнате было темно, мы не нуждаемся в приготовлениях.

Все эти объяснения мне давали вполголоса, в вежливом, но в высшей степени холодном тоне.

Я молча поклонился.

Мы ждали. Нужно сознаться, мне приходилось делать невероятные усилия, чтобы сохранить до конца свое спокойствие. Я хотел, я должен был остаться холодным наблюдателем. Гаральд стоял рядом со мной; но его учащенному дыханию я понимал, что он волнуется. Вдруг он вздрогнул. Тотчас от стены отделилась тень и не пошла, а как-то порхнула, поплыла к нам. Это была Ассунта де Марчис.

Голубоватый свет лампы придавал и фигуре ее что-то неземное, и бледному личику синеватый, страшный оттенок.

«Словно дочь Иаира после того, как Иисус воскресил ее из мертвых», — вспомнились мне слова хозяйки, и я не мог не согласиться, что лучшего сравнения нельзя было придумать. На самом деле она казалась, действительно, ребенком: маленькая, нежная, хрупкая — словно фигурка, выточенная из слоновой кости. Одета она была в плотно облегавшее ее черное платье, на голову была накинута белая косынка — как на некоторых картинах изображается Богоматерь… Ярко выступало лишь лицо. На этом молодом, белом лице темнели одни глаза — большие, широко открытые, мерцающие, сверкающие глаза. Это были глаза сомнамбулы, ясновидящей, безумной… И страшные глаза эти, глаза воскресшей из мертвых, не отрываясь, глядели на юношу, глядели с таким выражением, что даже теперь, спустя тридцать лет, становится жутко. Мы оба подошли к овальному, черного дерева, столу и заняли свои места.

Тотчас же произошло нечто невероятное: Ассунта держала свою крошечную, необыкновенно бледную руку над столом, и вот, на моих глазах, стол отделился от пола, поднялся до детской ручонки моей соседки и как бы прилип к ней, вися в воздухе.

Она медленно опустила руку, и стол стал на свое место. То, что произошло далее, что я слышал своими ушами, видел своими глазами, ощущал под своими руками — не относится к этому маленькому рассказу.

Неверующим был я, неверующим оставался, неверующим по отношению всего, что касалось истории с духами, но то, что я видел сам, слышал своими ушами, осязал — в это я верил, как в нечто несомненное, реальное. Сидел я рядом с Ассунтой, рука моя сжимала ее руку. Я имел возможность наблюдать каждую черту ее лица… она, видимо, сильно страдала… мало-помалу страдания превращались в истинные мучения…

Она не отводила своих широко открытых страшных глаз от Гаральда, сидевшего против нее. Должен оговориться, что выражение его лицо, да и все существо его волновали меня более, нежели все остальное, виденное и испытанное мной. Точно в полусне видел я его лицо, лицо человека умирающего. Я хотел вскочить, закричать: «Гаральд, ты умираешь!» — но не в силах был и шевельнуться, словно меня удерживала какая-то сверхъестественная, непонятная сила.

Вдруг с уст друга моего сорвался полуподавленный стон, и вслед за тем он, словно задыхаясь от счастья, пролепетал одно только слово:

— Мэрид.

И снова, во второй и в третий раз:

— Мэрид! Мэрид!

В то же самое мгновение раздался звук, аккорд какого-то неземного инструмента. Странные звуки неслись, колыхаясь, по комнате, пронеслись над нашим столом, над нами. Над столом появилась беловатая полоса, сначала едва заметная, затем все более и более определенная. Мало-помалу туманная полоса приняла вполне определенную форму руки, прозрачно-белой, бесплотной женской руки… А это что?! На безымянном пальце ясно виднелось золотое кольцо с ярким, крупным рубином… рубин переливался, словно капля крови… и вдруг по комнате распространился знакомый мне аромат тех белых «неземных» роз, запах, одурманивший меня утром в комнате Гаральда.

Я вполне ясно видел, как в бледной руке мелькнула ветка белых роз.

— Мэрид! Мэрид!

Рука привидения скользнула мимо меня, неся мистические розы Гаральду… с невероятным усилием сбросил я оцепенение, охватившее меня… схватив эту страшную руку, я крепко сжал ее…

Это была не человеческая рука!

В это мгновение Ассунта де Марчис лишилась чувств.

Я и теперь не верю в то, что это была действительно рука умершей невесты моего друга… а слова Гамлета я испытал на самом себе… в сожалению, испытал, так как человек не должен стараться приподнять завесу, которую Божественное Провидение считало нужным протянуть между нами и чем-то, чего мы не можем, не должны постигнуть.

Забота о друге моем все более и более не давала мне покоя.

Проводил я с ним все свои досуги у него, он же, видимо, сторонился меня. Каждый вечер он проводил в «Белом доме» у Порта Пиа, и каждое утро в нему приходила Ассунта де Марчис, часами глядевшая на него, часами внимавшая его игре на рояле. Пытался я как-то раз проникнуть к нему в эти утренние часы — но на этой одной попытке все и кончилось, он просто-напросто не принял меня, не впустил.

Чтобы видеть его, мне приходилось караулить его по вечерам перед его домом.

Я провожал его до мрачных ворот, видел, как ворота эти бесшумно открывались, но войти туда во второй раз я не мог, не решался! Я боялся этой белой женской руки, которую я держал в своей и которая, я это знал, не была рукой человека.

На этих ночных прогулках наших говорил один Гаральд. Я молчал. Он говорил много и лихорадочно. Говорил только на одну тему: о близком свидании с мертвой Мэрид, свидании, возвещенном ему медиумом. Мне приходилось молча слушать его, так как теперь я не мог убедить его в том, что Ассунта де Марчис — обманщица. Да, впрочем, теперь все мои уверения и убеждения были бы бесполезны. «Что, если это обещанное свидание, действительно, состоится» — думалось мне. А в том, что оно состоится, я был почти убежден. Что станет с живым после свидания с мертвой? Что станет, именно, с этим живым?!

Все мои помыслы были направлены к тому, чтобы предотвратить это свидание… Но что было делать?.. Что делать?!..

Стукнулся я и к землякам Гаральда; но от них он за последнее время держался как-то в стороне. Посоветовался со своими друзьями — но и те не могли мне посоветовать ничего рационального.

Отправился, наконец, к знаменитому художнику, — но что мог я с ним поделать? Это был убежденный фанатик, заявивший мне, что я не имею права удерживать от «чудесного свидания». Как последнее средство, вздумал было я обратиться к Гаральду, прося его уехать со мной из Рима, — но мне, кажется, легче было бы убедить в чем-нибудь каменную стену, нежели его.

В отчаянии я обратился к Ассунте де Марчис — медиуму.

Найти ее представлялось нелегкой задачей: она жила, точно затравленный зверь, в какой-то грязной, мрачной трущобе, у каких-то страшно бедных итальянцев.

Приютили они ее потому, что ожидали от ее сверхъестественного дара каких-то особенных чудес, а главное — сказочного обогащения.

Но странное существо это, однако, упрямо отказывалось от платы за чудесные сеансы. «А ведь она могла благодаря этому разбогатеть», — сетовали ее хозяева.

Я дал им денег, прося оставить меня наедине с Ассунтой.

Просьбу мою исполнили.

Комната, которую занимал знаменитейший медиум Италии, была не чем иным, как жалкой какой-то конурой: это была, скорее, какая-то келья. Чистота в ней парила образцовая. Над покрытой белоснежным одеялом кроватью висел образ св. Клары.

При моем появлении молодая девушка, стоя на коленях, молилась пред этим образом.

«Значит, она христианка!» — мелькнула у меня мысль.

Ввиду того, что она меня знала с первого сеанса в доме художника, я без обиняков приступил к цели моего посещения: я просил ее оставить моего друга.

— Оставить?.. Что хотите вы этим сказать? — спросила она, поднявшись с колен.

Теперь она стояла предо мной неподвижно, словно статуя, олицетворенная св. Клара — на лице то же страдальческое выражение.

Возможно сдержаннее и спокойнее выразил я ей свое мнение, закончив свою тираду следующими словами:

— Этими привидениями и ужасами вы сведете его с ума, а так как вы его любите…

Я увидел, как она вздрогнула, но продолжала молчать.

— Так как вы любите его, то спасите его, — продолжал я убеждать ее. — Только вы одна можете это сделать. Оставьте в покое бедную мертвую невесту его! Пусть покоится она вечным сном в своей далекой могиле. Ведь она давно превратилась в пепел и прах. Он был свидетелем чуда, большего его ум, его мозг не вынесет. Оставьте же его в покое!

По мере того, как я говорил, она все более и более оживлялась.

Постепенно из «бедного, милого ребенка» она превращалась в страстную, порывистую женщину. Не произойди все это на моих глазах, я не поверил бы в возможность подобного превращения.

— Как могу я оставить его? — вскричала она с пылающими щеками и сверкающими глазами. — Разве это зависит только от моей воли? Разве у меня есть своя собственная воля? Посмотрите же хорошенько на меня! Я только орудие, я — посредница, я — медиум.

Я исполняю лишь свое назначение. Разве вы не видите, как я страдаю? На всем свете нет более несчастного существа, чем я. Разве я до сего времени знала что-нибудь об этом чужестранце — вашем друге, которого я теперь должна спасти?

Он появился, и я должна была исполнить свою миссию. Я ничего не знала. Ничего не знала ни о нем, ни о той, мертвой… он причиняет мне неиспытанные мною доселе страдания… он и та, его мертвая невеста. Что мне до нее за дело? Я ненавижу ее. Посмотрите на меня! Разве я теперь похожа на живого человека? Мертвые, являющиеся мне и желающие свидания с живыми, — убивают меня… я отдаю мертвецам свою жизнь, чтобы оживить их для тех, которые не могут их забыть. Посмотрите, посмотрите же!

Я взглянул на нее — лицо ее было искажено, а в глазах горел тот же страшный, безумный огонек, — это был взгляд сумасшедшей. Я все-таки продолжал настаивать:

— Если вы его не оставите — он умрет. Так сжальтесь же над ним!

— А он, он имеет ли он сострадание по отношению меня? — как стон раненого зверя, сорвалось с ее дрожащих губ.

— Почему должен он иметь сострадание к вам? — резко произнес я, хватая ее за руку.

— Потому что я люблю его… потому что он это не видит, не чувствует… потому что он своим холодом убивает меня. Он любит только ту, мертвую. Он любит ее так же безумно, как я его. Теперь вы понимаете мои страдания?

Если б эта Мэрид Астон была жива, и находись она хоть на краю света — я стала бы искать ее; если б она спряталась от меня на дне пропасти, то я и там нашла бы ее… а если б нашла, то убила бы ее одним ударом кинжала… посмотрите, вот, так, так!

При этих лихорадочно произнесенных ею словах несчастная выхватила из-за корсажа платья кинжал, которым она стала наносить удары давно умершей и погребенной Мэрид Астон, словно она стояла пред нею.

Она стояла, наклонясь вперед, словно наблюдая за своей жертвой, словно видя, как она, эта жертва, окровавленная, истекающая кровью, падает… а она радуется, наслаждается ее страданиями, ее предсмертными муками… Я бросился к ней, пытаясь отнять у нее кинжал, но она, быстро спрятав его, как-то сразу успокоилась, сразу стала той же бледной неземной девушкой, напоминавшей дочь Иаира, воскресшую из мертвых по слову Спасителя.

Гаральд сообщил мне, что невесту свою он увидит накануне Пасхи. Накануне дивного, чудесного, таинственного дня ему предстояло воочию быть свидетелем чуда…

До этого дня оставалась ровно неделя. Я не видел ни помощи, ни спасения для несчастного своего друга.

Эти последние семь дней он провел, словно бенефициант пред великим днем своего торжества.

Большую часть времени он находился у францисканцев, на Палатине. Братия монастыря оказывала ему гостеприимство в самых широких размерах, не считаясь с тем, что он — протестант; смотрели они на него, как на своего, втайне, вероятно, полагая, что, так или иначе, в конце концов он перейдет в лоно католической церкви. Он постился, бодрствовал полночам, думая о мертвой невесте, словно монах о небесной деве. Этим способом он возбуждал свое и без того болезненно настроенное воображение и доходил до какого-то экстаза; в каком-то трансе, в каком-то исступлении хотел он увидеться с Мэрид Астон. Наступила Страстная Пятница. Накануне, вечером, все церковные колокола Рима были «привязаны». Колокола всех трехсот церквей молчали… казалось, что благовест умолк не только в Риме, но на всей земле.

Молчание, печаль царили в Риме, в котором правил светский король, а заместитель Христа — был узником.

Во всех церквах были уже сооружены «sepolcro» — могилы Христа с бледными, покрытыми кровью изображениями распятого Спасителя. Вокруг этих могил горели тысячи свечей.

Стены и своды были обтянуты черной материей… только из этих могил исходил свет… словно указывая грешным людям, что только здесь, из этой могилы, исходят и свет, и спасение…

Под мрачными сводами носился клубами запах ладана и живых цветов… масса народа двигалась бесшумно.

Гонимый заботой о своем друге, я отправился искать его, но не нашел ни в квартире его, ни в монастыре… сам же я все более и более заражался общим приподнятым религиозным настроением.

Странное дело — мысль об Ассунте де Марчис не покидала меня ни на минуту.

Беспрестанно видел я ее пред собой. Видел, как «бедный, милый ребенок» превращался в страстную женщину, видел, как выхватывала она с молодой груди кинжал и поражала, поражала без конца свою мертвую соперницу! Кинжал у нее был особенно тонкий, острый… Я успел заметить, что рукоятка его была старинной чеканной работы.

Теперь я жалел, что я у нее, безумной, не отнял опасного оружия, но помню хорошо, что, когда пытался сделать это, она вырвала его у меня из рук с силой, поразившей меня — это была не только не женская сила, а нечеловеческая, сверхъестественная сила… рука ее тоже постоянно носилась у меня пред глазами — маленькая детская рука, в которой стальной клинок кинжала казался особенно опасной игрушкой.

Разыскивая Гаральда, я, между прочим, зашел в церковь монастыря близ площади Барбарини. Бог знает, что побудило меня зайти в этот страшный монастырь капуцинских монахов! Мертвые — мертвые — мертвые! Из мертвых костей потолки, стены, алтари… оскаленные черепа, как орнаменты этой мрачной архитектуры. У стен прислоненные остовы в своих темных коричневых монашеских одеждах с натянутыми на головы капюшонами, с горящими свечами в костлявых руках… целый сонм мертвых капуцинов, светивших своим живым братьям.

В этом страшном храме я нашел не Гаральда, а — Ассунту. Она лежала ничком пред алтарем, прижав голову к мертвым костям. Я тотчас узнал ее. Это была она — молодая, хрупкая, в своем узком, черном платье, с белой вуалью на голове. Она молилась… и… каялась, так страстно каялась, что, казалось, все ее молодое тело содрогалось.

О чем молилась она? О своей любви? В чем каялась она? О милосердии молилась ли она? Я не считал себя вправе мешать ее молитве — и удалился из-под этих святых, страшных сводов… вздохнул я полной грудью, очутившись под открытым звездным небом… молящаяся и кающаяся Ассунта де Марчис меня успокоила.

Из церкви я отправился к себе, в улицу Ринетта, и, утомленный физически и нравственно, бросился на диван.

Зажег я было свечу, хотел почитать, развлечься, но не мог отделаться от мыслей, волновавших меня, не дававших мне покоя. Около полуночи у дверей дома раздались три сильных удара. Ввиду того, что квартира помещалась в третьем этаже, я понял, что стук этот относился ко мне.

Я понял, это — Гаральд.

С ним что-нибудь случилось! Вошел он бледный, взволнованный, вне себя.

— Ты из виллы? — спросил я его. — Видел ли ты дух Мэрид Астон? Видел ли ты чудо уже сегодня?

— Сегодня у нас не было сеанса…

— Что случилось с тобой?

Он не хотел дознаться. Свой поздний визит ко мне он объяснил тем, что не мог вынести одиночества теперь, накануне дня смерти Спасителя, накануне воскресения мертвой… больших усилий стоило мне заставить его заговорить, высказаться.

— Сегодня утром Ассунта была у меня. Ты прав: она влюблена в меня… более того: она любит меня. Я не знал, что такая страсть мыслима, что она может существовать. Она была… она… я не могу тебе этого сказать. Это было ужасно. Я все еще словно во сне, словно в чаду. Несчастная… несчастная! Что из этого выйдет?

В изнеможении он опустился на стул и, не мигая, широко открытыми глазами смотрел в одну точку… но думал он не о Мэрид Астон, а об Ассунте де Марчис, о молодой женщине, любившей его с такой безумной, всепоглощающей страстью, о которой ничего доселе не знал этот нетронутый юноша. Теперь он ее, видимо, постиг. Быть может, эта охватывающая его страсть являлась для него спасением, единственным возможным спасением!

— Ну, а ты? — спросил я его вполголоса.

Сначала он будто не понял меня, потом произнес с глубоким вздохом, прозвучавшим, как стон:

— Я? Ах, что говорить обо мне!

— Сказал ли ты ей, что ты не любишь ее?

— Разумеется… Я должен был сказать ей это. Разве я мог умолчать об этом? Я отверг ее любовь. Я был жесток; ужасно жесток. Я сказал ей, что только одну люблю, одну могу любить: мертвую Мэрид… Но… я солгал…

— Солгал? — в ужасе воскликнул я. — Гаральд! Солгал? Опомнись! Как мог ты солгать?

— Да, это так. Я люблю ее. Я люблю не мертвую, а живую. Это самое ужасное теперь… Поймешь ли ты, что это для меня теперь значит?

— Невзирая на то, что ты ее полюбил, ты отверг ее любовь, ты выгнал ее?!

— Разве я мог иначе поступить? Любовь моя к живой является незамолимым грехом против мертвой… к тому же… и она, и ее безумная, дикая любовь… ведь это ужасно любить такое существо и быть любимым им… Пойми: быть принужденным любить такое существо — ужасно! Она имеет какую-то страшную, необъяснимую власть надо мной. Я боюсь ее! Боюсь себя! Да, наконец, Мэрид… как мне быть с ней на предстоящем свидании? А как ждал я этого свидания! Как мечтал о нем! Это свидание было еще недавно для меня вопросом всего… а теперь…

— А теперь… неужели же ты и теперь желаешь увидеться с ней?

— Я должен увидеться с ней, хоть и не хочу. Теперь она придет, она должна прийти… Ассунта вызвала ее для меня из загробного мира… уйти от нее я более не могу… я в ее власти. И все-таки лучше быть во власти мертвой, нежели той ужасной живой.

— Ты должен избавиться от обеих.

— Я должен увидеться с Мэрид.

В эту ночь я его не отпустил от себя, уложил в свою кровать, ухаживал за ним. Он бредил, галлюцинировал… ему мерещились обе, и живая, и мертвая… и он страдал, желая и не будучи в силах избавиться от них. Заснул он под утро и проснулся далеко за полдень.

Всю свою надежду я возлагал на то, что днем он придет в себя. И, действительно — он казался успокоенным. Твердо и спокойно заявил он мне, что ничто не в силах удержать его от посещения виллы у Порта Пиа в пасхальную ночь.

Единственной уступки с его стороны я добился — он разрешил мне сопровождать его в этот вечер в виллу, чтоб присутствовать на этом страшном сеансе. При этом он обещал мне, что это будет его последним посещением таинственной виллы.

Боясь одиночества и дрожа при одной мысли о том, что Ассунта де Марчис станет следить за ним, он согласился остаться у меня.

Я тотчас же послал к его хозяйке за некоторыми необходимыми ему вещами и не отходил от него, что называется, ни на шаг.

В пасхальную субботу триста с лишком колоколов загудели и заблаговестили, возвещая приближение праздника из праздников, возвещая жаждущему спасения и обновления человечеству о том, что очень, очень скоро наступит момент, когда свершится великое чудо — воскреснет из мертвых погребенный Сын Божий и вознесется на небо, и воссядет одесную Бога-Отца.

В зале виллы у Порта Пиа снова светилась та же голубая лампа; цветов в зале не было, но, невзирая на это, в воздухе носился опьяняющий аромат белых роз.

Нас на этот раз было всего трое: художник должен был экстренно уехать в Неаполь. Свой дом, однако, он любезно предоставил в наше распоряжение.

На его обычном месте сидел Гаральд; таким образом, ему пришлось держать в своей руке левую руку Ассунты. Последняя сидела, откинувшись в кресле с высокой спинкой, с закрытыми глазами, словно статуя. Она ни разу не взглянула на Гаральда. Рука ее была холодна, как у мертвеца, но и вся она производила впечатление мертвой… Мне казалось даже, что на сегодня чудодейственная сила оставила ее и что ей ни под каким видом не удастся вызвать мертвую Мэрид. «Ну, — думал я, — слава Богу! Вот и спасение!»

Мы сидели молча и ждали… Прошел час. Теперь могу с уверенностью сказать, что это был ужаснейший час моей жизни. Я находился в каком-то слабо освещенном склепе, в котором носился аромат невидимых цветов, рука моя касалась мертвенно-холодной руки полумертвого существа, помещавшегося рядом со мною, и… я ждал появления мертвой и погребенной женщины.

Я чувствовал какую-то давящую тяжесть, ум мой мутился, я терял сознание… Я видел перед собой лицо Гаральда, выражавшее напряженное ожидание… Долго, долго, не отрываясь, глядел на него, но, в конце концов, не выдержал…

Помню, я хотел оттолкнуть эту безжизненную руку, хотел вскочить со своего места, чтобы услышать человеческий голос среди царившей здесь гробовой тишины, хотел крикнуть: «Мы сойдем ума!» Я хотел броситься к Гаральду, чтобы силой увести, увлечь его отсюда, из этого страшного дома, от этой ужасной женщины… Туда, к живым людям, туда, где, среди живых, мы сами ожили бы… Но как раз в тот момент Ассунта начала вздыхать, стонать, произносить какие-то бессвязные слова, возвещая приближение духа Мэрид Астон.

О, отчего я не исполнил свое намерение! Отчего не сбросил я эти чары… Отчего допустил случиться тому, что произошло! Долго, долго считал я себя невольным убийцей Гаральда. Долго проклятие этого страшного часа не давало мне покоя. Рука Ассунты де Марчис дрожала и конвульсивно сжималась под моей рукой. С большим трудом сдерживал я ее… ее правую руку… Вдруг я увидел, как она быстрым движением выхватила из-за корсажа платья кинжал… Надо было держать, крепко держать ее во что бы то ни стало… Я это понимал, сознавал… Казалось, она невыразимо страдала. Ее сводили судороги, конвульсии…

В ужасе Гаральд выпустил из своей левую руку медиума… Я тотчас же схватил и ее; таким образом, в моих руках я крепко сжимал, словно тисками, руки Ассунты.

Нужно было ее в это мгновение во что бы то ни стало как можно крепче держать… Я молил у Бога сил… чтобы только не выпустить из своих ее рук!

Что случилось… не умею объяснить. Я это пережил… пережил!..

Да, я пережил ужасное, необъяснимое, страшное, чудесное. Я сам воочию все видел… Видел, как дрогнула рука Ассунты де Марчис, словно схватив какой-то невидимый мне предмет… Я видел, как стала она наносить кому-то удары, один за другим… Ужас сковал мои члены… Мороз пробежал по коже, волосы стали дыбом у меня на голове… Я чувствовал присутствие духа. Я чувствовал, что мертвая, вышедшая из могилы, находится среди нас… Вот она стояла за моим стулом… Теперь предо мной… Здесь… Там… И, наконец, рядом с Гаральдом… Близко-близко к нему.

Я вскочил, хотел выбежать… Но должен был остаться, должен был, не выпуская, держать ее руки, эти ужасные, вздрагивавшие руки, продолжавшие наносить удары… И я держал их, словно в железных тисках.

Вдруг раздался крик… Но это был не крик духа, привидения… Нет, это кричал человек, умирающий. Это был голос Гаральда.

Гаральд, мой друг, умирал. Умер. Он был убит ударом кинжала. Кинжал, который я уже видел ранее в руках Ассунты, пронзил насквозь сердце моего друга. А я ведь крепко-крепко держал в своих руках руки Ассунты де Марчис.