Прежде, чем войти в кабачок, одиноко стоящий у самой дороги, мокрой и блестящей от дождя, он быстро оглянулся вправо и влево. Нигде ни души!.. Момент выбран удачный. Он вошел. Но все же весь дрожал, переступая порог.
Толстая старуха, сидевшая за прилавком, ничего не заметила. Она знала в лицо этого человека, еще недавно работавшего у нее в доме вместе с местными каменщиками. Правда, вид у него был не внушавший доверия, но мало ли тут шатается всякого сброда? Кабачок стоял неподалеку от бельгийской границы, и тетка Ферстрене давно уже перестала вглядываться в лица своих случайных гостей.
Она подала ему рюмку абсента и, усевшись на прежнее место, неподалеку от входа, принялась опять за штопку чулка, оседлав нос большими очками.
— Вы что же — совсем одни здесь? — хриплым голосом спросил посетитель. И опять вздрогнул, и опять она того не заметила.
— Ну да, — а что?
— А сын ваш где же?
— Нету его дома.
Говоря это, она вздохнула. И гость тоже вздохнул, — с облегчением. Потому что Ферстрене был огромный детина, страшно вспыльчивый, мстительный и, вдобавок, задира — чуть что, и лезет в драку. Его боялись по всей округе. Одна только старуха-мать знала, с каким обожанием, с какой трогательной любовью относится к ней ее «шатущий» сын, на которого она потратила столько денег, напрасно силясь сделать из него человека. А он, вместо того, сделался контрабандистом — сколько раз в тюрьме сиживал! — и сейчас вынужден был бежать в Бельгию, так как его тянут к суду за убийство товарища в драке.
Бродяга с напускной развязностью — хотя колени его тряслись и подгибались — еще раз подошел к двери и выглянул… По черному, как сажа, небу бежали фиолетовые тучи; дорога, блестевшая от луж, была пустынна — нигде ни души. Пора — теперь самое время. Чтобы придать себе храбрости, он единым духом осушил свой стаканчик, припоминая все, что толкнуло его на это «дело»: позади нищета и тюрьма, а тут, под рукой — битком набитый несгораемый шкаф, и наверху другой, в который ему случайно удалось заглянуть, когда они тут перекладывали печку.
Тяп! Тяжелый молоток стукнул по седой голове, пробил ее насквозь, вошел глубоко. Пришлось сделать усилие, чтобы вытащить его. окровавленный, вместе с вырванными волосами… Под нежданным ударом голова старухи сразу клюнула носом, ударившись о рыхлую грудь, из которой не успел вырваться крик. Руки взметнулись кверху, ловя пустоту, тело свалилось со стула и осталось лежать бесформенным, рыхлым комком, прикрытым серой и черной материями. Комок этот шевелился и стонал… Широкая спина вздрагивала. Помертвевший от страха убийца кинулся на эту широкую дряблую спину, впился ногтями левой руки в жирную шею и правой принялся яростно наносить удары по черепу с удесятеренной силой, каждый раз пробивая кость и глубоко вонзая оружие:
…Тело уже не шевелилось больше. Голова превратилась в какую-то кашу. Еще раз посмотреть — не идет ли кто? Нет, никого! Положительно, ему везет. А все-таки, надо торопиться… Тем же окровавленным молотком, на котором налипли кровь, волосы и еще что-то серое, он отбил замок у кассы и выбрал оттуда все дочиста своими жадными, крючковатыми пальцами. Потом, перепрыгивая через четыре ступеньки зараз, побежал наверх. Он уже забыл о своей жертве: эти деньги, звеневшие у него в кармане, должны были изменить всю его жизнь.
В то время, как убийца наверху взламывал несгораемый шкаф, другой человек, осторожно подошедший к дому сзади, крадучись, обходил его, держась как можно ближе к стене. Потом так же осторожно вошел. И вдруг, с глухим криком, полным отчаяния и ярости: «Мама, мама!..» упал на колени перед бесчувственным телом в надежде, что в нем еще теплится искорка жизни. Но достаточно было одного взгляда, чтобы убедиться, что единственное существо, к которому он питал человеческие чувства, утрачено для него навсегда. И поток отчаяния, чистый, как воды горного ключа, хлынул в его темную душу, и разбойник-контрабандист плакал, как малый ребенок, над трупом матери, гладя по лицу убитую. Но вдруг слезы его иссякли: лицо это еще не успело остыть — значит, она убита недавно, только что. Приди он пятью минутами раньше!.. Но, в таком случае, значит, и убийца неподалеку… Ну да — там, наверху, кто-то возится…
Не задумываясь, он устремился наверх. И на лестнице столкнулся с убийцей, который ополоумел от страха, заслышав стук его тяжелых сапог. Контрабандист одним ударом в живот сшиб его с ног и сдавил ему горло, — но не задушил. Он приберегал его для иной, лучшей мести… Не для того, конечно, чтобы свести его в участок и чтобы его потом судили. Контрабандист за ноги сволок наверх убийцу и в пять минут связал его по рукам и по ногам, заткнув ему рот толстым кляпом.
Так! Теперь, брат, не уйдешь! Ферстрене отер рукой пот со лба и громко выговорил:
— Ну, теперь за работу!
Прежде всего, чтобы не помешали, он запер в кабачке ставни и дверь, вывесив надпись: «Заперто по случаю отъезда хозяев». Затем, осторожно взяв на руки тело убитой, снес ее наверх и положил на кровать, обливаясь слезами. Потом зажег возле нее все лампы и все свечи, какие только были в доме, и обрызгал все вокруг святой водой. Но тела покойницы не обмывал и глаз ее не закрывал, чтобы она могла видеть, как страшно он отомстит за нее.
Убийца, лежа связанный на полу, растерянно следил взглядом за каждым его движением. Он трясся весь, как в ознобе. С кляпом во рту ему было трудно дышать… В безумном страхе он спрашивал себя: что такое задумал с ним сделать Ферстрене? Зачем он, тяжело дыша от натуги, тащит сюда снизу эту огромную тяжелую лестницу?.. Но в это время контрабандист так пнул его ногой в лицо, что едва не вышиб ему глаза, а затем начал тыкать его ногами в бока, приговаривая:
— Подлец, ты укокошил мою старуху!.. Ты не знал меня?.. Не знал меня, падаль?.. Ну, так узнаешь!
Схватив поперек туловища жалобно стонавшего убийцу, он положил его на лестницу и крепко привязал веревками. Затем перешел к более трудному. Надо было поставить лестницу над кроватью, слегка наклонив ее так, чтобы лицо убийцы приходилось над самым лицом убитой, всего лишь на расстоянии нескольких сантиметров.
Контрабандист был мастер на все руки и, вдобавок, силища у него была непомерная. При помощи молотка, крючков и огромных гвоздей он укрепил лестницу так, что один конец ее лежал на спинке кровати, а другой на выступе стены, над самым раздробленным черепом… Теперь все было готово. Ферстрене был уверен, что мать его будет отомщена…
Тогда он вернулся к убитой и долгим поцелуем прильнул к ее лбу, уже похолодевшему. Потом стал на колени и помолился за ее душу… А потом — ушел. Ведь нельзя же было ему оставаться, когда его разыскивают сыщики. Мать его похоронят другие… Сегодня же вечером, из Бельгии, он обо всем напишет здешнему мэру.
…И убийца остался один, лицом к лицу со своей жертвой…
Сначала он храбрился. Ведь ненадолго же этот кошмар… Кто-нибудь зайдет в кабачок, удивится, что внизу никого нет, поднимется наверх и освободит его… Надо только пересилить себя, терпеть и ждать… Ну, отвернуться, закрыть глаза… Но при первой же попытке отдернуть голову он чуть не задохнулся: Ферстрене так ловко стянул ему шею, что он мог дышать, только держа голову прямо. Тогда он попробовал закрыть глаза. Черт возьми, ведь это же не трудно, стоит только захотеть… Но какая-то непреодолимая сила словно железными пальцами приподнимала его веки, заставляя его снова и снова глядеть в это бескровное лицо, искаженное предсмертным испугом, в эти выкатившиеся глаза, в которых застыл невыразимый ужас. И он смотрел… Его собственные зрачки расширялись от страха… Он уже не мог отвести глаз от этого трупа… Он пожирал, он пил его глазами…
И вот ему почудилось, будто это искаженное смертью лицо дрогнуло, искривилось в гримасу. Под вздрагивающими отсветами, которые бросали на лицо горевшие свечи, мертвые губы зашевелились и прошептали: «Убийца, убийца!..» И это слово все время звенело в его ушах, как гроза, как заклинание…
Зубы его стучали, как кастаньеты. О, пусть придет полиция, жандармы, кто угодно, — только бы освободили его… Что такое человеческое правосудие в сравнении с этой адской мукой? Целый ад призраков, демонов окружил его и тащит к себе, а глаза убитой сковывают его волю, и он не в состоянии противиться им…
Вот разжались руки убитой, благоговейно сложенные на груди ее сыном, и властно зовут его: «Иди сюда!..» И он рвется из своих уз, повинуясь этому беспощадному зову… Но веревки впиваются в его шею и он, полузадушенный, откидывается назад, чтобы свободно вздохнуть. Но мертвые глаза опять зовут, и он скова и снова тянется, всем своим существом спеша на зов, на этот страшный призыв мертвеца.
А старуха ухмыляется, скалит зубы и своими руками, жирными и сильными, как у сына, хватает его за горло и душит, душит, то отпуская, чтобы он не задохся, то снова впиваясь ему в шею холодными пальцами. И так — час за часом…
И от этого нечеловеческого, сверхъестественного ужаса убийца глухо воет, как пес, чувствующий приближение смерти, как животное, которое медленно убивают…
Это длилось целую ночь и целый день. Когда на другой день, вечером, мэр, предупрежденный письмом контрабандиста, вместе с жандармами и понятыми вышибли дверь, они все похолодели от нечеловеческих воплей, наполнявших дом. Потом они рассказывали, что подобного ужаса им никогда еще не доводилось видеть: посиневшая, мертвая старуха с окровавленным и раздробленным черепом и повисший над ней и полузадушенный человек с выкатившимися глазами, воющий все время страшным, жалобным, неумолкающим воем.
Этот вой умолк только на другой день, когда убийца умер в припадке буйного помешательства в лечебнице для умалишенных.