Скорбная пианистка
Тому прошло много лет: я жил в Герзей, на озере Четырех Кантонов, в нескольких километрах от Люцерна. Нуждаясь в уединении, чтобы окончить одну работу, я решил провести осень в этой прелестной деревушке, старые остроконечные крыши которой так красиво отражаются в водах, по которым некогда скользила лодка Вильгельма Телля.
В это позднее время года все туристы уже разъехались и за табльдотом собирались всего человек шесть, но зато это было тесно сплоченное общество симпатизирующих друг другу людей. Вечером мы рассказывали друг другу о своих дневных прогулках и развлекались музыкой. Одна пожилая дама, одетая всегда во все черное, ни с кем не сказавшая ни слова до тех пор, пока отель наш был полон шумными путешественниками и всегда казавшаяся нам воплощением скорби, оказалась блестящей пианисткой. Не заставляя себя просить, играла она нам Шопена, а особенно одну berceuse Шумана, в которую вкладывала столько чувства, что у всех у нас слезы навертывались на глаза. Мы были так благодарны ей за эти сладкие минуты, что, уезжая перед наступлением зимы, мы все сложились, чтобы преподнести ей на память маленький подарок.
Один из нас съездил для этой цели в Люцерн и, вернувшись к вечеру, привез золотую брошь в виде маленького топорика.
Но ни в этот вечер, ни на следующий никто не видел нашей пианистки. Тогда уехавшие пансионеры поручили мне передать ей золотой топорик.
Ее вещи оставались в отеле, и я ждал ее с минуты на минуту, так как хозяин отеля сказал мне, что она нередко пропадала так на несколько дней и не было никакого основания беспокоиться о ее судьбе.
И в самом деле, накануне моего отъезда, когда я в последний раз обошел вокруг озера и остановился около часовенки Вильгельма Телля, я увидал на пороге ее нашу почтенную пианистку.
Никогда еще, до этой минуты, я не был так поражен бесконечным отчаянием, написанным на ее лице, и никогда раньше я не замечал так ясно в ее чертах еще не исчезнувшие следы былой красоты. Она увидела меня, опустила вуаль и сошла к берегу. Я тотчас же нагнал ее и, поклонившись, выразил ей сожаление от имени уехавших путешественников. Так как приготовленный подарок был со мной, я передал ей коробочку, в которой заключался золотой топорик.
С грустной улыбкой открыла она коробочку, но, едва взглянула на заключавшийся в ней предмет, как вдруг сильная дрожь охватила ее; она отступила от меня, как будто я внушал ей страх и, бессознательным жестом, бросила топорик в озеро!
Я не успел еще прийти в себя от изумления, как уже она, рыдая, просила у меня прощения. Невдалеке стояла скамейка, и мы сели на нее. После общих жалоб на судьбу, она поведала мне мрачную историю своей жизни, и я никогда не забуду ее! В самом деле, я не знаю ничего ужаснее судьбы этой дамы, всегда окутанной черными вуалями и с таким проникновенным чувством игравшей нам berceuse Шумана.
Поистине, ужасная судьба!
— Вы все узнаете, — сказала мне она, — так как я навсегда покидаю эту страну, которую мне хотелось повидать в последний раз. И тогда вы поймете, почему я бросила в озеро ваш золотой топорик.
Счастливый брак
Мне было двадцать четыре года, когда мне представилась партия, превышавшая, по мнению моих близких, самые смелые надежды. Молодой человек родом из Бризгау, проводивший каждое лето в Швейцарии и с которым мы познакомились в Эвианском казино, влюбился в меня и я также полюбила его. Герберт Гутман, так звали его, имел доброе сердце и простодушный характер. Эти нравственные качества соединялись в нем с недюжинным умом.
Он не был богат, но все же располагал довольно значительными средствами. Его отец, сказал он мне, имел прибыльное дело, которое рассчитывал передать впоследствии сыну. Мы только что собирались отправиться навестить старого Гутмана в его имении в Тоднау, в самой глубине Шварцвальда, как вдруг внезапная болезнь моей матери неожиданно ускорила события.
Не чувствуя себя в силах продолжать путешествие, мать моя спешно вернулась в Женеву, навела оттуда справки относительно Герберта и его семьи и получила от гражданских властей из Тоднау самые лучшие отзывы. Отец начал свою карьеру скромным дровосеком; потом покинул родину и через много лет возвратился, сколотив себе небольшое состояние. Это все, что знали о нем в Тоднау.
Моя мать вполне удовлетворилась этими требованиями и поспешила скорее закончить все приготовления к моей свадьбе, состоявшейся за неделю до ее смерти. И умерла, успокоенная мыслью, что «устроила мою судьбу».
Нежными заботами и бесконечной добротой своей муж мой помог мне перенести это жестокое испытание. Прежде, чем ехать к его отцу, мы провели неделю здесь, в Герзей, а потом, к удивлению моему, предприняли длинное путешествие, все еще не повидав отца. Мало-помалу моя печаль начала рассеиваться, как вдруг я стала замечать, что настроение моего мужа стало приобретать все более и более мрачный характер.
Это тем более удивляло меня, что в Эвиане Герберт казался мне человеком веселым и, что называется, «с душой нараспашку». Неужели же эта веселость была напускная и должна была скрывать какое-то глубокое горе? Увы! он не переставал тяжело вздыхать, когда думал, что я не обращаю на него внимания, сон его становился все тревожнее и беспокойнее и, наконец, я решилась расспросить его. При первых же моих попытках, он громко расхохотался, назвал меня маленькой дурочкой и страстно обнял и поцеловал меня: все это только еще более утвердило меня во мнении, что я стою лицом к лицу с какой-то горестной тайной.
Я не могла разубедить себя в том, что в поведении Герберта было что-то похожее на муки угрызений совести. И в то же время я готова была поклясться, что он не был способен, — не говорю уже на низость или подлость, — но даже просто на неделикатный поступок. Между тем, судьба, так ожесточившаяся против меня, снова поразила нас, на этот раз в лице моего тестя, о смерти которого мы узнали, находясь в Шотландии. Это роковое известие ошеломило моего мужа. Всю ночь он, не сказав мне ни слова, не плакал и, казалось, не слышал даже нежных слов утешения, которыми я, в свою очередь, старалась поддержать его мужество. Он был буквально убит. Наконец, при первых лучах рассвета, он встал с кресла, на котором просидел всю ночь, обернул ко мне лицо, искаженное нечеловеческими страданиями, и сказал тоном раздирающей душу скорби:
— Ну что ж, Элизабет, надо возвращаться, надо возвращаться!
И слова эти, и тон, которым они были сказаны, имели какой-то особый смысл, непонятный для меня! Возвращение в дом отца в такой важный момент казалось мне таким естественным и я никак не могла уразуметь причины, по которой он, видимо, боролся с необходимостью возвращаться. С этого дня Герберт совсем изменился, стал страшно раздражительным и я несколько раз заставала его безумно рыдающим потихоньку от меня.
Скорбь об умершем отце не могла объяснить всего ужаса нашего положения, так как нет на свете ничего ужаснее тайны, глубокой тайны, стоящей стеной между двумя обожающими друг друга существами, тайны, внезапно встающей между ними в часы самой нежной любви; и в безумном отчаянии смотрят они друг на друга непонимающим, странным взглядом.
Обитель мрачной тайны
Мы приехали в Тоднау и помолились над свежей могилой. Этот маленький городок Шварцвальда, лежащий в нескольких шагах от Долины Ада, сразу же произвел на меня гнетущее впечатление; я не нашла там подходящего для себя общества. Дом старого Гутмана, в котором мы поселились, находился на опушке леса.
Единственным гостем нашего мрачного особняка был местный часовщик-старик, приятель покойного Гутмана; он считался богачом, что не мешало ему, однако, приходить к нам всегда в часы завтраков и обедов, прозрачно навязываясь на приглашение разделить с нами наш скромный стол. Я не любила этого фабриканта кукушек и мелкого ростовщика, жадного скрягу, не способного ни на какой деликатный поступок. Герберт тоже недолюбливал Франца Басклера, но, из уважения к памяти отца, продолжал принимать его.
Бездетный Басклер много раз обещал покойному Гутману сделать его сына своим наследником. Однажды, рассказывая мне об этом с нескрываемым отвращением (что служило мне лишним доказательством благородства его души), Герберт спросил меня:
— Хотела ли бы ты получить в наследство деньги этого бессовестного скряги, нажитые на разорении всех бедных часовщиков Долины Ада?
— Конечно, нет, — ответила я. — Отец твой оставил нам кое-что и того, что сам ты зарабатываешь честным трудом, вполне хватит нам даже и в том случае, если Господь пошлет нам ребенка.
Не успев еще окончить этой фразы, я вдруг заметила, что Герберт побледнел, как полотно. Я схватила его в свои объятия, думая, что он сейчас упадет, но румянец вернулся на его лицо, и он с силой крикнул:
— Да, да! надо иметь чистую совесть; в этом все!
И, как безумный, убежал от меня.
Иногда он уезжал на день или на два по делам своей торговли, которая заключалась, как он говорил мне, в покупке срубленных деревьев и в перепродаже их скупщикам. Дело это требовало знания и опыта в распознавании качества товара и он унаследовал эти знания от своего отца. Он никогда не брал меня с собой и я оставалась одна во всем доме со старой служанкой, которая с самого начала встретила меня враждебно и я пряталась от нее, чтобы поплакать на свободе. Я не была счастлива. Мне было ясно, что Герберт скрывает от меня что-то такое, о чем сам он никогда не перестает думать и о чем я тоже думала постоянно, не зная ничего и теряясь в догадках.
И, кроме того, этот темный лес пугал меня! И служанка пугала меня! И старый Басклер пугал меня! И наш старый дом. Дом был большой, со множеством лестниц, коридоров, по которым я боялась ходить. В конце одного коридора находился маленький кабинетик; раза два я видела, как мой муж входил туда, но сама я никогда не входила. И никогда я не могла без страха проходить мимо вечно запертой двери этого кабинета. Там запирался Герберт, как он говорил мне, для того, чтобы писать и приводить в порядок свои торговые книги, и я слышала, как он там вздыхал и стонал наедине со своей тайной.
Таинственное возвращение
Однажды ночью, когда муж мой уехал по делам, я напрасно старалась заснуть, и вдруг внимание мое было привлечено легким шумом под окном, которое я оставила открытым из-за жары. Я осторожно встала. Небо было черное, звезды скрылись под темными тучами. Я ясно различила фигуры моего мужа и моей служанки лишь в тот момент, когда они прошли под самым моим окном; они шли осторожно, стараясь не нашуметь, чтобы не разбудить меня, и несли вдвоем длинный, узкий чемодан, которого я раньше не видала.
Страх мой превзошел все пределы. Почему они точно скрывались от меня? Прошло порядочно времени, а Герберт не приходил ко мне. Я наскоро одела пеньюар и стала бродить по темным коридорам. Мои ноги сами пришли к маленькому кабинетику, всегда так пугавшему меня. И, не успев еще подойти к нему, я услышала, как муж мой глухим и суровым голосом отдавал приказания служанке:
— Принеси мне воды! Горячей воды! Слышишь ты? Все еще не отходит!
Я остановилась и затаила дыхание. Я и не могла вздохнуть. Что-то душило меня и на сердце тяжело лежало предчувствие страшного несчастья, внезапно свалившегося на нас. И снова я услышала голос моего мужа:
— А! Наконец… готово!.. Отошло!..
Они еще что-то говорили, но очень тихо и, наконец, послышались шаги Герберта. Это вернуло мне силы; я убежала и заперлась в своей комнате. Вскоре в дверь постучали; я представилась спящей и едва проснувшейся от стука; наконец, я открыла дверь. Свеча, которую я держала, упала у меня из рук, когда я заметила ужасное выражение его лица.
— Что с тобой? — спокойно спросил он. — Ты еще не совсем проснулась? Ложись и засни опять.
Я хотела было зажечь свет, но он воспротивился этому и я бросилась на свою постель. Что за ужасную ночь я провела!
Герберт тоже не спал: все ворочался и вздыхал. Со мной он не сказал ни слова, а рано утром поцеловал меня ледяным поцелуем и уехал. Служанка передала мне, что он пробудет в отсутствии два дня.
Убийство
В восемь часов утра я узнала от рабочих, проходивших мимо нас, что старик Басклер найден убитым в своем домике в Долине Ада, где он ночевал иногда в тех случаях, когда его ростовщические дела надолго задерживали его в этой местности. Ему раскроили голову ударом топора, «сильным ударом искусного дровосека».
Я едва могла идти, цепляясь за стены, и опять невольно пришла к роковому кабинету. Не знаю, какая работа происходила в моем мозгу, но я чувствовала необходимость увидеть, что там было, за этой дверью. Заметив меня, служанка злобно крикнула мне:
— Оставьте эту дверь в покое! Вы ведь знаете, что барин запретил вам трогать ее. Небось, немного вы узнаете, если и увидите, что там есть!..
И, уходя, она засмеялась жутким смехом злого духа. У меня сделалась сильная лихорадка, и я слегла в постель. Две недели была я больна. Герберт ухаживал за мной с материнской нежностью. Мне казалось теперь, что я просто видела дурной сон, что не было в действительности ничего, случившегося в ту страшную ночь. К тому же, убийца Баск- лера был найден и арестован. Это был бергенский дровосек, из которого старый ростовщик давно уже сосал кровь, и он отомстил ему теперь.
Дровосек этот, по имени Матис Мюллер, продолжал, однако, упорно отрицать свою виновность, но, хотя ни на топоре его, ни на одежде не нашли ни единой капли крови, тем не менее, улики, собранные против него, были настолько сильны, что он не мог избежать наказания.
Смерть Басклера ничуть не изменила нашего материального положения, и Герберт напрасно ждал его завещания. Завещания не оказалось.
К великому моему удивлению, муж мой очень огорчился и, когда я спросила его об этом, он с раздражением ответил:
— Ну, да, конечно! Я очень рассчитывал на его завещание, если хочешь знать.
При этих словах он посмотрел так страшно, что в памяти моей снова воскресло его лицо, каким оно было в ту страшную ночь; и с этой минуты ужасный призрак не покидал меня. Когда в Фрибурге начался процесс Матиса Мюллера, я с жаром набросилась на газеты. Одна фраза адвоката преследовала меня и днем и ночью:
— Пока не будет найден топор, разрубивший голову убитого, и окровавленное платье, бывшее на убийце в момент совершения преступления, до тех пор вы не можете обвинить Матиса Мюллера.
Тем не менее, Матис Мюллер был приговорен, и я должна вам сказать, что известие это странно поразило моего мужа. Всю ночь он бредил Матисом Мюллером. Он пугал меня, и собственные мои мысли тоже пугали меня.
Я хотела узнать! Я чувствовала необходимость узнать! Почему он говорил тогда:
— Все еще не отходит!
Что делал он в ту ночь в таинственном кабинете?
Кровавая находка
Однажды ночью я встала и ощупью, потихоньку, украла у него ключи и побежала в коридор… В кухне нашла фонарь… и, стуча зубами, подошла к запретной двери… Открыла ее… и тотчас же увидела чемодан… длинный чемодан, который так интриговал меня… Он был заперт… Но я быстро нашла в украденной связке подходящий маленький ключик… подняла крышку и встала на колени, чтобы получше разглядеть…
Крик ужаса вырвался у меня из груди!.. Там было окровавленное платье и слегка заржавленный топор!..
Каким образом, после всего, что я видела, могла я прожить рядом с этим человеком еще несколько недель, до казни несчастного дровосека?
Я боялась, что он убьет меня!..
И как он не заметил моего необычайного настроения? Но дело в том, что сам он, не меньше моего, был занят своими мыслями и страхами. Матис Мюллер не покидал его!
Странное дело! За двое суток до дня казни Мюллера к Герберту сразу вернулось все его спокойствие, холодное спокойствие мраморной статуи! Наконец, вечером он сказал мне:
— Элизабет! Завтра рано утром я уезжаю; у меня есть важное дело в Фрибурге. Может быть, я пробуду в отсутствии дня два. Ты не беспокойся.
Именно в Фрибурге должна была совершиться казнь, и вдруг я подумала, что причиной внезапного успокоения Герберта было принятое им великое решение.
Он хочет сознаться!
Эта мысль настолько утешила меня, что в первый раз после многих, многих ночей, я заснула крепким, спокойным сном. Проснулась я поздно. Муж мой уже уехал.
Накануне казни
Наскоро я оделась и, ничего не говоря служанке, побежала в Тоднау, а оттуда поехала в Фрибург. Когда я приехала туда, день уже близился к вечеру; я прямо побежала в суд, и первый человек, которого я увидела входящим в здание суда, был мой муж. Я остановилась, точно кто пригвоздил меня к месту. Герберт не возвращался, и я решила, что, значит, он действительно сознался, и его арестовали.
Тюрьма прилегала к зданию суда, и я, как безумная, ходила около нее. Всю ночь я бродила по улицам Фрибурга, постоянно возвращаясь к этой мрачной тюрьме. Рано утром, на рассвете, я заметила двух людей в черных сюртуках, поднимавшихся по лестнице здания Суда.
Я побежала к ним и сказала, что мне необходимо, как можно скорее, повидать прокурора, так как я имею сделать ему очень важное сообщение по делу об убийстве Басклера.
Один из них как раз оказался прокурором. Он попросил меня следовать за ним и ввел меня в свой кабинет. Я назвала себя и спросила, был ли у неге вчера мой муж. Он ответил мне, что, действительно, он видел его накануне вечером. Я бросилась перед ним на колени и умоляла его сжалиться надо мной и сказать мне, сознался ли мой муж в своем преступлении. Он, видимо, очень удивился, поднял меня и стал расспрашивать.
Я рассказала ему всю свою жизнь так же, как вам сейчас и, наконец, сообщила ему и об ужасном открытии, сделанном мной в таинственном кабинете нашего дома в Тоднау. И в заключение, я поклялась, что никогда бы не допустила казнить невинного, и если мой муж не сознался бы сам, я предала бы его в руки правосудия. Наконец, как великой милости, я попросила у него разрешения повидать моего мужа.
— Вы увидите его, сударыня, — сказал он. — Соблаговолите пойти за мной.
У окна, за железной решеткой
Едва живую, привел он меня в тюрьму; мы шли по каким-то коридорам и, наконец, поднялись на лестницу. Там он поставил меня у маленького окна, за железной решеткой, и покинул меня, советуя вооружиться терпением. Тут были и другие люди, также смотревшие через окошко с решеткой в обширный, мрачный зал.
Я стала смотреть вместе с ними, — точно приросла к железной решетке, и предчувствие ожидавшего ужаса леденило мне кровь. Мало-помалу зал наполнился людьми, и все они хранили зловещее молчание. Среди зала стоял деревянный чурбан и кто-то сзади меня сказал: «Это плаха»!
Стало быть, Мюллер все-таки будет казнен! Холодный пот выступил у меня на висках и я не знаю, как я тут же не потеряла сознания. Вот отворилась дверь и показалась процессия, впереди которой шел осужденный, дрожащий всем телом, с обнаженной шеей. Руки его были связаны сзади, и два человека поддерживали его. Священник прошептал ему что-то на ухо. Матис Мюллер не подавал никаких признаков жизни, как вдруг от стены отделился человек, державшийся до тех пор в тени, человек с голыми руками и с топором на плече.
Он взял осужденного за голову, отстранил державших его людей и, взмахнув топором, нанес ему страшный удар. Голова покатилась. Он поднял ее, запустив руку в волосы, и выпрямился.
Как могла я остаться, до конца присутствовать при этом ужасе? Но глаза мои не могли оторваться от этой кровавой сцены, как будто ожидая увидеть еще что-то…
И я увидела!.. Я увидела, когда человек этот выпрямился и поднял голову, держа в руке свой страшный трофей… Я вскрикнула душераздирающим криком: «Губерт!» И потеряла сознание…
Роковая процессия
Теперь вы знаете все; я вышла замуж за палача. Топор, найденный мной в таинственном кабинете, был топором палача, и окровавленное платье — платьем палача! Я чуть с ума не сошла, живя у своей старой родственницы, у которой я поселилась на другой же день, — и я не знаю, как я еще жива до сих пор!
Что же касается моего мужа, который не мог жить без меня, потому что он любил меня больше всего на свете, его нашли, два месяца спустя, повесившимся в нашей спальне. И я получила от него следующую записку:
«Прости меня, Элизабет! Я перепробовал все профессии. Но меня прогоняли отовсюду, как только узнавали, чем занимался мой отец. И я должен был волей-неволей принять его наследство. Поймешь ли ты теперь, почему служба палача переходит от отца к сыну? Я родился честным человеком. Единственное мое преступление состояло в том, что я все скрыл от тебя. Но я любил тебя, Элизабет! Прощай!».
Дама в черном была уже далеко, а я все еще бессмысленно смотрел на то место озера, куда она бросила наш золотой топорик.