Петербуржец вспомнит тот дом на набережной Васильевского острова, против Николаевского моста.
Набережная, вымощенная булыжником, начинала здесь спускаться к кронштадским пристаням и к пристаням «Виндава-Либава». На спуске, за решеткой, была на берегу водопойная будка для ломовых битюгов, а к деревянному плоту, о который билась Нева, подлетала иногда шлюпка с матросами, может быть, с «Полярной звезды» или с серых миноносцев, стоявших у Балтийских верфей, смутно видимых в синеватом невском тумане. Гребцы разом поднимали весла, как сильные крылья, и матрос ловко прыгал с причалом на качающийся плот.
За кронштадтскими пристанями, вдоль набережной, громоздились под брезентами бочки и мешки. Булыжники здесь были в пятнах темного масла, здесь пахло кокосом, пенькой, брезентом, как на набережных всех портовых городов.
А тот трехэтажный дом, против Николаевского моста, крашеный в желтую краску, был казарменной стройки времен императора Николая Павловича. Рядом с ним, на углу, как вспомнит каждый петербуржец, был на углу конфетный магазин «Бликкен и Робинзон». А налево, на углу 5-ой линии, где был образ за решеткой и стоял газетчик, вспомнит петербуржец и другой магазин шоколада — «Конради».
В том же косяке домов на набережной, рядом с желтым домой, был дом, крашеный коричневой масляной краской, со шляпным магазином и табачной внизу. В девятисотых годах там продавались папиросы «Соломка», с очень длинными мундштуками. Все здесь было как всюду в живых городах.
Но стоял среди живых фасадов мертвый дом, со слепыми пятнами стекол. Темные окна его были запылены, двери подъезда, с заржавленными петлями, заперты наглухо.
Дом был необитаем. Десятками лет его не нанимал никто. Этот покинутый дом на самой оживленной петербургской набережной был населен привидениями.
В привидения дома против Николаевского моста верили и мои сестры и наши знакомые, все те простые петербургские люди, среди которых я рос.
На глухом дворике булыжники заросли сорной травой, темный крапивник шуршал у стен, как на кладбище. Прогнили доски у дворовых крылец, железная крыша проскважена ржавчиной. Пыльные окна с побитыми стеклами смотрят темно и зловеще.
Не знаю, как я осмелился с храбрецом Ленькой забраться на двор заколдованного дома.
Стоял солнечный день. На Неве ворковали пароходные гудки. Полязгивала от трамваев и ломовиков набережная. По Николаевскому мосту с музыкой шли солдаты, вероятно, Финляндского полка, сменять в Зимнем дворце караулы. Как натянутая струна звенел, дышал за околдованным двориком громадный живой Петербург. А здесь была такая вымершая, такая ужасная тишина, запустение смерти и нежить, что мы оба кинулись бежать.
Два подростка с перехваченным дыханием, без кровинки в лице мчались по линиям Васильевского острова. И очнулись от страха только у барок с сеном, на Малой Невке.
Это было в самом начале девятисотых годов. Тогда мои сестры носили шляпки с птичьими перьями, с целыми птичками, у которых блестели стеклянные коричневые глазки, — и жакеты с пуфами вверху рукавов. Я спрашивал моих сестер, какое привидение показывается в желтом доме, против Николаевского моста.
Они отвечали: кто-то. Никто не знал, какое, и все говорили — кто-то. Это — кто-то — было страшнее всего.
Я ничего не вымышляю. Я только вспоминаю те необычайно тихие девятисотые годы, — мое детство, — и тот, совершенно безмолвный страх перед чем-то смутным и ожидаемым, которым охвачены были все, кого я знал.
Любой петербуржец вспомнит, что кроме дома-нежити у Николаевского моста, на том же Васильевском острове в Кадетском корпусе, на Первой линии показывался, как рассказывают, маленький белый кадетик. В Морском Корпусе, на 11-ой линии, тоже было свое привидение, — будто бы солдат с потемневшим лицом.
Был призрак и в Академии художеств: там, в темени коридоров, являлся один из строителей Академии с веревкой на шее. Он повесился когда-то под академическим куполом.
В университете, в юридическом кабинете, где дверь была обита по-старинному войлоком, видели будто бы тень одного придворного, казненного когда-то и за что-то Петром тут же на площади, перед коллегиями.
Каждое петербургское казенное строение, казармы, корпуса, старинные дома словно бы были заселены нежитью, которая касалась всех нас, живых, и все чувствовали ее. Я вспоминаю, как дочь одного сторожа Академии художеств, Клавдия Ступишина, осталась навсегда косноязычной, испугавшись кого-то или чего-то в потемках академического коридора.
Страх — вот основное чувство нашего детства, страх перед необъяснимым потусторонним, страх перед нежитью, которая шевелилась вокруг.
Я вспоминаю мой детский страх и перед мертвецами. В Академии художеств умер истопник Мосягин, лысый и тощий старик с горящими глазами, похожий на Ивана Грозного и на Кощея. Мы трепетали перед ним, он не любил детей. Целые месяцы мы точно знали, как мертвый истопник Мосягин ходит по всем академическим коридорам и подвалам. Я, как и другие, не раз содрогался и обомлевал от ужаса: в потемках мне мерещились горящие мосягинские глаза.
Вспоминаю я еще одну примету: чтобы не страшиться мертвеца, надо было тронуть, потянуть его за палец в гробу. Я помню, как на нашем дворе умерла чья-то маленькая девочка и я пошел потянуть ее за палец. Она лежала в крошечном глазетовом гробу, синяя, с синими ручками, скрещенными под полупрозрачным газом. Она не была страшной, но я так и не тронул ее за крошечный синий мизинец.
Нежить давно заселяла наш город. Людовик Восемнадцатый, в бытность свою в Митаве, в гостях у императора Павла Петровича, еще 1797 году записал в свой дневник совершенно странный рассказ о привидении в Зимнем дворце.
В ночь на 3 ноября 1790 года, фрейлина, бывшая на дежурстве у спальни императрицы, увидела привидение, которое величественно плыло по воздуху в тронное зало.
Разбудили людей, проснулась сама государыня и пожелала пройти в тронную. Там, на темном троне, колебалось как бы зеленоватое пятно света. Екатерина с недоверчивой усмешкой быстро направилась к трону и тогда увидели все, как поднялась сквозящая зеленоватым светом страшная старуха, двойник самой Екатерины. Видение медленно сошло по ступенькам и двинулось к государыне.
— Смерть, смерть! — глухо вскрикнула Екатерина и без памяти опустилась на паркет.
Ее поспешно вынесли из тронной, зал заперли. А через три дня государыня скончалась.
Ту же старуху в мантии, двойник Екатерины, за несколько дней до своей смерти видел император Павел Петрович.
В туманную оттепель, рано утром, он был на верховой прогулке в Летнем саду с обершталмейстером Мухановым.
— Прочь! — внезапно крикнул кому-то Павел в туман.
Муханов подскакал к государю. В тумане никого не было.
— Вам что-то померещилось, ваше величество?
— Старуха… В мантии, — крикнул Павел. — Я задыхаюсь, Муханов, я не могу вздохнуть, будто меня душат.
Через несколько дней государя Павла Петровича задушили.
В Эрмитаже, который был соединен с Зимним дворцом потайной железной дверью, показывался, как помнят петербуржцы, тот же призрак страшной старухи.
А в Инженерном замке, — это известно всем, — появлялось привидение задушенного императора. В полночь Павел Первый стоял у окна в Летний сад, откуда пробрались к нему заговорщики.
Я не знаю, было ли так в других русских городах, и водились ли привидения в Москве, но в Петербурге, в те зловеще-тихие девятисотые годы, безмолвным страхом перед нежитью, вот-вот уже готовой прорваться, — были охвачены все, кого я знал в моем детстве, — старые сторожа и старые солдаты, суровые служаки, ночные часовые у пороховых погребов и цейхгаузов, мерзшие в своих кеньгах на полковых пустырях, моя мать, отец, мои старшие сестры и мои сверстники.
Нежить уже готова была затопить все, вытеснить нас, живых, погасить, смести нашу живую и простую жизнь. И страх, которым были охвачены все, был, кажется мне теперь, предчувствием такого воплощения нежити.
И вот она воплотилась, вот прорвалась в нашу простую жизнь, погасила Петербург и смела дотла все и нас всех.
И я теперь понимаю, что тот опустевший дом с пыльными окнами, тот вымерший дом в оживленном косяке домов, на оживленной петербургской набережной, — дом, стоявший в смертном запустении, с ужасной тишиной на околдованном дворе, заросшем темным крапивником, — был знаком судьбы Петербурга и нашей судьбы, петербургских детей.
Я думаю, что теперь наш страх преодолен, побежден: никого не пугает больше нежить и страшилища, воплотившиеся в России.
И если хорошо подумать, какой простой, какой сильной и сказочной может еще открыться наша судьба: наша судьба только в том, чтобы заселился живыми тот заколдованный петербургский двор, чтобы сросся, как обрызганный живой водой, тот косяк домов у Николаевского моста и оказались бы на углах новые «Бликкен-Робинзон» и «Конради», пароходы задымили бы у пристаней «Виндава-Либава», шлюпки с матросами, кинувшими весла вверх крыльями, подлетали бы к плоту, а на набережной, у мешков ков и бочек, пахло бы разлитым маслом, свежим ветром, водою, кокосом, пенькой и брезентами…