Тогда еще горели кое-где в домах керосиновые лампы, а в Галерную гавань ходили конки. От разогретых кафельных печей воздух в комнатах был теплым и чистым, синяя лампа тогда мерцала в спальне над детской постелью.

Коричневые фотографии над диваном, бархатная салфетка на круглом столе, зеленоватый аквариум, за стеклами которого смутно помигивали плавники золотых рыбок, пастушка на качелях под часами, отец в серой офицерской тужурке, попыхивающий черешневой трубкой, и стеганые туфли отца, тогда все было таким прочным и несдвигаемым, что черт превратился в шуточное приложение к святочному выпуску «Петербургской газеты».

Он жил тогда на отдыхе, под пуховыми перинами, в самом тепле, в нагретых банях, на лежанках, он жил за самой пазушкой у людей и выходил пакостить по самым ничтожным делам. Мелкий путаник, шеликун, он без толку мешался во все и всегда выдавал себя головой. Всякий с легкостью водил черта за нос.

У солдат, например, он был просто на побегушках, и сколько раз его обыгрывали в Дурачка и Короля, заставляя катать за щекой свинцовые пули. Год со днем солдат черта в тавлинке проносил. Какой же тут черт, когда всякий и ефрейтор им помыкает?

Так было потому, что сапоги с голенищами у тех же солдат были тогда на подошвах в вершок толщиной, что от царя Алексея Михайловича и от других царей все ставилось впрок и, хотя тяжелили желудки подовые пироги, сыта и баранина с кашей, хотя и случались какие-нибудь междуцарствия и горел иной раз какой городишко от иноплеменных, но все равно, что ни день, все крепчало, и топор звенел о бревно, лом о гранит, и такие домища рубили, такие каменные набережные, полки с трубами, с барабанами, с генералами на конях, и все победы, одни победы, — такую Россию воздвигли, державу невероятную, что просто дух захватывает, и народы сторонятся, и орлы там и молнии, манифесты, парады, пушечная пальба, усачи становые, и прочее, и прочее. Куда же тут черту деваться?

Но в Петербурге еще оставалось тогда в живых два-три привидения. Известный призрак показывался в Инженерном замке, являлся на Васильевском острове, в Первом кадетском корпусе, николаевский солдат в аршинном кивере, тускло блиставшем в потемках. Жило по привидению в Академии художеств и в Медицинской академии.

Призрак женского пола, по виду богаделка в наколке и черной пелеринке, тощенькая Шишига в прюнелевых башмаках, верещала и шмыгала в старом доме, что против Николаевского моста, в том самом доме, крашеном желтой краской, где открылась позже Зубная лечебница. Танцевали изредка стулья на Конюшенной и, кроме привидений и танцующих стульев, жил в Петербурге престарелый черт.

В молодости шатался он по Москве, щеголял молодчиком с гармонией на ярмарках, вертелся у баб на балаганах, фокусничал, показывал в Нижнем дрессированных блох, ходил по проволоке, цыганил и барышничал, бывал послушником в монастырях, ведь около святых чертям и водиться, гулял по кабакам с дворовыми и солдатами и был избиваем ими до полусмерти. Там угонит ночью тройку, там свалить в канаву забубенную голову и храпит с нею до света, отогревая пьяницу жесткой шерстью.

От таких художеств серая шерсть черта пошла плешинами, глаза заслезились, он стал недужным на грудь и уже не принимал вина. Грешники и без его помощи торопились в ад, и такие у людей пошли вавилоны, выкрутасы и вымыслы, что черт в них ничего не смыслил и только отплевывался. Старик понял, что ему пора в отставку и на покой.

Остроголовый и комолый, рога он смолоду обломил, старый черт, похожий с виду на подслеповатого и коротконогого мужика, поселился тогда в фаянсовом чайнике, на кухне, у няньки Агуни.

Чайник был большой, с синими и желтыми цветками, а носик отбит и к нему приделан сургучевый наконечник, перевязанный бечевками. В чайнике Агуня кипятила липовый лист, в нем же, на случай флюса и рези в животе, заваривали попеременно шалфей, ромашку, ревень.

Черту в чайнике было немного тесно, но удобно. Неудивительно, что такой большой мужик мог умещаться в чайнике, под самой крышкой, куда пристали липовые чаинки: известно, что нечистая сила, как иностранная, так и русская, может принимать любые размеры и обличил.

Кардинал Бона в книге «О распознании духов» и аббат Рихальмус в книге «О хитростях и уловках черта» согласно утверждают, что черт, бывающий разных цветов, даже зеленого, может являться в любом виде, за исключением голубя и ягненка. Ученый Силистрий советует окуриваться от черта перцем, кардамоном, имбирем и корицей. Славный Гуаций к тому добавляет, что черта всегда можно распознать по несдержанной страсти к лошадям, но это, однако, не означает, что каждый лошадник уже непременно и черт. В общем, по свидетельству ученого францисканца Геттербаха, «черт во всем похож на человека, но у него нет спины».

— Dorsa tamen non habet, а вместо спины у черта пустота, некая колеблемая тень или ничто. Потому-то, якобы, он и не отбрасывает тени: черт сам есть тень. Впрочем, вопрос об его спине — вопрос метафизический и не вовсе удобный.

— Кысы-пусы-и-ии, — свистел черт в чайнике Агуни и пускал из носика кудрявый пар. Он там парился, свистел в трубы и бил в свои тулумбасы.

Жесткие руки няньки Агуни тем временем заботливо подсовывали концы башлыка под лакированный ремень кадетика и гладили на прощание кадетскую стриженую голову.

— Да няня, просто дышать нечем, так закутала.

— Морозно на дворе, неровен час Сиверко хватит.

— Он солдат, ему твой Сиверко нипочем, — говорил отец.

В серой тужурке, в туфлях и с трубкой, отец тоже выходил на кухню, когда кадетика снаряжали в корпус. Черная шинелька ладно сидела на мальчике, но фуражка с красным околышем была ему велика и кадетская голова погибала под козырьком. Отец, как и нянька, гладил его по жесткой голове:

— Ты не боишься мороза?

— Конечно нет, только лоб под козырьком болит, когда Неву переходишь.

— Пустяки. Русские солдаты Альпы переходили, а ты Неву.

— Папа, а кто такой Сиверко? Это привидение?

— Что?

Смех отца был куда светлее его пуговиц с орлами, тужурки, белого пикейного жилета, смех отца был таким огромным, как парадная зала, где люстра с хрусталями и блестящая рояль, на которой играет мать.

— Сиверко, мой друг, никто и ничто, нянькины выдумки… Ветер дунет с Невы, вот и Сиверко.

— А я думал, привидение. У нас в корпусе одно привидение тоже есть. В коридоре ночью солдат ходит, который при Николае Первом повесился. Он в кивере.

— Этого не может быть.

— Но его наши кадеты видели, я тебя уверяю.

— Не уверяй, а лучше подумай: при — видение, при — зрак, всюду приставка «при», стало быть, только причудилось, привиделось, померещилось, а ты веришь всякому вздору. Никаких привидений нет. Ну, ступай. Кругом, а-арш….

Черт приподымал крышку чайника и слушал, выставивши наружу острое ухо в серой шерсти.

Когда всем тепло, когда солдатам полагается на день по два с половиной фунта черного хлеба с изюмом, когда городовые в башлыках и тройки и медные трубы, парады, манифесты, победы, одни победы, никаких привидений быть, конечно, не может.

По субботам весь дом уходил к всенощной, и черт вылезал из чайника и садился на корточки у печки, мешая кочергой уголья. Его слезящиеся глаза были завешаны красноватым туманом.

Иногда он нарочно рассыпал уголья на паркете, хотя и жалел, что выжигает там ямки. Черные штанишки кадетика зацеплял за гвоздик и прорывал до дырочек, он же подталкивал детскую руку, чтобы насажать клякс в тетрадке или выронить ложку с лимонным желе.

Черт по совести исполнял домашние мелкие обязанности, но ночью, когда дуло из форточки, он стучал когтистой лапой по отставшей войлочной обивке, чтобы стужа и тьма не кинулись к постели кадета.

Черт обжился в теплом доме, как старый денщик. Особенно было приятно черту, что кадетик догадывается об его житье-бытье в фаянсовом чайнике и об игре на тулумбасах. В знак приязни он за то рассказывал кадету о хоромцах и корабликах, какие заведены у него в чайнике, о пышных садах из шалфея, озерах, русалках и развешанных облаках, которые куда лучше декораций в опере, потому что крошечные и живые. Он оживлял пожелтевшую фотографию, на которой был снять полк во времена Александра Второго: там все статные офицеры были в кепи с султанами. Кадетик командовал воздушными войсками и его генералы с султанами были гораздо красивее тех, какие встречались на улице: в калошах с медными задниками и в серых папахах. Вечером, в просонках, черт превращал мать, закутанную в пушистый оренбургский платок, не в мать, а в золотистую принцессу Брамбиллу.

Вечером по зале ходил отец, от его шагов звенели хрустали на люстрах.

«Все благо, бдения и сна приходит час определенный», — напевал отец и посапывал трубкой. Хрустали отзванивали: «бдения, сна».

Иногда в печных трубах гудел ветер, но каждая вещь была так несдвигаема, точно дубовая ножка стола или угол комода из красного дерева были самой вечностью.

«Благословен и день забот, благословен и тьмы приход», — напевал отец и думал, что впереди все будет еще прочнее, еще несдвигаемее, только залы станут с Марсово поле, изразцовые печи будут громаднее Казанских колоннад, сапоги у солдат в сажень, а Россия, а его сын — «тьмы приход», звенели хрусталики, — а его сын будет носить золотые эполеты с вензелями молодого императора Алексея Николаевича.

Черт тихонько вздыхал, слушая шаги, и качал головой. Он потому качал головой, что ему было не по себе в тишине теплого дома.

Заскребется мышь, пошелестит войлочная обивка у форточки, пройдет нянька в шлепанцах, черт задрожит от страха. Он так стал бояться чего-то, что решил, наконец, побывать у приятелей и набраться новостей.

Нянькина кошка выгнула спину и, поднявши трубой хвост, с шипением прыгнула с сундука на пол. Из черной шерсти посыпались искры. Известно, что, хотя люди не видят чертей, звери хорошо замечают. Тем временем черт шмыгнул в подъезд, и на улицу.

Там как раз проезжали извозчичьи санки. Черт прикорнулся под медвежьей полостью.

Часовой в Инженерном замке мог заметить тень, мелькнувшую по мраморному подножию Геракла Фарнезского в том коридоре, что окнами на Фонтанку. Тень и была чертом, который пробрался в спальню известного призрака.

Зимний месяц, ныряя в тучи, бежал за высоким окном. Спальня была заполнена лунной мглою. Известный призрак, прозрачный насквозь, колебался у самого окна. Пятнами лунного тумана спадал его кафтан с раструбами на рукавах, светились прозрачные пряжки прозрачных башмаков и был виден сквозь пышную голову в буклях бегущий за окном месяц.

Известный призрак играл на прозрачной флейте. Звуки флажолета были как звенение старинных часов, отбивающих далеко и слабо старинную «Славу» или «Коль Славен»: «динь-дон, динь-дон-динь».

Переливы флажолета, звуки самого лунного света, заполняли покой, а черт только вздыхал и сопел.

Он не решился сказать известному призраку о своих страхах и тихо выбрался из замка на площадь. Искрилось Марсово поле, снеговая пустыня. Над полем бежал месяц высоко в тучах.

Тут черт вспомнил о Шишиге, которая жила в доме против Николаевского моста. Бледная Шишига, старая чертовка, в черной пелеринке и прюнелевых башмаках, была сплетницей и переносчицей вздорных новостей. Черт недолюбливал ее за злорадный смешок и за то, что она пугала ночью пьяных чиновников, бредущих в Гавань Смоленским полем. Однажды черт даже подрался с Шишигой и ушел исцарапанным.

Шишига сидела на подоконнике с поджатыми ногами; она смотрела в окно, на метельную Неву.

— Боязно мне, — сказал черт, переступая с копыта на копыто. Он наследил снегом в чуланце.

Шишига ничего не ответила, смотрела на Неву немигающими, круглыми глазами.

— Боязно, говорю. Все идет чин-чином, а мне…

Шишига вдруг застучала о стекло когтями, рассмеялась злорадно и горько. Черт дрогнул:

— Эва, ты!

А Шишига внезапно скинула с подоконника тощие ноги и заюлила, зашелестела по горнице.

— Не шебарши, слышь — с опаской сказал черт. — Говорю, боязно.

Шишига вдруг прыгнула на подоконник, стукнула ногтями в замерзшее стекло, тонко вскричала:

— Быть войне, быть войне….

От страха черт кинулся бегом. Он нырнул в фаянсовый чайник, забился в самый угол под крышку. С того дня он и перестал играть на тулумбасах.

Самой вечностью казались дубовые ножки кресел, углы комодов, кафельные печи, но злорадная Шишига накликала верно. Скоро открылась война, и еще хуже войны, новая война, и еще хуже — потемнело небо, как железо, потемнели дома, люди, звери, все стало, как из железа.

На Дворцовой площади, на выломанных торцах, валялась конская падаль, ее грызли псы. Изразцовые печи треснули от мороза сверху донизу. Стала дыбом рояль, на которой играла раньше мать, на рояль свалилась хрустальная люстра, выпятился из-под рояли угол комода. Так сдвинулись все вещи и сама вечность распалась в куски. Все стало обманом: теплые дома, печи, лампады. Не было обманом одно: пришедшая тьма, никто и ничто. Колючий снег носился по зале, где были свалены на топливо последние куски вечности.

Няньку Агуню вынесли вниз по черной лестнице, ногами вперед. Нянькины ноги были, как тощие палки, на них потряхивались при толчках рваные валенки. За отцом, на кухню, которая дольше всего хранила в доме тепло, пришли солдаты, все с ружьями, все с пулеметными лентами. Одни солдаты ходили по холодным комнатам, другие стояли на лестнице.

Виски и лицо отца стали белыми, как снег. Он погладил кадету голову, провел рукой по затылку, пошарил по детской груди.

— Папа, куда тебя уводят?

— Так надо, мой друг, ничего.

— Куда тебя уводят?

— Через Неву, только перейти Неву и я вернусь, может быть…

— Надень же перчатки и возьми мой башлык.

— Башлык, хорошо…

Только через Неву надо было перейти отцу, но он больше не вернулся. Мать теперь сама носила со двора воду. Кадетик помогал ей таскать ведра. Вода расплескивалась, замерзала на обледенелых ступеньках, и у обоих коченели на жестяном ведре руки.

Мать ходила за водой в нянькином байковом платке и в тужурке отца, застегнутой на все светлые пуговицы: рукава тужурки были ей длинны и широки.

По ночам, когда мать затихала, свернувшись под байковым платком, кадетик становился на колени и беззвучно читал молитвы, какие знал, и еще свою молитву, которую теперь выдумал сам:

— Господи, Боже мой, дай, Господи, чтобы всем людям было хорошо, что бы всем стало тепло и у всех опять был хлеб. Дай, Господи, Боже мой, чтобы не было большевиков и папа вернулся домой и починил бы нашу квартиру, чтобы мама играла на рояли и снова открылся кадетский корпус, чтобы я хорошо учился всему, что надо. Господи Боже мой, помоги всем людям Твоим. И чтобы не ели больше лошадей.

Чертям молиться строжайше запрещено, но живший в фаянсовом чайнике так обжился в человеческом доме и так страшился всего, напророченного Шишигой, что залезал на койку кадета и бормотал под его молитву что-то свое:

— Право слово Тебе говорю, люди все выдумали, мы тут не повинны ни в чем…

Бормоча, черт даже пытался подымать к шершавой груди руку свою с отросшими, как у китайца, ногтями:

— Право слово, Родимец, говорю… Сирот-то помилуй, не погуби.

Скоро мать отрезала прожженные полы от черной кадетской шинели, нашила на нее роговые пуговицы, и стала похожа шинель на черную кофту. В этой кофте, с узелками, с плетеной корзинкой, с чемоданом и фаянсовым чайником, в котором сидел черт, кадетик и мать пробирались в толпе на Царскосельском вокзале. Они уезжали в Киев. Фаянсовый чайник качался на бечевке. Кто-то сильно толкнул кадетика, бечевка лопнула, чайник упал.

Чайник упал и разбился в мелкие кусочки. Черт выпрыгнул, метнулся туда-сюда и потерялся в толчее. Так черт и остался в Петербурге.

Он вернулся было в пустой дом. Двери были отворены настежь, как после выноса покойника. Хмурые люди молча растаскивали к себе последние куски вечности: обломки рояльной крышки, помятую железную постель. Черт полетел над проспектом, потом по набережной.

На Николаевском мосту, над темной часовней с разбитыми окнами, он увидел летящую Шишигу, окликнул:

— Постой, постой….

Шишига обернулась, ветер забросил ей на лицо черную пелеринку:

— Лети за мной, сегодня всем приказано собираться.

На барку, затонувшую у Петропавловской крепости, приказано было собраться всем привидениям, какие только найдутся в Петербурге. Из Медицинской академии прилетел прозектор анатомического театра, с голым черепом, кашляющии и чихающии, в черном, как у пастора, сюртуке, с выпущенными белыми манжетами. Прискакали гуськом по воздуху стулья с Конюшенной, разом пали в снег, замерли.

Другая Шишига, большелобая и большеглазая чертовка в мокрой меховой шапочке, какие раньше носили курсистки, прилетела с Екатерининского канала, с крутого мостика, где Софья Перовская некогда махнула платочком, чтобы бросили бомбу под карету Александра Второго.

Обе Шишиги присели рядом на краешки стульев с Конюшенной. Явилось нечто непонятное в охабне, в кивере и с ружьем, кажется, тот самый солдат, который повесился при Николае Первом. Из Академии художеств прилетело привидение в библейской хламиде. Наконец, на барку взошел известный призрак Инженерного замка. Отвевало ветром его прозрачные букли, торчал из заднего кармана кафтана прозрачный флажолет.

Все поклонились известному призраку. Солдат в кивере поднял ружье на караул, все прошептали:

— Здравия желаем, ваше величество.

— Здравствуйте, господа, — едва слышно ответил известный призрак. — Я созвал вас сюда, чтобы сообщить вам горестное известие. Вы видите сами, что свет погас и пришла тьма. Мы все суть не иное, как тени света, и когда нет его — не быть и нам. Посему прошу вас, господа, быть готовыми к безропотной кончине.

Тут известный призрак обвел темную столицу мановением прозрачной руки и сказал, что ныне обратилась сия держава в хладный ад, о котором Цезарь изрек:

Смола, Снег, Ночь. Червь, Бич, Цепи. Гной, Позор, Ужас.