Все, о чем здесь будет рассказано, случилось в декабре 1940-го года, в посаде Гатчино, находящемся в сорока верстах от бывшего Санкт-Петербурга, бывшего Петрограда и бывшего Ленинграда.
В то время С. С. С. Р., всегда шедший во главе всемирной революции, успел, раньше всех прочих стран, стряхнуть с себя гнусное бремя буржуазного кровавого насилия. Дружным последним натиском коммунистического фронта, в нем были начисто истреблены все представители прожорливой буржуазии, вместе с ее побегами и корнями. И только один-единственный буржуй во всей великой С. С. республике был пощажен и оставлен в живых. Это был, именно, Изот Макарыч Шишипторов, гатчинский мещанин.
Любопытствующие внуки наши могут спросить со справедливым изумлением: как же могло случиться такое странное, исключительное и как бы нелогичное недоразумение? Для удовлетворения этой пытливости молодых умов, мы рассказываем следующее, рассказываем как строгий факт:
Вышеупомянутый последний буржуй, будучи приведен в Ц. И. К. и поставлен перед глазами товарища Матвея Кислого (мир урне с его прахом), уже трепетал за свою неизбежную участь по всей строгости высшей меры наказания. Но товарищ Кислый замедлил с решением, и все вокруг него безмолвствовали. После некоторого молчания, Матвей возвысил голос и сказал:
— Нет. Оставим его в живых. В Париже в зоологическом саду я видел однажды скелет допотопного ихтиозавра. Огромная скотина! Если бы она встала на задние лапы, то свободно могла бы обгладывать верхушку дерева высотой с Эйфелеву башню. Я смотрел, удивлялся и говорил себе: «Не может быть». Однако — факт. Совершенно реальный! Вот так же я и предлагаю сохранить этого буржуя живым и непопорченным для обозрения и назидания коммунистической молодежи и северно-полярным депутатам. В своем едином лице пусть он будет целым живым музеем. Знайте, что революции нет без пафоса, а наша революция перманентна, ибо кто прочтет, какие мысли гнездятся в голове граждан даже абсолютнейшей из республик? А без крика мести народной нет революции, и, следовательно, придет нам крышка, если не на кого будет нам этот гнев изливать. Итак: берите его и только лишь надзирайте, чтобы он не обзавелся потомками. А по смерти его, сделать из него говорящее чучело, со вращающимся механизмом. Слово мое навеки!
Вот и все о причинах мирного жития буржуя Шишипторова, после общей смерти наглой буржуазии. И потому, оставив в стороне величественный стиль летописи, мы переходим к упрощенному слогу устного пересказа.
* * *
И правда, жилось Изоту Макаровичу недурно. Священная память Матвея Кислого его охраняла, как броней из двойной ванадиевой стали. Соседи ему завидовали. Шел ему тройной паек с винцом. По декрету имел он право держать во дворе трех кур с лоншанским петухом, в доме — образа, герань, канарейку и холощеного кота, а в огороде: березку, две грядки и куст крыжовника. Хотели было отобрать у него колоду разбухших засаленных карт, но Макарыч уперся, забурлил и… оставили. Да и мало того: власти знали, что последний буржуй сохранил старую привычку играть в «козла» с Прохором Парфентьичем, холодным сапожником, и Никифором, кладбищенским сторожем.
…Последний буржуй сохранил старую привычку играть в «козла»…
Знали, но глядели сквозь пальцы, не препятствовали. Или еще лучше. Побился Шишипторов однажды об заклад с сапожником (надо сказать правду, было это после стаканчика двойного псковского самогона), что напишет он в местный совдеп прошение о выдаче ему полбутылки рома, по случаю ревматизма в суставах, а то иначе он, по болезни, от своей должности отказывается навсегда, и ему выдадут. И что вы думаете? Прислали ведь. И даже в сопровождении бумаги: в последний, де, раз, и дальше… непотребные слова.
А должность его состояла вот в чем: По особым торжественным дням, юбилейным и прочим, приезжали в Гатчино во многих поездах пламенные комсомольцы, знатные иностранцы и представители экзотических республик: карелы, вогулы, тунгузы, чичимеки, зыряне, ботохуды, лапландцы, головотяпы, эскимосы, рукосуи, чудь, весь, бардадымы, туареги и др…Все они стройными рядами, под звуки интернационала, проходили мимо хибарки последнего буржуя, издавая яростными криками слова святой мести народной: «Долой! Долой! Позор! Позор! Смерть буржуям! Смерть. Оплевать буржуя! Разрушить его дворцы до основания и сравнять их с землею!»
…Все они стройными рядами, под звуки интернационала, проходили мимо хибарки последнего буржуя…
Но спасибо бдительной милиции, если не честь, то во всяком случае жизнь и имущество Изота Макарыча оставались неприкосновенными. Однажды, правда, пылкие курды не воздержались и разбили стекла. Но на другой же день пришел от совдепа стекольщик и починил рамы на счет республики.
Это ли не жизнь? Повторяю, соседи ворчали иногда: это чего же легче: ни шилом, ни топором, а ест кашу с молоком.
Но были, были, как видно, у Шишипторова свои угрызения и душевные тягости. С течением времени стал он все крепче скучать и дольше призадумываться, а в конце 40-го года совсем впал в мрачность.
Вот в таком-то прогорклом настроении он и пришел однажды к своему другу-сапожнику. Была середина декабря. Сапожник обрадовался.
— Ах, миляга, сколько лет, сколько зим! Значит, игранем в «козла»? Я сейчас мальчонку за Никифором пошлю. Он духом слетает.
Но Изот Макарыч отказался. Впервые в жизни.
— Друг, не до «козла» мне. И вообще не до чего. Есть у меня к тебе огромадная просьба. Ты человек весьма грамотный и политический, а, как сапожник, подвержен философии. Напиши мне прошение в самый главный ЦИК, главнее которого нет. Не желаю больше служить в буржуях. Вот по горло, по сие место опротивело. Слагаю с себя!
Сапожник стал его образумливать: «Да дурак ты, Макарыч! Да какого тебе хрена еще надо? Живешь, как в раю зеленом… Не глупи, старикан».
Ничего не помогло. Твердит Шишипторов одно лишь: слагаю, да слагаю.
Говорит:
— Вот у нас за Пижмой пустошь была, снимало ее общество свободной охоты. Ну, потом они всех зайцев перестреляли. Остался всего один русак. Тогда порешили его не стрелять до смерти, а только так, баловаться, чтобы правильная охота все-таки не прекратилась. Вот и палили ему бекасинником в мягкие места, преимущественно же в зад, а он все жил и жил. Потом уже его мальчишки поймали. Не мог заяц ходить. Мелкой дроби в нем оказалось пятнадцать фунтов… Словом, не хочу быть таким последним зайцем. Слагаю.
— Да подумай ты, дурашка…
— Думал уже. Целый год размышлял. Будет. Слагаю и никаких! И уж если ты нашу старую дружбу ценишь хоть в копейку…
— Да ладно, не плачь. Напишу.
— Так и напиши: Желаю, мол, поступить в беспартийные, или в сочувствующие, или хоть в «комсомол», а так больше не желаю. Какое мое положение? Точно шут, или вроде, как палач. Или вот еще на балаганах бывает деревянный турка, лупят его для измерения силы кулаком по башке. Да ты только пойми мою обиду-то, Прохор Порфирыч. Человек ведь я!
— Ладно уж, ладно, будь по-твоему.
Написали они бумагу. Очень сильную. И про турка, и про зайца и про шута с палачом.
…Написали они бумагу…
В тот же день и в почтовый ящик опустили. Без отступления.
Бумаги-то в славнейшей из республик известно как ходят: месяцами и годами — куда нам спешить, живучи в планетарном масштабе? А эта подействовала через день вроде слабительного жостера: так густо была она мудрым сапожником написана.
Под вечер сходил Шишипторов в баньку, попарился с горя, а пришед домой, зажег лампадку перед образом и стал тешить душу чайком с крыжовенным варением. Как вдруг зашипело и запыхтело у ворот, просияли сквозь тьму два золотых глаза и дважды отвратительно рявкнул автомобильный ревун. Затем постучали в дверь и появились два гостя.
Они в крошечной передней сняли свои шубы и вошли в горницу. Первый был в сером широком балахоне, длинный, длиннорукий, длинноногий и весь ломкий. Когда он вставал, то казалось, что это распрямляется и опять складывается деревянный аршин на шарнирах. Другой очень походил на провинциального баритона: толстый, бритый, жирный, с масляными черными глазами, с красными большими губами, с оранжевым галстухом-бантом.
— Прошу, — сказал неуверенно Шишипторов, показывая на стулья. — Чайку, может быть?
— Прошу, — сказал Шишипторов, показывая на стулья. — Чайку, может быть?
— Мы только на минутку, — сказал складной, протирая пропотевшие роговые очки. — Скажите, товарищ буржуй, что это вы за бунт такой делаете? Признаюсь, мы все встревожены.
— Да, помилуйте, да я, — залепетал смущенный Изот Макарыч. — Но, действительно мое положение… И вообще… Вообще, слагаю с себя… не могу-с…
Складной рассердился.
— И ничего вы с себя не сложите. Это вздор. Вы неблагодарны. Вы забыли милость, так великодушно дарованную вам товарищем Кислым. Вы не цените того, что вам, единственному оставшемуся в живых буржую, предоставлено, кроме жизни, высокое и почтенное положение. Говорю вам, открывая наши карты: без вас в положении последнего буржуя, нам негде больше найти места, где мы могли бы издавать крик мести народной. Поймите же ваш долг перед величайшей из революций мира. Или, может быть, вы чем-нибудь недовольны на нас? Прошу высказаться откровенно. Изложите ваши требования, вот, моему товарищу.
— Да я… да мне…
Но тут к нему подсел, вместе со стулом, актер и нежно обнял его за спину.
— Дорогой товарищ буржуй! — начал он сладким густым, попорченным баритоном. — Ну, чего вы хотите? Скажите, вкуснячка, по душе, по совести. Домик попросторнее? Да мы вам, голуба, сейчас любую дачку очистим. Паек лишний требуется? С нашим удовольствием, дорогуля, по высшей квалификации. Винца? Пожалуйста, хоть залейтесь, любезняка, императорских погребов! А если, сердцевиночка вы моя, потянуло вас на женский пол, — сделайте милость, хоть церковным окрутим с кем угодно, в четверть секунды. У нас, душоночек наш абрикосовый, это без затруднения. Да и к чему подробности! Просто скажите ваше любое, самое фантастическое желание — и мигом! Ну же, нежненочек. Ну!
Смотрел на него изумленный Шишипторов мутными глазами, как бык, ошарашенный ударом по темени. И вдруг, неожиданно для самого себя, промычал:
— Мне бы… елку… на Рождество. Елку… как прежде у генералов…
Актер вскочил.
— Только-то? Мы-то думали, что вы черт знает чего захотите. Елку? Готово! Как в сказке тысяча и одной ночи. Ейн, цвей, дрей — готово! Адью, карамелька моя сладострастная. Адью.
Складной выпрямил постепенно все свои суставы и откланялся. Оба вышли.
Прошло три дня. 24-го декабря вечером, когда уже смеркалось и снег за окном стал сине-фиолетовым, опять раздалось у ворот свирепое блеяние разъяренного автомобиля.
Вошли два приличные юноши, в военной форме, но без оружия и сказали вежливо:
— Пожалуйте.
Шишипторов, молча, пошел за ними. Они отвезли его в местный совдеп и оставили там. Ничего дурного в совдепе Изоту Макарычу не чинили. Там сидели и валялись на скамьях все свои, знакомые, гатчинские. Они, не переставая, курили, плевали на пол и вяло говорили скучную похабщину. На Шишипторова посматривали с какими-то ленивыми, но загадочными улыбочками. Через два часа опять зарычал на улице тот же автомобиль-ревяка. Вошли вежливые юноши и опять сказали: «Пожалуйте». Подъезжая к своему дому, Шишипторов увидел, что сквозь стволы березок, отяжеленных снежными шапками, горят волшебным теплым светом оба его окна. Но он не испытал ни удивления, ни удовольствия. Он вошел в комнату. Посредине ее сверкала огнями прекрасная елка. Вся она была унизана золотым и серебряным убранством, цепями, орехами, дождем. На крайних ветках раскачивались плакаты: «Долой!», «Позор!», «До конца!», «Фронт». А на верхушке были прицеплены сверкающие игрушечные ружья, гильотины и виселицы. Шишипторов остановился с расставленными врозь ногами, с тяжко опущенной головой.
Из-за занавески вышли недавние гости. Складной и актер. Актер только размахнул руками, точно хотел заключить последнего буржуя в свои широкие объятия. Но Изот Макарыч дико попятился назад, вдруг весь засиял широкой идиотской улыбкой и запел пронзительно:
— Гуляля, труляля, пе-ту-ха!
— Вкуснечка! Что с вами?
Последний буржуй бессмысленно хохотал, пуская ртом пузыри.