Алексей Петрович Денега — новый председатель райисполкома — четвертый день принимал район.
Сегодня он взял на строительстве плотины катер и поехал по морю. Море только наполнялось. Запертая плотиной река затопляла весеннюю, серую еще степь, балки, дороги, усыпанные соломенной трухой, и над морем стоял сыростный запах пахотной земли и талого снега. Катер шел ровно, за кормой вздымались две крутые борозды, взбрасывали на своих гребнях то проплывающий телеграфный столб с изоляторами и оборванными проводами, то строительную щепу и сорванные с плотины опалубочные доски.
Алексей Петрович, тучный, в скрипящем хромовом пальто, стоял на корме и смотрел на далекий берег. Тридцать лет не был он здесь, где родился и вырос. Ему, как все считали, новому тут человеку, уже четыре дня рассказывали о районе, и он слушал, узнавал на местах колхозов былые Поповки, Ивановки, Христовоздвиженки. По фамилиям и отчествам молодых работников он иногда припоминал их отцов, и ему было тревожно, удивительно слушать вроде бы знакомых, а в сущности, совершенно новых ему людей. Вот и сейчас он с интересом слушает тоненького мальца-матроса, который изредка объясняет языком десятиклассника:
— Территория наша была засушливая. Летних осадков до нуля.
Капитан катера стоит впереди, в рубке, и, сознавая, что везет начальство, ни на секунду не отрывается от штурвала; моторист работает внизу, у машины, и Денега, выехав без провожатых, стоит на палубе с мальцом.
— Подвиньтесь, пожалуйста, — говорит мальчишка Денеге, неловко бросает за борт ведерко на бечеве, выхватывает его и с размаху выливает на палубу, что означает уборку.
— А теперь сюда подвиньтесь, — предлагает матрос, и опять за борт летит ведерко.
Глаза у матроса прямые. Ему, видать, и в голову не приходит, что, может, следовало бы подождать с уборкой, не двигать туда-сюда председателя исполкома.
— Давно плаваешь? — спрашивает Алексей Петрович.
— Две недели, — говорит парнишка.
Из-под расстегнутого возле шеи ватника синеет полоса старой, раздобытой где-то флотской тельняшки.
«Орел!» — все больше располагаясь к мальцу, определяет Алексей Петрович и опять смотрит на море, где была степь, знакомая с детства каждой пядью. Белесые солонцы, истоптанная овечками черствость, пыльная сухость… Теперь под татаканье катера наливающаяся вода.
В стороне — еще не залитый остров.
— Подрулите-ка, — подходя к рубке, говорит капитану Денега.
Впереди торчат над водой верхушки кустов, около верхушек — пара диких уточек. Они следят за приближением катера, ныряют и, выскочив дальше, настороженно вертят головками. На подтопленном тополе — стаи растерянных грачей, прилетевших на гнездовья. Они с хлопаньем снимаются один за другим. Катер идет так близко от берега, что, будто на открытой ладошке, видна улица перенесенного отсюда хутора. Ямы на месте погребов, откуда хозяева вывезли доски и бревна, печурки, стоявшие когда-то в хатах. От кирпичей отстала побеленная глина, видна сажа в обваленных трубах; на загнетке одной печи на золе виднеется обломанная синяя кружка. Окраины бывшего хуторка уже залиты. Оборвана не оттаявшая с зимы дорога, уходит под воду резко отпечатанный узор новых автомобильных покрышек.
— Наш колхоз был, — сообщает парнишка.
— Ну! А где ж твоя хата?
— Под нами, — показывает малец в воду и стоит на ветру, выпячивая открытую горлянку.
— Простынешь, — замечает Алексей Петрович, — застегнись. Видели твою тельняшку… Комсомолец?
— А что. Конечно.
Алексей Петрович кивает. Он тоже был комсомольцем, когда бывал в этом хуторе. У него тогда была уже двухмесячная дочка, умиравшая от истощения, и он искал заработка, доплелся в этот хутор страшной зимой двадцать первого голодного года…
В заледенелых валенках стоит он, Алешка, перед стариком Фильченко, держит шапку обмороженными пальцами.
— Значит, ты сапожник? — спрашивает старик и, поболтав в борще стручком перца, кладет его около солонки. Стручок враз мутнеет от застывающего бараньего жира.
Старик сидит в голове длинного стола перед эмалированной миской с густым огненным борщом. Из жира, возвышаясь над разваренными помидорами и картошкой, торчат куски баранины. Вокруг дедовой миски сидят бабка-жена, бабка — мать деда, бабка — мать жены, двое старших сыновей, старшая дедова дочь и две невестки, каждая с младенцем. Вокруг других мисок, более дальних, сидят остальные дети и домочадцы. Всего обедают двадцать два человека — семья Афанасия Семеныча Фильченко.
Алешка с маленьким братом Андрейкой стоит у двери. Их котомки с инструментом и синей, чуть облупленной кастрюлей, взятой на случай обмена, лежат у порога.
— Значит, ты сапожник? — повторяет свой вопрос дед.
— Сапожник, — отвечает старику Алешка и с тоской смотрит на исчезающий борщ.
— Наверно, дерьмовый сапожник, — говорит дед, обгладывая сочный, видать, горячий мослак.
— Почему же, дедушка?
Минуты три дед ест молча. Десятки глаз смотрят на Алешку и Андрея.
— Потому что дерьмовый. Видать! Подсыпь-ка, мать, еще борщу.
«Эх, подсыпать бы тебе, паразит ползучий!» — думает Алешка и чувствует, как у него глухо сжимается желудок. Он находит в себе силы отвернуться, но братишка, дергая оттаявшим в тепле носом, не опускает глаз с жующих ртов.
Вслед за борщом была съедена молочная лапша, затем узвар из домашней фруктовой сушки. Во время узвара, уже насыщенные борщом и лапшой, все громко отрыгивали. Мужчины грубо, старухи — помягче, молодайки — совсем нежно. Дед, помолившись на образа, спросил:
— Может, вы исть хотите?
— Можно б, дедушка…
— Сапо-ожники! Исть все мастера, а работать… Чи отработаете, чи нет, а дедушка корми… Ладно, ступайте на баз, напойте скотину.
На унавоженном, закостенелом от мороза базу уже работала молодежь — дочки и племянники хозяина. Малого Андрейку, только пригревшегося в хате, охватил озноб.
— Вы, убогие, ступайте в сарай, там теплище, — заулыбался слюнявый, вроде дурачка, хлопец в облезлом малахае, но, увидев проходящую дочку хозяина, вдруг крикнул: — Нечего огинаться!
В сарае было тепло. Уже напоенные лошади стояли длинным рядом вдоль всей стены и звучно жевали овес. Алешка, вроде случайно, подошел к яслям и, набрав жменю овса, сунул в рот. Волчьи Алешкины зубы в минуту перетерли зерна, и он вместе с остюками глотнул благодатную хлебную массу, слышал, как она, теплая и сладкая, радостно лаская, прошла по глотке. Алешка отыскал забившегося в угол брата и зашептал:
— Жри, Андрюшка, овес.
Они набили рты и, когда им навстречу проводили напоенных быков, переставали жевать, скребли лопатами пол. Рядом с гладкими конями стояли полудохлые лошаденки.
— Кормов не хватает? — спросил Алешка у слюнявого хлопца.
— Не-е! Это дядя у просильцев взяли. Люди просили у дяди хлеба взаймы; ноне не уродило, так дядя лошадками долги берут.
С база послышался голос хозяина, и слюнявый шмыгнул вбок.
— Нехорошо, Фроська, — доносился голос старика, — зачем бычат бьешь? Скотинка, она ласку любит. Не по-божески делаешь.
Дед остановился около Алешки:
— Ох, работничек… улита. А исть небось здоровый.
Алешка, боясь, что пнет старика, отвернулся от прислоненных к столбу вил.
— Не по совести работаешь, не по-божески! — сплюнул дед и пошел к выходу.
Алешка с трудом передохнул, глянул на слюнявого хлопца.
— Что он все о божественном?..
— Дядя, они молитвенные, — объяснил хлопец, — они никогда черным словом не ругаются.
— Не ругаются?
— Не.
— И в божью матерь не кроют?.. Ну я ж тебе подгадаю!
Алешка скрипнул зубами, решительно пошел к дому. С порога снял шапку.
— Бабушка, у вас есть в лампаде богова олия?
— На что тебе?
— Псалтыря почитать.
— А ты умеешь?
Алешка не ответил, сам снял лампаду и, налив на руки масла, вытер ладони о голову.
— Где у вас псалтырь, бабушка? Принесите.
Он сел в переднем углу, открыл закапанную воском книгу и чуть в нос, с расстановками, как некогда учили его в церковноприходской школе, принялся читать. Вышедший из клетушки старик остановился у притолоки, медленно стянул с себя треушку.
— Цыть! — махнул он на шумно вошедшую дочь и зашептал: — Скажи, чтоб там на дворе кончали, заходили б…
Молодежь, поглядывая на Алешку, на цыпочках проходила в хату, замирала. Минут через пятнадцать дед кашлянул в руку, концом пальца тронул Алешку за плечо:
— Ты б, богов человек, может, закусил?
Алешка не ответил, дочитал до главы, вложил меж страниц закладку.
— Оно можно, дедушка.
Алешка до огненного жжения перчил борщ; толкая ногой Андрейку, вылавливал мясистые куски баранины, стекающие жаркими каплями.
— Проголодался?.. — ласково спрашивал дед.
Горящая в печи подсолнечная лузга, наверно, на лютый мороз гудела в дымоходе. Около наваленной на полу лузги умывалась трехцветная — признак счастья в доме — кошка. Обе невестки отошли к койкам и, опершись спинами на вороха подушек, кормили грудью детей. У дальней стены, от большего к меньшему, выстроились — Алешка прикинул глазом — четырнадцать самоваров.
«Спросить бы у слюнявого — откуда?..»
Алешка еще черпал борщ, не в состоянии унять голодной дрожи пальцев.
— Эх, богов человек, — вздыхал хозяин, — трудная у тебя жизнь. Папаши небось нету?
— Нету.
— Вот. Значит, горе мыкаешь. Я тебе от сердца присоветую: обзаведись хозяйствишком. Ежели по совести — наживешь копейку.
— Как по совести?
— А взял у человека целковый, пообещал через срок вернуть — по совести верни. И сам требуй от человеков совести. К примеру, даю я соседу чувал зернышка и говорю: «Пользуйся на здоровье, с урожая возверни за мой труд два». Человек отвечает: «Возверну». Спрашиваю его: «По совести, сосед?» Божится: «По совести».
А срок наступил — не отдает. «Отсрочь, — говорит, — у меня дети». — «Мил человек, — говорю ему, — а у меня рази кошата?» Нет, милый, раз уговор был — отдай, а я спрячу. В хозяйстве так: дальше положишь — ближе возьмешь… Свое прячу!..
А часто и свое теряешь. Поди вот, продай нынешний год хату. За нее и мешка муки никто не даст. А я даже, кто мне пять должен, не торгуюсь, забираю ихнюю хату — себе в убыток.
Алешка слушал старика и не спускал глаз с младенцев, заснувших на руках хозяйских невесток. Младенцы причмокивали, Алешка разглядывал их нежные приоткрытые кулачки, распаренные от жара стены, пахнущие сладостным молоком. Алеша думал о своей дочери. Ручонка у нее вечно холодноватая, сухая; если потереть о нее губами и подбородком, едва ощутишь тепло. Это тепло его, его кровинка. Он, отец, лучше прокусит свой язык, но будет молчать и принесет домой хлеба.
По столу, по стенам ходили бойкие прусаки. На стене, должно быть на случай, если заглянут приехавшие городские власти, наклеен плакат. Земной шар, на нем молодая республика и красный рабочий с красным, высоко взнесенным молотом, от которого летит на стороны разорванная цепь. Рабочий плечистый, смелый, а на него, ощерясь, надвигаются империалисты в цилиндрах, поп с крестом, пузатый мироед. Мироед на плакате поднял уже паучьи лапы, вот-вот уцепится сзади за ногу.
…И комсомолец Алешка со всей дружбой сидит с мироедом за одной миской, слушает, что этот гад нашептывает в ухо.
— Брешешь, — почти беззвучно, одними лишь губами выдыхает Алешка в лицо деду и, понимая, что гибнет кусок хлеба для дочки, может, и сама дочка, дрожа, спрашивает: — Революцию душить, гадские пауки? Революцию? Мы вас скоро всех до одного к ногтю! У-у, божественный паразит! — вскакивает он в замершей комнате, ища глазами какое-нибудь железо.
Били Алешку уже не в хате, а на базу. Он видел над своей головой сапоги дедовых сыновей и самого деда Фильченко. Дед отвернулся, крестясь, пошел в дом. Били Алешку долго. Кто-то уже ночью подобрал его на улице возле плачущего Андрейки, обмыл кровь и дал попить.
* * *
Алексей Петрович улыбнулся. Катер по-прежнему ровно шел по загрязненному щепой, неоформленному морю. Матрос тер рукавом медяшки на перилах, и его круглые глаза были полны флотского азарта.
Денега тронул парнишку за локоть:
— Слушай, тебя били когда-нибудь?
Тот удивленно глянул на Алексея Петровича и засмеялся:
— Нет. А за что меня бить?
Денега тоже засмеялся.
— Верно, — согласился он, — может, и не за что. Видишь, я вот о чем… Ты бы за свою землю решился бы, скажем… жизни не пожалеть?
— Ну а как же? — снова удивляясь, ответил малец. — Только не приходилось пока. Работаю ж я недавно. — Подвинув носком мокрого ботинка сложенный на палубе канатик, он объяснил — До этого учился. Мы вдвоем с мамой. Отец убит. Недалеко здесь.
— Где же?
— Во-он на берегу виноградарский совхоз. Они там семь с половиной суток дрались с фашистами… И братуха там же погиб.
Матрос отер о ватник пальцы, багровые на вечернем холодном ветру, как утиные лапы, поглядел на Денегу, добавил:
— Странно рассуждаете. Кто ж не погибнет, если надо?