Познай самого себя.Изречение, начертанное на храме Аполлона в Дельфах [38]
в странствии по цветущей Ионии, явившей на свет немало мудрецов, известных всей Элладе, прежде прочих городов посетил Сократ с Эсхином родину Аспасии — Милет, где также был рожден градостроитель Гипподам, по строгому плану которого сооружалась афинская гавань Пирей.
Но не встретили путники тех мудрецов, кто знал бы тайну истины житейской, и повстречали только одного — ученика Анаксагора, Архелая по прозванию Физик, кто первый высказал догадку, что звук есть сотрясение воздуха. И сказал он странствующим афинянам, что справедливое и прекрасное существуют не по велению природы, а установлением людей. На вопрос же Сократа, считать ли справедливым или несправедливым установленное одними как справедливое, а другими как несправедливое, не нашел ответа Архелай в разуме своем, и покинули его Сократ с Эсхином в незнании большем.
Когда же приплыли на остров-государство Самос, славный военным могуществом, то беседовали там с мудрым Дамоном, наставлявшим юношей посредством музыки, ибо учил, что благозвучность способствует смягчению нравов, а неблагозвучность его огрубляет.
И выслушав Дамона, утверждавшего, что политические перевороты происходят от перемены музыкальных стилей в государствах, рассмеялся Сократ и увел с собой Эсхина, говоря: «Что тирания может иногда способствовать расцвету похоронной музыки и маршей, в это каждый поверит, по то, что будто музыка, даже самая сладкозвучная, способна свергнуть тиранию, в это и ребенок не поверит…»
И отправились афиняне назад и, переплывши Эгейское море, высадились в Истме, дабы насладиться зрелищем Истмийских игр, где в честь морского бога Посейдона состязались в телесной красоте и ловкости гимнасты и конники, а в благозвучии — музыканты и поэты. Из Истма же пришли они в Дельфы, знаменитые на всю Элладу Пифийскими играми, а еще того больше — храмом Аполлона, чтобы узнать у пифии истину, философам неведомую: о добродетели, что она такое и как ее познать. Но не пришлось им вопрошать оракула, ибо нужную истину узрел Сократ начертанной у входа в храм: «Познай самого себя».
И так потрясла эта надпись Сократа, что долгое время стоял он в безмолвии, впившись глазами в призывную надпись храма, говоря себе бесконечно: «Так вот оно то, что так долго искал!»
И юный Эсхин, привыкнув к тому, что Сократ подолгу стоял и сидел, осененный мыслями, так долго ждал его на этот раз, что, испугавшись за друга, не напасть ли навалилась на него, решил схватить его за руку, чтобы отвлечь от мысленных грез. И повернув стопы домой, в Афины, говорил Сократ Эсхину:
— Познать самого себя, вот что нам нужно, Эсхин!
— Чем же тебя поразили эти слова? Растолкуй мне, Сократ, — сказал удивленный Эсхин, шагая рядом по пыльной каменистой дороге.
И Сократ спросил:
— Скажи, Эсхин, в чем причина того, что одни из людей добродетельны, а другие злы?
— Мне кажется, Сократ, что это происходит от различного сочетания злых и добрых семян в человеке.
— Не хочешь ли ты сказать, — спросил тогда Сократ, — что это различие бывает у человека с рождения?
— Ни в коем случае, Сократ! Все ведь знают, что младенцы рождаются добрыми, дурными же их делает жизнь.
— Клянусь харитами, ты верно сказал, Эсхин! Но почему она, эта самая жизнь, одних превращает в злых, а других сохраняет добрыми?
— Трудно сказать, Сократ…
— Ну а если бы у нас, — допытывался Сократ, — была возможность наблюдать живого человека изнутри, с тем чтобы выяснить, как и почему в одном случае в нем одерживают верх семена добра, а в другом дурные семена, могли бы мы тогда путем рассуждения приблизиться к загадке добродетели?
— Наверно бы, смогли, Сократ. — И Эсхин рассмеялся. — Только как нам забраться внутрь живого человека, вот в чем загвоздка!
И тогда сказал Сократ:
— Но разве мы сами, ты и я, не можем сойти за тех людей, в ком добродетельное и дурное легко наблюдать, стоит только погрузиться мыслью в самого себя?!
И, задумавшись, сказал Эсхин:
— В самом деле! Ведь в нас, как и в других, намешано всякого, и добродетельного и дурного. Только мы с тобой, мне кажется, бываем чаще добрыми…
— И дурными тоже бываем, Эсхин. Вот почему и нужно нам, если мы хотим познать природу добродетели, начать с познания ее в самом себе. А сделать это можно, пристально себя наблюдая…
И подивился Эсхин уже в который раз простоте и верности Сократовых рассуждений…
…В странствии по городам Эллады заглушил Сократ в себе любовь к Аспасии и в Афины возвращался в робкой надежде обрести любовь к жене своей Мирто, ибо добронравие ее открылось его сердцу в разлуке. Но не встретила мужа жена, а встретили соседи — вестью о смерти Мирто: слабая еще от родов младенца, нареченного Лампроклом, отправилась она стирать белье на берег Илисса и, свалившись с подмостков, не умевши плавать, утянута была водоворотом в речные глуби, да так, что только дети малые, игравшие на берегу, видели ее погибель; тело же Мирто, сколько после ни искали, не нашли…
И, отдавшись скорби, долго в недвижности сидел Сократ у дома на обломке камня, а когда совсем стемнело, побрел к Критону, чья жена, как говорили, только что родившая девочку, была кормилицей Лампроклу. Притон же, ласково встретивший друга, сказал:
— Пусть твой Лампрокл поживет пока у меня. Тебе же, Сократ, как видно, боги воспрещают отлучаться из дому: первая отлучка стоила тебе потери Софрониска с Фенаретой, вторая — утраты Мирто. Утешься, Сократ: Мирто оставила тебе прекрасное наследство, ведь малыш, лицом по крайней мере, весь в тебя.
Когда удалось Сократу стряхнуть с себя оцепенение горя, вернулся он к старым привычкам — ваянию харит на продажу, занятиям борьбой в палестре, а пищу любознательности находя на агоре. И первая весть, которую узнал, была о любящих супругах, хотя и незаконных, Перикле и Аспасин, ибо с прошлого лета еще, говорили, вошла милетянка к любимому в дом и жила там уже как жена.
Не сразу поверили афиняне в любовь стратега к Аспасии: ведь сам Перикл, гордясь чистотой своей родословной, провел закон, налагавший запрет на женитьбу афинян с иноземками. И когда узнали вдруг Афины, что Перикл, которому давно минуло сорок, развелся со своей родовитой женой, ограниченной и своенравной, чтобы привести в свой дом вместо нее чужеземку-гетеру, даже тогда смотрели афиняне на этот поступок как на прихоть Перикла.
Когда же разнесла молва, что их сурово-сдержанный стратег взял за обычай, уходя и возвратясь, нежно целовать Аспасию, каждый раз заботливо о ней справляясь как о самом близком существе, — и тут усомнились горожане в возвышенности чувств Перикла, не желая верить, что соединяет его с милетянкой не одно телесное влечение, но и близость душ и разума. Родство же духовное между ними видели все, кто бывал у Перикла в доме, превращенном Аспасией с недавних пор в мусический кружок, где сама она, как говорили, блистает широтой познаний среди таких гостей, как философы Анаксагор и Протагор, поэты-трагики Софокл и Еврипид, скульптор Фидий, архитекторы Иктин и Каллистрат, начавшие строительство Парфенона, историк Геродот, юный врачеватель Гиппократ, прочие именитые люди… И многие мужчины-афиняне осуждали вольность милетянки, ибо искони привыкли содержать жену, как узницу, в гинекее, из дому ее выпускали лишь по случаю торжеств и похорон, да и то выходила она, сдвинув шаль на самые глаза, а нарушившей обычай грозил немалый денежный штраф. «Женщина может появляться на улице лишь, в том возрасте, когда о ней не спросят, чья она жена, а спросят, чья она мать», — говорили афиняне, и самому Периклу принадлежали давние еще слова: «Афинская женщина должна мечтать об одном: чтобы никто не мог сказать о ней ни хорошего, ни дурного». Потому-то возмущался кое-кто из горожан Периклом, что волю дал Аспасии, уравняв ее в правах с мужчинами; а жены знатных и богатых злились на Аспасию из зависти; просвещенные же люди радовались, что такая женщина живет в Афинах.
И вознамерился Сократ пойти к Аспасии, ибо чувствовал: угасшая в сердце любовь уже не вернется, и, как старый знакомец, вошел к Периклу в дом и, встреченный слугой его, престарелым Евангелом, был одарен при встрече с госпожой ее улыбкой и расспросами… Была Аспасия все так же прекрасна, но складки просторного пеплоса не скрыли от глаз Сократа, что готовится жена Перикла к материнству…
И введенный в мусический кружок Аспасии, отметил Сократ про себя скромность Перикловых пиршеств: приглашенным гостям подавали к столу ореховые и медовые лепешки, рыбу, сыры, маслины и фиги, а больше всего винограда; «огненной росы», вина, разбавленного водой пили гости не чтобы опьянеть, а для легкого возбуждения ума, ибо наслаждались здесь не пиршеством, а остроумием, блеском мысли, шутками. И, чувствуя себя в кружке Аспасии как дома, изощрялся Сократ в острословии иронии и неожиданных поворотах мысли от веселой шутки к строгому логическому рассуждению…
Когда же приходили зодчий Иктин с ваятелем Фидием, прерывались словесные состязания, на столе, освобожденном от еды, расстилались листы пергаментных планов будущих Афин с их Длинными стенами, эскизы восстановления разрушенных персами храмов Акрополя и чертежи заветной мечты Перикла — Парфенона, унизанного с четырех сторон склоненными чуть к центру дорическими колоннами, с цветными — синими, красными, желтыми — фронтонами, с цветным же скульптурным изображением праздника Панафиней на главном фризе, с гигантским изваянием богини Афины внутри храма, изваянием, украшенным золотом, слоновой костью, драгоценными каменьями.
И тогда уже Перикл, ваятель этих новых Афин, муж сдержанный и малословный, поражал гостей умом и страстью красноречия. И так же, как в собрании, когда он покорял толпу речами, молодой отвагой зажигались мудрые, усталые глаза стратега, и вдохновлялся, как у прорицателя, его суровый лик, когда он рисовал воображением грядущий город справедливости и красоты; и тот же лик бледнел, взгляд угасал, тень печали ложилась ему на глаза, когда он говорил о кознях своих противников-аристократов, чинивших препятствия его начинаниям, о недовольстве союзных городов, не желавших возвышения Афин за счет общесоюзной казны, о невежестве народа, осуждавшего расточительный размах деяний Перикла. И однажды заявил стратег в собрании, что готов расходы на постройки отнести на собственный счет (доходы же Перикла от садов и виноградников были немалые)…
Тогда-то, в доме Перикла, и сдружились Фидий и Сократ, и ваятель именитый доверил молодому высекать харит для Акрополя. И стал Сократ ходить на Акрополь, высекая из трех кусков снежно-белого мрамора одетых богинь дружбы и радости, помещенных после над входом в пропилеи в самом центре.
…И работая, любил Сократ окинуть взглядом афинские холмы и улицы, где кипела созидающая жизнь, ибо волею Перикла для украшения домов и храмов стекались в город толпы искуснейших чеканщиков, каменотесов, ваятелей, живописцев, ткачей: день за днем двигались по дороге повозки — с пентеликонским мрамором, с драгоценным кедром из Ливана, караваны ишаков из Африки, навьюченных слоновой костью, золотом, черным эбеновым деревом…
И замечал Сократ, что так же, как ремесла, расцветает в городе торговля, соблазняя афинян обилием товаров, изделиями из металла, разноцветных тканей, керамики, оружием, предметами роскоши. А вкус толпы очищают в театре Диониса драматические представления Еврипида и Софокла, и дабы приохотить бедняков к искусству театральных зрелищ, ссужаются собранием для них «зрелищные деньги».
И желая перевеса голосов на холме Пникс, где решали афиняне важнейшие дела, заигрывали с бедняками богачи, устраивая им пиры и угощения. И цвел потихоньку порок, и возбуждалась у народа страсть к вину, водою не разбавленному…
Тайны этой жизни, скрытой от глаз, тянули Сократа окунуться в ее лоно, как тянет к себе запах варева голодного человека. Оставив молоток ваятеля, спускался он к соседу своему, ритору Симону, любившему пиры и разгул больше, чем риторику, и отправлялся с ним на гульбище.
И вкусив из чаши удовольствий винных возлияний и чревоугодия, познал Сократ их низменную сущность и спросил Симона:
— Не потому ли, Симон, нас так прельщают губительные наслаждения, что мы не знаем лучших?
И Симон, мучаясь от прошлого похмелья, сказал:
— Да существуют ли они, лучшие наслаждения, Сократ?
— Думаю, что существуют. Только давай сперва рассмотрим, что такое лучшие наслаждения. Не те ли, вкушая которые, мы пресыщаемся до отвращения, как это случилось у нас с тобой, Симон?
— Конечно, нет, Сократ.
— И которые вдобавок ко всему разрушают наше тело, как это делает вино, воспалившее мои глаза, а нос твой превратившее в сизую сливу…
— Стыдно это сознавать, Сократ…
— А не кажется ли тебе, Симон, что прекрасные статуи, какие, например, ваяет несравненный Фидий, или красота целомудренной танцовщицы, сколько бы мы их ни созерцали, никогда не приедаются и доставляют наслаждения, полезные еще и тем, что способствуют очищению вкуса? Да ведь и от риторского искусства мы тоже получаем наслаждение…
— Клянусь богами, ты прав, Сократ!
— Вот мы и нашли с тобой источник лучших наслаждений, нежели те, что получаем от вкушения порока…
— В самом деле, Сократ! Прекрасное — лучшее из наслаждений!
— А теперь скажи, что ты ощущаешь, если преследуешь умом ускользающую истину? Не возникает ли в тебе при этом некий усладительный азарт сродни тому, который ощущает охотник, преследующий редкую дичь?
— Да, Сократ, ощущение сходное.
— А когда ты настиг ее, эту истину, не испытываешь ли ты ликования, как охотник, сразивший наконец добычу?
— Такую же точно радость, Сократ, испытывал я не раз, выудив из своей головы новую мысль!
И сказал Сократ с улыбкой:
— Вот видишь, Симон, мы отыскали с тобой еще одно из лучших наслаждений — от поиска истины…
Симон же спросил:
— Отчего же, Сократ, тонким наслаждениям ума и духа предпочитают афиняне чувственные удовольствия.
— А отчего и нас с тобой тянуло к тому же самому, до сегодняшнего дня по крайней мере? — спросил Сократ.
И Симон ответил:
— По невежеству, я так думаю, Сократ.
— Клянусь харитами, именно так, Симон! И порок от невежества, и зло от невежества, и неправда от него же!..
— Как было бы хорошо, — сказал Симон, — исцелить людей от этого источника всех зол, невежества!
И Сократ сказал на это:
— Кто хочет сдвинуть мир, пусть сдвинет себя!
И, погруженный этими словами в глубокую задумчивость, сказал Симон:
— Сдвигай себя, Сократ! Я сдвину себя следом!..
С тех-то пор и стали Сократ и Симон удовольствия получать в размышлениях об истине и прекрасном, в потребностях же тела довольствовались малым: по городу ходили босиком, одетые в старые хитоны и гиматии, пищу ели самую простую, какую потребляют бедняки крестьяне, вина, не смешанного с водой, не принимали; если же случалось им попасть на угощение к богачу, они и там придерживались правила: «Ничего сверх меры».
Когда же афиняне потешались над нищенским житьем и пропитанием друзей, Сократ им отвечал с достоинством: «Лучше всего ешь тогда, когда не думаешь о закуске, какая она, и лучше всего пьешь, когда не ждешь другого питья, кроме воды: чем меньше человеку надо, тем ближе он к богам». И прослышав о том, бросил колбасное дело отца Эсхин и присоединился к Сократу и Симону.
И бродили они по базару, по заезжим дворам и под предлогом дарового обучения риторике желающих вступали с афинянами в беседы о добродетели. И удивлялись сотоварищи Сократа способности его убеждать и разубеждать собеседников своими доводами, извлеченными из примеров самых обыденных, каждому понятных. Так, желая упрекнуть сограждан в пристрастии к вещам и деньгам, говаривал Сократ, кивая на великое множество рыночных товаров: «Сколько же здесь ненужных вещей!» И желая показать, как низко ценят афиняне друзей, говорил: «Сколько у кого овец, каждый скажет без труда, а вот сколько у кого друзей, ответит не всякий». А в доказательство того, что барыши для горожан дороже собственной души, пенял им так: «Сколько стоят горшки, все вы прекрасно знаете, а вот честно ли живете, об этом и думать никто не желает!»
Когда же, передав законченных харит Фидию, расстался Сократ навсегда с искусством ваяния и даже камни мрамора в родном дворе продал знакомому каменотесу, спросил его Критон: «Зачем ты жертвуешь таким доходным делом?», и Сократ ответил другу: «Чтобы камню придать подобие человека, бьется огромное число ваятелей, а вот как нам самим не стать подобием камня, никто подумать не хочет».
Юношам внушал Сократ, что хорошее начало в любом деле — не мелочь, хотя начинается с мелочи. А на вопрос одного человека, в чем добродетель юноши, ответил: «В соблюдении правила: ничего сверх меры!» Юношам советовал он чаще смотреться в зеркало: красивым — чтобы не срамить своей красоты, некрасивым — чтобы воспитанием ума скрасить свою некрасивость…
И, в восхищении Сократом, спросил его Эсхин: «Зачем, Сократ, ты не записываешь собственные мысли?» Сократ же сказал: «Нужное слово надежней, чем пергамент, помнит память людей, а ненужное записывать не стоит». Но Эсхин, возвращаясь домой, неведомо для друга изречения его записывал в особый свиток.
Понявши, что причиной всех причин дурного в людях служит их невежество, ибо не знают они, что есть истинное благо, и стремятся к ложному: богатству, власти, почестям, роскошеству и неге, стал Сократ в беседах с афинянами, подобно повитухе, помогающей рождению плода, содействовать рождению истины и делал это тщательно продуманными вопросами.
И бывало, что собеседники его, им уличенные в невежестве и осмеянные зеваками, бросались на Сократа с кулаками и поколачивали его, а какая-то торговка, мстя за униженного мужа, вылила на философа полный ушат помоев — и это все Сократ сносил безропотно, не пытаясь даже защищаться, а только добродушно посмеиваясь над гневом невежд; когда же пылкий характером Эсхин, возмутившись, кинулся в драку с обидчиками своего учителя, тот силой остановил его; а однажды, получив пинок, стерпел Сократ и это унижение. Критону же, который уговаривал его судиться с оскорбителем, сказал: «Зачем? Ведь на ослов, когда они лягаются, в суд не подают». И покоренный душевной щедростью Сократа, взял Критон его самого и сына его Лампрокла на полное свое содержание, так чтобы Сократ не нуждался ни в чем необходимом и отдался любимому делу, не думая о пропитании. Ученики же его, которых звал он всегда друзьями, Эсхин, Симон и Критон, заразившись от Сократа страстью к познанию истины, занялись философским сочинительством…
И уразумев со временем, что, вызывая на спор, Сократ унизить никого не хочет, а лишь желает им добра, взывая к добродетели, и оценив к тому же незлобивость его и шутливый нрав, сменили афиняне гнев на милость и не только с большею охотой начали вступать в беседы с ним, но и рождали славу его разуму.
И как-то раз, привлеченный слухами о мудрости философа, почтил его присутствием седоголовый Делон, чтимый афинянами за доблести в войнах с персами, и привел с собой юношу сына. Следом же во двор к Сократу ввалилась гурьба любопытных. И усевшись на завалинку возле Сократа, сказал старик, кивнув на юношу Делона:
— Вот этот самый сын мой женился и зажил отдельной семьей. Теперь он хочет знать, как прожить свою жизнь честно и праведно. Я не могу ему дать совета в этом. Сам я в одном умудрен: в ратном деле. — И Делон коснулся шрамов на своей прокопченной солнцем груди. — Тебя же, Сократ, нарек народ любителем мудрости. Так вразуми его, ради богов…
И спросил Сократ молодого Делона:
— Но прежде я хотел бы узнать у тебя вот о чем. Ведь жить — это значит стремиться к какому-то благу, не так ли? Так можешь ты сказать, какое благо тебя прельщает?
— То, к которому стремится большинство, Сократ.
— Что же это за благо?
— Не так уж трудно ответить на это, — сказал молодой Делон. — Жить в достатке, справляться с делами, благодетельствуя при этом друзьям и вредя врагам, а в свободное время наслаждаться зрелищем состязаний борцов, гимнастов и беседой за кружкой вина — вот благо, к которому стремится большинство.
И спросил, улыбнувшись, Сократ:
— Скажи, дружище, а если бы тем, кто стремится к такому достатку, предоставили жить в богатстве, они бы отказались, как ты считаешь?
— Ни в коем случае! Ведь богатство — большее благо, чем просто достаток.
— А не знаешь ли ты благо, которому предпочитают богатство?
— Как же не знать! — усмехнулся юный Делон. — Власть и почести — вот что выше богатства!
— И какое же из этих благ ты бы выбрал себе?
— Конечно, власть, Сократ. Всем ведь известно, что у власти карманы никогда не бывают пусты. Но я человек маленький: куда мне о власти думать. А вот от богатства и я бы не отказался.
— Ладно, — кивнул Сократ. — Повелевать людьми и наживать деньги — это благо, как ты сказал. А заботиться о душе и истине — это не благо, по-твоему, раз ты даже не упомянул о них…
И смутился юноша, говоря:
— Ну что ты, Сократ! Я просто упустил сказать об этом. И я ведь тоже считаю, что забота о душе есть высшее благо. Да только я не знаю, как проверить свою душу в том, верно ли она живет или нет. Для того-то мы с отцом и пришли к тебе!
И старик Делон повторил:
— Для того-то мы и пришли к тебе, Сократ.
— Один совет я мог бы, пожалуй, дать на этот счет, — сказал Сократ. — Но сначала, мне кажется, нужно еще доказать, что забота о своей душе не менее важное дело, чем забота о своем животе. — И глядя на толпу, Сократ, улыбнувшись, погладил бороду. — Не знаю только, показать ли это путем рассуждения или с помощью мифа, какой рассказывают старики молодым.
Я же слышал его из уст Протагора.
И голос из толпы ответил:
— Как тебе угодно.
— Как тебе угодно, Сократ, — согласился и Делон.
И Сократ сказал:
— Тогда приятнее мне будет рассказать вам миф… С тех пор как Прометей, пробравшись в мастерскую богов, украл у Гефеста огонь для людей — за что, как вы знаете, самого Прометея постигла тяжкая кара, — человек стал причастен божественному уделу. Он стал членораздельно говорить и изобрел жилища, одежду, обувь, постель и добыл пропитание из почвы. Устроившись таким образом, люди сначала жили разбросанно, городов еще не было, и гибли они от зверей, так как были слабее их. И вот они стали стремиться жить вместе и строить города для своей безопасности. Но чуть они собирались вместе, как сейчас же начинали обижать друг друга, потому что не было у них умения жить сообща. И снова им приходилось расселяться и гибнуть.
Тогда Зевс, испугавшись, как бы не погиб весь наш род, посылает вестника богов Гермеса ввести среди людей Стыд и Правду, чтобы они служили украшением городов и дружественной связью.
Вот и спрашивает Гермес Громовержца, каким же образом дать людям Стыд и Правду. «Так ли их распределить, как ремесла: что одного, владеющего, к примеру, врачеванием, хватает на многих, не сведущих в нем; то же и со всеми прочими мастерами. Значит, правду и стыд мне таким же образом распределить между людьми, или же уделить их всем поровну?» — «Всем поровну, — сказал Зевс, — пусть все будут к ним причастны. Не бывать государствам, если только немногие будут этим владеть. И закон положи от меня: всякого, кто не причастен стыду и правде, убивать как язву общества!»
И сказал, улыбнувшись, Сократ:
— А вот тебе и совет, Делон: живи добродетельно — и будешь счастлив…
И, задумавшись, молчали оба, старый и юный, а любопытные глубокомысленно качали головами…
Тут вбежала во двор молодая непричесанная женщина и, плача, бросилась к Сократу, говоря:
— Сократ, помоги! Муж мой, Леонид, чтоб ему тошно было, выгнал меня из дому, а себе привел гетеру.
И засмеялись, захихикали стоявшие вокруг зеваки.
Сократ же спросил, лукаво прищурясь:
— И что же, эта гетера красивая девка?
— Красивая, чтоб ей лопнуть! — сквозь слезы ответила женщина.
И сказал Сократ:
— Вернуть тебе твоего Леонида я не смогу — ведь я не заклинатель. А вот разобраться в этом деле давай попробуем. Скажи, о муже ты пеклась?
— Как же еще о нем печься! И обстираешь его, и напоишь, и накормишь — а какие лепешки я печь мастерица! — и благовониями умаслишь… А домой загляни ко мне: чистота, ни соринки, не хуже, чем в доме Пенелопы. Только ей рабы прислуживали, а я одна кручусь…
— Ты не сказала, мне кажется, главного: все ли ты делала, чтобы нравиться мужу как женщина?
И женщина, потупясь, сказала:
— Признаюсь тебе, Сократ, что за собой я не больно-то слежу. Намотаешься за день по хозяйству и спишь как убитая. Но ведь он взял меня по любви. А раз женился по любви, должен жить со мной до смерти…
— Хорош ли он собой, твой Леонид? — спросил тогда Сократ.
И женщина сказала:
— Не стану врать, Сократ. Парень он хоть куда. А уж сильней его и не сыщешь. Он ведь кузнец. Бывало, возьмет меня в охапку и давай к потолку подбрасывать — аж дух захватывает…
Сократ же спросил:
— Скажи мне, женщина. Если бы у твоей красавицы подруги муж опустился от беспорядочной жизни, обрюзг, а изо рта его исходил бы нехороший запах, и твоя подруга изменила ему с красивым парнем, ты бы осудила ее?
— Вряд ли, Сократ, — призналась женщина.
— А теперь посмотри на себя, — сказал Сократ, оглядывая ее тощую, плоскую как доска, фигуру. — Много ли осталось от твоей былой пригожести?
И, всхлипнув, сказала женщина:
— Всю мою пригожесть, Сократ, съели у меня домашние заботы…
— Теперь ты поняла, — сказал Сократ, — что винить в случившемся одного Леонида было бы несправедливо? А ведь ты за тем и пришла, чтобы я обвинил его? Разве не так?
И, ломая руки, в отчаянье спросила жена Леонида:
— Что же мне делать, Сократ?!
И глядя на нее, сказал Сократ:
— Вернуть себе женскую прелесть и тем самым мужа, я бы так сказал…
— Легко сказать, да как это сделать…
— Все прекрасное — трудно, а красота женщины — это прекрасно. Так потрудись же, милая, и время найди, чтобы стать пригожей…
И в задумчивости удалилась женщина, а с нею и толпа вздыхающих зевак…
С тех-то пор и зачастили в дом к Сократу афиняне, испрашивая у него совета в разных житейских делах; Сократ же рад был услужить согражданам и, исполняя просьбу афинян, мирил соседей, братьев и родителей с детьми, давал советы о выборе друзей и подходящих каждому занятий, беседовал на рынке, в лесхе и гимнасии на темы о политике и важности телесных упражнений. И оттого, что был Сократ со всеми добр, покладист и как никто другой умел развеселить людей неожиданной шуткой, с большой охотой вступали с ним в беседы и знатные и бедняки, и не было в Афинах человека, который бы не знал философа Сократа или не слыхал о нем.