СОЛНЦЕ КРАСНО ПОУТРУ…
Северная повесть
Пассажирский теплоход «Патрис Лумумба» отходил от городского причала торжественно. Из бортовых динамиков гремела музыка, на мачтах реяли бело-голубые флаги, плескались кумачовые транспаранты, веселые пассажиры, заполнившие все палубы и мостики, неслаженно пели, что-то кричали, прощально махали провожающим.
Впрочем, провожающих как таковых не было — теплоход этот выполнял туристический рейс из Омска, и жизнерадостные туристы пели и прощально махали руками просто от хорошего настроения, в унисон торжественности момента. К тому же не было никаких причин сразу расходиться по каютам: стояли редкие для Заполярья теплые, безветренные дни, мошка еще не донимала, а на причале продавали бочковое пиво. За полсуток стоянки в порту туристы применительно к местным условиям по дешевке накупили первосортной свежей рыбы. Так что был повод радоваться и штилевой погоде, и малосольным муксунчикам, до поры томящимся в банках, ведрах, бидоньях и прочей возможной таре.
На причале — а им служил старый, обвешанный по бортам истертыми до пролысин автомобильными покрышками дебаркадер — тоже не чувствовалось уныния. День был воскресный, и жители городка скорей уже по привычке стекались сюда — на самом причале и недалеких его окрестностях работали магазин (тот самый, где продавали рыбу), промтоварные ларьки, столовая, на высоком берегу из распахнутых дверей кафе доносился зазывный хрип уставшего магнитофона. На причал, как в парк, приходили компаниями, семьями, парами. У колясок-качалок на дощатом настиле в теплых комбинезончиках, как пингвинята, топтались малолетние дети; продав цветы, молча курили черноусые залетные южане; вездесущие мальчишки прямо с пирса на примитивные удочки-донки таскали пучеглазых колючих (со скалку величиной) ершей. Среди мальчишек крутилась бойкая конопатая девчушка с быстрыми зелеными глазами.
Еще на причале стоял высокий прямой старик в форменном флотском кителе и чунях на босу ногу. Задубелое, будто выструганное из смолевой плахи лицо его было неподвижно и задумчиво. Казалось, только его одного не радовал этот погожий денек, такой же редкий здесь, как завозное пиво, не интересовали ни ларьки, ни кафе и вообще все остальное, чему были рады пришедшие на причал люди. Положив большие жилистые руки на перила дебаркадера, он неотрывно смотрел на белый ликующий теплоход, теперь медленно разворачивающийся на внешнем рейде.
А там все еще играла музыка, развевались флаги, и крикуньи-чайки уже качались на узких крыльях за пенной кормой, провожая судно в обратный путь.
Конопатая девчушка, оказавшаяся рядом, вдруг ойкнула, быстро-быстро заперебирала руками, выбирая из воды узловатую леску. На крючке упруго сопротивлялась какая-то проворная рыбина.
— Катька, табань на перегон! На мель табань! — азартно заорал стриженный наголо мальчуган, до глаз измазанный рыбьей слизью. Не выпуская свою леску, намотанную на палец, он юркнул под боковую распорку перил помочь Катьке, но она оттолкнула его:
— Брысь отсюдова!
А рыбина никак не хотела сдаваться, ходила кругами, сверкающим самородком с брызгами выбрасывалась из воды, шумно падала, и Катька, выпучив глаза, широко расставив ноги, «водила» ее, ждала, пока не утихомирится, не обмякнет, не станет послушной.
Азарт передался и мне:
— Давай помогу!
— Да идите вы все! — дерзко огрызнулась девчонка. — Вишь чо крутит!
Минуты три, не меньше, «прогуливала» Катька на крючке строптивую рыбину, потом, что-то почувствовав, уловив нужный момент, напропалую потянула леску. При этом глаза она вытаращила еще пуще, они сделались совсем круглыми, как у возбужденной кошки, и как кошка же ощерилась щербатым ртом — у нее не хватало верхнего переднего зуба. Теперь уже ничего не было видно на воде, только где-то под нами, в сваях, тяжко взбулькивало, и оттуда расходились пузырчатые круги. Стриженый мальчишка не выдержал, подбежал к Катьке, выхватил у нее леску. «Копуша!» — успел обозвать он, и тотчас к нашим ногам плюхнулась длинная серебристая рыбина. Ребята упали на колени, давай ловить ее, невпопад хапали руками то там, то здесь, сшибались лбами, снова ловили, а она, резвая, увертливая, подпрыгивала, кувыркалась и никак не давалась им. Наконец чей-то тяжелый сапог придавил ее к полу…
— Не надо так! — заверещала Катька. — Кто вас просит?
Перед ней столбом стоял небритый худой мужик и глупо ухмылялся.
— Это кто, чебак, что ли, такой большой? — тоже не шибко умно спросил я.
— Еще один нашелся! — показала на меня Катька пальцем. — Во дают дяди! Этот рыбы сроду не видал, тот ее ногами…
Но быстро сменила гнев на милость, принялась объяснять:
— Щокур это. Видите, нос у него остренький, карандашиком? А у муксуна — у того тупой, как обрубленный. Вот такой! — и она изобразила, какой у муксуна нос, смешливо приплюснув пальцем свой, веснушчатый и грязный, а заодно и показала небритому мужику язык. — Щокур, говорю. Третий сегодня…
Я помаленьку начал заводиться. Нет, не то чтобы я был уж очень заядлым рыбаком, просто дома у меня имелось немало всяких рыбацких снастей, и я изредка — бывало, летом, бывало, зимой — выезжал с приятелями на пригородные водоемы. Случалось, и ловил — когда окунишек на ушку, когда пару щучек, ну, а если уж здорово повезет, вытаскивал и подлещиков. Но при всех самых оптимальных вариантах улов редко превышал вместимости рыбацкого котелка или полиэтиленового мешочка…
«Уж не съездить ли в «Спорттовары», не купить ли удочку? Ведь у меня еще несколько вечеров впереди».
И только я так подумал, Катька предложила:
— Берите, дядя, если охота, вон ту удочку, а то мне все равно некогда к ней бегать. С одной замаялась. А червяки в банке. — И Катька показала на привязанную к перилам еще одну леску, толстенную, всю в петлях и узлах.
Не успел я приняться за дело, как почувствовал на плече чью-то руку.
— Брось, земеля, разве это рыба? Хочешь, я тебя с головой завалю не такой?
Сзади стоял тот самый небритый мужик с изжеванной папиросой в зубах.
— Давай познакомимся, вижу, что приезжий, а я здешний, из местных, в общем. — Он протянул сухую, но крепкую руку: — Гоша. Из Пензы.
— Так местный или из Пензы? — не понял я.
— Ну, в некотором роде местный, третий год здесь, а сам из Пензы, — туманно объяснил Гоша и повертел растопыренной пятерней перед своим лицом, дескать, тут все не просто, долго рассказывать.
— В некотором роде местный, — повторил он. — А в сущности, какая разница — откуда я? Если даже скажу — из Москвы, мало из этого интересу. Я тебя спрашиваю: рыбы надо?
Быстро, воровато метнул взглядом вокруг, зачастил:
— Сырок, муксун, щокур. Можно и нельмушки…
У Гоши было бурое, прокуренное лицо, запущенная борода, а точнее, щетина росла клочьями, где пусто, где густо, и там, где густилась, меркло взблескивала сивой проседью. С проседью были и длинные, слегка вьющиеся волосы, сейчас растрепанные ветром и тусклые от грязи. Он выглядел еще не старым, если вообще не сказать молодым, но жизнь, видать, не шибко-то фартила ему, весь он был какой-то мятый, подержанный, с тревожной усталостью в глазах. Эти не старые его глаза, голубые и когда-то открытые людям, сейчас с опаской и надеждой смотрели на меня.
— Не надо мне рыбы, — сказал я, — куда мне ее девать? Я ведь здесь действительно приезжий.
— Ну, дело хозяйское, не надо — значит, не надо. Потом попросишь, да не будет, клепать-колотить!
В голосе Гоши прозвучала вроде бы обида, вроде бы недовольство какое, а еще послышалась недосказанность, что-то ему мешало договорить. И он бы, наверно, договорил, не терпелось ему что-то сказать, раз опять закрутил рукой у лица, но Катька тут вытащила большущего ерша, он сорвался с крючка, пружинно запрыгал по настилу, и ребятня с криком и визгом кинулась его ловить.
Я забыл о Гоше.
Я вообще забыл обо всем на свете, потому что сам настроился на рыбалку, да так настроился, что не видел и не слышал вокруг себя никого. Каждую минуту палец мой, обмотанный концом лески, начинало мелко подергивать, словно по нему пропускали ток, я резко подсекал — и на настил вылетал очередной «ершисто» растопорщенный ерш. Катька едва успевала снимать их с крючка и насаживать на кукан. Делала она это добровольно. И все учила, учила меня немудреной своей забаве.
«Ну последний, ну хватит!» — пытался сдерживать я себя, а сам все закидывал удочку, закидывал и опомнился лишь тогда, когда на большом сухогрузе на рейде радиомаяк пропиликал двенадцать часов ночи.
А солнышко все так же висело в погожем небе, лишь ниже склонилось к горизонту и сделалось большим и красным, с шафрановым диском вокруг. Теперь не только неоглядная ширь Оби, но и далекие отроги Полярного Урала с шапками нестаивающего снега на заоблачных вершинах искристо мерцали и лунно светились в его полуночном сиянии.
Тихо стало на причале. Люди незаметно разошлись, ларьки закрыли, перестал наконец надрываться в кафе магнитофон. Лишь натруженно гудели снующие по реке моторки да гугукали, перекликаясь, трудяги буксиры. Но эти звуки не мешали слуху.
Чаек тоже стало поменьше, теперь они летали высоко, не кричали так заполошно, как днем, и долгие минуты, чутко колебля крыльями, спали в парении.
Уже давненько ушел с причала высокий старик, запропастился куда-то Гоша. Да и ребятни заметно поубавилось, остались самые заядлые.
— Катя, не пора ли домой? — сказал я, видя, что девчонка совсем умоталась с этими ершами, невпопад хватает чужие удочки, сонно натыкается на ребят. — Потеряют тебя дома.
— Не-е, мама же видит меня, мы вон там живем, — и она кивнула на окна самого близкого к причалу дома.
Дом этот будто вылезал из крутого берегового откоса, весь опутанный черной прочной изолентой, той самой, которой обматывают магистральные газопроводы в тундре. Не очень красиво выглядел, но до красоты ли, если в здешних краях с сентября по май дуют штормовые ветры. А бывают и летом…
— Я всегда здесь рыбачу, мама знает, — добавила Катька. — И Петька тоже.
Азартного Петьку я уже приметил. И кто так бесцеремонно обошелся с ним, лишив мальчишеских вихров? На нем старая школьная форма без пуговиц. Он давно из нее вырос, рукава чуть закрывают локти. На ногах огромные — отцовские, видно, — резиновые сапоги. Петька простудно сипел красным носом и все время пытался прикрыть полой куртки голую грудь.
— Хватит! — решительно сказал я. — По домам!
Сполоснув руки, я и сам было направился в гостиницу, но Катька остановила:
— А рыбу?
— Что «рыбу»?
— Забыли же!
— Да не надо мне, забирайте всю.
— Нам тоже не надо, у нас дома много. Вам ведь ловили!
— Вот те раз, куда мне с ней?
Кое-как уговорил унести ершей домой, тем более что живут ребята недалеко. А чтобы не обиделись, пообещал забрать завтрашний улов.
— А вы придете? — оживилась Катька.
— Постараюсь, если червей припасешь.
— Ладно, припасу. Только приходите!
Северные белые ночи вымотали меня бессонницей. Куда годится — круглые сутки солнышко! Плотные портьеры не спасают. Даже при наглухо зашторенных окнах в полночь можно преспокойно читать газету. Под утро видел — к гостинице лихо подкатил мотоциклист в модняцких темных очках…
Сюда я прилетел в начале июня, устойчивого тепла еще не было, и деревья, кустарники стояли голые, лишь с влажными от соков стволами. Вызрели и почки, особенно на растущем здесь в изобилии ивняке, и, маленькие, едва заметные, они выделялись на узловатых ветвях полярных березок.
Мало было и травы. Нет, трава была, но какая-то квелая, робкая и не зеленая вовсе, а бурая и на бурой же земле казалась незаметной. На солнечных обогревах в заветрии реденько мелькали желтые первоцветы мать-и-мачехи. А обычные здесь калужница, пушица, хвощи, осока только готовились к лету, с корней, завязей, бутонов набирали силу, чтобы в один прекрасный день прянуть к обманно близкому солнцу дружно и безоглядно.
И этот день настал. Будто зеленым туманом взялось все окрест. Вчерашние переспелые почки вдруг разом выстрелили пучками листьев, голубо-зелено заструились шелковистые лиственницы, даже чахлые елки в оврагах засветились клейкими пестиками-побегами, похожими на тоненькие свечи.
Однако с вечера и особенно ночью солнце казалось уставшим, перекаленным, с «ушами», сказала бы моя мама, а это верный признак скорой перемены погоды. Оно и к утру не остудилось, все было таким же красным и опять с розовым венцом, хотя безмятежно-ясные горизонты не сулили вроде ни дождя, ни ветра. «Солнце красно поутру — моряку не по нутру», — из глубины памяти всплыла присказка, и, уходя из гостиницы, я на всякий случай прихватил болоньевую куртку.
И не пожалел.
В тот день мне предстояло на речном трамвае с ласковым прозванием «омик» переплыть Обь, побывать в большом приречном поселке, а к вечеру на том же «омике» вернуться обратно.
Я не успел взойти на судно, на трапе кто-то знакомо тронул меня за плечо. За спиной стоял Гоша.
— Слышь, земеля, я, конечно, извиняюсь, что вот так сразу… — он привычно покрутил перед лицом пальцами, трудно подбирая слова, — извиняюсь, конечно, и как-то неудобно даже говорить, вот подумаешь разное… Но прожился я в доску, клепать-колотить! Не дашь ли трояк, ей-богу, рассчитаюсь рыбой! Не такой! — Гоша презрительно мотнул головой на конец причала, где разномастная братия уже принялась за ершей. — Ну, а если не возьмешь рыбой, деньги верну. Ей-богу, верну!
В голосе его прозвучало столько безысходности — так ему надо было эти три рубля, — что я почти с испугом опоздать сунул руку в карман за кошельком. Тогда я не подумал, отдаст ли Гоша долг, скорей всего, что нет, может быть, я вообще не увижу его больше, но отказать не смог. Это была не просто просьба, какой-то крик, и он болью отозвался во мне.
— Держи! — сказал я, протягивая деньги. — Постарайся к концу недели вернуть. В конце недели я уезжаю.
Последнее я сказал просто так, потому что не знал, что сказать.
Только «омик» отшвартовался, только матрос собрал чалки, на крохотную носовую палубу, где я пристроился посидеть, пробрался розовощекий мужчина с портфелем.
— Если не возражаете, я рядышком…
И хотя сесть было совсем некуда, мужчина, по-бабьи подхватив полы плаща, втиснулся на узенький диванчик между мной и молодой женщиной с ребенком на коленях.
— Народ пошел! — нервно кивнул он через плечо на застекленный пассажирский салон. — Нет чтобы встать сорванцу, уступить место взрослому человеку, так ведь сидит! Видите ли, билет у него! Да что — билет, у всех билеты, сознание должно быть прежде всего! Чему их только в школах учат. И мамаша хороша: «Протопчешься!» Я-то протопчусь, только где у них совесть, спрашивается?
Он поерзал, устраиваясь поудобнее, быстро успокоился.
— Да бог с ними, пускай сидят, мозоли натирают… А мы здесь, как говорится, в тесноте, да не в обиде. Верно я говорю?
Женщина неласково глянула на пришельца из-под приспущенного платка, плотно сомкнула губы, отвернулась.
— А портфельчик… портфельчик не надо пинать, там у меня может пролиться, — предостерег мужчина, когда женщина, потеснясь, нечаянно задела ногой его портфель.
Городской речной порт — не на самой Оби, на одном из крупных ее притоков. Пока «омик» шел по нему, лавируя меж неуклюжих громоздких барж, длинных верениц плотов, прикрытый высоким мысом, было относительно тихо. Но вот он выбрался на простор Оби — и тут заподдувало. Вспененные волны били в правый борт с такой силой, что невеликое суденышко как бы охало и постанывало, а брызги от волн нет-нет да и осыпали нас холодным душем. Женщина укутала свою девочку предусмотрительно прихваченным дома одеяльцем, мужчина-сосед натянул на голову капюшон плаща.
— Севе-ер! — многозначительно протянул он. — Уж если понесло с губы — жди пурги…
— В июне-то? — удивился я.
— И в июле бывает. Тут всегда бывает… А вы, похоже, приезжий? Что-то не встречал здесь. Командировочный или как?
— Командировочный.
— Это и видно. Командировочных сразу видно. — Он бесцеремонно оглядел меня, укоризненно покачал головой: — Вот знаете, куда едете, а одеты как? Ну что здесь ваши штиблетики? Здесь во надо носить! — он со значением похлопал по голенищу добротного ялового сапога. — И курточка — так себе. Несерьезная… Верно я говорю? — подтолкнул он женщину с ребенком.
Сосед оказался не только энергичным, но и на редкость разговорчивым человеком. Охотно рассказывал о себе:
— Я ведь, если разобраться, тоже командировочный. Только длительный командировочный. Десятый год тут кантуюсь. Можно сказать, прописался на Севере. Изучил его, батюшку. Знаю, когда задует, когда пригреет. Люди на юг в эту пору, а я — сюда. Сам-то я ярославский, а здесь каждое лето. Закупаю, сопровождаю рыбку. Экспедитор, значит. Сам и работник, сам и начальник. Благодать! Вот поехал в поселок, делишки кой-какие провернуть надо…
Он вспомнил что-то приятное.
— Да, раскручивал я, бывало, тут делишки! За копейки, почти задарма рыбу брал. Какую рыбу! Одной икры по бочонку привозил…
Сосед опять пристально и как бы даже изучающе посмотрел на меня, нашел, что я надежный, свойский человек, сказал, потирая ладони:
— Что-то стало холодать… Как там дальше-то? В общем, вмажем, что ли? У меня есть…
Откинув капюшон, он потянулся за портфелем, пристроенным между лебедкой и ящиком с углем. Отвисший животик мешал ему сделать это быстро и ловко, не потревожив других, и когда он взял наконец свой портфель, то навлек на себя справедливое недовольство женщины с ребенком:
— Ну чего, чего не сидится, раз втерся! — вознегодовала она, поднимая с пола упавшее одеяло. — Забрался, так уж сидел бы, не дергался!
Экспедитор будто и не слышал упрека, достал из объемистого портфеля алюминиевую фляжку, потряс возле уха.
— Есть порох в пороховницах! — весело прищелкнул он пальцами.
— Спасибо, но я не буду. В поселке у меня работа.
Сосед искренне изумился:
— А я что, на прогулку еду? И у меня работа, но работа, сами знаете, не Алитет, в горы не уйдет… Верно я говорю?
Он сунул мне в колени фляжку, снова наклонился над портфелем, извлек просаленный сверток. Опять прищелкнул пальцами:
— А вот от этого наверняка не откажетесь. Обский омулек… по особому рецепту готовил. Сам! Да, Самохвалов моя фамилия. Иван Петрович Самохвалов.
Такой диковины я и в глаза не видел. Правда, слышал, что водится в Омской губе какой-то омуль, не то завезенный сюда, не то подвид байкальского — не знаю, не берусь судить, — но какой он из себя, с чем его едят, не имел понятия.
И вот этот омуль, умело распластанный со спины, влажно розовел нежнейшим мясом и источал запах, отдаленно схожий разве что с ароматом моченой брусники. Самохвалов разрезал рыбину аккуратными пластиками.
— Ну так что?
Велико было искушение отведать редкого деликатеса, но я устоял. Что-то удерживало от сближения с этим доброхотом. Во всем — и в манере держаться, и в наигранной распахнутости, и в мнимом расположении — чувствовалось прежде всего тонкое «узнавание» случайного попутчика, своего рода зондирование: «Кто ты есть? А вдруг да окажешься нужным человеком?»
Но Иван Петрович умел сохранять и такт. Когда я вторично отказался от угощения, он больше уже не предлагал.
Запрокинув голову, он глотнул из фляжки раз, другой, скривился, открыл рот, шумно выдохнул и лишь тогда взял закуску.
— Совсем не употребляете? Зря! — уверенно сказал экспедитор. И заговорил теперь уже без всякого останову: — Здесь, я вам скажу, товарищ дорогой, жить можно. С умом, конечно, с сообразиловкой. Ну, для начала надо иметь непыльную работенку, чтобы не пахать с утра до ночи и чтоб не считали тебя тунеядцем. Второе, хорошую лодку с мотором надо. Сети — само собой. И чем больше, тем лучше. Вот она, путина сейчас. Угони подальше, заготавливай рыбку. Соли, вяль, а ледник есть — туда вали. Это ведь здесь она дешевая. А ну-ка на Большой земле? В Тюмени, скажем, в Свердловске. Про Москву, Ленинград молчу. Копченая — десять рэ за хвост! Ну как? Верно я говорю?
Самохвалов широко развел руками.
— Велик батюшка-север, ни конца ему, ни края! Люди-то только вот тут, на этом пятачке, живут, ну, селеньица за пятьсот верст друг от друга натыканы, буровые сейчас кое-где, а так все тундра, тундра и тундра… В августе ягода пойдет. Морошка там всякая, голубика, черника, смородина. Знаете, какая здесь смородина? Во! — попытался он сделать колечком толстые пальцы. — С воронье яйцо, не меньше! А клюквы, клюквы — тьма-тьмущая! И все это добро пропадает. Ленятся люди…
Низко над Обью, едва не касаясь волн, пролетела в сторону береговых тальниковых крепей длинно растянувшаяся стая уток, кажется, чернетей.
Иван Петрович тоже заметил их.
— Вот утки, гуси, всякая другая птица. Что тут бывает осенью! Да если у тебя ружье, да если опять же ты не лентяй — на всю зиму дичиной запасешься да еще и на продажу будет. Ну и олешки не последнее дело… Верно я говорю?
До этого молча сидевшая женщина с ребенком вдруг резко повернулась к Самохвалову, заговорила зло и непримиримо:
— Понаехало тут всяких… Север, Север! Что же вы у себя дома-то так не хапаете? Тебе не только лодки с мотором, ледокола мало будет! Тогда бы баржами рыбу сплавлял. Гребут, гребут, и все мало! Да когда это, в самом деле, кончится? Уже и с Кавказа дорогу сюда вызнали. Цветочки везут, а отсюда — рыбу. Цветочки — подумать только! — по десятке розочка…
Она поплотнее завернула напугавшуюся дочку, снова напустилась на экспедитора:
— Да разве настоящие-то мужики этим здесь занимаются? Вон приедут с вахты, так ухлещутся — отмыть, отпарить невозможно! А ты — «вяль», «суши», «не ленись»! Уж помалкивал бы, раз воруешь…
Непробиваемый Иван Петрович ничуть не обиделся на женщину, не спеша пососал рыбью голову. И как ни в чем не бывало философски продолжил:
— Что поделаешь, гражданочка, каждому свое. Вот муж ваш, если я правильно понял, деньгу зашибает где-нибудь на буровой. А я, к примеру, не хочу зашибать на буровой. У меня свои интересы. И у тех, с розочками, свои. Жизнь — она, гражданочка, научит приспосабливаться. Верно я говорю?
— Хам ты, больше никто! — окончательно вышла из себя женщина. — Хапуга бессовестный! И зачем таких, как ты, только сюда пускают!
Она решительно встала, прижала к груди ребенка, ощупью нашла свою сумку и пошла прочь, расстроенная и оскорбленная.
— Ну что вот с нее взять? — сожалеючи кивнул вслед экспедитор, непоколебимый в своей правоте, верный собственному жизненному курсу. — Типичная бабская психология: сама не гам — другим не дам. А ведь молодая еще, как жить-то дальше собирается, детей растить? Эх, народ, народ!
На середине Оби «омик» так начал клевать носом и зарываться во встречную волну, что пенные наплески стали перекатываться через палубу. От ветра наверху уже не было спасения, и я зашел в битком набитый салон. Там в проходе на чьих-то чемоданах сидела ушедшая от нас женщина. Увидев меня, она презрительно отвела глаза.
Я пробился к широкому лобовому окну. Во все стороны пучилась валами и тяжело вздыхала растревоженная Обь. Прямо по курсу качалось над волнами холодное красное солнце.
О нем, о красном солнышке, и о том, что от него поутру моряку бывает не по нутру, я вспомнил вечером того же дня, потому что в назначенный час «омик» к поселковому причалу не подошел. Как выяснилось, местная гидрометслужба объявила штормовое предупреждение. Да и так было видно, что в небесной канцелярии не все в порядке и в погоде наступает резкий перелом.
Солнышка, ни ясного, ни красного, теперь уже не было вовсе, по небу от горизонта до горизонта стлались слоистые тучи с рваными, волочившимися низом хвостами. Обь разгулялась еще сильнее и вспыхивала полосами в посверке неожиданных молний. Было морочно, холодно и темно.
О причал монотонно бухали волны. Скрежетали бортами, раскачиваясь, сбившиеся в бухте сейнеры, мотоботы, буксиры, кричали уставшие бороться с ветром чайки, и продрогшие пассажиры вожделенно смотрели в мглистую даль, все еще надеясь увидеть потерявшийся «омик».
Не пришел он и в полночь, тоже означенный расписанием час, и всем стало ясно, что ждать больше нечего.
Люди на пристани ругались, проклинали погоду и пароходство, грозились кому-то писать, кому-то жаловаться и все же торчали здесь, потому что идти было некуда.
Утренний попутчик-экспедитор предлагал мне в случае чего завернуть к нему по такому-то адресу, но я помнил только улицу, а номер дома забыл. К тому же это была не гостиница, а частный дом, и идти туда не хотелось. Вообще не хотелось второй раз встречаться с назойливым и чересчур разговорчивым этим человеком.
Я, как и другие пассажиры, тоже на что-то надеялся, чего-то ждал, и наше многотерпение вознаградилось: откуда-то из-за барж, из-за плавучих кранов вынырнул и затарахтел мотором катерок и как-то боком, насилу преодолевая волну и течение, стал забирать бортом к причалу. Сначала мы не поверили, что он за нами, но оказалось — за нами, и через несколько минут мы дружно почти на абордаж брали это утлое суденышко, насквозь пропахшее мазутом и рыбой. Капитан честно сказал, что идти в такую волну через Обь рискованно, но что поделаешь, жаль озябших людей, и он решился. А кто боится волны, пусть сойдет обратно. Так же честно он напомнил и о том, что за риск положено платить вдвойне, а потому все отважные должны отдать его помощнику, рыжему парню в тельняшке, по три рубля. Недовольных или обиженных среди «отважных» не оказалось…
Я не стану описывать этот обратный наш рейс, только скажу, что болтались мы среди пенных пучин часа четыре, не меньше, что капитан то и дело кричал в открытую дверь рулевой рубки бежать всем на правый борт, и мы бежали, хотя как раз на правый борт опасно заваливалось судно и его заливала волна.
В общем, умученные, мокрые, околевшие до синевы, до стука зубов, мы наконец приткнулись к городскому причалу, и каждый порадовался, что все кончилось благополучно.
И тут, когда действительно все кончилось благополучно, присказку про красно солнышко пришлось вспомнить еще раз. Повезло, здорово нам повезло, что случилось это не в пути… В клубящемся небе синим гигантским огнивом встала ветвистая молния, посияла мгновение мертвой жутью да таким оглушительно-обвальным грохотом обрушилась на город, что сразу везде погас свет. В нос ударил острый запах селитры. Где-то что-то с быстрым нарастанием зарокотало, завыло, все ближе, мощнее, и вдруг я увидел стремительно надвигающуюся с Оби белую качающуюся стену. Она фосфорно взблескивала и струилась витыми космами. Минута — и по настилу причала ожесточенно забарабанил крупный, как колотый сахар, град. Налетевший следом дьявольской силищи шквал ветра сорвал с якорей стоявшие на рейде суда, поднял и разметал шиферные крыши ближайших домов, повалил заборы, оборвал, скрутил, спутал телеграфные и электрические провода. В пыльном хаосе высоко над землей метались фанерные листы, ветки деревьев, лоскутья толя, бумага и все-все, что могла подхватить, увлечь в смерчах к небу разбушевавшаяся стихия.
А потом вдруг враз сделалось тихо. Так тихо, что слышно стало, как журчат струйки стекавшей с причала воды и шипит, подтаивая, град.
Скользя и раскатываясь по нему, я перебежал под навес ларька и тут буквально нос к носу столкнулся с Гошей. Он был напуган. Молча схватил меня за рукав, потащил куда-то по переходам и мосткам над водой, и вот мы очутились в какой-то будке. Оба рухнули на нары.
Гоша горстью вытер щетинистое лицо, отдышался, тяжело спросил:
— Как же ты… Как же ты так, земеля? Не мог утра дождаться, пронесло бы, здесь долго не бывает. Я уж тут что только не передумал, как узнал, что ты на катер сел…
— Откуда ты узнал?
— Откуда! А вот оттуда! Звонил — сказали, что всех, кто не разошелся, Васька забрал. Ну тот, который перевез вас. Бакенщик он, за маяками еще следит.
— Спасибо мужику, выручил.
— Выручил! — возмутился Гоша. — А если бы перевернуло? Ведь волна-то четыре метра была, клепать-колотить! Понимаешь, четыре метра! Вот такая же гробина у гидропорта гниет. Только мачта и торчит. Осенью еще затонула. Так тут хоть у берега…
Меня удивило и даже озадачило такое неожиданное участие ко мне Гоши, но я до того устал, так хотелось спать, что ни о чем не стал спрашивать. Только подумал, что другой он человек, не такой, каким показался при первой встрече. Да я и не делал никаких выводов.
— Пойду домой, — сказал я. — Отдохнуть надо.
— А ты здесь и поспи, — немедленно предложил Гоша. — Пока идешь до гостиницы, то да се. У меня и матрац есть, и мешок спальный. Я ведь тут и живу…
— Как «тут», и вообще, что здесь такое?
Гоша ответил не сразу. Покрутил, повертел перед лицом пальцами, поискал объяснение:
— Как сказать? Здесь — насосная, а я моторист, стало быть. Воду в пакгаузы подаю. Обещают общежитие дать, а пока тут. Лето ведь, свежий воздух!..
Только сейчас я обратил внимание на громоздкий агрегат за дощатой перегородкой, на трубы, всякие манометры и вентили на них.
— Да нет, доберусь уж до дому, — повторил я.
— Ну, как хочешь, — не стал удерживать Гоша. — А будет время, заходи. Я всегда здесь.
Я уж было поднялся по крутым и длинным сходням с причала на высокий берег, как услышал за собой сначала топот, а затем Гошин голос:
— Земеля, слышь, постой! Совсем забыл! На вот, долг возьми, — и протянул мне трешку.
— Мы же договорились до конца недели?
— Бери, пока есть. Разжился я тут малость… Ну так забегай.
Но Гоша еще остановил меня:
— Слышь, земеля! Тебя тут весь вечер девчонка ждала. Ну та, ершей-то с которой ловил. Скоро опять прибежит, что сказать-то?
К вечеру погода опять разведрилась, опять засияло полярное солнышко, воспарили нежной зеленой дымкой плоские острова на Оби, и сама она, суровая труженица, как бы притихла, осела в берегах, устало забылась до поры. Так же кричали чайки, погукивали теплоходы, по улицам городка спешили прохожие. И только выбитые окна, скелеты стропил на домах, всякий неубранный хлам на дорогах напоминали о недавном урагане, о грозном дыхании не столь далекого отсюда Ледовитого океана.
По-прежнему не было в городе света, говорили, что вышла из строя электростанция. Не работал и телефон, давший, кстати, мне возможность беспробудно проспать полдня.
Потом я все-таки съездил в магазин «Спорттовары», купил добротной лески, крючков, другую рыболовную мелочь, а вечером отправился на причал.
И первым делом выслушал справедливые упреки Катьки:
— Ага, пришли! А вчера где были? Ведь обещались же! Мы с Петькой червяков старались копали, а вы? Думаете, легко здесь червяков искать?
— Катя, извини, но я не мог вчера, — радостно начал оправдываться я. — Погода-то какая была!
— Ага, погода! Сказали — все равно должны прийти. Я ведь пришла! И червяков принесла. А ерши всегда клюют…
— Спасибо, Катя, за червяков, за верное слово. А чтобы не сердилась, на вот тебе новую леску и крючки.
— А Петьке? — непритворно потребовала девочка. — Петьке где?
— Петька пускай сам покупает. Ну, а если хочешь, поделись. Тут вам всем хватит.
Мальчишка возник рядом немедленно, стоял, швыркал носом, ждал, когда Катька отмотает ему лески. Он опять был в кургузой школьной форме без пуговиц и в тех же больших сапогах.
Увидел я на причале и запомнившегося высокого старика в кителе. Он, как и в тот раз, стоял с непокрытой белой головой у кромки причала, смотрел на проходившие суда. И тоже, как в тот раз, стоял один, молчаливый, ко всему безучастный, лишь изредка переводя взгляд с реки на круглые часы под крышей дебаркадера.
Старик заметно оживился, когда вдали показался очередной пассажирский теплоход из Тобольска. О его прибытии известил диспетчер по радио.
«Кого-то ждет», — подумал я. И верно, старик сдвинулся с места и пошел как бы навстречу судну, к причальной стенке. Когда он поравнялся со мной, почему-то бросились в глаза его усы — тонкие, острые, тоже белые, а потому невидные издали на лице. Нет, неправильно я сказал: усы были рыжеватые, вполне обихоженные, скорбно свисавшие по углам безмолвного рта.
Что-то было небудничное в этом человеке, непонятное, что ли, чем-то пробуждал он интерес к себе, а чем — я понять не мог. Во всяком случае, казалось мне, старик он очень непростой и, конечно, неспроста дежурит на причале каждый вечер. А что каждый вечер — я не только убедился сам, но и слышал от других. Многие в городе знали его и почему-то называли шкипером. Называли иронически, с явным непочтением, и непонятно было: то ли это прозвище, то ли в самом деле старик — шкипер.
Но нет, он никого не ждал. Теплоход давно причалил, разошлись, разъехались немногие пассажиры, а старик остался. Но теперь он смотрел не только на Обь, с заинтересованной приглядкой нет-нет да и стрельнет глазами в мою сторону.
И вот тяжелой походкой, шаркая чунями, подошел ко мне, безо всяких околичностей спросил с сильным украинским акцентом:
— Надолго к нам?
— Как поживется, — в тон ему ответил я.
— У нас хорошо, у нас можно жить. От яка могутна ширь! — развел он руками. — Пожить треба, штоб це полюбить. Зараз не полюбишь и не поймешь. Я ж сам з Одессы, и родився там, а никуда отсюды не пои́ду. Давно на пенсии, можно уж до ридной хаты податься, а я не и́ду. И помру туточки.
— Так уж не скучаете по родине?
— А чего скучать? Здесь считай половина украинцев живе. Чи не бачив сам? За грошами сюда идут. Хаты покидали — и сюды. А я — ни, я не за грошами. Я Север люблю…
Трудно было определить, сколько старику лет, немало, конечно, но к нему так и напрашивалось сравнение с одиноким деревом, которое, как ни ломают ветры, как ни бьют морозы, все стоит на краю обрыва, цепко держась корнями за спасительницу-землю. Он еще ничего, этот дядя: не сутул, жилист, с крепко посаженной головой на такой же крепкой шее. Во всем его облике угадывалась многолетняя закалка, а точнее — приспособленность к немилостивой здешней природе, к несладкой, похоже, жизни. Вот и сейчас при свежем ветре он стоял в неизменных своих чунях на босу ногу, с обнаженной грудью, густо поросшей золотистым курчавым волосом. Просто годы подсушили его, а может быть, и всегдашняя необъяснимая угнетенность. Эта угнетенность, будто в маске, отражалась на буром, в складках, его лице, на усах-щеточках, как уже было подмечено, скорбно свисавших по углам рта. Старик то и дело проводил по ним заскорузлыми пальцами.
— А бачу, ты щедрый, як артист какой, — сказал он с укоризной.
— Это почему же?
— Как «почему»? Тому гроши суешь, этим удочки задарма, — метнул он недовольными глазами на ребятишек.
Меня неприятно удивила такая наблюдательность, но я тут же, отгоняя недобрые мысли, подумал, что в этом замечании скрыто желание предостеречь от нежелательных знакомств с подозрительными завсегдатаями причала. А такие и в самом деле появлялись здесь по вечерам.
— А вы наблюдательный, — заметил я.
— А то як же! — согласился старик. — На то и глаза. Я усе бачу! И скажу тебе: всякий пришлый тут, как перст, весь на виду. Здешние-то привычны, а новый зараз приметным делается…
Он наклонился к самому моему уху, плохо получившимся шепотом посоветовал:
— Ты не здорово с ним. Знаешь, кто он? Босяк, жулик! Доверься такому, обдерет как липку.
— Это о ком вы?
— О том, кого ты трояченницами снабжаешь.
От старика невыносимо пахло чесноком, и я отодвинулся от него.
— Для чего вы все это говорите?
— Да так… Я — старый человек, побачив на своем веку всякого люду, и этих бичей знаю. Ворье они все! Спроси, где он не работав. И отовсюду шугают!
Старик опять приблизился ко мне, оглянулся:
— Я ведь почему предупреждаю. Обкрутит он тебя, новичка здесь, за милую душу. Вот попросит што-нибудь сделать, ну малость яку, што-то увезти, што-то передать, ты по доброте своей сделаешь — и влип в воровские сети… Знаю я этих бичей! — повторил старик и сплюнул.
Он пригладил усы, навалился грудью на перила и, глядя в темную воду, круто переменил разговор:
— Значит, ты из газеты?
— Из журнала.
— Во-во, все равно статейки, значит, пишешь. Так вот, я хочу тебе рассказать про свою жизнь. Какая жизнь! Почему, думаешь, я здесь, на Севере? А сам з Украины, аж з Одессы. Скажу — не поверишь. Люблю путешествовать. Север люблю! Хочу рассказать тебе про свою интересную жизнь, чтобы ты, значит, прописал все как есть в статейке. А фамилия моя Симак.
Симак оторвал взгляд от воды, потрогал усы.
— Значит, так…
Но тут Катька выволокла тяжеленного, змеисто извивающегося налима, скользкого и увертливого, она никак не могла снять его с крючка, и я поспешил на помощь.
— Уйдите! — строго и неожиданно отчужденно сказала Катька, выпрямляясь. — Не надо мне помогать. — И так недобро, с такой обидой глянула на меня своими зелеными глазами, что я ее не узнал…
Старик долго рассказывал мне про свою полную приключений флотскую жизнь, что плавал сперва на пароходах, а потом на теплоходах по Карскому, Баренцеву, Белому морям, что бывал — и по многу раз — в Мурманске, Архангельске, на Диксоне, что он шкипер, боцман, лоцман и так далее — говорил обо всем, но только не о том, что привело его сюда, в столь непохожий на солнечную Одессу заполярный город. И было в его рассказе что-то с дальним прицелом. С прицелом, о котором я догадался позднее.
Кое-как я отвязался от него, сказал, что проживу здесь еще несколько дней, и он расскажет все остальное, а пока я пойду к ребятам ловить ершей.
Но с Катькой отчего-то уже не стало той взаимопривязанности, хоть и показала на банку с червями, ни о чем не спрашивала, не суетилась рядом, не снимала с крючка ершей, только взбуривала на меня недоверчиво и осуждающе. Зато с недетской строгостью покрикивала на Петьку, когда тот делал что-нибудь не так.
По уговору наловленная рыба сегодня полагалась мне, и я задумался, как бы сделать так, чтобы и рыбу не брать, и Катьку, не обидеть. А наловили мы много — два длинных проволочных кукана, штук, наверно, пятьдесят. Да еще налим. Куда мне с этим добром в гостинице?
И тут я придумал:
— Давай, Катерина, если мне полагается улов, заварим уху. Тройную! А что, правда? Это же здорово — уха из ершей! Пойдем к дяде Гоше, у него есть электрическая плитка, кастрюля большая. Петьку с собой возьмем.
Катька посмотрела, посмотрела на меня и сказала, как отрубила:
— Не пойду я с вами никуда. И рыбачить больше с вами не буду… Забирайте свои удочки!
— Это почему же? Что случилось?
— Вы… вы плохой дяденька! Такой же плохой, как тот дедушка…
Гоша встретил меня чуть не с объятиями. Побритый, постриженный, в спортивном костюме с броскими красными лампасами. Выключил надоедно стучащий насос.
— Хватит, клепать-колотить! Им ведь зачем вода-то? — мотнул он головой куда-то наверх. — Пакгаузы моют. Ну, там после рыбы, всякой всячины. Наставят шланг — и айда поливать! — Гоша показал, как моют пакгаузы, будто бы поводя из стороны в сторону шлангом. — Ну и еще кой-куда подкачку делаю. В общем, как в старой песне: «Потому что без воды — и не туды, и не сюды…»
Он сполоснул прямо тут же, внизу под насосом, руки, открыл приколоченный к стене шкафчик. Замысловато покрутил пальцами, заговорщически подмигнул бывалым глазом:
— Выпьем чайку? Я тут разжился малость…
— Подожди. Кое-что скажи мне.
— Ну и поговорим, конечно, мне тоже до тебя дело есть.
Гоша вынул из шкафчика откупоренную бутылку водки, выставил тоже открытую консервную банку с тушенкой, хлеб. Отдельно положил на столик крупную проросшую луковицу.
— Вот даже фрукт раздобыл, — сказал он, суетливо разрезая хлеб, доставая ложки. — Туговато у нас летом с лучком-чесночком. Съели за зиму, и пока не завезли. Приезжие барыги торгуют.
Я сразу и опять неприятно вспомнил старика шкипера, смердящего чесноком.
— Скажи, Гоша, с чего это сегодня Катька на меня напустилась? Поговорил с Симаком, и ее как подменили.
— Ай! — отмахнулся Гоша. — Нашел с кем разговаривать. И правильно Катька невзлюбила…
Он подсел ко мне на нары, давай крутить пальцами перед лицом.
— Как бы тебе объяснить? Ребенок — он и есть ребенок, мало ли чем можно обидеть. А шкипер как-то нехорошо пошутил с ней. Вот, наверно, из-за него и с тобой так…
— Но я-то при чем? Я же не подшучивал!
— Ай! — опять замахал Гоша руками, явно досадуя на мою непонятливость. — Шутки-то ведь бывают разные, иная не только малого, а и дубака наподобие меня отшибет. Слушай сюда, если интересно, клепать-колотить!.. Таскают они, мелюзга, ершей, а шкипер и говорит им: «Чем вы занимаетесь, сопляки, цирк ведь московский приехал. Попов там, Никулин и прочие». — «Где, куда приехал?» — «Да прямо в аэропорту и балаган циркачи раскинули. Тигру, слона привезли…»
Ребятишки рты пораскрывали: «Правда, дедушка?» — «Как не правда, если сам видел».
Ну, те побросали свои закидушки — и на остановку. А автобусы уже не ходили. Пробежали они до порта все десять километров, видят — никакого цирка нет. Вернулись так же пёхом, языки повысовывали от усталости, а шкипер живот поджимает, хохочет над ними…
— Зачем он так сделал?
— А ты спроси его, придурка. Самого себя повеселил. Он же один здесь, как волк в окладе, руки ему никто не подаст. Вот и придумывает развлечения… В общем, гад он, и не только за это!
Гоша потянулся к бутылке, но я отвел его руку и показал на чайник, уже пошумливающий на плитке.
— Давай лучше чаю.
— Давай, — кивнул он. — Я расскажу тебе, кто такой Симак! Сам-то он наговорил тебе, поди, семь верст до небес и еще наговорит! Он всех приезжих обхаживает, Север расписывает, будто рай ему здесь, клепать-колотить!
Гоша разлил по кружкам крепко заваренный чай.
— Ну так слушай сюда. Полицай он бывший, этот Симак. Всю войну, продажная шкура, фашистам прислуживал, а потом под чужой фамилией еще долго неузнанным был, в Закарпатье при теплом местечке кантовался. И все же нашли, опознали. Жаль, что за давностью лет вышку не дали, поменяли на десятку строгача. Вот в этих теперь милых его сердцу краях и оттрубил срок от звонка до звонка. А потом — куда? Домой нельзя, напаскудил за войну. Там, в Одессе, говорят, не прощают изменников, хоть и отбыл ты срок. И правильно делают! В сорок третьем, наверно, такой же полицай батю моего раненого расстрелял на глазах у всей деревни. В Белоруссии это было, сам ездил, когда вырос, многие помнят тот день. Памятник там стоит отцу… Правильно делают, что не прощают! — с нажимом повторил Гоша. — У нас тоже не прощают, сам видишь, какой он одичалый. Вот и ошивается здесь после тюряги, все смотрит куда-то, ждет чего-то, а все равно здесь. Некуда ему больше податься… Да катись он, клепать-колотить! — выругался напоследок Гоша. — Поговорить, что ли, не о чем? Ты вот лучше послушай…
Гоша задумчиво помолчал, словно бы решая, с чего начать, взъерошил пятерней постриженную свою шевелюру, знакомо пожестикулировал перед лицом.
— Я ведь как до такой житухи докатился? Работал в Пензе на стройке. Хорошо получал. Даже в бригадирах последнее время ходил. Семья, конечно, дочка такая же, как Катька. Ну, живем, все идет нормально, жена на часовом заводе работает. И тут приезжает кореш, Сашка Блудный. Ну, Блудный — это у него прозвище, а так Сашка Гурьянов. Поддали за встречу в ресторане. Сашка и говорит… Кроты вы, говорит, слепошарые, замуровались с головой в своих норах, ничего дальше носа не видите. Горбатитесь, говорит, за двести каких-то колов, а на Севере эти деньги заработать за неделю — раз плюнуть. И показал сберкнижку на пять тысяч. Это как уволился от нас, за два неполных года хапнул…
Ну и понесло меня, клепать-колотить! Веришь, земеля, сплю и вижу, что я где-то на большой стройке, на самом что ни на есть диком Севере, зимой — морозы, летом — дожди, все нипочем! Как месяц, так тыща на книжке! А я ведь всю жизнь мечтаю «жигуленка» купить…
Ну и потом уже без Блудного по-трезвому прикидывал, как да что. И выходило — лучше некуда: трудовая в порядке, статей плохих никаких не записано, наоборот, благодарности, премии там разные к праздникам, монтажник пятого разряда, сварщик, слесарь — что еще надо? В общем, одна нога у меня дома, а другая уже на Севере, где Сашка.
Говорю о своих задумках жене. Так и так, говорю, съезжу пока один, а там видно будет: дадут хибару — вас вытребую, нет — один буду вкалывать. Мне ведь что — особых удобств не надо, мне бы только на «жигуленка» сколотить…
Гоша еще подлил в кружки чаю, но не пил, а только отрешенно смотрел в угол. Нет, он совсем не старый, лет тридцать пять, наверно, не больше, и вот сейчас в своем костюме с лампасами так не похож был на того Гошу, какого я встретил на причале в первый раз. Что-то интеллигентное виделось в его сухощавом, чуть удлиненном лице — прямой тонкий нос, четкий рисунок бледных губ. И только большие голубые глаза по-прежнему были полны скрытой печали. И вот он поднял эти глаза на меня.
— Жена — ни в какую! Чего, говорит, тебе не хватает, квартира — есть, работа — тоже, чего тебе надо?.. «Жигули», говорю, дура, надо. Когда еще с этой зарплаты на машину мы соберем? Умные люди, говорю, только так и делают: сдают в наем квартиры — и за деньгой на Север. Вон, говорю, Блудный, пока у нас в бригаде мотался, больше чем на полторы сотни никогда нарядов не закрывал. А сейчас? Куда, говорю, от нас он подался? На юг, отдыхать с шиком, клепать-колотить!
Месяц, другой уламываю бабу — даже слушать не хочет. Езжай, говорит, хоть в Америку, а меня не трогай. Пропади, говорит, ты пропадом вместе с Блудным и своими «Жигулями».
Ну, я тоже с характером, кончилось терпение. Мымра, говорю, ты необразованная, добра же хочу, дура, машину хочу для семьи иметь. В общем, как хочешь, говорю, а меня не поминай лихом.
А тут и письмо от Сашки. Пишет, работу для меня присмотрел, ничего, не пыльная работенка, а возьмут с руками, с ногами. Пишет, такие специалисты, как я, везде в цене. Давай, говорит, не тяни, не пожалеешь…
Тут уж я больше не раздумывал. Рассчитался в один день — и к нему.
К нему — это на стройку. И верно, взяли сразу. Документы-то у меня тогда чистые были… И стройка развертывалась — будь здоров! — тянуть газопровод аж до границы. Люди да люди нужны. В общем, устроился на газопровод. Правда, на подхвате первое время был, но работал, присматривался, сам собирался трубы сваривать.
И тут начал узнавать после Пензы-то, что такое Север, клепать-колотить! Скучища — душу выворачивает! Что на работе, что дома. Да какой там дом — балок в болоте! Рожу всю раздуло от мошкары, помыться толком негде. Ну и на работе поворачиваться надо. Чуть что не успел — втык от бригадира. А я сам из бригадиров, легко, думаешь, переносить? Раз поцапался, два поцапался — не то стало. Что-то не шибко и деньга-то идет. А в сентябре задуло, запуржило…
Здесь Гоша опять умолк, повертел на столике кружку, поерошил волосы.
— Понимаю я, земеля, что сам дурак. Такой уж мерзопакостный характер! Даже бабу взять — и ту не послушал, уехал. Да и уехал-то как, удрал, считай, от семьи.
Ну, а дальше — больше. Зимой уже раздобыл где-то Блудный целый ящик спирта. Там ведь, на трассе, сухой закон, а у нас с ним пошла житуха, клепать-колотить! Все бьются в догадках, где мы расстарались спиртяги, а мы помалкиваем. Я и сам толком не знал где, Блудный темнил что-то, мол, весной еще припас… С неделю гужевались, а потом прилетел вертолет с двумя милиционерами. Сашку и меня заодно увезли в базовый поселок. И тут оказалось, что спирт-то Сашка не покупал, а забагрил из проходившего к геологам вездехода. Нам этот вездеход тоже завез кое-что из продуктов, вот тогда Блудный и успел…
Короче — упрятали моего кореша далеко и надолго, а меня уволили по тридцать третьей статье, да еще с какими-то пунктами. Эта тридцать третья — как ярлык какой о твоей рабочей неполноценности. И пошло-поехало! Куда ни сунься — не берут. Домой поворачивать тоже стыдно: не то что денег не заработал, все с себя-то спустил! Пробавлялся случайными заработками, всякой халтурой. Что уж вспоминать про остальное…
Вижу, худо мое дело. Долго так не протянешь. Того и гляди, загремишь за Блудным. Взял да и махнул сюда. Упросил капитана принять на рыболовный сейнер. Маленько не доработал до конца сезона, выгнали. Сплавил налево мешок муксуна, застукали — и привет родителям. Даже расчет не дали. Вот такая житуха, клепать-колотить!
Гоша положил на хлеб тушенки, вяло пожевал.
— Сам дурак, во всем сам дурак! — убежденно повторил он. — Понимаю все, а делаю не так… Вот уж когда сюда приткнулся, все, думаю, шабаш, хватит левачить, да нет, опять соблазнился, опять левой рыбкой базарю… Есть тут один приезжий толкач с какого-то рыбкомбината, вот он снабжает, а я, так сказать, реализую… Но и сам посуди, какой заработок на водокачке?
— Кто этот толкач, фамилию не помнишь?
— А черт его знает! Скользкий такой тип, каждое лето здесь. Любит чужими руками жар загребать.
Гоша от своих же слов распалялся все больше, кого-то ругал, кому-то грозил, и казнил, и казнил самого себя…
— Послушай, земеля, — вдруг заговорил он изменившимся голосом. — Только не подумай, что я тебе жалуюсь. Ничего мне от тебя не надо. Вот веришь — нет, горит все тут, — он постукал кулаком в свою плоскую грудь, — горит, охота кому-то все сказать-высказать, я и сказал тебе. Почему тебе — убей не знаю. А молчать не могу… Ты выпьешь, нет? — опомнился Гоша. — Не хочешь, значит. — Он приподнял бутылку, потряс перед глазами. — Тогда я тоже не буду. Все, земеля, завязал! Завязал, и надолго. Слово мое — олово, клепать-колотить!
Ведь бывает же такое! Ну откуда мне было знать, что я снова встречусь с сердитой женщиной, ушедшей от нас с Самохваловым с палубы «омика»?
А получилось так. По журналистским моим делам мне оставалось еще побывать в бригаде буровиков, очень известной на Обском Севере, возглавляемой Виктором Тереховым.
Вахта менялась в тот самый день, и я поспешил в аэропорт, чтобы улететь на буровую вместе с бригадой Терехова.
Вот тут-то, на вертолетной площадке, и встретил «сердитую» женщину. Она, оказалось, провожала на десятидневную вахту мужа, и не кого-нибудь, а самого бригадира Виктора Павловича Терехова…
Очень подозрительно оглядела она меня, когда я поздоровался со всеми. Виктор Терехов, могутный малый, несмотря на лето, в меховой куртке и теплых, меховых же сапогах, дружелюбно даванул мне руку и весело сказал, что рад любому новому человеку, что вообще готов взять в бригаду, если я, конечно, смогу что-то делать полезное, кроме как есть кашу с тушенкой. Тем более, добавил он, что в бригаде у него имеется вакантное место подсобного рабочего.
Вот она, вся в сборе тереховская бригада, восемь мужичков-боровичков, чем-то неуловимо схожих между собой, но, как потом выяснилось, совсем разных по характерам. Я уже не сужу по внешним признакам: все молоды, все здоровы, не говорю про современные длинные прически, а про бороды можно бы и не упоминать — эта какая-то напасть на нынешнюю молодежь, особенно на северян! — безбородым оказался один Саша Кравченко, зато с роскошными бакенбардами и бравыми гусарскими усами…
Это уж потом я узнал их по именам, потом уловил особинки нрава каждого, а пока видел как бы обобщенно всех сразу.
Вертолет уже вовсю крутил лопастями, пришлось даже придерживать шапку (ее, как и сапоги, настоял взять Гоша), когда Терехов подошел к жене, взял за плечи и прокричал, осиливая гул двигателя:
— Ну, Валюха, не горюй тут, не простуди Наташку, а с партизана глаз не спускай! Да чтоб не гонял на велосипеде по улицам!
Уже когда летели, Терехов рассказывал:
— Взяла привычку — как моряка дальнего плавания, каждый раз провожать и встречать. Говорю, не езди, не трать время, побудь лучше лишний час с детьми, нет, выдерживает свою линию. А их ведь не привяжешь, Сережка уже наверняка деру дал…
Называя сына партизаном, Терехов явно подчеркивал этим вольнолюбивый нрав мальчишки, ничуть не порицая его.
— Разновозрастные они у нас, — продолжил он. — Дочке с мая на третий год перевалило, а этот в четвертый перешел. Наташку в ясли носим, а парень — вольный казак. Летом без всякого пригляду живет. Я — в тундре, мать — на работе, вот и партизанит. На юг всей семьей поедем еще только в августе…
Терехов умолк, о чем-то подумал.
— Поедем, если, конечно, дойдем до нефти. Дойдем, как считаешь, Гасанов?
Гасанов, с черными южными глазами сбитень, услышал вопрос, пожал квадратными плечами, мол, ты бригадир, тебе и знать. Но все же сказал с необидной подковыркой:
— Ва, дарагой! В море купаться захочешь, дэвушками на пляже любоваться захочешь — живого черта поймаешь, не то что дойдешь до нэфти!
Шуткой своей он вернул Терехова к мыслям об отпуске.
— В Крыму у нас свой санаторий от управления. Летом почти полностью ребятне отдаем. За три смены успеваем свозить всех. Даже интернатских прихватываем, детей оленеводов. Ханты, ненцы, манси. Им-то совсем в диковинку теплые края… Ну, а если у самого с отпуском не получится, мои без меня отдохнут. Жена вроде бы уж штатной воспитательницей стала, каждый год со школьниками ездит.
— А знаете, я, кажется, знаком с вашей женой, — сказал я после некоторого сомнения: говорить — не говорить.
— Когда успели? — весело удивился Терехов.
— Да так, случайно вышло…
И я рассказал, как было дело.
Он смеялся, обнажая крепкие, эмалево-белые зубы, комкал в руках шапку и приговаривал:
— Валюха это может, на нее похоже. Отчитает кого хочешь!
И как-то сразу разговор наш стал непринужденным, говорили о житье-бытье, вспоминали забавные случаи и вообще чувствовали себя так, будто знакомы не один час, а много дней.
— Вон, видите буровую? — Терехов в своей меховой куртке, словно скатанный и спрессованный, толкнул меня локтем, показал в иллюминатор. — Это Пятая. На очень перспективном месте сверлят. Если подтвердится заключение геологов — будет большая нефть.
Рослый парень с рыжей бородищей, в таких же, как у Терехова, сапогах и новеньком стеганом ватнике, стянув с кудлатой головы шапку, тоже прильнул к иллюминатору.
— Смирнов свое возьмет, достанет нефть. Хоть насквозь шарик продырявит, а фонтан пустит. Везучий этот Смирнов, — сказал рыжебородый вроде бы самому себе, но все услышали и дружно захохотали.
— Только кому нужно такое везение? — проговорил кто-то. — Ведь если Смирнов продырявит шарик, нефть-то куда пойдет? В Америку, Лева!
И снова смех.
Внизу по всхолмленной желтоватой тундре реденько торчали, а точнее, как бы бежали встречь вертолету тощие островерхие лиственницы с уныло опущенными ветвями-плетями. Было солнечно, и стрекозиная, разлато мелькающая тень машины отчетливо скользила по ягельникам, бесчисленным, оловянно взблескивающим озерцам, лишь изредка исчезая в распадках и в оврагах, густо поросших темными куртинами ивняков. Жуть брала от великого однообразного пространства, сколько ни смотри — не за что зацепиться взгляду, и казалось, что нет здесь и быть не может никакой жизни.
Но не так, наверно, думал Терехов. Показав в иллюминатор на смирновскую буровую, которая при легком крене вертолета неожиданно косо взметнулась ажурной вязью высоко над тундрой, он сказал, взглянув на часы:
— Через пятнадцать минут будет Шестая, а там до нашей рукой подать.
Нет, кому-кому, а Терехову видится эта земля далеко не безжизненной и вовсе не пустынной, он знает, что в ней и что на ней…
Но вот под нами и Шестая, эта стоит в балке, почти опоясанная какой-то речушкой, и, кажется, здесь погуще растительности. Чуть в стороне — четыре вагончика, еще какие-то времянки, дощатые навесы, бочки, ящики, трубы — все это с малой высоты хорошо видно. Видно и людей, даже собаку с ними, они что-то перетаскивают по желтой, похоже, песчаной дорожке. Люди привстали, помахали шапками.
— Олемчук здесь командует, — сказал Терехов. — Ушлый, двадцать лет на буровых. Соревнуемся с его бригадой, не знаю еще, кто кого обойдет в этот раз. Но ничего, мы тоже не лыком шиты! — В голосе Терехова прозвучала уверенность и даже какая-то азартная задиристость. — Не лыком шиты! — повторил он и как бы поставил точку.
…Вертолет заложил крутой вираж, заметно снизился, и побежали под брюхом тряской махины чахлые елки, лиственницы, мелькнул один вагончик, другой, копия тех, что остались позади, потом еще два, и в стороне, уже с другого борта, вдруг взметнулась к небу корабельной мачтой буровая вышка с флагом на верхушке и голубыми дымными выхлопами работающих дизелей.
Через минуту вертолет завис над бетонной площадкой, медленно повернулся туда-сюда, словно бы разглядывая земную твердь, и мягко осел на колесах.
Вахтовый поселок — это, конечно, условно, что он поселок. Вернее сказать, просто жилье рабочих, оторванных от базы, от дома на сотни километров. Этот же состоял всего из четырех вагончиков-балков, столовой, размещенной в огромной бочке, напоминающей железнодорожную цистерну, но специально оборудованной, да еще из нескольких складских построек. Но он был вполне обжит и даже чем-то уютен. Чувствовался и порядок. Не знаю, как на других буровых, но здесь ничего не валялось, не видно было строительного хлама, железа, цемента, даже емкости с соляркой, обычно черные и маслянистые, ярко желтели, покрашенные охрой. От вертолетной площадки через болотце вели ровные крепкие мостки из лиственничных стволиков, бурильные штанги и обсадные трубы лежали штабелями, всевозможная оснастка, приспособления, инструменты хранились под навесом. Монотонно стрекотали движки, из распахнутых дверей вагончика доносилась музыка, и уж совсем по-домашнему сушилась на веревке выстиранная роба…
Первыми нас встретили две рослые белогрудые лайки. Еще с воздуха я заметил их, кочками сидящих обочь площадки. Привычные ко всему современному, псы ничуть не убоялись грохочущего вертолета и, только мы вышли из него, с радостным визгом принялись прыгать вокруг, путались под ногами.
Взвалив на плечи рюкзаки, мы направились по мосткам к вагончикам. Возле них нас ожидала девушка в цветастом платке с глазами ничуть не светлее спелой черной смородины.
— Здравствуйте, Виктор Павлович, здравствуйте, ребята! — поздоровалась она с той характерной мягкой певучестью в голосе, какая звучит в разговоре коренных северян. Посмотрела на меня с явным любопытством, тоже кивнула.
— Кушать будете или как?
— Будем, Акулина, будем! — сказал Терехов, поздоровавшись с ней за руку. — Давай пока разбирай рюкзаки, там кое-что найдешь для себя, а мы с гостем заглянем на буровую.
Еще дорогой Терехов говорил, что взял за правило по приезде на работу сразу сходить на буровую («Все три дня вспоминал недоделки: там гайка прослабла, там шланг провис») да заодно и принять вахту — надо побыстрей отпустить вертолет.
Пока шли, он рассказал о сменщиках — что ребята они в общем ничего, хорошие ребята, вот только старший бурильщик Рустам Султанбеков не бережет инструмент — за прошлую вахту вывел из строя три долота.
— Нет, он грамотный мужик, умеет работать. Только не там, где надо, спешит.
Сказал и о встретившей нас девушке:
— Из местных она, ненка. Закончила музыкальное училище, вроде петь да плясать должна, а напросилась к нам. Долго думали, брать — не брать, все же девушка, трудновато ей будет с нами, а потом решили: берем. Определили в поварихи. И правильно решили. Теперь как-то даже не представляем, что бы делали без нее. Непоседа, на все руки мастерица: жарит, варит да еще и на охоту успевает. Куропаток, уток приносит. А по весне, когда охота была открыта, гусятиной закормила. Тут пока дичи хватает. Отойди с километр — и охота. А стрелок какой! Это, наверно, уже потомственное. Раз подбросили на спор спичечный коробок — не нашли после выстрела… Она у нас и уборщица, и портниха. Почти безвыездно живет на вахте и, когда мы улетаем домой, чинит, стирает наши спецовки. В общем, хорошая девушка, — искренне похвалил Терехов Акулину.
«Ну все у него «хорошие», все «ничего», — ненароком подумал я, припоминая, где и к кому Терехов подбирал бы иные прилагательные. Не припомнил. Только еще раз подумалось: как же надо видеть и понимать людей бригады, чтобы при таких-то вот условиях работы сказать о каждом доброе слово.
Когда поднялись на буровую, меня с непривычки так оглушило лязгом и гулом, что я перестал слышать голос Терехова. Надсадно скрежетали лебедки, тяжко вздыхали насосы, взвизгивали змеисто скользившие на блоках тросы, подобно потоку шумел в шлангах раствор, что-то ухало и колокольно вызванивало над головой, и под весь этот нестройный аккомпанемент жутковато подрагивала и, казалось, покачивалась вышка…
Терехов подал мне красный пластмассовый шлем, такой же надел сам, машисто перехватываясь за поручни, ловко, привычно взбежал вверх по крутым железным ступеням. Забрался за ним на площадку и я, и тут мне сделалось дурновато от высоты, теперь уже от реального покачивания вышки…
— Здесь верхового рабочего место, — прокричал Терехов.
Пока он о чем-то говорил с верховым, чумазым верзилой в широченной, заляпанной глиной брезентовой спецодежде, что-то проверял и уточнял, оглядывая механизмы, я представил работу на буровой, и мне стало не по себе… В дождь и снег, в мороз и зной, продуваемые со всех четырех сторон, работают здесь люди, к тому же, как я понимаю, с известным риском быть низвергнутыми с этой верхотуры. Грязнущие, бородатые черти, в мокрых, коробом стоящих спецовках, вваливались они после смены в вагончик и долго молча курили, приходя в себя. И уж потом только, помогая друг другу, стягивали, будто скафандры, эти спецовки, набрякшие сапоги, пока еще вяловато, но все веселее отпускали колкие шуточки в адрес того или другого.
Ни раньше, ни позже — как раз в такие минуты в вагончике объявлялась Акулина и начинала по-хозяйски «воспитывать» парней, выговаривала, что не может приучить их к порядку, мол, зачем раздевалка, где она дополнительно навбивала гвоздей вешать спецовки и поставила самодельную электропечку — сушить их, и почему вовремя не приходят обедать, всегда этот обед остывает, и вообще не съедают то, что она для них готовит. Или невкусно готовит? Укоряя за все это парней, Акулина сама развешивала за перегородкой робы, затирала пол.
— Да будет тебе, Акуля, будет! — успокаивал кто-нибудь из ребят. — Ведь обещались же исправиться — исправимся…
Как-то, уже перед самым моим отъездом с буровой, мы с Тереховым сидели после работы в вагончике вдвоем. Ребята, свободные от вахты, прихватив удочки, ушли рыбачить на недалекое озерко. Под потолком ныли надоедливые комары, на столе, не мешая, тихо журчал транзистор. Я оглядел помещение. Что ж, по полевым условиям вполне приличное жилье. Стены облицованы шпунтованной дощечкой и на нынешний манер подрумянены до коричневых разводов паяльной лампой. Над каждой кроватью — немыслимых сюжетов цветные вырезки из журналов, фотографии любимых. Пол покрыт потрескавшимся линолеумом, у входной двери — без сомнения, Акулиной положенная вытертая оленья шкура. Впрочем, оленьи шкуры лежат и на некоторых кроватях, я вот спал на раскладушке тоже под шкурой, страшно колкой и линючей. Над общим столом — длинная, во весь поперечник вагончика, полка, забитая старыми журналами и книгами, которые или не интересны, или давно прочитаны — рабочие почти не брали их в руки.
А в общем и целом все же мне показалось скучноватым здешнее житье-бытье. Буровая — вагончик, вагончик — буровая. Ну рыбалка, ну когда прокрутят старую киноленту, послушают магнитофонную запись. Не мало ли для молодых парней? Что их привлекает сюда?
Об этом я и спросил Терехова.
— Ну, если по-серьезному, то молодежь скорей всего привлекает необычность нашей работы, скажем прямо: романтика, — ответил он. — Север, безлюдье, пока что дикая природа — где, как не здесь, испытать себя, проверить на прочность, утвердиться в чем-то? Словом, обрести самостоятельность, определиться в жизни. А условия здешние и впрямь ведут отбор и очень скоро выявляют — кто есть кто. Многие быстро понимают, что не туда заехали, и живенько поворачивают в края потеплее… И это хорошо, что вовремя одумываются и поворачивают, хоть не бичуют. А кто выдержал — привыкают и не могут без Севера.
Я уже знал, что сам Терехов — уралец, что на Север приехал сразу после армии, что институт закончил, можно сказать, здесь, в вагончике — на полке еще и сейчас стоят учебники по горному делу, — что начинал с подсобного рабочего на буровой.
Все это я знал, но меня интересовало другое: почему Север, чем он его-то притянул?
— Ну, а заработок, заработок ведь тоже не последняя штука? — прямо спросил я. — Всякие коэффициенты, квартальные-премиальные…
— Не секрет, зарабатываем мы хорошо, — кивнул Терехов. — Но ведь и заработать надо уметь. Вот эти летуны из теплых городов — они ведь как думают? Приехал на Север, шибани баклушу — рубль в кармане, шибани другую — два. Нет, так не бывает и не должно так быть. Здесь, как и везде, надо работать, и работать на полную выкладку. А тут еще дожди, мошкара, зима с сентября. Многим это не по зубам, не под силу, да и не по нраву часто. Вот и летают со стройки на стройку.
Но тут разговор наш прервал неожиданно вернувшийся с рыбалки Байрам Гасанов. Всклокоченный и возбужденный, прямо с порога темпераментно загремел:
— Ты посмотри, ты посмотри, что дэлает, собака! Опять оборвала! И все та же, на том самом мэсте, где ручей впадает! Только бросил — она цап! — брюхо желтое показала — и нэт блэсны! — Байрам потряс перед глазами Терехова спиннинговым удилищем с болтавшимся концом лески. — Послэдняя блэсна!
— Подожди, Байрам, — сказал Терехов. — Блесну сделаешь новую и «собаку» вытащишь. Присядь, раз зашел, объясни товарищу, что тебя сюда, на Север, загнало?
Байрам непонимающе посмотрел на меня своими черными, без зрачков глазами.
— Как загнало? Сам приехал. А что такое?
— Да ничего, просто выясняем, что нас здесь удерживает.
— Ва, интэрэсный разговор! Может, смущает, что я азэрбайджанец, а здесь? Так тут, по-моему, одна Акулина мэстная. Кравченко — с Полтавы, Султанбэков — из Татарии. Со всэй страны здэсь люди, дорогой. А за чем приехал? Ва, нэ за щуками же! Хотя можно только и за ними. Вот они здэсь какие! — Байрам с извечной рыбацкой щедростью показал на всю длину двухколенного удилища да еще и прибавил четверть. Подумал, покрутил ус. — Нэт, нэ за щуками, — повторил он уже серьезно. — Все, дорогой, просто: я — нэфтяник, и куда мне, как нэ к нэфти? Узнал: большая нэфть на Севере, значит, горячая работа, хороший заработок — взял да и махнул. А что, плохо, что ли?
Байрам вытащил из-под кровати кусок толстого кабеля, развернул мощными пальцами свинцовую оболочку, закатал в ней большой крючок и привязал к леске. Это и называлось у Байрама блесной.
Когда он ушел, Терехов сказал:
— Действительно, взял да и махнул. Когда приехал этакий джигит в папахе, я, признаться, тоже засомневался: приживется ли? И трудно приживался. Страдал от комарья, от мошек так, что весь опухал. Видно, от недостатка кислорода одышка одолевала. Придет с работы — и на боковую до новой смены. Да и кухня наша поначалу не по вкусу пришлась. Плохо ел, все посылки ждал… Но парень оказался волевой, пересилил, переломил себя. Уже к осени вошел в колею, работал наравне со всеми, если не лучше, не дотошнее. Чутьем до всего доходил. Ну, а сейчас замены ему нет. Общительный, необидчивый — любят его ребята. В общем, легко с ним работать…
— А вы сами-то как осели? Инженер, а на рабочем месте.
Терехов опять задумался, отпил из кружки компоту.
— Тут надо по порядку. И мне не сладко было, тоже чуть деру не дал в первую зиму. И скажу честно: удержали только договор да те подъемные, какие получил. Я ведь после демобилизации не один сюда приехал, таких, как я, целая рота. А как-то подсчитал — осталось шестеро. Трудно было во всем, хоть и не южанин, — и сама работа, и морозы зимой, и мошкара летом. А главное — оторванность. Тундра, болота, бездорожье. Но как-то обкатался, привык, друзей завел.
На другой год веселее дело пошло, Валюху присмотрел… Тоже приезжая, на стройке дороги работала. А как поженились да получили комнатенку, вроде бы и дом здесь образовался. И уж никуда больше бежать не захотелось. Ну, а дальше — переезды, все новые месторождения, что-то заманчивое, неизведанное впереди, хочется начатую скважину до конца довести. Потом Сережка родился, тундра — это уж его родина, сам поступил учиться, и закрутило, завертело — не до скуки. Втянулся, одним словом. Да так втянулся, что и не понимаю другой жизни. Может быть, потому, что и не знал другой.
Вот, говорил уже, каждый год на юг с семьей ездим. Так ведь и там, у моря, у фруктов, у благодати-то санаторской, больше месяца выдержать не могу. Неделю, другую — и потянуло обратно…
А насчет того, что инженер и на рабочем месте, так это сейчас не ново. Много специалистов на буровых работает. Гасанов тоже ведь техникум закончил, нефтяник по образованию. И знаете, оказывается, кое-чему не зря учились. Всякому буровику не мешает знать не только технологию проходки, не только штанги да трубы, а еще кое-что и посложнее, скажем, самому уметь вычислить предполагаемые нефтегазоносные горизонты. Словом, институт мне не помешал…
Терехов задумался, отпил компоту, долил из кастрюли в мою кружку и в свою.
— Я и сам часто думаю: что сюда влечет, что притягивает? В холод, болота, неудобства. А случается и такое, что и вспоминать муторно. Ну вот, к примеру, два года назад: в конце февраля запуржило, задуло — и на целый месяц. Вагончики занесло до крыш, коридоры в снегу пробивали, буровую откапывали. Короче, больше месяца авралили одной вахтой. О вертолете и думать нечего: видимость — ноль, ветер — тридцать метров в секунду. С базы радируют: «Держитесь, ребята. Работы на буровой прекратить, занимайтесь расчисткой площадей, оборудования, взлетно-посадочной площадки. К полету подготовлен вертолет МИ-8, при первой возможности вылетит. Экипаж дежурит в порту. Держитесь!»
А что нам оставалось? Только буровую мы не остановили, не отсиживаться же в вагончиках! Так постановили всей бригадой. Вышку укрепили дополнительными страховыми растяжками и помаленьку, подменяя друг друга, работали. Спали по очереди — час ты, час я. Но не больше четырех часов в сутки. Раздевались только просушиться. Да все бы хорошо — ребята не стонали, никто не заболел, — но кончились продукты. Сначала наполовину урезали суточную норму, а под конец и эту половину еще наполовину… Терехов неожиданно рассмеялся:
— Не поверите, десять последних дней ели одни болгарские соевые бобы! По банке на брата в сутки. Вот она самая, — он показал на приспособленную под пепельницу жестяную консервную банку. — Бобам этим было лет сто, забыли про них, а тут вспомнили и за милую душу в расход пустили! Да так наелись, что и теперь тошнит от одного только взгляда на них…
Вместо МИ-8 «прилетели» к нам сразу три оленьих упряжки… Мы самые дальние, вездеход до нас не дошел. Прилетели с начальником базы, с врачом и… с артистами… Чтобы, значит, поздравить нас, выдержавших испытания. Одной из артисток была Акулина, дочка нашего старого знакомого оленевода Степана Неркуди.
Артисты спели, сплясали. И мы повеселились вместе с ними. Тогда и задумала Акулина сменить профессию…
Терехов полистал лежавший перед ним затасканный «Огонек», раздумчиво продолжил:
— Так что же сюда привлекает? Деньги? Конечно, люди, в особенности семейные, не за туманом же, как поется в песне, едут на Север. У каждого свой резон. Ну и чего здесь плохого? Работать едут и понимают, на какую работу. Так что правильно вы говорите, заработок здесь не последняя штука… Но вот давайте рассудим вместе. Средний мой заработок со всеми полагающимися надбавками — восемьсот рублей. Жена получает четыреста. Одеты, обуты не хуже других, в доме, как говорится, достаток, новенькая «Нива» стоит в гараже. Ну и стаж свой по нашим условиям я уже выработал и мог бы хоть нынче махнуть, скажем, в Волгоград или Днепропетровск и купить кооперативку, на которую имеется гарантия.
А я работаю и не собираюсь уезжать. Так что же меня удерживает? Меня, или Гасанова, или Кравченко — всех нас? Романтика? Желание, как говорится, быть на переднем крае? Конечно, все это есть. Только не люблю я громких слов, скажу проще — привычка. Но привычка какая-то особенная, ну прямо как притяжение к магнитному полюсу…
За стеной вагончика что-то состукало. Терехов взглянул в окно и поспешил на улицу. Я тоже вышел. Терехов и дизелист Саша Кравченко склонились над какой-то деталью. Приглаживая кулаком мокрые от пота усы, Кравченко тыкал пальцем в деталь, что-то объяснял. Я прислушался к их разговору и понял, что произошла маленькая поломка движка, и мастер с рабочим обсуждают, как побыстрее ее устранить. Потом Терехов натянул спецовку, и они ушли к буровой.
Странно, но почему-то во время нашего разговора с Тереховым я так и видел перед собой Гошу с печальными его глазами. Вспомнил и «экспедитора», и Симака…
Когда Терехов вернулся, я спросил:
— Скажите, Виктор Павлович, в вашей бригаде в самом деле есть свободная должность и почему она оказалась свободной?
Он ответил не сразу. Переложил на стеллажах керны с привязанными к ним металлическими табличками, присел на крыльцо вагончика, погладил ткнувшегося ему в колени пса.
— Видите ли, в чем дело. Я уже говорил о некотором проценте неприживаемости в наших условиях, то же можно сказать и о бригаде. Так вот, работал у нас один паренек, четко выполнял свои обязанности. Но выполнять только обязанности — этого здесь мало, здесь надо делать все, что потребуется, что необходимо. К примеру, подменить кого-то, заступить на вторую смену, остаться подряд на две, а то и на три вахты. Тот же снег убирать. Такая необходимость случается, и нередко. А мы люди все живые, у каждого есть какие-то свои, личные интересы. Так вот, этот паренек отказался выполнять «не его» обязанности, и бригада не пожелала работать с ним…
Из деликатности Терехов не назвал имя того паренька.
— А что вы об этом вспомнили?
— Да так… Есть тут один, встряска ему нужна.
— Опять летун?
— Летун, но летун как бы поневоле. К людям ему надо, к настоящему делу.
Договорить нам не пришлось: замигала лампочка над дверью, а это означало — зазуммировала рация. Через минуту Терехов кричал в микрофон: «Я — Р-седьмая, я — Р-седьмая! Как слышите? Прием!»
Окончив сеанс связи, он сказал:
— Через час будет проходящий вертолет. Заберет вас.
Вот такие дела. Терехов и Гоша. И еще там всякие «блудные», «приблудные». Кто это сказал: под общим небом мы все едины? Кажется, что-то библейское. Нет, не все едины. Но при чем тут Гоша, при чем другие недавние мои знакомцы? Как-то даже странно: пожил на буровой — и так резко обозначились перехлесты судеб, пролегли такие несоизмеримые параллели.
Обо всем этом я размышлял уже в вертолете.
В гостинице меня ожидала записка такого содержания: «Земеля, если уедешь раньше, чем я вернусь, сапоги и шапку оставь у дежурной. Я постараюсь все же устроиться на настоящую работу, может быть, в тайге или в тундре, и сапоги с шапкой мне пригодятся. Напиши мне письмо прямо на причал, тут меня все знают, и я тебе отвечу, что и как. Уехал я в одно место насчет работы. Ну, пока. Твой друг Гоша».
«Вот ведь и друзьями уже обзавелся», — с грустноватой усмешкой подумал я, перечитывая наивное послание и испытывая при этом не то чувство вины, не то неудовлетворенности собой. Ну чем я могу помочь тому же Гоше? Ведь не устрою на работу, не выдам аванса. И в то же время по-человечески жаль было его…
Отчетливо, до последнего слова вспоминалась болезненно обнаженная и, верю, честная исповедь этого сбившегося с пути человека. Найдет ли он в себе силы подняться над самим собой?
Вставал в памяти, тревожил разговор со «шкипером». Не верил я в его любовь к Северу. В особенности сейчас, после знакомства с Тереховым. Вообще не верил этому человеку. Лишь теперь понял то, чего не уловил сначала — Симак искал поддержки и участия. И насчет «статейки» заговорил не случайно: а вдруг да приезжий журналист напишет о нем, расскажет людям, какой хороший, ни в чем не повинный старый человек Симак…
Днем я купил билет на самолет. На ближайшее время мест не оказалось, и я вынужден был довольствоваться вечерним рейсом следующего дня. Но это даже к лучшему. Когда еще я снова попаду в этот светозарный городок, на шумный причал… Что станется с Гошей, где будет «дырявить» землю Терехов и как станет жить-подрастать милая девочка Катя?
А полярное лето все больше набирало силу. От недавней бури не осталось и следа. Улицы привели в порядок, застеклили выбитые окна, одели новым шифером крыши. И только старые длинные бараки, еще сохранившиеся на окраинах городка, по-прежнему стояли с утомленно провисшими крышами — так повелела им доживать свои дни всесильная вечная мерзлота.
Погода держалась непостоянная, но все говорили — хорошая. Днем было по-настоящему жарко, и когда я ходил в аэрофлотское агентство за билетом, даже нес пиджак на руке. Но к вечеру с Обской губы заподдувал северик, и пришлось надевать все, что было со мной…
И все же я радовался вместе со всеми неустанному солнышку, бархатистой, буйно прущей траве, воробьям, еще по-весеннему кричащим у своих гнезд, журчливым ручьям, все лето текущим по канавам и деревянным лоткам вдоль городских улиц и бесконечных, тоже деревянных, тротуаров.
Не видел я только цветения здешних ромашек, они сейчас лишь махрово ветвились и наливались бутонами. Мне говорили, что это самый красивый, самый яркий цветок на Севере, он в несколько раз крупнее нашей, привычной глазу, ромашки и цветет разом, торопливо, во всю силу живой красоты.
Вечером, положив в портфель сапоги и шапку, я пошел на причал. Так, на всякий случай.
Народу сегодня тут было немного, и я догадался почему: в Испании на чемпионате мира по футболу наша команда играла с поляками. Подавляющая часть здешнего населения — страстные болельщики и, надо думать, не пропустят такого события, сидят у телевизоров. К счастью для них, городская электростанция к тому времени уже работала.
Гошина водокачка была заперта. Но неизменно стоял на причале «шкипер». Он опять смотрел вдаль, ожидал чего-то, и мне показалось, что перед мысленным его взором брезжит вдали призрачная и теперь уже вовек чужая ему белокаменная Одесса…
Мне не хотелось встречаться с ним, и я отправился в гостиницу тоже смотреть футбол.
На другой день, выйдя из машины в аэропорту, я вдруг увидел стоявшего ко мне спиной Гошу. Я сразу узнал его по сухопарой фигуре, по седоватым вьющимся волосам. Он изучал красочно оформленные инструкции для авиапассажиров.
Я не успел подойти к нему, Гоша обернулся сам.
— Здорово, земеля! — протянул он обе руки, улыбаясь во все лицо. — Ох и спешил я! Уедешь, думаю, а я и не спросил, как тебя звать…
— Земеля, — засмеялся я.
— Нет, я серьезно, я хочу записать, — и он торопливо зашарил по карманам, отыскивая, наверно, карандаш. Нашел и на мятой папиросной пачке записал мое имя и домашний адрес. Записывал Гоша с таким усердием, переспрашивая и уточняя, что можно было подумать, заполняет он бог весть какую важную бумагу…
— А я — Георгий Иванович Поздняков, — назвался он и опять, как при первой встрече, крепко-крепко пожал мне руку.
— Вот так-то лучше, познакомились наконец, клепать-колотить! — весело подытожил я.
— Послушай, ведь я не один! — спохватился Георгий.
И только он так сказал, сзади — я это почувствовал — кто-то вытянулся на цыпочках и маленькими теплыми ладошками прикрыл мне глаза.
— Угадайте!
— ?
— Угадайте!
— Ну, ну… Петька! — притворно сказал я.
И тут Катька выпорхнула из-за спины, счастливым колокольчиком рассыпала смех, показав заметно подросший за две недели новый зуб.
— А вот не угадали! Это — я!
— Ты все еще сердишься на меня?
— Нет, не сержусь. Дядя Гоша мне все рассказал. Я знаю, вы тоже не любите того дедушку. У-у, бармалей! — округлила она глаза.
Я зарегистрировал билет, до выхода к самолету оставалось еще несколько минут, и мы присели на диване.
— Вспомнил я того толкача-то, — неожиданно сказал Георгий. — Самохвалов его фамилия. Опять приволокся с рыбой — иди продавай. Сам, жук, боится. Сейчас контроль знаешь как шерстит! Отшил я его и предупредил: придешь, говорю, еще — во получишь! И кулак показал. Все, с ворюгами завязано! Хватит с меня!
— Ну, а с работой как? Ездил-то куда?
— Ай! — завертел Георгий руками. Чувствовалось, неинтересно ему об этом говорить, не получилось, видать. — Пока буду на водокачке. Может, пакгаузы возьмусь мыть, тогда полторы ставки пойдет. Пока здесь, — повторил он уныло.
Направляясь к самолету, я в последний раз обернулся. Катя, прикрыв ладонью глаза, смотрела на малиновое в этот вечерний час, как бы подернутое дымкой солнце. Опять, видно, что-то будет с погодой, и юная северянка, зная это, беспокоилась за меня, за мой своевременный вылет. Я крикнул:
— Солнце красно поутру — моряку не по нутру!
И с удивлением услышал в ответ:
— Солнце красно с вечера — моряку бояться нечего!..
Вместо эпилога
Через два месяца я получил от Георгия большое письмо. Вот его текст с сохранением стиля и некоторыми вынужденными сокращениями.
«Дорогой друг Леонид! Спешу сообщить тебе о своем положении.
Работаю я сейчас на буровой Р-7 в бригаде Виктора Терехова. Они тебя знают, передают привет.
Работаю я подсобником по третьему разряду, слесарю заодно, иногда, где потребуется, за сварку берусь, а неделю стоял за верхового — он ногу ушиб, не мог наверху работать. Все идет нормально, потому что в бригаде хорошие ребята, где что не знаю — подскажут, не умею — научат. Правда, Терехов не дает передыху, гоняет за технику безопасности (один раз без каски увидел — что было!), но все равно не обидно, потому что работают так все. Да и грех не работать при таком заработке.
А пригласил меня на буровую сам Терехов, спасибо ему. Зашел в выходной ко мне на водокачку, показывай, говорит, документы. Ну, я то да се, трудовая книжка, говорю, у меня не в порядке, а он все равно — давай. Посмотрел и говорит: «За что схлопотал?» Я и рассказал все, как тебе тогда. Ну ладно, говорит, увольняйся и приходи ко мне. Приму с испытательным сроком. Только запомни, говорит, чуть что — выгоним с треском и еще одну статью впишем. Я запомнил, работаю как надо…
…В общем, живу я сейчас хорошо, хоть и устаю здорово. Главное, совесть чистая стала. Как будто штукатурка какая с меня слетела. Слепня слепней был… Жене написал письмо, извинился перед ней. Должна ведь, наверно, простить дурака, все же муж ей и дочка у нас. Вот о дочке думаю каждый день… С последней получки отправил подарок — шубку меховую, жене тоже кое-что.
А «шкипер»-то тот, старик-то изменник, исчез куда-то. Некоторые говорят — утопился. Может, так оно и есть. Кто против людей, против народа пошел — добром не кончит…
А Катька уехала в пионерлагерь в Крым. Их много уехало, и Терехова сын в той же группе. Сам он не пошел в отпуск, потому что в нашей бригаде наступает самая ответственная работа. Очень осторожно проходим последние метры. Уже был выброс конденсата, а это значит — нефть рядом…»
Вот и конец моей северной повести, истории одной поездки в заполярный город на обских берегах.