Океан. Выпуск седьмой

Фомин Виктор Николаевич

Афанасьев Александр Александрович

Смирнов Владимир Александрович

Семин Виталий Николаевич

Оболенцев Юрий Ефимович

Кабаков Марк Владимирович

Сытин Григорий Львович

Олейников Иван

Чернышев Игорь Петрович

Леушев Юрий Владимирович

Баранов Юрий Александрович

Барашков Вадим Николаевич

Шагинян Александр Вартанович

Беседин Николай Васильевич

Белозеров Валерий Васильевич

Соболев Леонид Сергеевич

Поляков Александр Васильевич

Бадигин Константин Сергеевич

Воройская Галина Васильевна

Сенкевич Юрий Александрович

Дудников Юрий Александрович

Белькович Всеволод Михайлович

Ерофеев Павел Николаевич

Веселов Павел Павлович

Саляев Рюрик Константинович

Пыталев Петр Иванович

ЛЮДИ ФЛОТА

 

 

#img_6.jpeg

 

К. Бадигин

ВО ЛЬДАХ АРКТИКИ

Записки полярного капитана

 

С октября 1937 года по январь 1940, 812 дней и ночей мужественный экипаж ледокольного парохода «Георгий Седов», затертого в арктических льдах, вел беспримерную схватку со стихией и выиграл ее. Моряки не только спасли и привели в родной порт свое судно, но и во время дрейфа провели огромное количество ценных научных наблюдений. Партия, правительство, советский народ высоко оценили подвиг седовцев — все пятнадцать участников этого дрейфа были удостоены звания Героя Советского Союза, а само судно было награждено орденом Ленина.

Вечером я записал в дневнике:

«Северный Ледовитый океан, 20 июня 1938 года. Итак, уже почти девять месяцев наш караван дрейфует во льдах. Сейчас находимся на 81°11′2″ северной широты и 140°38′ восточной долготы. Ветры часто меняются. Поэтому за месяц нас отнесло к северу всего на 16 миль.

За последние дни пейзаж в районе дрейфа резко изменился. Вместо белоснежной равнины льдов кругом раскинулась бесконечная цепь озер полупресной воды. Таяние снега идет весьма интенсивно. Днем температура на солнце достигает 20 градусов тепла. Сообщение между судами затруднено. Снег стал рыхлым, лыжи проваливаются.

Над льдами с веселым щебетанием проносятся птицы. Они, по-видимому, избрали своей базой наши суда. Но ни моржей, ни тюленей, ни медведей, которых с большим нетерпением ожидают все наши моряки, по-прежнему нет…»

 

«СЕДОВ» ОСТАЕТСЯ ОДИН

Во льдах моря Лаптевых зимовали еще несколько кораблей. Каждый из них выполнял свое задание в Арктике. Одни шли с грузом на запад, другие — на восток, их сопровождали ледоколы. Ледокольные пароходы выполняли гидрографические работы.

В конце навигации ледовая обстановка, и без того тяжелая на западных участках Северного морского пути, резко ухудшилась в море Лаптевых. Скопления льдов надвинулись с севера и закрыли пролив Вилькицкого. Суда оказались в ледовой ловушке. Как назло, море Лаптевых раньше обычного покрылось молодым льдом, еще больше затруднившим навигацию. Зимовка транспортов и ледоколов проходила неспокойно. Тревожили частые подвижки льдов. В середине зимы погиб пароход «Рабочий»: он был раздавлен льдами. Запасы угля в порту Тикси, где бункеровались транспортные пароходы и ледоколы, оказались недостаточны. В результате почти все находящиеся в море Лаптевых корабли остались зимовать.

Если не считать слабосильных ледокольных пароходов «Таймыр» и «Мурман», в план ледокольных операций 1938 года мог быть включен один лишь «Ермак». Рабочие Ленинграда в исключительно короткий срок исправили все повреждения, нанесенные ледоколу Арктикой, и в самом начале 1938 года, когда в Финском заливе стоял еще метровый лед, «Ермак» пробил эту ледовую блокаду и ушел в Гренландское море навстречу папанинской льдине.

Это был первый этап триумфального пути «Ермака». Затем ранней весной, задолго до начала арктической навигации, мы совершенно неожиданно получили такую радиограмму от капитанов «Русанова», «Пролетария» и «Рошаля»:

«Вчера вышли за «Ермаком». Идем разводьями. Зимовка закончилась. Желаем вам и вашему каравану скорого благополучного освобождения».

Оказывается, «Ермак» дерзким сверхранним рейсом пробил тяжелые льды, подошел к Земле Франца-Иосифа и увел оттуда зимовавшие корабли.

Славный подвиг совершили моряки комсомольского ледокола «Красин». В суровую полярную ночь они под руководством мужественного капитана М. П. Белоусова организовали добычу угля на берегу. Превратившись в углекопов, моряки за зиму снабдили свой корабль топливом, и «Красин», не дожидаясь прихода «Ермака», поднял пары и начал выводить из дрейфующих льдов караван ледокола «Ленин».

Мы с огромным вниманием следили за всеми этими операциями, развертывавшимися в небывало быстром темпе. Один узел развязывался за другим. «Ермак», словно могучий великан, яростно крушил и мял льды. И куда бы он ни шел, всюду ему сопутствовала победа. За каких-нибудь два месяца он прошел почти всю Арктику с запада на восток, освободив при этом десятки кораблей из арктического плена.

Когда в районе дрейфующего каравана появились разводья, у нас окрепла уверенность в том, что и наши корабли могут быть выведены из льдов. Было бы чрезвычайно обидно упустить это благоприятное время: короткое арктическое лето близилось к концу, и со дня на день можно было ожидать понижения температуры и образования молодого льда.

Совершенно неожиданно 20 августа, когда мы находились на 82°36′2″ северной широты и 136°47′ восточной долготы, по радио прибыла «молния», несказанно обрадовавшая нас:

«Разведкой летчика Купчина обнаружена чистая вода до широты 78°30′. Идем на север. Шевелев» [5] .

Семь дней пробивался к нам «Ермак». Чтобы не тешить нас напрасными надеждами, командование «Ермака» сообщало, что оно производит глубокую ледовую разведку. И только тогда, когда координаты ледокола почти совпали с нашими, мы поняли, что подразумевается под этой разведкой.

В ночь на 28 августа механики подняли пары в котлах. Зажужжала судовая динамо-машина. Палубная команда кончила плести из пенькового троса гигантский кранец длиной в 3 метра, диаметром в 60 сантиметров. Этот кранец мы хотели надеть на нос своего судна, если придется идти на коротком буксире за «Садко».

Далеко за полночь разошлись немного прикорнуть. Не успел я заснуть, как вдруг почувствовал, что кто-то трясет меня за плечо. Я открыл глаза. У кровати стоял старший радист Полянский. В его глазах светилась несказанная радость.

— Капитан, — сказал он, — на юго-юго-западе виден ледокол «Ермак».

Сон как рукой сняло. Я вскочил и торопливо скомандовал:

— Будить команду!

— Есть будить команду! — откликнулся Полянский и исчез в дверях.

За переборкой уже одевался Андрей Георгиевич. Мы выбежали с биноклями на мостик. Полянский не ошибся. Далеко-далеко, у самой черты горизонта, вился дымок и, словно игла, виднелась мачта ледокола.

Через несколько минут все седовцы вышли на палубу. Было заметно оживление и на других кораблях. Повсюду люди карабкались на марсы и надстройки, чтобы лучше разглядеть могучего гостя. Чувствовалось, что даже мощные машины «Ермака» с огромным трудом преодолевают сопротивление льдов. В бинокль можно было разглядеть, что корабль часто останавливался, потом медленно отползал назад, потом снова бил с разбегу ледяные поля.

Никто не хотел ложиться спать. На палубе и в машинном отделении люди завершали последние приготовления к походу. «Ермак», наша надежда и наша гордость, был рядом с нами, здесь, за 83-й параллелью.

Семь часов утра. «Ермак», продвигаясь среди льдов, медленно подходит к «Садко», который стоит к нему ближе всех. Мы невольно завидуем садковцам — они первыми встречают дорогих гостей. Оттуда доносятся приветственные крики. Снова вспыхивает «ура». Но «Ермак» не останавливается. Он бережет время и топливо. Ломая торосистый лед, могучий корабль обходит вокруг «Садко». Потом разворачивается и снова целиной, через ледяные поля, через протоптанные нами за год дорожки идет к «Седову».

Я много раз наблюдал работу ледоколов, сам немало поработал на «Красине» и прекрасно знаю возможности стальных великанов. Но теперь, когда я вижу, как «Ермак» расправляется со льдами, перед которыми мы были бессильны, эти возможности особенно убедительны.

В 8 часов «Ермак» подходит к нам вплотную. Мы устраиваем ему не менее горячую встречу, чем садковцы. Но ледокол и на этот раз не останавливается. Он делает круг, окалывает наш левый борт, и многометровые льдины отваливаются, переворачиваются и дробятся.

В течение нескольких минут вся привычная, устоявшаяся география окрестностей «Седова» коренным образом меняется.

С мостика «Ермака» кто-то кричит мне в рупор:

— Приготовиться к буксировке!

— К буксировке готовы! — отвечаю я.

А «Ермак» уже уходит к «Малыгину». Разломав весь лед вокруг него, он останавливается у самого борта ледокольного парохода, как будто решив немного отдохнуть. В бинокль видно, что на палубах обоих кораблей забегали люди. Начинается перегрузка угля с «Ермака» на «Малыгин».

В 20 часов все приготовления были закончены. «Ермак» отошел от «Малыгина» и направился к нам. Подойдя вплотную в правому борту «Седова», он отколол часть ледовой чаши, в которой покоился корабль, и подошел своей кормой вплотную к нашему форштевню.

— Принимай концы! — прозвучала команда.

На носу «Седова» закипел аврал. Все свободные от машинной вахты, включая радиста и доктора, принимали концы, заводили буксир в якорные клюзы, подкладывали под стальной трос деревянные брусья.

Буксир был закреплен в течение пятнадцати минут. «Ермак» попытался стронуть с места наш корабль. Толстый стальной трос натянулся как струна. Брусья трещали и лопались. Надо было усиливать крепление.

Не прошло и получаса, как один из добавочных буксиров со свистом лопнул. Оборвавшийся конец чуть-чуть не задел Соболевского, нашего медика, стоявшего на носу.

Корабли остановились. Мы приняли и закрепили новый буксирный трос. «Ермак» двинулся дальше. Сорок минут спустя часть гигантской ледяной чаши, висевшей у левого борта «Седова», внезапно оторвалась, и наше судно стремительно накренилось в противоположную сторону. Теперь мы шли за «Ермаком» с креном на левый борт в 25°.

С тяжелым грузом за кормой «Ермак» двигался очень медленно. Буксир сильно стеснял его. «Ермак» не мог свободно и смело давать задний ход и потом с разбегу громить тяжелый лед, как это делает обычно в таких условиях линейный ледокол.

Через десять минут нам предложили с «Ермака» пустить в ход машину, чтобы уменьшить натяжение буксира. За кормой «Седова» забурлил винт. Но еще десять минут — и буксир лопнул.

За два часа караван не прошел и мили. Нельзя было больше возиться с буксиром. И «Ермак», отдав концы, ушел вперед с одним «Малыгиным», чтобы нащупать наиболее легкий путь и пробить канал.

«Седов» и «Садко» остались на месте. Люди сильно измучились и устали. Мы не спали уже целые сутки. Но никто не уходил с палубы. Огромное нервное напряжение помогало держаться на ногах: ведь именно в эти часы решалась судьба кораблей. И вдруг мы узнали серьезную весть, предопределившую судьбу «Седова».

Я стоял на баке, когда ко мне подошел Полянский. В руках у него белели две радиограммы. Молча протянул он мне свои листки и внимательно, испытующе следил за мной, пока я читал:

«Садко» — Хромцову. «Седов» — Бадигину. «Ермак» потерял левый винт. Буксировать «Седова» не сможем. Предлагаю «Садко» срочно взять на буксир «Седова», попытайтесь идти за нами. Шевелев».

«Седов» — Бадигину. Если буксировать с помощью «Садко» не удастся, то буду вынужден оставить «Седова» на вторую зимовку, уходить только с «Малыгиным» и «Садко». Сообщите, что вам нужно дать из снабжения.

Учтите, что в будущем году весной будут снова сделаны такие полеты, как прошлой весной, для чего организованы базы на Рудольфе, Котельном и Челюскине. Шевелев».

…Вторая зимовка! Вихрь невеселых мыслей пронесся в голове. Остаться с искалеченным кораблем в районе полюса, еще год не видеться с семьей, еще одну зиму провести во мраке, среди штормов, вьюг, среди движущихся льдов… Но другого выхода нет.

Я взглянул на Полянского. Он все так же испытующе глядел на меня и медлил уходить. Я прекрасно понимал его. Он любил рассказывать о своих маленьких ребятишках — Вите и Зоечке, мечтал о встрече с ними. И конечно, сейчас он многое отдал бы за разрешение уйти на юг с «Ермаком».

— Ну что? — неопределенно спросил я.

— Да так, ничего… — столь же неопределенно ответил он.

— Мы еще поговорим, Александр Александрович, — сказал я. — Но ведь вы понимаете, насколько это важное дело — радиосвязь в дрейфе. А насчет радиограмм пока никому ни слова…

— Это ясно, — ответил Полянский и медленно пошел к рубке.

Шел третий час утра. На носу продолжался аврал: готовили кранец и деревянные брусья для крепления буксира с «Садко». Люди еще не знали, как мало теперь у нас надежды на выход из дрейфа.

Я подозвал Андрея Георгиевича. После двух бессонных ночей он с трудом держался на ногах.

— Прочтите, — сказал я и подал ему радиограммы.

Он внимательно прочел их, подумал, потом еще раз прочел и вопросительно взглянул на меня.

— Вы можете перейти на «Ермак», — сказал я, — я добьюсь для вас смены. Вы больной человек и нуждаетесь в отдыхе…

— Я остаюсь, Константин Сергеевич, — решительно сказал он.

— Подумайте, Андрей Георгиевич! Вторая зимовка будет очень трудной…

— Подумал.

Крепко жму руку верному товарищу.

Я никогда не раскаивался, предложив Андрею Георгиевичу должность старшего помощника. Мы вместе плавали больше двух лет на ледоколе «Красин» и хорошо знали друг друга.

Через полчаса мы уже стояли за кормой «Садко» и готовили буксирное крепление. Вскоре из туманной мглы вынырнула громада «Ермака». Тяжело переваливаясь с одного ледяного поля на другое, он подтянулся к «Седову» и стал борт о борт с нами.

На «Седов» пришли Герои Советского Союза Шевелев и Алексеев. Они рассказали подробности аварии. Оказывается, у левой машины «Ермака» лопнул вал и конец его вместе с винтом ушел на дно океана.

— Надо подготовить ваш экипаж ко всяким случайностям, — сказал Шевелев. — Люди должны знать, что их ждет. Если «Садко» не осилит буксировку, вы останетесь здесь. Пока будет готовиться буксировка и пока мы будем совещаться, начнем на всякий случай перегрузку угля и снаряжения.

В 6 часов 30 минут утра были пущены в ход грузовые стрелы. По воздуху плыли с «Ермака» бочки с бензином, ящики с продовольствием, мешки, тюки. Шевелев приказал передать на «Седов» все лучшее, что было в кладовых ледокола.

Тем временем в нашей тесной кают-компании был созван митинг экипажа. Я сказал, что кораблю придется остаться еще на одну зимовку.

Это была тяжелая минута. Лица моих друзей отражали большую внутреннюю борьбу. Видимо, каждый вспоминал минувшую зиму. Тогда нас было двести семнадцать. Мы зимовали первый год. У нас было три корабля. Как же теперь остаться во льдах с крохотной горсточкой людей на одном судне, искалеченном сжатиями?

Решили дать людям время подумать. Друг за другом подходили ко мне моряки, желавшие вернуться на материк. Одному надо было лечиться. Другой хотел поступить в университет. Щелина звали домой серьезные семейные обстоятельства.

Пока я беседовал в кубрике со Щелиным, Буторин молча укладывал вещи в свой сундучок.

— Дмитрий Прокофьевич, а вы куда? — спросил я его.

Нахмурившись, он ответил:

— Да что ж… видать, я вам здесь не нужен. Пойду на «Ермак»…

При всей серьезности положения я не мог не улыбнуться: самолюбие боцмана было задето тем, что убеждают остаться не его, а другого человека.

— Но неужели вы, Дмитрий Прокофьевич, не понимаете, что вы обязательно должны остаться? Кто, кроме вас, так хорошо знает «Седов»? Я ничего вам не говорил, так как был уверен, что вы сами останетесь, без уговоров…

Буторин недоверчиво поглядел на меня и вздохнул:

— Это вы правду сказали? — Он подумал, улыбнулся: — Ну, тогда другое дело…

Проворно спрятав сундучок под койку, боцман побежал на палубу.

Повара Шемякинского я сразу отпустил. Он болел, а с «Ермака» мне обещали прислать двух камбузников.

Из машинной команды я был обязан отпустить стармеха Розова. После того как лебедкой во время выгрузки у острова Генриетты ему оторвало пальцы, он не мог как следует работать и сильно нервничал. Но с Алферовым и Токаревым расстаться трудно, хотя у обоих были веские причины, заставляющие вернуться их на материк.

В это время меня вызвали на ледокол: пока под руководством Андрея Георгиевича шла перегрузка угля и снаряжения, Марк Иванович Шевелев созвал в кают-компании «Ермака» капитанов всех трех кораблей, чтобы окончательно решить вопрос о судьбе «Седова». Участники совещания были до крайности утомлены ледовым авралом, продолжавшимся уже третьи сутки. Но спать почему-то никому не хотелось. Только припухшие, покрасневшие глаза говорили: еще немного, и люди свалятся с ног.

Капитан «Ермака» Сорокин сказал:

— Мы залезли в недозволенные широты. Это огромный риск. Если мы не хотим зимовать вместе с пароходами, надо немедленно пробиваться на юг.

Решение было принято такое: «Ермак», «Садко» и «Малыгин» идут на юг. «Седов» остается в дрейфе. Команда «Седова» пополняется за счет команды «Ермака». Буксировка «Седова» ледокольным пароходом «Садко» отменялась.

Который день, который час стоят, сбившись в тесную кучку, «Ермак», «Садко» и «Седов»… Время идет так медленно и в то же время так быстро! Ледовая обстановка ухудшилась. На «Ермаке» считали каждую минуту простоя. Пока ледокол не увел «Садко» на юг, надо успеть взять на борт «Седова» как можно больше снаряжения и продуктов. Надо все учесть, все захватить — и брезентовые рукавицы для кочегаров, и справочники по гидрологии, и бумагу. Ведь о каждом упущении мы долго будем потом жалеть, укоряя друг друга: как это можно было забыть?

Андрей Георгиевич, вытирая рукавом мокрый лоб, стоит на баке, прислонившись к стене надстройки. Силы вот-вот оставят его. Старпом «Садко» Румке спешит ему на помощь. Он сам организует перегрузку снаряжения, передает со своего корабля все, что можно передать, командует, уговаривает, подгоняет людей.

Теперь уже некогда перетаскивать грузы на палубу «Седова». Их выгружают с «Садко» прямо на лед — время подобрать все это у нас будет.

Неожиданно послышался отчаянный визг, такой невероятный для этих широт: это под бдительным надзором только что назначенных на «Седов» камбузников Гетмана и Мегера с «Ермака» к нам переправляют двух живых свиней. Подвешенные к грузовой стреле, они плывут по воздуху и исчезают в раскрытом трюме нашего судна. Затем тот же путь совершают восемь мешков отрубей и кипа сена — для наших новых четвероногих пассажиров.

Радисты тащат на судно запасные аварийные радиостанции. Механики приняли у Матвея Матвеевича два двигателя — «Симамото» и «Червоный двигун».

У меня нет времени как следует познакомиться с новыми людьми, которые переходят на «Седов». Желающих зимовать много. Уже сорок заявлений принесли помполиту «Ермака» матросы, кочегары, механики.

Женщина-врач ледокола упрашивает Шевелева разрешить ей заменить Соболевского, страдающего пороком сердца. Но мы остаемся в трудном и долгом ледовом дрейфе. Нас ждут еще сотни авралов, десятки раз льды будут громить наш корабль — женщине тяжело пришлось бы в такой обстановке. Соболевский подходит ко мне и коротко бросает:

— Остаюсь…

Настает очередь Полянского. Он долго беседует с Шевелевым, потом подходит ко мне:

— Остаюсь…

Помполит «Ермака» подводит ко мне высокого худощавого человека в синей рабочей одежде — крутой лоб, глубоко сидящие пытливые глаза, крепко сжатые, немного припухшие губы.

— Знакомьтесь. Четвертый механик, Дмитрий Григорьевич Трофимов. Настоящий человек. Прошел на «Литке» первым рейсом Арктику с востока на запад. Рекомендую к вам старшим механиком…

Трофимов энергично стискивает мне руку, улыбается:

— Перехваливает…

Короткий деловой разговор — и новый стармех торопливо уходит искать Розова, чтобы принять у него машину.

За судьбу машинного отделения можно не беспокоиться.

С ледокольного парохода «Садко» я решил взять студента Виктора Буйницкого, занимавшегося научными наблюдениями. Он тоже успел перебраться к нам на судно.

«Ермак» и «Садко» уже подняли пары. Близилась минута прощания. Коммунистов и комсомольцев, остающихся на «Седове», мы собрали в кают-компании. Уселись за большим столом. Двое членов партии — Трофимов и я, один кандидат — Недзвецкий, пятеро комсомольцев — Буйницкий, Шарыпов, Мегер, Гетман и Бекасов.

На повестке дня стоял один вопрос: организация партийно-комсомольской группы и избрание парторга. Долгих прений не было: кандидатура напрашивалась сама собой. Кому другому, как не Трофимову, опытному полярнику, орденоносцу, члену партии с 1931 года, взять на себя руководство группой? Решение приняли единогласно. Мы распрощались с руководителями экспедиции на «Ермаке», присутствовавшими на собрании.

С «Ермака» приносили все новые и новые подарки. Нам совали в руки пакеты с конфетами, печеньем, сушеными фруктами и прочими вкусными вещами. В последнюю минуту Шевелев преподнес мне толстую книгу Нансена «Во мраке ночи и во льдах». Я сунул ее за борт ватника, поднялся на мостик и огляделся вокруг.

Начиналась пурга. Словно сетка из марли скрыла от нас «Садко». Лишь контуры его смутно проступали сквозь эту белую пелену. Дул резкий, холодный ветер. «Ермак» дал три протяжных отходных гудка.

Зашумели могучие машины, захрустели льды. Тяжелый корпус ледокола, вздрагивая от напряжения, разбивал поле, около которого стоял «Седов». Затем «Ермак» и «Садко» медленно двинулись к югу.

Я взглянул на часы. Было 2 часа 30 минут утра 30 августа.

Не отрываясь, глядели мы вслед уходящим кораблям. Густая пурга быстро закрывала от нас силуэты «Ермака» и «Садко». Только гудки их напоминали: мы еще здесь, совсем близко от вас. Но скоро и гудки умолкли. Мы остались совсем одни среди разбитых на мелкие куски ледяных полей, засыпанных пушистым снегом.

«Седов» стоял, тяжело накренившись набок и опершись на льдину, словно раненый великан, которого оставили силы в самый разгар битвы. В топках еще тлели огни, в котлах еще теплилось живое дыхание пара, но скоро оно должно было вновь угаснуть. Опять надо было разбирать машину, браться за установку камельков, отеплять шлаком жилые помещения, мастерить керосиновые мигалки — готовиться к новой полярной ночи.

Но прежде всего надо было дать людям отдохнуть и выспаться. И как только мы подняли со льда последние ящики снаряжения, сброшенные с «Садко», я пригласил всех в кают-компанию поужинать, хотя по времени суток это скорее походило на завтрак.

Камбузник Мегер, впервые выступивший в роли повара, с комичной торжественностью подал на стол аппетитно поджаренную свежую картошку. Давно не виданное лакомство было с восторгом принято седовцами-старожилами.

Я распорядился принести несколько бутылок вина и провозгласил тост за дружбу старожилов и новичков, за единство расширившейся семьи и за успех будущих научных работ. И хотя каждый из нас только что пережил тяжелые минуты, глядя на удалявшиеся корабли, эти слова нашли самый живой отклик. Сомнения и колебания ушли вместе с кораблями. Путь к отступлению был отрезан. Теперь нам оставалась только долгая и упорная борьба со льдами.

Возвратившись к себе в каюту, я увидел в открытую дверь Андрея Георгиевича. Низко склонившись над столом, он что-то писал. Я заглянул через плечо. Исполнительный старпом подготовил приказ:

«Сего числа личный состав зимовщиков ледокольного парохода «Седов» следующий:

1. Бадигин — капитан, 2-й год зимовки.

2. Ефремов А. Г. — старпом, 2-й год зимовки.

3. Трофимов Д. Г. — старший механик.

4. Токарев С. Д. — второй механик, 2-й год зимовки.

5. Алферов В. С. — третий механик, 2-й год зимовки.

6. Соболевский А. А. — врач, 2-й год зимовки.

7. Буйницкий В. Х. — второй помощник капитана [7] , 2-й год зимовки.

8. Полянский А. А. — старший радист, 2-й год зимовки.

9. Бекасов П. М. — радист.

10. Буторин Д. П. — боцман, 2-й год зимовки.

11. Гаманков Е. И. — матрос первого класса.

12. Недзвецкий Н. М. — машинист.

13. Шарыпов Н. С. — кочегар первого класса, 2-й год зимовки.

14. Гетман И. И. — кочегар.

15. Мегер П. В. — повар».

Через десять минут весь корабль, за исключением вахтенного, спал мертвым сном. Обступив судно, льды уносили нас на север.

 

ПЯТНАДЦАТЬ ИССЛЕДОВАТЕЛЕЙ

Большинство выдающихся арктических экспедиций прошлого, а в особенности советских, располагало хорошо подготовленными кадрами научных работников и было прекрасно снаряжено. На «Седове» дело обстояло иначе: к тому времени, когда наступил наиболее интересный с точки зрения науки этап дрейфа, мы не имели ни подготовленных исследователей, ни специального оборудования для научных наблюдений. Поэтому вначале, когда мы расстались с «Ермаком» и «Садко», предполагалось, что наш коллектив ограничится минимумом исследований.

Нас тяготила мысль о том, что наш дрейф по неизведанным просторам Центрального Арктического бассейна не сможет дать науке всего, что она вправе ждать. Надо было что-то придумать.

В истории Арктики известны примеры, когда научная работа выпадала на долю людей, не подготовленных к ней специально. Правда, в те далекие времена исследования были много проще, чем теперь. От моряков, бравшихся за них, наука требовала одного: наблюдательности и правдивости. Это требование было с исчерпывающей ясностью изложено в старинном морском правиле: «Пишем, что наблюдаем, а чего не наблюдаем, того не пишем».

Современная наука предъявляет к исследователю Арктики более серьезные требования. Она ждет прежде всего точности и строжайшей проверки всех данных. Она требует умения обращаться со сложнейшими приборами.

Приборов у нас не хватало. Людей, умеющих обращаться с ними, было маловато. И все-таки мы решили попытаться организовать исследования Центрального Арктического бассейна по возможно более широкой программе. За дело возьмемся все.

Как только мы покончили с первоочередными заботами о безопасности корабля, я пригласил к себе Андрея Георгиевича и Буйницкого и мы вместе составили план-максимум вместо плана-минимума, которым до сих пор были ограничены наши научные наблюдения.

План мы строили из расчета, что все пятнадцать зимовщиков будут участвовать в проведении исследований. Буйницкий составил обширную программу астрономических, магнитных и гравитационных наблюдений. Андрей Георгиевич разработал обстоятельный план гидрологических работ. Мной был подготовлен план глубоководных измерений и метеорологических наблюдений, наблюдений за жизнью льда. В частности, было решено ввести двухчасовую метеовахту. Это было серьезным новшеством: на «Садко» метеонаблюдения производились лишь четыре раза в сутки.

Когда мы всесторонне изучили возможности нашего коллектива, то оказалось, что сил для организации наблюдений хватит. За Буйницким были оставлены те же наблюдения, какие он вел на «Садко». Метеорологическая вахта была распределена между мной, Ефремовым, Соболевским и Буйницким. Гидрологические наблюдения взял на себя Андрей Георгиевич. Глубоководные промеры и наблюдения за жизнью льда я оставил за собой.

К участию во вспомогательных работах, не требовавших специальной подготовки, было решено привлечь наших механиков, радистов и матросов. Разве трудно было при желании, например, подготовить Бекасова к работе запасного метеонаблюдателя? Ведь он окончил мореходный техникум. Шарыпову можно было смело доверить такое дело, как измерение атмосферных осадков. Буторин и Гаманков, бесспорно, не откажутся от такого поручения, как сверление льда для измерения его толщины. Одним словом, работа находилась для каждого.

Сложнее было найти необходимое оборудование. К счастью, на борту «Седова» в качестве груза случайно оказалось несколько ящиков, принадлежавших различным экспедициям. Мы вскрыли эти ящики и начали искать, нет ли в них нужных нам инструментов и приборов. Поиски эти дали кое-какие результаты. Но, к сожалению, удалось найти далеко не все, что требовалось.

После подсчета всех ресурсов мы убедились, что богатства наши крайне неравномерны. Лучше всего были обеспечены астрономические и магнитные исследования.

Свои вычисления мы могли проверять по семи хронометрам большой точности: пять из них находились в каюте Буйницкого, один — у меня, и один хранился в аварийном запасе. Биноклей было до двух десятков, компасы имелись также в значительном количестве.

Для магнитных наблюдений мы могли пользоваться двумя первоклассными универсальными магнитометрами типа «комбайн». Наконец, гравиметрические определения были обеспечены прибором Венинга Мейнеса.

Что же касается гидрологических и глубоководных исследований, то здесь дело обстояло значительно хуже. Правда, среди грузов, принадлежавших экспедициям, Андрею Георгиевичу удалось разыскать около пятнадцати более или менее пригодных батометров. Но на большинстве батометров отсутствовали специальные термометры, дающие возможность определять температуру воды с точностью до одной сотой градуса. И хотя Андрею Георгиевичу удалось найти в ящиках около пятидесяти термометров, только четыре из них оказались исправными.

Конечно, можно было бы начать работу и с четырьмя батометрами. Но у нас не было ни лебедок, ни тросов, с помощью которых можно было бы опускать батометры на большую глубину. Все же мы внесли в свой план и эти измерения, учитывая их научное значение. И я, и мои помощники уже достаточно хорошо знали нашу машинную команду: если о тульских кузнецах говорили, что они способны блоху подковать, то наши мастера были не хуже. После кропотливых расчетов решили, что многое из недостающего оборудования, хотя и с трудом, удастся сделать своими силами. С благодарностью можно отметить, каким незаменимым помощником в руководстве научными работами оказался для меня Андрей Георгиевич Ефремов.

Когда я свел воедино все наши проекты, получился весьма солидный план, под стать специальной научной экспедиции. После обсуждения на общем собрании экипажа план был вывешен в кают-компании на видном месте.

Намеченная нами программа исследований была обширна и интересна. Но она потребовала существенного напряжения всех сил экипажа. И тут сказались счастливые особенности социалистической системы, воспитывающей людей в духе коллективизма и готовности отдать все силы на общее дело.

15 октября собрались на производственное совещание все зимовщики. На повестке дня стоял один вопрос: организация научных работ. Я рассказал, каким способом мы можем увеличить объем научных исследований у нас на судне, что для этого потребуется сделать и как много надо вложить труда каждому из нас, чтобы добиться успеха. Все слушали с огромным вниманием.

Когда Буйницкий упомянул, что ему трудно выполнять дневальство из-за большой загрузки научной работой, я предложил разделить астрономические и магнитные наблюдения между ним и Ефремовым. Однако Буйницкий сам запротестовал против такой «скидки». И такое отношение к научной работе, как к родному, кровному делу, было характерно для каждого. Ни один человек не заикнулся о том, что научные наблюдения представляют собой добавочную нагрузку, которую члены экипажа по морскому уставу вовсе не обязаны нести. Зато меня засыпали вопросами о том, что необходимо сделать, чтобы поскорее приступить к осуществлению плана.

Нам предстояло вести научные наблюдения в течение длительного — быть может, даже очень длительного — времени. Поэтому следовало организовать их основательно и солидно. Здесь-то и представлялся самый широкий простор для творческой деятельности и изобретательности членов экипажа.

Можно было бы привести много примеров поистине трогательной заботливости моряков «Седова» об успешной подготовке к научным работам. Уже на производственном совещании люди начали, вполголоса переговариваться друг с другом, уславливаясь о том, какую работу взять на себя. Положили почин этой творческой самодеятельности Буторин и Гаманков. Когда совещание шло уже к концу, Буторин неожиданно попросил слова и коротко сказал:

— Мы вот тут с Гаманковым обговорили… — Он сделал рукой широкий округлый жест. — Сделаем, стало быть, трос для глубоководной лебедки. У нас есть подходящие концы. Вот и расплетем…

Потом Алферов заявил, что он сумеет смастерить металлический стакан для измерения осадков. Машинная команда взялась оборудовать лебедку.

Так в дружной коллективной работе развертывалась подготовка к серьезнейшим научным исследованиям, которыми мы хотели ознаменовать дрейф своего корабля.

…К концу октября возле «Седова» вырос целый городок. Кочевавшее вместе с нами ледяное поле было освоено полностью. Мы знали на нем каждый бугорок и каждую ямку. Даже щенки Джерри и Льдинка теперь отваживались уходить в дальние «экспедиции», к окраинам нашего ледяного «двора».

Эта широкая площадка с изрезанными краями имела около 700 метров в длину и 550 метров в ширину. За лето солнце, ветер и вода выровняли ее, и только в одном месте уцелел приметный четырехметровый торос. Я всегда глядел на него с большим уважением, мысленно прикидывая, каким гигантом он был год назад, если даже после летнего таяния ему удалось сохранить столь почтенные размеры. По краям нашего поля тянулась невысокая торосистая гряда — свежий след последних подвижек.

Красноватый свет луны озарял возведенные сооружения. Центром ледового городка, без сомнения, можно было считать большую жилую палатку. Ее силуэт, темневший на льду, напоминал настоящий дом. Рядом с ней виднелась палатка поменьше, в которой была размещена аварийная радиостанция. Налево от жилой палатки высилась аккуратно сложенная пирамида из бочек с бензином и керосином — аварийный склад горючего. Бочки эти уложили на доски. Тут же поблизости лежали мешки с углем и груда досок и бревен, предназначенных на дрова.

Под крутым откосом большого тороса, в сотне метров от носа нашего корабля, высилась вторая пирамида, сложенная из коробок, наполненных аммоналом. Противоположный скат служил «лыжной станцией». Любители этого вида спорта карабкались на самый верх тороса и оттуда во весь дух катились на лыжах вниз.

Немного ближе к судну, метрах в сорока, стояла палатка, раскинутая над прорубью для гидрологических работ.

В самом дальнем углу ледяного поля, почти у самой его границы, терялся во мраке маленький снежный домик Виктора Буйницкого — наш «магнитный хутор»: для производства магнитных наблюдений, как известно, необходимо удаляться возможно дальше от корабля, чтобы влияние судового железа не сказалось на показаниях приборов.

Буйницкому перед началом наблюдений приходилось выкладывать на снег подальше от домика все железные предметы, в том числе и карабин, который он брал на случай встречи с медведем.

Как только в районе дрейфа были обнаружены медвежьи следы, я выделил из числа моряков несколько караульных, и они поочередно дежурили у домика с карабином наготове, пока Буйницкий делал наблюдения.

В ста метрах от судна мы вморозили в лед столб, на вершине которого был укреплен стакан для измерения осадков. Повсюду торчали снегомерные рейки, вехи, отмечавшие места, где был просверлен лед для измерения толщины, и т. д. Дорожки, протоптанные на снегу, многочисленные лыжни довершали сходство нашего ледяного «двора» с обычным пейзажем зимовки.

Но стоило отойти метров на пятьдесят подальше, и картина резко менялась: за грядой торосов, окаймлявшей поле, лежала мертвая пустыня. Мы остерегались пока что переступать ее рубежи.

 

МЫ ОСТАЕМСЯ НА КОРАБЛЕ ДО КОНЦА ДРЕЙФА

20 января прибыла радиограмма Главсевморпути:

«Сообщите ледовую обстановку, возможность приема самолетов, подготовки аэродрома…»

Эта коротенькая радиограмма напоминала нам, что срок обещанной осенью эвакуации экипажа близок, что очень скоро мы должны будем передать судно смене, которая прилетит на самолетах.

Вопрос о смене экипажа предрешило памятное совещание на «Ермаке» 28 августа 1938 года. Нашему руководству, да и нам самим, казалось, что больше двух зимовок в дрейфе провести физически невозможно. Поэтому, когда Шевелев заявил, что с наступлением светлого времени на самолетах будут присланы новые люди, все приняли это как должное.

Смущало нас только одно обстоятельство: сумеем ли мы силами пятнадцати человек подготовить аэродром? Ведь весной 1938 года над расчисткой посадочных площадок трудились сотни зимовщиков, и все же эту работу удалось выполнить лишь ценой большого напряжения. Но Герой Советского Союза Алексеев, участвовавший в экспедиции на «Ермаке», ободрял нас:

— Ничего, опыт у вас есть. Уверен, что подготовите для нас прекрасный аэродром…

Чем ближе подходило время к весне, тем больше было разговоров о предстоящей воздушной экспедиции.

Вообще-то говоря, мы могли радоваться смене. На редкость тяжелая зима, изобиловавшая сжатиями, авралами, тревогами, оставила глубокий след. Тоска по родным и близким, по солнцу и зеленой траве, просто по новым — пусть незнакомым, но обязательно новым — людям снедала каждого из нас.

Ведь это совсем не так просто — провести две долгих полярных зимовки в тесных каютах дрейфующего корабля, каждое утро и каждый вечер встречаться все с теми же людьми, всегда слышать одни и те же голоса, видеть одни и те же лица. Мы безошибочно знали друг друга по походке, по малейшим оттенкам голоса угадывали настроение каждого. Казалось, все давно уже переговорено, все выведано. И даже говорить-то, собственно, иногда было не о чем.

Я знал, что готовится достойная смена. Не случайно мой учитель капитан «Красина» М. П. Белоусов радировал: «Встретимся на «Седове». Видимо, его прочили в капитаны нашего дрейфующего корабля. Как же не радоваться прибытию такой смены?

И мы радовались. Но где-то в глубине души возникало в то же время несколько ревнивое чувство: как же теперь, когда так много уже пережито и выстрадано, когда столько сделано, взять и оставить корабль? Ведь с ним связано так много переживаний, каждая миля пройденного пути далась нам недешево. Можно смело сказать, что эти две зимовки составляют особую полосу в жизни каждого из нас.

Может быть, заявить протест против смены? Но это выглядело бы как-то нескромно. И к тому же не так просто заявить о том, что мы целиком принимаем на себя всю ответственность за окончание дрейфа. Никто не знал, как долго продлятся скитания «Седова» по ледяной пустыне, — ведь теперь корабль был игрушкой ветров.

И все же мне становилось немного не по себе, когда я думал о том, что начатое нами дело будут завершать другие. К тому же в последнее время рождались новые, более серьезные опасения: а сумеют ли люди, которым придется принять у нас дела в течение какого-нибудь часа, быстро, с ходу освоить корабль? Сумеют ли они сохранить выработанный нами ценой двухлетнего упорного труда необходимый ритм работы?

Для того чтобы освоиться с новыми, совершенно необычными условиями, потребовалось бы значительное время. А наш корабль как раз должен был, судя по всем расчетам, проникнуть в наиболее высокие широты — уже в начале февраля мы приблизились к 86-й параллели. Со дня на день корабль должен был переступить черту, сделанную в этих широтах «Фрамом». Здесь надо было провести наиболее интенсивные научные наблюдения. Нам же предстояло как раз в этот период уступить палубу корабля новым, совершенно незнакомым с условиями дрейфа людям.

Нет, дрейф отнюдь не наше частное дело. Здесь меньше всего надо считаться с личными соображениями. Если для науки и народного хозяйства будет полезнее оставить в дрейфе наш коллектив, то мы должны отказаться от смены.

13 февраля после вахты я зашел к нашему парторгу Дмитрию Григорьевичу Трофимову. Худой и бледный, он в последние дни с трудом передвигался, ноги его были поражены ревматизмом. Для того чтобы перешагнуть через порог, он осторожно поднимал руками одну ногу, переставлял ее, потом проделывал ту же манипуляцию с другой и медленно брел по коридору, шаркая подошвами. Добравшись до машинного отделения, он садился на табурет и начинал работать. Но никто не слышал от него жалоб.

Я был уверен в поддержке парторга и поэтому откровенно высказал ему все, что думал по поводу предстоящей смены.

Дмитрий Григорьевич внимательно выслушал меня, помолчал, глядя в сторону. Потом сказал:

— Что ж, надо делать как лучше. Две зимы мы выдержали, выдержим и третью.

Мы решили вызвать поодиночке всех членов экипажа и откровенно, по душам побеседовать с каждым в каюте у парторга, чтобы узнать, как отнесутся люди к мысли о третьей зимовке.

Много лет прошло с тех пор, но все еще помнится во всех деталях суровая и строгая обстановка этих бесед. Узкая, длинная каюта. Койка под жестким одеялом. На столике коптящая лампа, накрытая высоким бумажным колпаком.

Люди волнуются. Одни сразу и четко дают на мой вопрос утвердительный ответ. Другие колеблются. Невольно вспомнил разговор, который происходил за полгода до этого, когда «Ермак» уходил на юг, увозя с собой сменившихся людей. Тогда тоже у некоторых были и сомнения и колебания. Они понятны: немалое дело — добровольно оставаться на дрейфующем корабле в Центральном Арктическом бассейне. И все-таки большинство членов экипажа дали на наши вопросы четкий и определенный ответ:

— Если нужно, останемся…

После того как беседы закончились, я и Трофимов сообщили в Политуправление Главсевморпути:

«Отмечаем прекрасное моральное состояние всех зимовщиков, отсутствие всяких элементов склоки, недоразумений. Самочувствие и настроение ровное, как и в начале зимовки. Отмечаем успешное выполнение всех производственных задач с отличными показателями. Характеризуем экипаж как дружный, спаянный».

Александр Александрович в тот же вечер передал наше донесение в эфир. Как отреагирует на него Москва? Что ответят нам?

Для себя в глубине души я решил: ни в коем случае не оставлять «Седов».

14 февраля после обеда мы наконец получили ответ на наше донесение. Это была телеграмма начальника Главсевморпути И. Д. Папанина:

«Ознакомился С вашей радиограммой от 13 февраля. Чувствую, что седовцы готовы выполнить любое задание партии и правительства. Как полярник, как ваш друг хочу поставить перед вами задачу — довести исторический дрейф силами вашего коллектива до конца с непоколебимостью и твердостью подлинных большевиков. Дорогие седовцы, знайте, что за вашей работой, за вашим дрейфом следит весь советский народ, наше правительство».

Я немедленно созвал весь экипаж в кают-компанию, прочел вслух телеграмму и заключил:

— Пора решать, товарищи, окончательно. Нам оказывают большое доверие. Я бы сказал, исключительное доверие. Уже готовая, полностью укомплектованная экспедиция будет отставлена, если мы с вами проявим необходимую твердость и настойчивость. Как теперь быть: останавливаться на половине пути, передавать вахту смене и возвращаться на материк пассажирами или же отказаться от этой смены и с честью завершить дрейф? Мы уже беседовали с каждым из вас в отдельности. Неволить здесь никого нельзя. Каждый должен поступить так, как ему подсказывает совесть. Кто не захочет или не сможет остаться, за тем и пришлют самолет. Ваше мнение, товарищи?

В кают-компании на некоторое время воцарилось молчание. В эту минуту каждый еще раз решал для себя важнейший вопрос, от которого зависело очень многое в жизни.

Наконец молчание нарушил боцман. Он поднялся со своего места, необычно серьезный и строгий:

— Константин Сергеевич! Вот вы нас всех спрашивали: как, мол, останемся или полетим? А сейчас нам надо узнать, как вы сами-то: останетесь или нет?.. Вы капитан, вам и первое слово…

Я ждал этого вопроса. Четырнадцать пар глаз были устремлены на меня. Не задумываясь, ответил примерно следующее:

— Я прежде всего коммунист, товарищи. А партия учит нас не бояться никаких трудностей и преодолевать их. Если коммунист считает, что трудное, тяжелое дело надо совершить ради общей пользы, он его обязан совершить. Я останусь на корабле. Иначе поступить не могу…

— И я остаюсь, — сказал боцман.

И сразу кают-компания загудела: люди советовались друг с другом, перед тем как сказать решающее слово. Потом заговорили громко, как-то все сразу, перебивая и опережая друг друга.

Полянский, как радист, через руки которого проходила вся переписка с Главным управлением Севморпути, раньше других был в курсе готовившихся событий. Поэтому для него не было неожиданностью наше собрание, и он успел как-то внутренне подготовиться к нему. Зная, как трудно он переносит долгую разлуку с детьми и женой, я ждал, что он будет и на этот раз колебаться. Но дядя Саша сумел найти в себе достаточно силы, чтобы сказать:

— Чего там! Оставаться — так всем. Коллектив нельзя подводить…

Но часть людей все еще нерешительно отмалчивалась, хотя отовсюду слышались взволнованные голоса:

— Правильно! Всем оставаться!..

— Ставить на голосование!..

— Вместе начинали, вместе и кончим!..

Я остановил товарищей:

— Так не годится. Пусть каждый решает сам. Дело это почетное, и на каждое освободившееся место найдется сто кандидатов с Большой земли, добровольцев… Вот как вы смотрите, товарищ Гетман: хватит у вас сил проработать до конца дрейфа или нет?

Кочегар, подумав, ответил:

— Да что же… Я как все…

Так один за другим все заявили, что хотят остаться на корабле до конца дрейфа. Последним говорил наш кок. Со своим обычным юмором он заявил:

— Одному лететь в Москву как-то неудобно, я к такому комфортабельному обслуживанию не привык. Стоит ли за одним поваром самолет присылать? Придется мне еще сварить сотни две борщей в моем холодном камбузе…

Речь кока развеселила людей. Теперь я снова взял слово:

— Итак, товарищи, мы решаем остаться. Большую ответственность мы принимаем на себя, об этом надо помнить. Две зимовки мы прожили дружно и сплоченно. Кое-чего добились: сохранили корабль, наладили научные работы. Давайте же и впредь будем работать по-настоящему. Есть предложение послать телеграмму в Москву с просьбой разрешить нам довести дрейф до конца силами нашего коллектива. Это будет нашим лучшим подарком XVIII съезду партии.

Домой я и на этот раз ничего не сообщил. Трудно было подобрать нужные слова. Изорвав в клочки несколько вариантов телеграммы, подумал, что будет лучше, если родные узнают обо всем из газет.

На корабле царило приподнятое настроение. Все ждали, как встретит Москва наш рапорт. Телеграмма начальника Главсевморпути вселяла уверенность, что наше желание будет удовлетворено. Но в то же время хотелось получить окончательное подтверждение, оставят ли нас на корабле до конца дрейфа.

19 февраля из Москвы прибыла коротенькая радиограмма, подписанная руководством Главсевморпути. В ней было сказано:

«Ваша телеграмма вчера опубликована в «Правде». Правительство удовлетворило ходатайство об оставлении всего состава экспедиции на борту «Седова» до окончания ледового дрейфа. Горячо поздравляем с оказанным вам доверием. Твердо уверены, что ваши научные работы будут достойным продолжением работ экспедиции «Северный полюс». Желаем бодрости, настойчивости и упорства в борьбе с ледовой стихией».

…Как раз в этот день страна отметила годовщину завершения экспедиции «Северный полюс», и мы слушали радиопередачу из Москвы, посвященную этой дате. У микрофона выступали работники Главсевморпути, летчики, моряки. Каждый из них приветствовал наше решение остаться на «Седове» до конца дрейфа.

Все это ободряло и поддерживало нас. И когда очередное астрономическое определение показало, что мы пересекли 86-ю параллель, на корабле царил всеобщий подъем. После некоторой задержки наше движение на север ускорилось. За каждые сутки мы проходили вместе со льдами около мили. Люди сознавали, что именно теперь, когда рекорд «Фрама» побит и мы находимся так близко к полюсу, начинается самый интересный период дрейфа.

Никто не оглядывался назад. Все помыслы наши были устремлены в будущее. В его туманной мгле мы силились прочесть, что готовит нам завтрашний день.

 

Г. Воройская

ЖИЗНЬ, ПОСВЯЩЕННАЯ МОРЮ

1920 год. Удивительное время. Только что сброшены в Черное море остатки белых и интервентов. Разруха, голод. Свирепствуют эпидемии тифа, страшнейшего гриппа-испанки. А народ, как освобожденный от цепей великан, почувствовав свободу, уже расправляет плечи, начинает творить. Осуществляются самые смелые чаяния, создаются новые научно-исследовательские учреждения. Царские дворцы становятся народными здравницами. Правительство берет под защиту природу. Председатель Совета Народных Комиссаров В. И. Ленин подписывает декреты о создании заповедников.

В начале апреля молодой учитель зоологии Владимир Алексеевич Водяницкий, занесенный потоком гражданской войны из Харькова в Новороссийск, после нескольких приступов возвратного тифа вышел из госпиталя. В незнакомом городе, без гроша в кармане, без хлебных карточек, ослабленный болезнью.

Что делать?.. Начиналась весна. Улыбнувшись апрельскому солнцу, он, еще пошатываясь от слабости, направился в Новороссийский отдел народного образования. Шел, не подозревая, что «крестным отцом» его будет не кто иной, как местный учитель Федор Васильевич Гладков — будущий автор «Цемента». Гладков заведовал в наробразе подотделом кульпросветработы.

Узнав, что Водяницкий уже имеет некоторый опыт исследовательской работы по гидробиологии, а его жена по профессии ботаник, Гладков сообщил ему, что в Краснодаре находится видный профессор-ботаник Арнольди, который «ратует за биологическую станцию в Новороссийске».

Еще в годы учебы в Харьковском университете Владимир Алексеевич слушал лекции В. М. Арнольди и именно под его руководством начинал научную работу. Жена Водяницкого, Нина Васильевна Морозова, также под руководством Арнольди стала альгологом — специалистом по водорослям.

Водяницкий списался с Арнольди и встретился с ним через неделю в Краснодаре. Такое благоприятное стечение обстоятельств быстро решило исход дела. Уже в июле в Новороссийске была создана биологическая станция, а Водяницкий был назначен ее заведующим.

Супруги жили и работали пока на одну ставку, но были полны планов и надежд. Их увлекала кипучая жизнь. Водяницкому пришлось заняться гидрологией, изучать течения Цемесской бухты, чтобы помочь определить место спуска сточных вод для проектировавшегося строительства нового канализационного коллектора. Это был один из первых случаев, когда канализационный сброс в море предварялся научными исследованиями.

Параллельно молодые гидробиологи совместно с городской санитарной комиссией обследовали загрязнение акватории порта сточными водами и изучили влияние загрязнения на распределение донной фауны и флоры.

ГИПОТЕЗА В РОЛИ ТЕОРИИ

Мрак морских глубин. Сверху опускаются трупы дельфинов, рыб, рачков, отмершие водоросли, планктон. Все, что было живого в верхних слоях моря, после смерти дождем падает на дно, уходит в глубины, где вода заполнена сероводородом. Питательные вещества навсегда уходят из верхнего слоя и накапливаются внизу, в зоне смерти.

Как могло возникнуть такое мрачное представление о Черном море? Его фауну ученые изучали давно. А вот о природе самого моря еще во второй половине девятнадцатого столетия было известно меньше, чем о далеких морях и океанах. Природа же черноморских глубин была и вовсе неведома. Только глубокомерная экспедиция 1891—1892 годов, организованная по инициативе видного геолога и палеонтолога Н. И. Андрусова, помогла открыть его основную особенность. Этой экспедицией руководил видный ученый И. Б. Шпиндлер.

Медный батометр, вычищенный до блеска, впервые опускали на большую глубину торжественно, поднимали последние метры, затаив дыхание от волнения, а подняв, зажали носы. Батометр вернулся тусклым и почерневшим, а когда его открыли, палубу окутал смрад, словно кто-то забросал ее тухлыми яйцами. Все пробы воды, доставленные с глубин, говорили об одном: в Черном море ниже двухсот метров жизни нет. Там царит только сероводород. Газ, наличие которого в воздухе всего лишь 0,005 процента, губит млекопитающих, а птиц убивает даже втрое меньшая доза.

Откуда он там, этот страшный газ?

Сравнение с тухлым яйцом было не случайным. В состав белка входит много серы. Анаэробы-бактерии, способные жить без кислорода, разлагая белок, освобождают серу и образуют сероводород. Этот газ — признак застоя, отсутствия кислорода. Н. И. Андрусов считал, что большая часть сероводорода обязана своим происхождением органической белковой материи, которая попадает на дно «с дождем трупов».

Подключившийся к исследованиям А. Лебедев в 1904 году пришел к выводу, что в Черном море имеется сероводород и минерального и органического происхождения.

Итак, гидрологическое строение Черного моря не похоже ни на одно другое в мире. В этом котле вместимостью почти полмиллиона кубических километров лишь одна десятая часть воды — самый верхний ее слой — чиста и свежа, насыщена кислородом, и только в ней возможна жизнь. А поскольку у верхнего и нижнего слоя разная соленость, температура и плотность, то ученые представили себе, что легкий верхний слой и более плотный нижний существуют сами по себе, не перемешиваясь, как, например, не смешиваются вода и керосин.

Основываясь на факте поступления из Мраморного моря в Черное через Босфор более соленой и тяжелой воды, которая, опускаясь на дно, поднимает нижний слой и этим вытесняет часть его вод вверх, ученые подсчитали, что для полного обновления вод нижнего застойного слоя потребуется от 1500 до 2500 лет.

Отсюда следовал и другой вывод: если между этими двумя слоями воды нет обмена, то верхний, насыщенный кислородом слой воды неизбежно беднеет. Поэтому в Черном море жизнь возможна только у берегов, куда реки и сточные воды приносят питательные вещества с суши.

Эту унылую картину нарисовали себе ученые, исходя из одного-единственного факта — зараженности нижнего слоя моря сероводородом. Это была гипотеза, научное предположение. Она казалась настолько убедительной и очевидной, что была принята подавляющим большинством ученых без доказательств. Немногие возражения подавлял высокий авторитет поддерживающих ее людей.

Гипотеза идет впереди знания, движет науку вперед. Но если люди станут в жизни руководствоваться непроверенными предположениями, они могут пойти по неправильному пути и причинить человечеству неисчислимые бедствия. Так случилось бы и с гипотезой об отсутствии водообмена в Черном море, если бы в середине сороковых годов не усомнился в этом В. А. Водяницкий.

«ТАНЦЕВАТЬ» ОТ ДЕЛЬФИНОВ!»

Все, что наблюдал Водяницкий, никак не увязывалось с этим мрачным представлением о природе Черного моря. Кефаль уходила нереститься в якобы бедные пищей воды открытого моря, обрекая тем самым детей на гибель. Однако детки и не думали погибать, осенью возвращались к берегам веселыми стайками. И главное, дельфины, дельфины, дельфины!

Пароходом «Ленин» Владимир Алексеевич возвращался из Новороссийска в Севастополь. Пронизанное насквозь солнцем море сияло до горизонта яркой, радостной полосой, словно какой-то шальной художник от избытка счастья вылил на полотно весь запас берлинской лазури. И в этой лазури играли дельфины. Они шли на взрезанной килем волне, ныряли, выскакивали из воды и, пролетев один-два метра по воздуху, снова уходили под воду. Затем группы, сопровождавшие пароход, легко обогнали его, объединились и ушли в открытое море. А через какое-то время пароход шел под эскортом нового стада. И оно потом ушло в том же направлении.

Биолог долго провожал их взглядом, и его поразила возникшая в уме аналогия: дельфин и тюлень. Оба млекопитающие! Оба хищники! Когда в Каспии много тюленей, это верный признак обилия рыбы. Почему же мы, любуясь дельфинами, упрямо твердим о бедности открытых вод Черного моря? Обилие дельфинов должно свидетельствовать и об обилии пищи для них!

Дельфины уходили к размытой линии горизонта. Водяницкий пожалел, что не взял с собой бинокль. Почему они уходят в эту сторону? Что там — дельфиний бал? Что их привлекает? Какой там должен быть «накрыт стол», чтобы так притягивать к себе животных?

Вернувшись в Севастополь, Владимир Алексеевич поехал в Балаклаву к рыбакам, к тем «листригонам», о которых так тепло писал Куприн. Они подтвердили, что знают несколько мест, где иногда собирается очень много дельфинов. Тогда лов их еще не был запрещен, и, пожалуй, это был единственный промысел, на который балаклавские рыбаки выходили в открытое море.

— Чем питаются дельфины? А кто их знает! У них вечно пустые желудки. Они так быстро управляются с пищей, что, пока мы дойдем до берега, в желудках ничего не остается.

Итак, в открытом море по теории рыбы нет. А на практике в нем есть дельфины, которые питаются рыбой, и питаются неплохо, судя по толстому слою жира. Забавно!

Обсуждая с женой волновавший его вопрос, Водяницкий говорил:

— Ты помнишь анекдот о девушке, которая умела танцевать только от печки? Так и наши ученые. Они «танцуют» только от сероводорода. И не видят, что их теория противоречит жизни.

Нина Васильевна посмотрела на мужа долгим взглядом, словно взвешивала, справится ли он с той ношей, которую собирался на себя взвалить, и ответила тихо, обдумывая каждое слово:

— Кто отвергает старую теорию, тот должен выдвинуть новую гипотезу и доказать ее верность.

Владимир Алексеевич закончил мысль жены:

— Мы начнем «танцевать» от дельфинов! — И помолчав, задумчиво добавил: — Все представления о природе Черного моря придется переворачивать и ставить с головы на ноги.

Что значило начинать «танцевать от дельфинов»?

а. Высчитать поголовье дельфинов в Черном море, узнать, сколько они потребляют рыбы.

б. Узнать, сколько зоопланктона поедают рыбы, которых потребляют дельфины.

в. Высчитать, сколько требуется фитопланктона — одноклеточных водорослей, которыми питается зоопланктон, который поедают рыбы, которых потребляют дельфины.

г. Наконец, узнать, сколько нужно неорганических веществ, на которых растет фитопланктон, которым питается зоопланктон, который поедают рыбы, которых потребляют дельфины.

А для того чтобы узнать, откуда берутся неорганические вещества, надо произвести огромные исследования и доказать существование водообмена между верхними и нижними слоями воды в Черном море и высчитать его скорость и объем.

Так перед Водяницким встала колоссальная, невероятной трудности задача: проверить природу моря и высчитать его биологическую продуктивность. Водяницкий составил пятнадцатилетний план работы севастопольской биологической станции.

ПУТАНИЦА НА ТРЕХ ГРАНИЦАХ

Владимир Алексеевич засел за изучение материалов глубоководных экспедиций на Черном море. Читая все, что когда-либо было написано о его гидрологическом строении, он нашел статью, которая обрадовала. Инициатор и участник экспедиции 1891 года Н. И. Андрусов высказал мнение, что взгляд на этот бассейн как на обреченный на биологическую бедность не имеет основания, глубинные воды должны отдавать часть своей массы в поверхностный слой.

Водяницкий обрадовался Андрусову, как сильному союзнику, и задумался: почему никто не прислушался к этому здравому мнению? А к выводам Книповича разве прислушались? Беря пробы воды в разных районах моря, Николай Михайлович нащупал важное явление в зонах, где сходятся три границы: нижняя граница жизни, нижняя граница кислорода, верхняя граница сероводорода. Эти границы взаимосвязаны.

Вспоминая это, Водяницкий механически провел на чистом листе бумаги горизонтальную линию. Рука сама нарисовала выше ее кислород в виде человечков с огненными факелами. Еще выше он изобразил весело кувыркающихся каких-то рачков и червячков. А ниже ничейной зоны — черных худых воинов сероводорода со щитами и рапирами. А совсем внизу появились горы сокровищ, которые они охраняют. Это — органические вещества, упавшие «дождем трупов» на дно моря.

Но вот на границе возникает конфликт. Противники вступают в сражение. Где-то кислородные факелы запылали ниже заветной линии, где-то черные воины сероводорода вторглись во владения кислорода и взяли в плен морских жителей. А в третьем месте с глубины более двухсот метров, где доза сероводорода должна быть смертельна, батометр принес в пробе воды большое количество зоопланктона.

Да ведь это же зона перемешивания верхнего и нижнего слоев! Это то, о чем писал Андрусов! Недаром Книпович два года исследовал именно эти глубины!

РЕКИ В ВОДНЫХ БЕРЕГАХ

Профессор Книпович установил, что вызванное вращением Земли морское течение южнее самой западной точки Крыма разбивается ка две струи: одна поворачивает на юг и замыкается в круг, охватывающий всю восточную часть моря. Вторая струя продолжает путь дальше и образует второе круговое течение в западной половине моря. Именно в руслах этих двух течений, получивших у студентов название «велосипеда», сероводород отступает глубже двухсот метров. И именно здесь происходит смешение трех границ. Зато в центрах кругов сжимаемый течением сероводородный слой поднимается до 125 метров от поверхности и как бы вспучивается куполом. Эти кривые линии границ Книпович назвал изоповерхностями.

Что происходит в этих течениях? И как? Водяницкий прикрыл глаза и задумался. Но вместо изоповерхностей ему почему-то вспомнился крутой берег Днепра у Киева, низкое разливистое Заднепровье, видные далеко-далеко луга и разбросанные по ним рощи. К чему это воспоминание? Крутой берег, крутой берег… Закон Бэра? Конечно же, закон Бэра… Вот оно что! Вращение Земли отклоняет течение рек, направленных на юг или на север. Вода подмывает один из берегов, разрушает его, и русло реки постепенно отходит вправо. Это явление заметил еще знаменитый географ и естествоиспытатель П. С. Паллас, а академик К. М. Бэр во время путешествия по Волге сумел объяснить его причину. Реки разрушают не только мягкие глинистые породы, но и крепкие скалистые берега.

Так сможет ли выстоять «берег» водяной, если воде самой природой дано растекаться? Ведь в морях действует тот же закон: если течение под влиянием ветров и вращения Земли идет против часовой стрелки, то есть вправо, то к берегу воды будут опускаться, а к центру — подниматься. Если течение пойдет по часовой стрелке, все будет наоборот.

В Черном море течение шло против часовой стрелки.

Кто сказал, что человек мыслит только словами?! Внутренним зрением Водяницкий увидел всю картину движения. Увидел ясно, до подробностей, охватывая сразу многие явления. Он видел характер течения.

В море текли реки. Круговые реки в водных берегах. И поскольку течения были круговыми, поток в них не мог идти прямо, как в реке. Внутренние струи, стремясь выпрямиться, поднимались и переливались на внешнюю сторону, поток завихрялся, вращался вокруг собственной оси и, как гигантский механизм, лопастями струй выгрызал внутренний высокий берег купола, уносил с собой насыщенные питательными веществами воды, сбрасывая их от центра наружу. А снизу им на смену поднимались новые слои глубинных вод. Он видел, как это вращение, постепенно слабея с глубиной, захватывает всю толщу вод до самого дна.

Вот почему так весело блестели глаза Книповича, таким острым был взгляд, когда он рассказывал о смешении на трех границах. Вот почему советовал заняться ихтиопланктоном. Он видел, что природа водоема не такова, какой ее себе представляют другие ученые.

В мире науки поколебать утвердившееся мнение не так-то просто. Оно укореняется в умах, на его основании строятся логически стройные системы представлений о явлениях и предмете изучения. И попробуй изъять этот краеугольный камень, на котором зиждится построенная система!

По привычному пути, ничего не ломая, идти легче. Но этот путь не для Водяницкого. У него перед глазами стояли мощные морские течения, выгрызающие берега сероводородного слоя и выносящие их наружу, в кислородный слой.

Водяницкий не доверяет себе, проверяет все снова и снова. Наконец при встрече он решается высказать эту мысль геофизику академику В. В. Шулейнину. И тот неожиданно для Водяницкого отвечает:

— Ну что ж, теоретически все правильно. А практически это еще надо проверить… И доказать!

ВЫСКАЗАННАЯ МЫСЛЬ — СУЩЕСТВУЕТ

Огромный размах предстоящих исследований Водяницкого не пугает. Он все продумал. Людей, кто вместе с ним трудится над этой проблемой на биологической станции, явно недостаточно. Надо привлечь коллективы всех научных организаций, занимающихся Черным морем, объединить усилия и организовать работу совместно. Он выступил инициатором и организатором созыва первой конференции по координации исследований на Черном море.

Водяницкий не мог не говорить на ней о своих выводах. Сто пятьдесят ученых из разных городов, представляющие десятки научно-исследовательских институтов, университетов, биологических станций, рыбоводов и рыбаков, слушали доклад, и Владимир Алексеевич видел на многих лицах недоумение, недоверие и даже гнев: как он смеет сомневаться в том, что уже вошло во все учебники мира!

Доклад вызвал жаркие споры. Но голос сторонников укоренившегося взгляда на природу Черного моря был слышен громче.

В. К. Солдатов, один из крупнейших ихтиологов, изучавший возможности рыбного промысла, заявил с трибуны конференции, что не доверяет результатам исследований Водяницкого вообще.

Примерно так же реагировали гидрохимики, гидробиологи, планктонологи. Старая теория настолько прочно укоренилась в мозгах людей, что расстаться с нею был не в силах даже В. Н. Никитин, предшественник Водяницкого на Севастопольской биологической станции, который во время экспедиции при изучении зоопланктона в открытых водах получил данные, явно противоречащие утвердившемуся мнению о бедности жизни в море.

И все же высказанная Водяницким мысль существовала и действовала. В 1937—1938 годах А. П. Голенченко и В. А. Кротов с самолетов наблюдали перемещение больших скоплений дельфинов и косяков рыб на всем пространстве Черного моря. Семен Михайлович Малятский возглавил небольшую экспедицию АзЧерНИРО. Его работы по исследованию питания дельфинов подтвердили предположения Водяницкого: дельфины в открытых водах питаются шпротом. Рыба водится в открытом море далеко от берегов на глубине 40—80 метров.

Рыбаки заговорили о том, что укоренившийся взгляд на Черное море не соответствует действительному положению. В «Известиях» 25 января 1941 года появилась подвальная статья А. Морозова «Изучение моря», которую автор начал так:

«Про Черное море сочинили унылую легенду, что оно бедно рыбой, что сероводородная «зона смерти», отравив своим вонючим дыханием глубины черноморского бассейна, сделала его малопродуктивным.

Научные работники Карадагской биологической станции не считали рыб в Черном море, не исследовали кривых ежегодных уловов хамсы и кефали. Они реабилитируют его при помощи планктонной сети, сделанной из шелка…»

Дальше замалчивать мнение Водяницкого стало невозможным.

СВЕРШЕНИЕ

В 1941 году Владимиру Алексеевичу было присвоено звание профессора.

В годы Великой Отечественной войны Водяницкий вел исследования на озере Иссык-Куль, руководил биологическим стационаром и, заменив молодых преподавателей, ушедших на фронт, вел несколько биологических курсов в сельскохозяйственном техникуме.

Ушедшие на войну с колхозных полей и ферм нуждались в замене, на их место готовили кадры зоо- и агротехников из девушек.

Самоотверженный труд профессора был достойно оценен родиной: в 1945 году он был награжден орденом Трудового Красного Знамени и медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941—1945 гг.». В 1944 году президиум АН СССР вновь назначил Водяницкого директором Севастопольской биологической станции.

Выехать сразу же в Севастополь Владимир Алексеевич не мог, Ростовскому университету он был в то время нужнее: замещая других преподавателей, находившихся на фронте или погибших, он читал несколько курсов. В июле 1945 года, когда, наконец, на станцию приехал Водяницкий, работать еще было негде. В отремонтированных кабинетах северного крыла пришлось временно поселить сотрудников. Центральная часть здания и южное крыло были разрушены, строительная бригада разбирала завалы.

Выстроенное в начале века академиком А. Ковалевским здание биостанции пришлось не только восстанавливать, но и пристраивать к нему крыло, делать второй аквариум. Большой размах исследований требовал новых лабораторий. Дело в том, что Академия наук СССР включила в план отделения биологических наук проблемы биологической продуктивности водоемов, и руководителем темы был назначен Водяницкий. Это была его большая победа. Новая гипотеза принята! Уже в 1946 году состоялась первая послевоенная экспедиция, положившая начало глубокому изучению Черного моря.

Владимир Алексеевич твердо стоял на своем:

— Надо вести исследования в водоемах непременно широким фронтом и комплексно. Только такое изучение приведет к пониманию закономерностей процесса воспроизводства и даст возможность им управлять.

Вот на что замахивался Водяницкий — на возможность УПРАВЛЯТЬ ЖИЗНЬЮ МОРЯ, поставить ее полностью на службу человеку! И пускай это было еще немыслимо далекое будущее, до которого он сам не доживет, — эту задачу он ясно видел впереди и стремился обеспечить ее решение.

В этой борьбе за глубокое изучение моря Советское правительство встало на сторону Водяницкого: в 1953 году шесть сотрудников Севастопольской биологической станции были удостоены правительственных наград. В том числе орденами Ленина были награждены В. А. Водяницкий, Н. В. Морозова-Водяницкая и В. Л. Паули, который наряду с текущей работой вел теоретические исследования в области морской гидробиологии. Эта поддержка окрылила Водяницкого и его товарищей по труду.

ПРЕДОТВРАЩЕННОЕ БЕДСТВИЕ

Дверь в лоджию была открыта, легкий ветерок шевелил легкие занавеси. Повернувшее на запад солнце освещало портрет немолодой женщины. Ее глаза смотрели доброжелательно и спокойно, губы тронула добрая улыбка. Портрет висел против письменного стола, и Владимир Алексеевич время от времени поглядывал на него. Это стало привычкой, которая не замечалась. С годами притупилась боль утраты, сгладилось острое горе, осталась только грусть от того, что верная подруга, шедшая рядом в самые трудные годы, перенесшая вместе с ним и горечь поражений и трудности исканий, не смогла разделить радости и торжества победы.

Раздался звонок. Владимир Алексеевич недовольно поморщился. Кто это, нежданный? Ему хотелось работать.

После того как прочел полученную телеграмму, настроение резко переменилось. Он забыл о работе. Вышел в лоджию. Раскаленный шар солнца, опускаясь к воде, постепенно терял свой нестерпимый блеск. Краски солнца густели, приобретали пурпурные тона. Легкая рябь воды в бухте пестрела синими, лиловыми, золотыми бликами, и, когда солнечный шар коснулся горизонта, все море вдруг вспыхнуло пожаром.

Водяницкий видел не заходящее солнце, а зловещий красный контейнер, заключающий в себе отходы атомного производства. Он опускался в море, радиация пронизывала всю толщу воды, заражая собой каждую молекулу. Альфа-, бета- и гамма-частицы проникают в анаэробы. Внутренние течения выносят сероводородные бактерии в верхний слой… Владимир Алексеевич зябко повел плечами, хотя термометр показывал почти тридцать.

Водяницкий перечитал сообщение: США и Англия внесли в Организацию Объединенных Наций предложение сделать Черное море местом захоронения отходов атомного производства, превратив его в атомную помойную яму для всего мира.

Если пройдет этот безответственный проект, насыщенная радиоактивными частицами глубинная вода передаст свои страшные качества одноклеточным организмам. От мелких к более крупным — с пищей. От них — к моллюскам, крабам, рыбам, которыми питается человек. И вот все чудесное Черное море станет черной грозной отравой, несущей лучевую болезнь всем, кто купается в нем, плавает на судах, питается его продуктами, живет на его берегах!

Над городом, над морем опрокинулся темно-синий купол сумерек. У входа в бухту робко мигнули огни створных знаков. Внизу на тротуаре слышался смех и говор. Владимир Алексеевич тряхнул головой, словно сбрасывал с себя черные мысли, и, пройдя темную комнату, вышел на улицу.

Его возмущало то, что группа западноевропейских ученых поддержала этот безумный проект, обосновывая его данными семидесятилетней давности: мол, поскольку обновление вод в Черном море происходит за 2500 лет, а для полного распада радиоактивных веществ требуется более короткий срок, то опущенные на дно контейнеры с атомными отходами вреда не принесут.

Впереди медленно шла старушка, ее ноги вяло шаркали по асфальту. Вспомнил документальный фильм о Хиросиме. Такой же обессиленной походкой шла совсем юная японка…

Закрыл глаза. Вспомнил уродцев, родившихся после взрыва атомной бомбы, язвы на телах рыбаков, ставших жертвами испытаний атомной бомбы на атолле Бикини. А потом одно за другим возникали в памяти панно художников Ири и Тосико Маруки, очевидцев трагедии Хиросимы. Горящие на людях одежды, багровые волдыри, покрывшие тела. Сгоревшие лохмотья сползают на землю, а люди, как привидения, с поднятыми руками движутся толпой и кричат…

Пруд Асанс. В нем плавают трупы. Один из трупов подтянул к себе какой-то мужчина и, стоя по пояс в воде, разглядывает вздувшееся лицо. Кого он ищет? Жену? Дочь?

И еще панно: гора трупов. Их постепенно стаскивают сюда крючьями солдаты, обливают бензином. Сейчас эту гору подожгут. И вдруг из этой кучи на тебя в упор глядят глаза. Они еще живут, человек приподнял голову!

Эти панно — крик на весь мир, обвинение на весь мир, свидетельство преступления, равного которому еще не видел свет!

И вот теперь затевалось новое преступление — в центре густонаселенного района собирались устраивать рассадник лучевой болезни! Какое потрясающее легкомыслие! Не может этого быть и не будет! Он доведет до их сознания последние данные, свою теорию. Он будет не только знакомить с нею — нет, воевать! Его теория — тоже оружие в борьбе за благополучие Родины, против тех, кто вольно или невольно хочет принести ей беду. Только ли Родине?!

Захоронение атомных отходов в Черном море принесет вред румынам, болгарам, туркам! Неизбежно заражение вод Мраморного, Эгейского, Средиземного морей — всей Европе грозит тяжелая беда! Надо немедленно послать категорический протест! Создать лабораторию, начать изучать влияние радиации на морские организмы. Популяризировать результаты нашей работы… Надо бить фактами, фактами, фактами!

Вернувшись домой, Водяницкий подошел к столу. Привычным движением нашел кнопку настольной лампы. Отодвинул недоправленную рукопись, взял чистый лист бумаги. Перо летало по ней легко, оставляя ровные строчки четких фраз, по краткости напоминавших формулы.

Подготовленный им материал о водообмене в Черном море дал возможность представителям СССР в Организации Объединенных Наций доказать недопустимость захоронения атомных отходов в Черном море и отвергнуть предложение западных держав. Владимир Алексеевич почувствовал себя не только ученым, но и борцом.

* * *

5 марта 1977 года в Севастопольский порт впервые вошло научно-исследовательское судно «Профессор В. Водяницкий». Построенное для института в Финляндии, оно имело девять лабораторий, ЭВМ, «трюм коллекций», прекрасные каюты и все удобства вплоть до финской бани, спортивных снарядов, радиотеле- и киноустановок.

Да, Владимир Алексеевич снова пошел в экспедицию. На этот раз не живым человеком, а судном, несущим на южные моря своих учеников и коллег, двигающих вперед отечественную науку.