Когда началась перестройка – раздолье для аферистов и хапуг, стало всем, и медикам в том числе, ещё тяжелее жить. Каждый искал свою нишу в новых условиях. К власти лезли, расталкивая локтями, сильные, активные люди, любящие власть, деньги и привилегии. Таковых в нашем коллективе, называемым Филиалом Љ1 ЦРБ г. Кинешмы, не оказалось. В качестве заведующего Поликлиникой нам прислали психиатра Чернявского Александра Гавриловича – олицетворение бюрократизма и глубокого равнодушия к больным, плоть от плоти, кровь от крови нового времени. Наверное, он был самым исполнительным промежуточным звеном между властью и врачами, доводя до коллектива реализацию всех постановлений и приказов. Кроме этого, он часто отлучался в Москву, где обучался психотерапии по какой-то американской методике. В дальнейшем, получив звание магистра каких-то наук, он занялся платным лечением больных. Кроме этого, он был подростковым врачом и играл большую роль в определении годности или негодности подростков к служению в армии.

Когда он вошёл в мой кабинет, я, как и много лет назад, увидев Тоню, жену сына, почувствовала то же самое: как будто кто-то мягко толкнул меня в грудь. Конечно, внешность его была отталкивающей: тяжёлая, выступающая, как у преступников, нижняя челюсть; тяжёлый пристальный взгляд из-под нависающего над глазами выпуклого лба; лысая голова. Но дело было всё-таки не во внешности; мало ли уродов я видела, но никаких толчков от этого не чувствовала. Он был безобразен изнутри.

Начало его деятельности ознаменовалось тем, что вдруг стали пропадать бесплатные путёвки в Ивановскую Сосневскую бальнеолечебницу, перестали поступать дефицитные лекарства, отпускаемые ранее регулярно на наш филиал. До появления заведующего наблюдать очередь на дефицит коллеги доверили мне, и я честно вела наблюдение. Каждый пациент знал, в каком месяце ему надо брать отпуск для лечения в Сосневе. Все тяжёлые больные получали дефицитное лекарство – церебролизин в порядке очереди. Но всё нарушилось с приходом Чернявского. Он, не мигая, глядя прямо в мои зрачки, лгал о том, что путёвок в Соснево на наш филиал в настоящее время не отпускают, и при этом чернил заслуженного врача, заведующую центральной поликлиникой Захарову Лидию Ильиничну, уверяя, что у неё плохо с головой, и от старости у неё снизилась память. Лидия Ильинична говорила противоположное, что теперь все дефицитные лекарства получает наш заведующий Чернявский, и я должна спрашивать с него.

Дефицитом пользовались спекулянты: если в аптеке коробка церебролизина стоила 70 копеек, то мои больные покупали её уже за 100 рублей и не выдавали своих "благодетелей". Лекарство действительно было очень эффективным при лечении больных с параличами, и больные не жалели никаких средств, чтобы достать его. Один больной продал последнее пальто и не выходил больше на улицу, чтобы приобрести коробку церебролизина. Так как я следила за очерёдностью на лечение в Соснево и на получение церебролизина, то больные от терапевтов шли ко мне, и я записывала их в порядке очереди в свой журнал. В это время одна женщина, не пожелавшая ждать своей очереди несколько месяцев, предложила мне взятку. Я удивилась такой наглости и долго убеждала её, что и те, которые ждут своей очереди, такие же люди, как она, а болеют даже тяжелее, чем она. Я уже месяц ходила к Чернявскому, ожидая путёвки для другой больной, которая всё ещё не брала отпуск, необходимый для лечения. Я звонила в Соснево, звонила Захаровой Л. И., но она уже трубку бросала, не понимая, зачем я пристаю к ней, если у нас есть свой заведующий. И тут я узнала, что женщина, предлагающая мне взятку, легко получила путёвку в Соснево у Чернявского, а терапевт Юрова Нина Ивановна заполнила её, считая, что путёвка горящая, и любительница получать всё без очереди уже лечилась в Сосневе.

Та же история происходила и с церебролизином. В тот месяц мои тяжело больные так и не дождались церебролизина, а в соседнем процедурном кабинете его получали больные, которые никогда не стояли в очереди, и которым он был даже не показан.

Тогда я решила выступить на очередном общем собрании сотрудников, и заранее поставила об этом в известность Чернявского. Он разрешил, как разрешал всем и всё, о чём бы его не попросили. Он всегда шёл навстречу желаниям медработников: дать подработку – нет проблем, взять отгул – сколько хотите, уйти пораньше с работы – пожалуйста. Да хоть совсем не работайте, но только напишите хорошо отчёты, оформите правильно документы – вот и все требования. Он никогда не повышал голоса, никого ни за что не отчитал – для этого была старшая медсестра, Байкова Валентина Кондратьевна. Её все боялись. Она была настоящей хозяйкой поликлиники, работая в ней уже около 50 лет. Я её не боялась нисколько – так она меня чуть не избила за непослушание, запустив в мою голову пачку амбулаторных карт. Она верно служила всем постоянно меняющимся заведующим; первая приходила на работу и последняя уходила, открывая и закрывая поликлинику. Её командный голос на высоких тонах постоянно раздавался то там, то тут. Валентина Кондратьевна работала вместе с отолярингологом и окулистом, а когда те отсутствовали, заменяла их. К больным она относилась исключительно внимательно, никогда не повышая на них голос.

На собрании я изложила то, что стало происходить в поликлинике с приходом Чернявского и привела факты, доказывающие его нечестность, и то, что по его вине страдают больные. Я просила всё сказанное занести в протокол собрания, что и делалось. Все слушали очень внимательно. Я закончила свою речь. В кабинете стояла гнетущая тишина, как будто все перестали даже дышать – так было тихо. Я ждала, ждал Чернявский – коллектив не подавал признаков жизни.

– Есть ли какие вопросы? – хладнокровно спросил Чернявский, как будто не о нём была речь.

В ответ – гробовое молчание.

– Занесли ли всё в протокол? – спросила я.

– Занесли.

– Переходим к следующему вопросу. На повестке собрания… – спокойно продолжал заведующий собрание по текущим вопросам.

Такого я никак не ожидала. Я предполагала, что все зашумят, начнут переговариваться хотя бы друг с другом. Такой ропот и даже гвалт всегда был, когда нас давили сверху какими-то новыми требованиями. Оказывается, им была небезразлична только своя жизнь, свой заработок, а жизнь больных была безразлична. Я проработала с ними уже 20 лет и ни с кем не поссорилась, так как воевала только с начальством и старшей медсестрой. Я была всегда вместе со всеми, когда устраивали юбилеи, когда встречали Новый год в лесу, отдыхали на зелёной, ездили на экскурсию. Я фотографировала всю нашу жизнь и дарила всем фотографии. Меня считали хорошим диагностом, приводили ко мне всех своих родственников, молодые врачи консультировались по терапевтическим болезням. Я считала себя частью этого дружного в отдыхе коллектива, считая всех подобными себе, но моё выступление никто не поддержал. Оказывается, я не знала их.

После собрания я спросила Нину Ивановну Юрову, почему она, будучи участницей этих событий, промолчала.

– А меня никто не спросил, – ответила она, не смущаясь.

Так ответила моя подруга, которая писала замечательные стихи, которую я считала чутким и отзывчивым человеком.

Я уважала очень умного рассудительного врача Галину Васильевну Семенникову. С ней всегда было очень интересно беседовать, но она отреагировала на моё возмущение ещё более странно: "А что здесь особенного, Светлана Фёдоровна?"

Выходило, что поведение заведующего было нормальным явлением, а я была, не как все люди – "Белой вороной". Как страшно быть "не как все люди", быть "не от мира сего". Такие несут в своих генах печать шизофрении, и в конфликтных ситуациях у таковых развивается болезнь. Всё это время Чернявский хладнокровно добивал меня, срывая врачебную работу ради раздутой, как мыльный пузырь, всеобщей диспансеризации, демонстративно подчёркивая важность оформления документации. Кроме этого, в амбулаторных картах он писал диагнозы, противоположные моим, указывая своё громкое звание магистра. В это время у меня умер больной из-за отказа в медицинской помощи; врачи ставили ложный диагноз Пиголкиной Татьяне, убивающий её; на комбинате начальники безнаказанно издевались над рабочими. Работать было невыносимо

Я поняла, что плетью обуха не перешибёшь. Одна, без коллектива, я была бессильна что-нибудь изменить, а они разумно молчали, сохраняя свою нервную систему. Зато разбушевалась старшая медсестра, Валентина Кондратьевна, будучи всегда солидарна с начальством. Она уже в присутствии санитарок топала ногами и кричала, что меня уволят по 33-й статье. Однако, через несколько лет уволили за пьянство с работы по 33-й статье её дочь, затем и её по старости. Она не пережила позора, заболела, получив рак желудка, и умерла.

У меня не было обиды на свой коллектив. Мне просто очень захотелось уйти с работы, чтобы быть непричастной к грязным делам. 15 декабря 1988 года я подала заявление на расчёт по собственному желанию, а Чернявский подал на меня заявление в суд. Допризывник-подросток, который стоял у него на учёте перед службой в армии, написал в суд ложное свидетельство, что я в его присутствии оскорбляла Чернявского, то есть нарушала медицинскую этику. Судья Крылова Антонина Васильевна вызвала нас обоих на предварительное собеседование. Я сказала судье, что всё, что я говорила о Чернявском, я говорила на общем собрании, и всё занесено в протокол и известно всему коллективу, а в присутствии подростка мне говорить с заведующим было не о чем. Я ждала помощи от коллектива, а не от подростка. Чернявский сохранял олимпийское спокойствие при этом, а судья очень волновалась – ей необходимо было нас примирить. Я подумала, что если в суде судят так же, как у нас лечат, то мне из тюрьмы не выйти. Я торопилась на работу, и, чтобы успокоить судью, мы пожали друг другу руки, как бы заключая мир.

С этого момента у меня появился страх, постепенно выливающийся в бредовые идеи преследования. Я понимала, что заболеваю. Если на меня можно было написать ложное заявление в суд, то почему нельзя подбросить в стол наркотики? Кабинет и стол не запирались, любой мог прийти и бросить в стол наркотики. Мог найтись ещё один продажный допризывник или двое, которые в суде скажут, что я продавала им наркотики. У страха глаза велики. Мне стало казаться, что мой голос как-то необычно раздаётся в кабинете, как будто появилось эхо. "Это прослушивающая аппаратура", – подумала я. – "Надо быть осторожнее в словах, придерутся к слову". В кабинете стояли какие-то шкафы – надо проверить, не появилось ли там чего-то подозрительное. Выйдя на улицу, я петляла, как лиса, заметающая следы. Мчащиеся по улице автомобили тоже имели ко мне какое-то отношение, и я боялась их.

Мне казалось, что за мной следят те, которым выгодно спекулировать лекарствами и наживать своё состояние на несчастье больных. Мама заметила, что я постоянно оглядываюсь. "Значит, надо перестать оглядываться, а то все заметят моё сумасшествие". Это надо скрыть, и я скрывала, ни с кем не делясь своими страхами. Я с трудом дорабатывала свои дни. С 1 января я просила очередной отпуск, затем отпуск за свой счёт по уходу за внуком, и т. д. Надо было как-то просуществовать два месяца до расчёта, не выходя на работу. В коллективе я никому ничего не говорила, как будто ничего не произошло, а мотивировала свой уход тем, что мне необходим длительный отдых перед предстоящей операцией по удалению быстро растущей опухоли.

Говорят, что психически больной не замечает своей болезни, считая себя здоровым, принимая и бред и галлюцинации за реальность. Но это касается только тех больных, которые не знают симптомов болезни. Я хорошо знала симптомы шизофрении со студенческой скамьи и понимала, что больна, что всё происходящее – бред больной души. Я видела себя со стороны и считала своим долгом скрыть болезнь. Для этого надо имитировать поведение здорового человека, вести образ жизни нормального человека, говорить о том, о чём говорят все, и молчать том, что я думала, ощущала, видела. Однако, сосредоточить своё внимание я не могла, так как произошла дезорганизация мышления. Например, в Заречном я не могла списать цифры со счётчика и сосчитать плату за электроэнергию. Я считала и пересчитывала, но получались постоянно разные цифры. Мать обиделась и сказала: "Ты что, с ума сошла?" У неё была такая поговорка."Ну и считай сама, коли я с ума сошла", – сказала я спокойно, перестав заниматься таким бесполезным делом. Мама всегда считала сама, и мой отказ приняла за нежелание считать, а не за невозможность этого. Я сделала вывод, что нельзя заниматься делами, которые требуют внимания. Так я корректировала своё поведение, чтобы ничего не было заметно.

Но вот наступала ночь, и я оставалась один на один с "Этим". Я чувствовала, что стены и потолок моей комнаты прозрачны, я открыта со всех сторон, и меня пристально рассматривают, как маленькую букашку. Мне не было страшно, потому что "Это" было настолько велико и могущественно, что имело возможность, не причиняя никому вреда, оставаться всевластным, вечным и непоколебимым. "Это" не имело образа и никаких очертаний и поэтому пронизывало всё пространство и знало обо мне всё: все мои мысли и дела были у него как на ладони. Я не могла назвать "Это" Богом, так как не знала Бога и не имела понятия о нём. Сравнить "Это" мне было не с чем, но мне хотелось его как-то обозначить. Больше всего "Это" походило на Мысль, которая жила в моей голове, то есть пришла в мою больную голову, но эта мысль была точно не моя. Свои мысли я всегда бы узнала по их изменчивости и колебаниям. Они всегда метались, в них не было уверенности, были сомнения, они долго боролись друг с другом, пока не приходили в согласие. Эта же "Мысль" была как сама реальность, как незыблемый закон. Так возникли симптомы, известные в психиатрии, как "отчуждение мыслей" и "навязывание мыслей".

Я сама раздвоилась, и меня стало двое. Одна из меня была наблюдающим врачом и следила за другой, которая сходила с ума. Однако и та и другая были всё-таки одна и та же "Я". (Симптом раздвоения личности). Мало этого, раздвоилось и время, разделившись на прошлое и будущее, в котором одновременно существовало моё "Я". Настоящего уже не было, и из будущего моё "Я" видело его, как далёкое прошлое: в холодном бездонном космосе вращалось (как и всё в нём вращалось), огромное колесо – мёртвый бездушный механизм, в котором по мёртвой безжизненной схеме протекала жизнь, нет, не жизнь, а деятельность людей. Жизни там быть не могло, так как люди эти были все мертвецами (потому, что это уже было прошлым) и поэтому ничего не могли изменить, а действовали, как автоматы по заданной им инструкции. Механизм этот давно испортился, и поэтому поступки их были абсурдными, но они не замечали этого, так как были мертвы. Живой была я одна, обитая сразу в двух мирах, и поэтому страдала. Это был ад, в который я была помещена за какую-то провинность, и та другая, которая в будущем, жалела ту, которая оставалась в прошлом. Я просила "Это" избавить меня от мертвецов, а для этого я должна была сдать экзамен. Всё описанное не было галлюцинацией. Галактический бред происходил в моём сознании. И моё третье "Я" отчётливо видело себя в тёмной комнате, на своём диване. Я знала, что не сплю, а мучаюсь бессонницей, и меня накрывает с головой моя болезнь. Экзамен происходил каждую ночь, и происходил только в моей голове. От этого нельзя было никуда уйти. Мне задавали страшные по своей сложности вопросы, которые требовали огромного напряжения мысли. При этом мне казалось, что надо мной довольно добродушно подсмеиваются, так как я дерзнула решать глобальные вопросы жизни, имея ничтожный уровень знания.

Но мне нестерпимо хотелось в рай, и мысль моя, ограниченная тесными рамками черепа, в поисках решения металась, как птица в клетке, билась о стенки и не выдавала никакого результата. С тем я и засыпала. На рассвете, то ли во сне, то ли при пробуждении приходило само по себе предельно простое, красивое решение, и я удивлялась этой простоте. Экзамен происходил до тех пор, пока я не стала лечиться голодом.

Но не только ночью, но и днём при ярком солнечном свете я снова раздваивалась, видела свою жизнь, которая стала уже прошлым, видела, что в прошлом всё искажено: меня считают опустившейся женщиной, пьяницей, наркоманкой и бомжом; сплетни и небылицы оплетали моё имя. На восьмой день голода все болезненные симптомы прошли. Этому способствовало то, что с 1 января 1989 года я уже рассталась с работой. Новый Год встречали в моей квартире с коллегами: плясали, пели, вкусно ели, пили – никто ничего не заметил, что происходило в моей голове. Я категорически отказалась от операции и бегала по лесу на лыжах. С 9 января я чувствовала себя психически здоровой. Произошло полное стирание памяти, и я до сих пор не знаю, о чём я беседовала с "Этим". Осталось только одно ощущение, что экзамен я всё-таки провалила, а "Это" ничего другого от меня и не ждало.

Я наслаждалась жизнью, свободой. Больше не было проблем с больными, а заботы о внуке доставляли только радость. Лес и приусадебный участок давали средства к скромному существованию. Но через год случилось самое страшное, чего я боялась много лет: сошёл с ума сын, и в марте моя крыша вновь поехала, за компанию. В это же самое время, за 100 километров от нас, в Костроме, через много лет ремиссии, возникло обострение болезни и у Лёни. Об этом я узнала по двум его письмам, которые резко отличались от всех других. Так у троих близкородственных людей в одно и то же время возник психоз.

Это произошло так.У сына не клеилась семейная жизнь. В Москве он познакомился с баптистами и другими религиозными конфессиями, с увлечением стал читать Библию и запомнил многое из неё близко к тексту. В один из его приездов домой у нас завязался крупный спор насчёт Бога. Он засыпал меня цитатами из Библии, а я отвергала их железной логикой своего материалистического рассудка, но он не унимался. Наконец, раздражение моё достигло предела, и я сказала ему: " Твой Христос – типичный персонаж из психушки с систематизированным бредом и манией величия. Не нужен мне твой квадратный рай, где нет солнца и травы, а есть такие дураки, как ты. Я лучше к чертям в ад пойду, они хоть умны, но я точно знаю, что после смерти меня ждёт полное небытие". Тут с ним стало плохо. Он поднял своё лицо и руки кверху и истерично закричал: "Господи!!! Дай мне великих страданий, но только чтобы моя мать поверила в Тебя!"

В этот миг со мной случилось невероятное состояние, которого никогда прежде не было и, наверное, не будет. Я получила уверенность, что поверю в Бога. Это не было мыслью, так как я ещё не успела подумать – так молниеносно это произошло. Это не было моим внутренним голосом, потому что тогда я не могла сказать такое. Это были не слова, а чувства – ощущение, пришедшее извне. Я почувствовала над собой неограниченную беспредельную власть чего-то такого великого и могущественного, что даже мысль о сопротивлении не могла возникнуть. Это было похоже на приказ, но всё-таки не было приказом, потому что это констатировалось, как свершившийся факт, как данность, как реальность, в которой невозможно даже чуть-чуть усомниться. Не успев ничего сообразить, я уверенно и спокойно ответила кричащему:

– Конечно, я поверю, не сомневайся.

– Правда? – спросил он тихо, и по лицу его катились крупные слёзы.

– Конечно, правда, – ответила я, ни мало не сомневаясь. Спор закончился, он сел в поезд и поехал в Москву.

Позднее я узнала, что через час после бурного разговора у него поехала крыша., через пять дней он впал в полное беспамятство и в глубокий сон. Его возили на скорой помощи по больницам, предполагая тяжёлую черпно-мозговую травму отравление неизвестным ядом, воспаление мозга. Не найдя этого, отвезли в психушку, так как в течение пяти дней до этого у него было неправильное поведение. Там, открыв глаза, он не мог вспомнить: кто он, своё имя, фамилию, адрес, год, месяц, число. Его привязали к кровати в наблюдательной палате, где обследовались уголовники из тюрьмы, симулирующие психические заболевания. Уголовники издевались над ним, били, приходил санитар и добавлял ещё. Так получил он страдания, которые просил у Бога, а я пошла в земной ад при жизни.

Разумеется, я и не подумала верить в Бога, так как была несклонна к мистике и предпочитала не веру, а убеждения, подтверждённые фактами, но задумалась очень крепко. Меня удивило поведение моего сына. Зачем ему нужны великие страдания для того, чтобы именно я поверила в Бога, какой ему навар от этого? Ответ на этот вопрос я нашла быстро: он был уже болен, когда разговаривал со мной, а сильная эмоция спровоцировала кризис. Мой ответ ему: "Конечно, поверю,"- тоже легко объясним. Это рефлекторный ответ врача, профессиональная привычка соврать больному, чтобы он успокоился. Но в том то и дело, что я не врала. Я отчётливо помню – это была такая сильная уверенность, какой у меня от роду не было ни в чём, потому что таков мой склад. Прежде чем утвердится какая-то мысль, она долго взвешивается. Если про таких говорят, что они живут по пословице: "семь раз отмерь, а один – отрежь", то про меня можно было сказать, что я семь раз отмериваю, а на восьмой начинаю вновь перемеривать и так ни к чему и не прихожу. Нерешительность – противоположность опрометчивости, то есть в то время я не могла так думать самостоятельно, и это было как бы сильное воздействие на меня извне.

Моя болезнь в этот раз протекала по-другому. Появились зрительные и слуховые расстройства. Не знаю, можно ли назвать это галлюцинациями, но когда я хотела послушать пластинку с классической музыкой, пластинка вдруг начинала безобразно фальшивить, и вместо прекрасных мелодий я слышала ужасную фальшь. Изменились и лица окружающих людей. Лица перестали быть красивыми, появилась явная асимметрия лиц, у некоторых – расходящееся косоглазие, которого я раньше не замечала. Люди стали как бы прозрачны, и главные их недостатки, которая я замечала в них до своей болезни, стали выходить наружу. Лица были как афиши. Равнодушные стали ещё равнодушнее и несли на лицах печать мертвенности. Хитрецы имели лисьи выражения. Довольные жизнью походили на сытых и наглых котов, наглость наглых кричала об этом выражением лица. Замученные трудом имели унылые серые лица с грустным взглядом лошадей. Все лица были кривыми, как в кривом зеркале, как будто между мною и людьми стояла какая-то искривляющая пространство преграда. Совершенно мёртвое, застывшее лицо было у моей матери. "Мама, ведь ты уже давно умерла", – думала я, смотря на её лицо, и плакала о том, что потеряла свою мать. Одновременно я понимала, что больна, и мой организм вырабатывает мескалин (галлюциноген), и продолжала скрывать от людей свою болезнь.

Я считала, что могу ходить по воде, но садилась в пароход только для того, чтобы об этом никто не узнал. Подобный бред и искажение пространства отмечались и у сына, но у него было нарушение пропорций: он видел себя великаном, а других гномами, и усилием воли он изменял величины и вес предметов

Только три человека имели красивые одухотворённые лица. У двоих из них из глаз лился голубой цвет, и я удивлялась тому, что карие глаза могут сиять голубым светом. Очень красивым мне казалось лицо своего сына. На фоне гадостных лиц пациентов психиатрического отделения его лицо казалось лицом ангела. Оно было единственно живым. Он был в аду по моей вине. Больные, окружающие его, были чертями, принявшими очертания людей, и издевались над ним. Мне нужно было быстрее взять его из отделения и отвести в Заречный, на природу, пока он там не погиб и не превратился в чёрта, как все психически больные.

Там, в Заречном я утратила ощущения реальности и видела настоящее, как давно прошедшее. Вот мы сидим за столом, пьём чай, комната освещена только огнём из печки. Тишина, покой, и возникает ощущение, что эту картину я уже видела тысячу раз. Мир вращался, и всё повторялось уже миллионы лет. Это была запись жизни, подобная прокручивающейся киноплёнке. Ничего нельзя было изменить и выйти из заколдованного круга. Мне стало казаться, что мозг моего сына разрушен полностью психиатрами, и он превратился в овощ, стал тупым, бездушным автоматом, но кричал из психушки: "Мама, спаси меня, и помоги нам всем". И от боли за него я не мыслями, а чувствами закричала на всю Вселенную: "Господи! Услышь меня и помоги мне".

Я поняла, что Он услышал моё отчаяние, так как из радиоприёмника полились прекрасные мелодии симфонической музыки. Я слышала и знала их раньше, но в этот раз их исполняли непревзойдённые музыканты, и я увидела другой мир и всех тех же людей, но в новом свете. Они были настоящими и живыми, только жили не на Земле, а где-то до времени в голове у бесконечного Бога, а на Земле существовала только их искажённая тень. Что-то находилось в атмосфере между Богом и Землёй, и это искажало замысел Бога и мешало людям иметь свой настоящий облик. Я видела сноху Тоню одновременно такой, какая она есть, и какой должна быть; своего спившегося соседа, бывшего талантливого музыканта, я видела как человека, достигшего непревзойдённых высот в музыке, а своего сына – ребёнком, который никогда не повзрослеет.

Я находилась в забытьи, как бы в полусне. И тут на фоне отчаяния ощутила невыразимое блаженство, как будто меня пожалел и обнял сам Христос. Я не принимала никаких лекарств, и мою психику, поставленную уже на смертельную грань распада, стали защищать собственные наркотики счастья, которые были припасены природой и Богом на такой пожарный случай. Так верующим помогает сила искренней молитвы. Молиться – это молить себя, также, как и умываться – умывать себя. "Ибо Он в тебе, призови его – и услышит".

Я стала настраивать себя на здоровье, болезнь постепенно уходила. В этот раз я обошлась без лечения голодом. Я стала постепенно приближаться к Богу, изменяя себя и своё мировосприятие. Мерилом ценности и судьёй стал Христос. Его терпение – примером. Он был всегда рядом, готовый прийти на помощь. (И не по воде, как думают многие, а по воздуху, через тысячи лет, мгновенно). Его Слово – Он сам – огненными буквами, его кровью, были вписаны в моё сознание, и всегда при мне. Мне стало легче жить, и я вернулась на работу.