Слава Богу, на рубежах наступило, может, и временное, но затишье. С Польшей замирились на пять лет, а со Швецией даже на шестьдесят! Чтоб не дразнить гусей, заключили перемирие и с лютым врагом казанским Сафа-Гиреем, конницы которого только что отогнали из-под Мурома. Этим кратковременным соглашением поймали сразу двух зайцев — утихомирили и Сафа-Гирея, и крымского хана Саиб-Гирея, который горой стоял за своего родича на востоке. Летучие конные отряды крымчака на время оставили южное порубежье Руси, где народ изнемогал от частых набегов наглых татар.
Шигалею опять приходилось ждать лучших времен, да что поделаешь! Все же он сейчас на свободе, а не пленником в Кирилло-Белозерском монастыре.
На какое-то время можно было отпустить удила, отдохнуть от долгого постоянного напряжения, забыть о тревогах. Тем более, что любимый красавец Овчина теперь изо дня в день рядом.
Елена задумала ехать в Можайск на богомолье: в дороге легче будет встречаться с милым, уединяться подальше от людских глаз, на стоянках вдвоем уезжать в лес… Сколько раз Елена с мужем отправлялась в святые места молить угодников о том, чтобы послали им наследника. Ездили каждый год в Можайск, где хранилась чудотворная икона святого Николая. И тогда снаряжали большие поезда, но теперешний намного превосходил все своей пышностью. Обозы были нагружены разнообразной снедью и винами, дворцовая поварня почти в полном составе сопровождала поезд. Пиры затягивались до самого утра. Скоморохи, песельники, сказители, шуты и шутихи веселили разодетую молодежь. Многие старались понравиться молодой правительнице — брились, выщипывали волосы на лице, душились и мазались всякими притираниями. Но никто не мог сравниться с князем Овчиной по красоте и стати. А Елена, уверенная в прочности своего положения, теперь совсем потеряла голову и не скрывала своей страсти.
Конечно, незаконные любовные связи были в ту пору не редкостью, и даже самые крепкие замки в женских теремах не могли им помешать. Но они всегда оставались тайными и всячески скрывались от посторонних глаз. А эти двое — вдовая великая княгиня и женатый «детный» боярин — у всех на виду вели себя так, будто были венчанными мужем и женой. Такого еще не случалось на Руси и, конечно, возмущало многих. По Москве пошли толки и пересуды, Шуйские же не преминули воспользоваться этим. Через своих людей они распространяли в народе новые, часто придуманные подробности о высокородной парочке, свившей гнездышко у самого трона. Ночью осмелевшие от выпитого вина гуляки пытались даже замазать дегтем ворота, будто они вели не во дворец, а в простую деревенскую избу. Пьяные голоса разносили над Москвой вновь сложенные песни о «княжеской парочке — баране да ярочке».
Не замечали и не ведали ничего только сами герои молвы. Или пренебрегали ею?
Обратно в Москву они ехали вместе, в одних ковровых санях. Любо было на них глядеть: богатырь Овчина — плечи косая сажень, русые кудри, выбившись из-под меховой шапки, разметались по ветру, и великая княгиня — в узорчатом убрусе под бобровой шапочкой, живописно оттеняющей разлет соболиных бровей и белизну зубов, соперничающих в улыбке с жемчужным ожерельем под распахнутым воротом шубки.
Цвет московской молодежи — бояре Оболенские, Горбатые, Глинские — гарцевали рядом на сытых аргамаках. Проходящий мимо простой люд жался к обочинам улиц, провожая кавалькаду весело смеющихся франтов и франтих неприязненными взглядами: шли самые строгие дни пасхального поста. Старухи открыто грозили посохами и пускали Елене вслед:
— Срамница!
— Бабья приживалка! — честили старики Овчину.
Но те не слышали брани и видели только друг друга.
Даже после долгой отлучки на богомолье в Можайске Овчина не поехал к сыну и красивой, но нелюбимой жене домой; настоящим домом теперь для него стал дворец, и остаток этого дня он провел с Еленой и ее детьми, готовясь к предстоящей пасхе.
* * *
А она в этом году выдалась ранней.
И словно желая как можно милее украсить этот самый великий на Руси праздник, после необычно затянувшихся февральских морозов весна лихорадочно принялась за работу: в считаные часы согнала даже из низин глубокие снега, согрела закоченевшие березы, и набухшие почки на них готовы были вот-вот взорваться зеленым пламенем.
После праздничной службы великая княгиня с чадами и домочадцами разговлялась в Столовой палате в кругу ближних бояр и многочисленных гостей.
Под перезвон колоколов христосовались, одаривая друг друга пасхальными яйцами. Дети любовались деревянными крашенками, затейливо расписанными, а то и с дверкой, открыв которую, можно было увидеть воскресшего Иисуса Христа.
По одну руку от Елены на блюде высилась гора разноцветных яиц, которыми она сама угощала, по другую — яйца, которые дарили ей. Одутловатый, медлительный Юра, в свои пять лет едва начавший говорить, норовил схватить яичко и отправить в рот. С него глаз нельзя было спускать: того и гляди объестся. Ваню же интересовали деревянные крашенки, вырезанные с удивительным искусством.
На другой день после ранней заутрени Елена с детьми сходила на могилы родных. У надгробий мужа, дяди и обоих деверей оставила пасхальные яички и, хоть дрогнуло сердце в раскаяньи, но не позволила себе расклеиться, мысленно попросила у них прощения и тут же уверила себя, что с родными ей людьми поступили правильно, что так надобно было для государства, а не для нее. К тому же разве мало она ездила в последнее время по монастырям, делая щедрые подношения и отмаливая свои грехи? А тут еще расшалились дети, и оба, даже Юра, безудержным смехом будто подтверждали ее мысли. Ясно-голубое небо, светло-зеленая дымка над кронами деревьев, веселая колокольная перекличка сорока сороков московских церквей, пьянящий весенний воздух и жаркие покорные взгляды Овчины, сопровождавшего великокняжескую семью, говорили о прелести жизни на свете и наполняли Елену счастьем. Весь этот день промелькнул как один пьянящий миг радости, и с этим же ощущением она проснулась на другое утро. Правда, во рту что-то горчило, а когда попробовала подняться, почувствовала тошноту и головокружение.
«Пустяки, — подумала, — после поста да сразу к пирогам и возлияниям! Разве соблюдешь меру, когда все пьют за здоровье твое и великого князя?» Да и не выспалась она.
Решила не вставать, отлежаться. Боярыню-спальницу отослала в прихожую, надеясь еще подремать.
Боярыня не один час ждала за дверью и начала тревожиться. Уже не раз приходили из кухни, завтрак давно был готов. Наконец, заглянула в дверь.
Елена лежала навзничь, бледнее простынь на кровати. Глаза — как уголья от расширившихся зрачков. Перекошенным ртом с трудом вымолвила:
— Зовите… лекаря… Овчину… Аграфену…
Тут лицо ее свело судорогой, и она замолчала.
Боярыня с криком бросилась вон, и скоро спальня заполнилась перепуганной челядью.
Вслед за лекарем прибежала и княгиня Анна. Увидев помертвевшее лицо дочери, она буквально обезумела от страха: случись что с ней, никто не заступится за весь ее род! Она вцепилась в лекаря, требуя, чтобы он объяснил ей, что с дочерью. Пришлось уговаривать ее, вразумлять, что не осмотрев больную, нельзя дать ответа. Правда, судя по всему, великая княгиня была отравлена, но сказать об этом открыто лекарь боялся: маленькие сверлящие глазки Василия Шуйского под грозно сведенными бровями явно запрещали ему говорить без предварительного совета с ним…
Чуя беду, Аграфена бросилась в детскую: нельзя впечатлительного ребенка пускать сейчас к матери! Может, лекарь еще даст Елене какое-нибудь лекарство, и все обойдется. Она собрала завтрак прямо в детской. Из кухни принесли куличи, пасху, парное молоко.
— А почему мы сегодня не завтракаем вместе с мамой? — спросил Ваня.
— Мама вчера поздно легла и сейчас еще не проснулась. Она с вечера велела покормить вас здесь.
Такое случалось и раньше, и Ваня успокоился. А Юра ни о чем не спрашивал, ел много, как большинство слабоумных детей, громко чавкая, просил добавки. Ваня сел за уроки, а он еще что-то жевал.
Время шло. Солнце поднималось все выше. Издалека донеслась неясная команда, лязг оружия — на Кремлевской стене сменился караул.
— А почему меня не одевают в Боярскую Думу?
— Сегодня же праздник — третий день пасхи, — с напускной безмятежностью ответила Аграфена. А внутри у нее все болело: что-то там с матушкой государыней?..
Наконец, в дверь несмело стукнули. Аграфена повернула ключ, выглянула — заплаканная боярыня-спальница поманила ее пальцем. Аграфена плотно закрыла дверь и, обмирая от недоброго предчувствия, приблизилась.
— Отходит государыня! Лекарь шепнул, отравили ее каким-то сильным ядом, вроде индийским. Еле ворочает языком, велела привести сыновей проститься, — боярыня всхлипнула и завыла было в голос, но Аграфена ладонью закрыла ей рот.
— Дети услышат! Нельзя их пугать! Иди, я сама им все объясню.
Та смолкла и, испуганно оглядываясь, ушла.
Стиснув зубы, боясь, как бы рвущая сердце боль криком не вырвалась наружу, Аграфена долго не решалась войти в детскую. Юра ничего не поймет, но вот Ваня, что будет с Ваней?! Она любила своего выкормыша, пожалуй, больше, чем собственного сына. Тот жил спокойной устроенной жизнью обыкновенного мальчишки, а этого, как мышонка воронье, готовы были разодрать богатые знатные люди. И не ради куска хлеба — ради пустого чванства, ради власти! Пока великая княгиня сдерживала их, но страшно подумать, что будет, когда ее не станет…
Усилием воли она отбросила мысли о себе и брате — сейчас надо было думать о юном великом князе.
— Ванюша, Юра, что-то разболелась наша мама, — сказала она как можно спокойнее. — Сейчас ее лекарь пользует, но она хотела посмотреть на вас. Ванюша, ты уж совсем большой, не вздумай плакать и расстраивать маму, и Юре подай пример, он же младший. Поцелуем ей руки и тут же уйдем, чтобы не мешать доктору лечить. Ты понял?
Ваня вскочил, вытянулся, как струна: тоненький, высокий не по годам. Тревожно округлились, потемнели серо-голубые глаза. На широком лбу забилась голубая жилка. Обычно она была незаметна, но в трудные моменты жизни будто вспучивалась.
— Я понял. Но она не умрет, мамка? — спросил, требовательно заглядывая ей в глаза.
Ответила неопределенно: надо было исподволь готовить к худшему.
— Не надо думать о плохом, Ванюша! Все в руках Божьих. Будем молиться, и Бог ей поможет.
Погруженная в свои отчаянные мысли, она привела детей в приемную княгини, забитую толпой придворных, в основном, женщин. Одни плакали, другие — молились.
Ване бросилась в глаза рослая, атлетического сложения фигура боярина Василия Васильевича Шуйского, возвышавшаяся над всеми. Он стоял в углу, перед иконой Владимирской Божией Матери и широко крестился, но все время косил глазом на входную дверь, наблюдая, кто в нее входит и кто выходит. Прошмыгнула какая-то старушка со склянками, и он разрешающе кивнул головой. Но вот за ручку двери взялся мамин брат Михаил, и Василий Васильевич грозно одернул: «Нельзя!» И снова начал креститься, с усилием сведя в троеперстие толстые, как колбаски, пальцы.
До сих пор Ваня никогда не видел его в приемной матери, только в Тронной палате, на заседании Думы. Но сейчас он не просто присутствовал — он здесь командовал! Окинув Аграфену холодным взглядом и почти не замечая детей, он разрешительно мотнул головой. Все это Ваня заметил лишь краешком сознания, но тут Аграфена ввела их с братом в опочивальню, и его всего до краев заполнили боль и жалость.
Мама лежала, обложенная замотанными в белые платки горячими кирпичами, а сверху — пузырями с горячей водой. Она сразу увидела Ваню, пошевелила синеватыми губами, но не смогла произнести ни слова, и только глаза излучали всю силу ее материнской любви. Две крупные слезы выкатились из уголков глаз и прочертили мокрые дорожки на неестественно потемневших щеках.
— Нельзя! — вдруг донесся грозный голос боярина Шуйского из-за двери, и вслед за ним отчаянный вскрик дяди Овчинки:
— Пустите, пустите меня! Да как вы смеете?!
Князь Телепнев-Оболенский силой ворвался в спальню, наклонился над умирающей:
— Государыня матушка, да кто вас так? Только скажите — в порошок сотру! — от рыданий голос его пресекся.
Этот отчаянный возглас дяди Овчинки и вывел Ваню из состояния столбняка. Он упал на колени, схватил холодную безжизненную руку матери, свисающую с горячих кирпичей и, прижимая ее к лицу, забился в слезах. Потом надвинулась тьма, и он потерял сознание.