Несколько дней подряд Ваня ходил на могилу матери в сопровождении то Аграфены, то ее брата. В первый раз увидел кое-как наброшенный холмик с грубым, почти не отесанным крестом, без обычных даже для бедняков венков и цветов, он бросился на землю и, обняв руками могилу, безутешно зарыдал. Аграфена, сама вся в слезах, не утешала его: пусть выплачется, может, тогда полегчает сироте.

Потом начали украшать могилку: разбили, разровняли комья, посадили цветы. Ваня своими руками написал на дощечке мамины имя, фамилию, даты рождения и смерти. И еще крупными буквами вывел: «Спи спокойно, мама! Я всегда буду рядом с тобой. Твой сын, великий князь Иван Четвертый».

Правда, наделал ошибок, буквы скакали то вверх, то вниз, глядели не в ту сторону, но Аграфена не стала исправлять, даже похвалила. Сказала, что маме с тятей — теперь же они вместе! — очень приятно будет прочесть это.

Работа на солнце над украшением могилы смягчила первый жестокий удар. Отчаяние и боль от утраты с того дня незаметно стали отпускать. Но теперь Ваня часто спрашивал:

— Мамка Аграфена, ну почему Господь наказал меня? Вот тятя умер, потом дядя Михайло, потом дядя Юра, потом дядя Андрей и вот теперь мама… Скажи, я что-то не так делал? Или я плохо учусь? Скажи, дядя Овчинка, за что меня наказал Боженька?

Чтобы мальчик совсем не упал духом, Овчина стал читать и толковать ему Нагорную проповедь Христа. Объяснял, что страдания очищают, что ими Господь Бог наш отмечает своих избранников. Он старался подыскать нужные слова, понятные ребенку, и, видя, как сползает с его чела угрюмость, радовался тому, что смерть матери не ожесточила его.

Монахини Вознесенского монастыря, умиленные Ваниными надписями и каждодневным бдением над материнской могилой, рассказали об этом прихожанам. Началось настоящее паломничество к могиле великой княгини, и это, конечно, не понравилось новому правлению бояр: ночью обе дощечки исчезли. Но Ваня снова написал и с помощью дяди Овчинки приколол к кресту.

Так продолжалось несколько дней, а на рассвете седьмого дня после смерти матери Ваня проснулся: его тормошила Аграфена. Не ласково, как обычно по утрам, осторожными движениями пальцев, а дернула, даже стащила одеяло.

— Мамка, дай еще поспать, — пробормотал Ваня, не открывая глаз, и снова натянув одеяло. — Вот я маме пожалуюсь…

Но мамка не отставала. Ваня увидел ее тревожные глаза, и сон сразу отлетел.

— Что случилось? — Ваня вскочил, обнял мамку, единственного родного человека, который теперь у него остался.

— Не пугайся, Ванюша, но тебе лучше знать. Прибежал ко мне прятаться дядя Овчина. Пришли за ним ночью бояре, а он не спал и выбрался из дому черным ходом. Я его у себя спрятала. Но могут явиться и сюда, найдут моего брата и обоих нас уведут! Так ты заступись за нас, другой заступы у нас нет!

Ваня чуть не задохнулся от негодования: отнять у него мамку? Отнять дядю Овчинку? Да кто посмеет?! Ведь он государь всея Руси и бояре у него на службе! Все указы, все письма идут от его имени! Без его воли никто и шагу ступить не смеет, так покойная мама говорила! Даже послы из враждебных государств бьют перед ним челом, руку целуют, а тут бояре, собственные его слуги!.. Не посмеют, не то велю засадить в тюрьму, как мама сажала крамольников!

Впервые он видел Аграфену такой беспомощной, и это придало ему сил.

— Не бойся, мамушка, я тебя никому не отдам!

— Не отдавай, не отдавай, солнышко князь, на тебя вся надежа! — в страхе твердила мамка. — Постой-ка, я дверь запру, чтоб не взошли!

Она замкнула дверь на ключ, потом задвинула засов и тут же замерла в ужасе: издалека донесся явственный шум. Он нарастал, уже послышались голоса, стук кованых сапог. Вот затихли у самой двери, дернули за ручку.

— Открой, Аграфена! Мы по делу, — Ваня узнал властный голос Василия Шуйского.

— Какое может быть дело ночью? — обмирая, пролепетала мамка. — Государь спит.

— Открой, иначе взломаем дверь!

— Не смейте, не смейте ломать, басурманы! — сорвавшимся на визг голосом закричал Ваня.

Но его уже никто не услышал. Залязгали алебарды, заскрежетало железо, дверь зашаталась, подалась — и в детскую ввалились бояре и дети боярские. Последним, как ни в чем не бывало, вошел Василий Шуйский.

— Не троньте, не дам мамку! Я государь, я не велю!.. — твердил Ваня, прижимая к себе Аграфену и от волнения не находя других, более убедительных слов.

— Не тревожься, государь! Мы и не трогаем твою мамку. Она сама пойдет, потому что ее требует суд. Все, кто подавал блюда, готовил их или был рядом и прислуживал государыне, обязаны ответить перед судом на все вопросы. Твоя мамка была часто рядом с великой княгиней, с нее и первый спрос. Все будет по чести, по Судебнику, утвержденному покойным государем, твоим отцом.

Ваня видел Судебник в руках матери, она с уважением рассказывала ему о том, что книгу законов почитал его отец. Мальчик растерялся было, но тут же нашел выход:

— Так приводите суд сюда, я, государь, тоже буду судить!

— Великий князь, суд идет у Митрополита. Нельзя судить в опочивальне, даже если в ней спит государь. Ложись, мамка скоро вернется.

— Тогда я сам с вами пойду к митрополиту, вот только оденусь!

Ваня на миг выпустил мамку из объятий, протянул руку за одеждой, висящей на спинке кровати. И в тот же миг Шуйский повел бровью — подал знак схватить Аграфену.

Два дюжих стражника потащили ее к двери. Ваня вскрикнул, босиком бросился вслед, но чьи-то руки подняли его, кинули обратно в постель. Дверь захлопнулась, ее чем-то подперли снаружи.

Ваня остался один, совсем один!..

Он слышал удалявшиеся шаги, затихающий в переходах плач мамки и голос дяди Овчинки: «Прощай, Ваня! Прощай!» Значит, нашли его в комнате Аграфены.

Ваня прислонился к балясинам кровати, завернулся в одеяло. Зубы его выбивали дробь, голубая жилка на виске вздулась и посинела. Он не плакал — тихонько подвывал, как собачонка, раздавленная и отброшенная тяжелым сапогом. Потом заснул, вконец обессилев.

А утром, когда солнце проложило дорожки по кровати, по полу, дверь заскрипела. Ваня взвился, весь — само ожидание: неужели вернулась мамка?!

Но в толстой, расплывшейся фигуре, заполнившей пролет двери, не было ничего общего с тоненькой, хрупкой мамкой.

И Ваня опять заплакал. Жалобно, безнадежно.

Боярыня Евдокия, дальняя родственница Шуйских, присланная взамен мамки Аграфены, растерянно остановилась посреди горницы, сраженная недетским горем ребенка и материнской жалостью к нему. Она села прямо на пол, так что голова ее оказалась рядом с Ваниной, и горько затянула:

— Сиротинушка ты мой болезный, государь Ванюша! Уж как тяжко мне видеть слезки твои! Я бы жизнь отдала, светлое солнышко, только бы ты не плакал!

Евдокия не притворялась. Страдальчески запавшие глаза мальчика, обведенные темными кругами, худое тельце, вздрагивающее от беззвучных рыданий, заставили ее забыть все строгие наставления влиятельного родственника. Теперь ее сердце безраздельно принадлежало этому государю-ребенку, только ему она намеревалась служить. И Ваня почувствовал это. В невольном порыве он обхватил ее могучую шею руками, прижался к толстому некрасивому лицу, залитому слезами, и ему стало немножко легче.