I
Шел мерзостный дождь, и очень некстати. Я никогда не признавал зонтики, считая, что от них лишь отскакивают в сторону все неприятности водной стихии. Архетипический первобытный эгоизм: все вокруг мокро, но главное, чтобы ты сам и твое собственное грешное тело оставались сухими. Я не дурак, но отдался сомнительным мыслишкам, стараясь заглушить подкравшуюся вплотную сильную тревогу. У нас с Терезой ничего не клеилось. А я знал свою способность зацепиться за это «ничего» и выстроить на нем фундамент жалкого существования. Мокрый до нитки, я добежал до магазина, где в теплом уголке бережно хранился подарок к тридцатилетию Терезы. Я знал, что подарок этот есть воплощение нашей любви. Ссоры возникают из-за мелочей, злоба копится и в какой-то момент неожиданно прорывается наружу. Разворачивание подарка и стало такой мелочью, таким моментом. Не первый год уже ничего не клеилось, но нельзя же расстаться из-за какой-то ерунды. Дождь шел некстати, а ход моих мыслей напоминал рассуждения участников собраний анонимных алкоголиков. Я лавировал, мужчины всегда лавируют. Тереза надеялась на непонятно-на-что, женщины всегда надеются на непонятно-на-что. Почему мы должны двигаться вперед? Время движется вперед и подталкивает нас к стартовой площадке. Мне нравились наши отношения такими, какими они были, я часто завидовал любовной жизни моллюсков. Тереза давила на меня, требуя качественных изменений. Одним словом, классика. Я знал, что она не удовольствуется эрзацем. Наверняка так, ведь невозможно бесконечно оставаться во власти обмана наших встреч. Она не говорила о ребенке. За нее говорили жесты. Мне это не слишком понятно. Достаточно глупого пустяка, чтобы женщина расстроилась. Руководить, принимать решения должен был я. Я не знал, как к этому подступиться. Тереза ускользала от меня только потому, что не существует ни единой стоящей теории любви. Я чувствовал себя сентиментальным идиотом. Другой бы что-то сообразил, успокоил Терезу, любил бы ее, прибегая к хитрости.
Она все туже затягивала оранжевую ленточку на пакетике. В нем было заключено наше будущее. Боже, что будет, если подарок ее разочарует. Она пыталась скрыть волнение, опустошая бокал за бокалом красное вино. Чем больше она пила, тем меньше смеялась. Оно было грустно-красного цвета, тусклое, почти розовое. Моя нервозность выражалась визуально, принимала форму эстетики позерства; капли пота постыдно выступили на моем мокром, скорее, влажном лбу. Наконец я откупорил бутылку шампанского, и пробка без колебаний полетела прямо в направлении золоченой рамки, заключавшей образ нашего безмятежного прошлого и напоминавшей взволнованным визитерам, что мы тоже сумели прекрасно провести время в Марракеше. Стеклянная рамка разбилась. В этом было нечто патетическое. Мы молчали, не зная, что сказать. Пузырьки шампанского постепенно выдыхались, взывая к состраданию. И мы вернулись к подарку. Ничего не оставалось, кроме этого подарка. Если это ее не рассмешит, все кончено. Я подбадривал свое войско, прибегнув к крайнему средству – оживленности с энергией отчаяния, как говорится.
– Ну а если открыть подарок?
– Да-да, – заторопилась Тереза.
– Надеюсь, тебе понравится.
– Я тоже очень-очень надеюсь…
– Правда?
– Да-да. Увидишь.
Мы растягивали разговор. Так осужденный на смертную казнь старается продлить секунды в надежде, что вот-вот явится гонец и возвестит о его помиловании. Я мог бы ждать этого нашего гонца, этого негодяя, вечно. Ленточка, не выдержав напряжения, внезапно лопнула. Подарок притаился в оберточной бумаге. Наконец Тереза приступила к действию с горячностью и отчаянием. Она засмеялась, но не тем смехом, который я обожал.
– Это что?
– Сардины… в масле.
– Ты что, спятил?
– Нет, нет… Они особого года изготовления, это прекрасный подарок, оригинальный, я полагал…
– На мое тридцатилетие… Сардины!
– Вот именно, отборные, тридцать штук, тысяча девятьсот девяносто четвертого года!
Тереза уже не смеялась. Она спрятала лицо в шарф, который накинула так быстро, словно уже готовилась к бегству, словно мой подарок совершенно ей не понравился; она пробормотала, что ей нужно идти. Но, покидая меня, любовь моя не удержалась и швырнула мне в лицо мой подарок. (Само собой разумеется, что перед этим она открыла банку, потянув за язычок, – очень они удобные, эти язычки.) Она только чуть-чуть промахнулась, масло пролилось на пиджак, но бросок был рассчитан верно…
– Ты ничего не понимаешь.
Эта фраза часто бывает последней, во всяком случае мне она говорила о многом.
А я ведь вложил душу в этот подарок. Мне казалось, нет ничего оригинальнее, чем сардины в масле определенного года изготовления. Я недолго сетовал по поводу своей неудачи, наверное, следовало купить духи «Шанель № 5» – в них секрет неразлучных пар. Я встал перед зеркалом, рука, как сознательное существо, сама потянулась ко рту. Я был из тех взрослых, которые любят прикидываться детьми, когда совершают какую-то супероплошность.
– Черт, сделал глупость…
Гораздо позже, перед долгожданным восходом солнца, я снова вспомнил это слово. Глупость. Женщина, которую я люблю, больше меня не понимает, а поскольку она меня не понимает, я в свою очередь не понимаю ее. Или наоборот. Мы не совпадаем по фазе. Я скоро произнесу слово, которое рвется наружу. Глупость. А любая глупость после констатации факта заканчивается разрывом. Вот, наконец слово произнесено. Мы расстались. Ее нет рядом в постели, значит, мы расстались. Все закончилось сардинами в масле. Масло – как последняя капля. Мне кажется, она до конца не поняла смысл выражения «определенного года изготовления». Я, правда, считаю, что нет необходимости изо всех сил стараться разъяснить ей этот смысл. Мне кажется, даже если бы я выбрал более престижный год изготовления, мы все равно бы в данный момент были далеки от объятий дантовского толка. Слово «объятия» заставило меня перейти к поискам. Я искал. Может быть, плутовка спряталась в перине? Я искал ее среди перьев наших натруженных подушек. Пусто. Нужно было купить в подарок новые подушки или лучше валик на кровать. Это был бы отменный подарок, эдакий совместный валик. О, любовь моя. Я плакал, не теряя достоинства. Всю ночь я сдерживал свои чувства. Покрасневшие глаза дали выход глубоко затаившемуся водопаду. Я нюхал белье как грязнуля. Меня притягивал запах простыней, запах Терезы, несмотря на то что запах брошенных в меня сардин пристал к коже, как Лолита. Высморкавшись в наши простыни и созерцая полученную уникальную картину, я увидел перед собой материализовавшийся конец нашей идиллии. Я думал не о Моцарте, который, как говорится, создавал божественные гармонии, а о Дали, который по утрам созерцал собственные фекалии в чаше унитаза.
II
В дверь поскреблись. Я бросился туда. Она попятилась. Ей нужно было поговорить со мной.
Чтобы стало понятно, лет десять назад я выиграл на скачках. С тех пор я очень богат. Вы застали меня в жалком состоянии, но были у меня и звездные часы. Все произошло благодаря некой Аманде, которая влепила мне унизительную пощечину, когда я попытался слегка потискать ее на уроке прикладной биологии. Все заржали, нормально. После этого первого публичного позора я решил напиться в одиночку, чтобы зализать раны. В тот вечер я по очереди обошел все бары, один сомнительнее другого, и в результате оказался в тесной комнатке тотализатора. Там я изучил всех лошадей и сразу проникся к ним любовью. Они казались мне достойнее, преданнее, чем люди. Сердце наполнилось такой пламенной любовью, что, наверное, стало излучать божественные волны, направленные на новоприобретенных друзей. Да так интенсивно, что они вернули ее сторицей. Наблюдая за их флангом, чудом избежав летального исхода в результате алкогольного опьянения, я взял чистый бланк, чтобы вписать туда завтрашних победителей. По порядку. Выигрывает только один. Номер три, Конрад, обошел фаворитов на несколько сантиметров. Это была первая победа моего Конрада. Даже фотофиниш не смог это опровергнуть.
Мы тогда бурно отметили это событие. Пришли все, кроме неприкасаемой Аманды, наверное, она была оскорблена чеком на сумму в один франк, который доставили ей с посыльным. Тогда у меня было гораздо больше друзей, чем сейчас. Что стало со всеми этими Бернарами и Стефанами, которые без зазрения совести глушили мое шампанское? Не знаю. Бесспорно, мое богатство отделило нас друг от друга. Разница в жизненном уровне. Стоит перевалить за миллион, больше нет доступа к карманам прошлого. Так, одним словом. Из-за этих денег я совсем съехал с катушек, они свалились с неба – эдакий ливень из американских дядюшек. Первые полгода мне хотелось разбазарить эти денежки, но у банкиров есть мерзкое свойство приумножать то, что попало им в руки. В наши дни ни к чему нет уважения. Я со своими деньгами оказался в полной изоляции. Только Эдуар, верный друг Эдуар, остался рядом. И именно в его присутствии, во время одной рискованной прогулки, я встретил женщину своей жизни. Терезу. И если бы папаша Флобера не обрюхатил мамашу Флобера, и если бы этому Флоберу не пришла в голову зловредная мысль стать писателем, тогда я первым написал бы то, что сочли откровением.
Тереза была находкой. Увидев ее впервые, я сравнил себя с Колумбом, открывающим Америку. Я дошел тогда до той степени опустошенности, когда больше уже ничего не ждешь. Этой идиотке взбрело в голову улыбнуться мне. Я же не мог улыбаться. В ее присутствии я чувствовал себя серьезным. Я отвергал любую эйфорию. Любовь холодно овладела мной. Любовь, что сродни преступлению. Если сегодня на меня нахлынули воспоминания, это не значит, что я превращаю нашу историю в пошлый роман. Самые прекрасные моменты любой жизни – это всегда литература. Прекрасные встречи, любовь с первого взгляда – чудеса стиля. Рассматривая Терезу, я ощущал, как перо Провидения почесывает у меня за ухом. В этой встрече было что-то неслучайное, предопределенное. Можно ли воспринять это иначе? Мы больше не расставались. Я расслабился только несколько недель спустя.
Ей нравилась моя мягкость. В то время она усматривала в ней элегантность сибарита. В моей непринужденности было что-то сладострастное, эдакий художник, лишенный тщеславия. Я был таким параноиком, что в начале нашего романа встречался с ней в убогой мансарде. Опасения богачей, что их любят только из-за их денег, и все такое. Но этот страх ничто по сравнению со страхом нуворишей, которых до того никто по-настоящему не любил. В конце концов я успокоился. Я открыл ей правду в тот день, когда нам пришлось отправиться в больницу по поводу начавшегося у нее воспаления легких, которое она заработала из-за скверного, купленного по дешевке обогревателя. Полдня мы провели делая рентген и глухо кашляя, потом я привез ее в настоящий буржуазный квартал. Она стала волноваться, что мы делаем крюк, ведь ей нездоровилось. Я прижал палец к ее губам, требуя молчания. Я покраснел от неловкости: сможет ли она оценить мое внезапное обогащение?
Тереза к нему привыкла. Видимо, это волшебное изменение придало дополнительное очарование началу наших отношений. Видимо, в дальнейшем она постоянно ждала, что я снова чем-то ее удивлю. Не знаю. Теперь она бросает меня из-за не существующей ерунды. Но не стоит снова об этом. Наша жизнь была сплошной идиллией, одна только любовь. Любовь, которую можно было растянуть на двести квадратных метров. Три больших спальни, обрамленные полукруглыми окнами, столовая, кухня почти овальной формы, раздельные туалеты; эта последняя деталь напоминала ей «Прекрасную даму». «Прекрасную что?» – спрашивал я. Целыми месяцами мы обустраивали свое жилье, удовлетворяя мельчайшие прихоти. Покупали ткани и восточные ковры, не мелочились. Потом настал момент нанять служанку. В гостиной перед нами продефилировало множество женщин, пока мы не остановили свой выбор на приятной сухой седовласой Эглантине. Она по сей день работает у нас и, наверное, прольет немало слез, узнав, что мы расстались. Она действительно обожает нас.
Вернемся к итогам нашей встречи. Тереза напомнила мне о синкретичном характере наших отношений, по крайней мере в их начальной стадии. Так она выражала мысль о том, что мы жили очень замкнуто. У нее не осталось друзей, я свел их круг к собственной персоне. Впрочем, когда мы встретились, их у нее тоже не было. Я тогда даже удивился ее независимости и только потом стал восхищаться своим неожиданным приобретением. Вдобавок она оказалась сиротой. Странно, слушая ее рассказы, я вспоминал Козетту. Внезапно пришло озарение. Она хочет меня обчистить или же, что еще хуже, оставить за собой мою квартиру. Я посмотрел слишком много фильмов и был наслышан о разводах звезд, чтобы не разгадать ее уловку. А я слишком люблю ее, чтобы отдать ей даже самую малость. Она продолжала свои маневры, внезапно ей вдруг взбрело в голову бросить работу, достаток позволяет быть импульсивным, не говоря о многом другом. Ну и что с того? У нее есть дипломы, она вполне может найти новое место. Честно говоря, сейчас ни к чему обсуждать эти темы. Я-то страдал! Она всегда была такой – не желала, чтобы все оставалось по-старому, не уступала в спорах. Она бросила меня, солнце вставало с левой ноги, и нужно было внести ясность в происходящее. Но разве не бывает периодов простоя, когда невозможно внести ясность в происходящее? Разве мне сейчас хочется высказаться, разве мне хочется внести ясность в происходящее? Разве ко мне прислушиваются? Когда меня бросают вот так, швырнув в лицо подаренные сардины, мне хочется сделать все, что угодно, но только не вносить ясность в происходящее. Наплевать мне на эту ясность. Разве не ясно? Я одинок, хочу умереть, не хочу вносить ясность, Тереза, мне хочется обнять тебя, прижать к себе, задушить, но только не вносить ясность. От твоей ясности меня мутит, это напоминает омовение покойника. А мне не хочется, чтобы наша любовь умерла. Я не хочу, чтобы она умерла, потому что это единственный смысл моего существования. Наша любовь. Я слушал ее молча. У меня не вырвалось ни единого звука. Как она была хороша, Тереза! Даже со всей своей ясностью хороша. Я слушал, как она говорит, что бросает меня, но в настоящее время не может уйти. Ей некуда. Поэтому она будет по-прежнему жить в моей квартире. Женщина моей жизни скоро превратится в соседку по квартире, приготовив про запас большое количество самоклеящихся бумажек – для общения.
III
Те, кого бросили, как преступники, возвращаются, чтобы спрятаться там, где они жили в детстве. И этим местом был дом моих родителей. Только эта убогая мысль и пришла мне в голову как возможный выход. В этом поступке был некоторый перебор; если я вернусь, мне станет еще хуже. Моя мать попала прямо в точку, увидев, что я нагрянул к ним с поникшей головой и налегке (у родителей хранилось то, что осталось от моей пижамы, – на всякий пожарный случай).
– Ты не в духе или что-то случилось?
Я знаю, о чем вы подумаете: все матери торжествуют, если их сыновья не в духе. Когда они возвращаются, достойные жалости, это такое событие, как будто снова появляется группа «Битлз». Но со мной все было иначе. Моя мать торжествовала при любой неприятности, ведь в этом случае она вызывала к себе жалость. Я был здесь, переживая разрыв, собственную драму чувств, полную пустоту своего тридцатилетия, а она мариновала меня на площадке как последнего коммивояжера. Моя мамочка поглядывала по сторонам в надежде, что кто-нибудь из соседок, постоянно дежуривших у себя под дверью, сможет оценить визуальную значимость семейной драмы. Мое «не в духе» заслуживало честного «но что об этом будут говорить?».
– Андрэээээээ… Это Виктор! Твой сын! Он не в духе.
Я не сошел с ума, в ее тоне звучала скрытая радость, почти смех. Мать могла бы с таким же успехом произнести: «Он женится!» – с той же интонацией. Она снова крикнула: «Андрээээ!» Она не выносила, когда Андрэ сразу же не прибегал на ее зов. Мой папаша, восстав после дневного сна (разумеется, он много спал, чтобы жизнь шла побыстрее), протирал глаза. Он увидел меня сквозь призму мелких разноцветных точек, которые сопровождают пробуждение. Господи, как он постарел! Настоящая развалина! Он кинулся на меня, явно превышая собственные представления о скорости. Сутулая спина, слюна в уголках потрескавшихся губ – то, что осталось от снов, подумал я. И забытая щетина. Я обнимал его, сожалея о том, что пришел. Почему, когда мы не в духе, мы стремимся к тому, что удручает нас еще сильнее? Тех, кто не в духе, тянет друг к другу, как девушек, которые впервые разговорились между собой. Мы застыли, обнявшись, вообще-то это отец вцепился в меня. Ноги сами привели меня в этот дом в поисках утешения, но, главное, я понимал, что вернулся туда, где меня ждало все, что угодно, кроме утешения.
– Ты не в духе, сынок?
Я признал это, почти воздев руки к небу. Мой отец сочувствовал, в его взгляде читалось все сострадание, на которое он еще был способен. Он бы прослезился, но это ему строго запрещалось. Мать застыла рядом с ним, все тот же стереотип родителей: Лорел и Харди за вычетом юмора. Толстуха мать, худосочный отец. Потом моя мамаша стала медленно превращаться в Мать. Не так-то она проста. Она пообещала заняться мною, чтобы это больше не повторилось, сказала, что мне нужно вернуться домой, где меня будут лелеять, и что она подыщет мне милую соседскую девушку – девственницу без претензий. Моя мать желала мне счастья. Но главным все-таки были ее собственные страдания. Чем больше я смотрел на нее, тем больше мне казалось, что пришел из школы домой на полдник. Прежде всего я был их постояльцем, выздоравливающим после болезни. Меня ожидало чистое постельное белье и расписание приемов пищи, которому требовалось следовать с пунктуальностью рыжих муравьев. И войлочные шлепанцы у изножья кровати, чтобы не шуметь, если я, не дай бог, хоть мне это решительно возбранялось, встану среди ночи для удовлетворения нежелательных потребностей. Необходимость пописать, как, впрочем, и любое действие в этом доме, планировалась заранее.
Нужно сразу же признаться. Первая ночь была удачей с обратным знаком. Я сдерживал желание позвонить Терезе. Интересно, она-то хоть думает обо мне? Мне не хотелось плакать, по крайней мере в этой кровати, большие мальчики не плачут. Передо мной постоянно маячила цифра, мой возраст. Тридцать лет. Вернуться к родителям, когда тебе тридцать, это почти математически точное выражение социального успеха со знаком минус. Пусть простыни, безупречные с точки зрения обоняния, создавали ощущение благоухающего и тем самым внушающего успокоение кокона, гордиться было нечем. К тому же я ничего не узнавал, чувствовал себя посторонним в собственном прошлом. Я позволил процессу накопления эмоций протекать по полной программе, смешивая разные периоды жизни. Я вовсе не упрямился; почти не сопротивляясь, я быстро создал собственного Пруста. Такое медленное, капля за каплей, вытекание крови. Вспоминается все, хотя раньше я бы не поставил и гроша ломаного на свою память. Я снова удивился себе. А почему бы и нет? Очень скоро поток образов ограничился моим основным ночным занятием (я не имею в виду мастурбацию втихаря). Я откинул одеяло, сунул ноги в теплые шлепанцы, стоявшие на коврике, приглушающем шум, и натянул отцовский стеганый халат. Опустился на колени, чтобы заглянуть под кровать. Фраза вырвалась, рассекая время: «Игра в мертвецов». Ребенком я любил спать под кроватью. Так мне легче было представить себе жизнь трупов.
– Андрэээ!!!
Он прибежал. Этот Андрэ, перепуганный с утра пораньше.
– Виктора нет!
– Неужели?
– Это все, что ты можешь сказать, – «неужели»? Твой депрессивный сынок исчезает среди ночи, а тебя это даже не волнует… А вдруг он совершил непоправимое?
– Непоправимое… Как канализационные трубы в подвале?
– Именно как канализационные трубы!
Я прервал их утренние волнения, отозвавшись оттуда, где заснул, из своей детской игры. Их реакция – округлившиеся от удивления глаза, и мой мощнейший зевок в виде ответа. Мать хотела было забросать меня вопросами, но в ее арсенале нашлось лишь молчание, я же был озадачен сравнением с канализационными трубами.
Мать оповестила весь земной шар, весь квартал, все, даже малознакомые, семьи. Весь мир должен был сочувствовать ей, потому что у нее депрессивный сын. А в иерархии ценностей настоящая депрессия стоит выше, чем свадьба или уличный телеопрос. Внезапно я стал популярным. Я начал играть в эту игру и покорно принимал всех посетителей. Я соблюдал постельный режим, облаченный в свою кургузую полосатую пижаму. Иногда появлялись анонимные гости, старушки, и занимали места вокруг кровати. Этот визит был для них главным событием дня. Я напоминал временную экспозицию. Старушки усаживались рядом в радостном расположении духа и болтали обо всем, вернее, ни о чем. Уточню: болтали они друг£ дружкой. В конечном итоге я не представлял для них никакого интереса. Они оказались здесь, потому что сюда полагалось заглянуть, я стал местом паломничества снобов. Я старался быть любезным, угощал их печеньем, чтобы было с чем выпить чаю с молоком. Они едва отвечали мне, а потом безмолвно уходили. Нужно заметить, что визиты такого рода досаждали мне меньше, чем появление посетителей-одиночек, жаждущих найти объект для нескромных признаний. От них я узнавал совершенно невероятные истории о дальних знакомых своего детства. Леопольдина Левасер страдала хронической депрессией, поэтому все время оставалась в центре внимания. Оказывается, что Жак Стэнер никогда не был ветеринаром, как он поведал мне, когда мы однажды с ним столкнулись, он всего-навсего служил помощником рентгенолога в пригороде, а его сексуальная жизнь вдохновила создателей фильма Плот Медузы. Что же касается Жозефа Робера, ох… Мне стало лучше. В конце концов, я ничем не отличался от этих посетителей, несчастья других придавали мне силы, поднимали настроение. Весь этот треп о бедах других был для меня лучшим лекарством. Но по вине моей семейки состояние снова ухудшилось. Боже мой, какой стыд! И мамаша не постеснялась поступить со мной таким образом! Со мной, депрессивным членом их семьи! Ведь теперь у меня была особая функция, особое звание! По крайней мере, когда ее спрашивали, как мои дела, ей было что ответить! Семья! Все эти люди, которых полагалось обнимать, ну до чего противно! Все какие-то невзрачные и безмозглые! Господи! Не успели мои дядя с тетей войти в комнату, как я почувствовал себя вегетарианцем среди хищников. Я никому не интересен, в моем арсенале слова типа «невзрачный». Да, дядя с тетей теперь довольны! Семейная драма – вновь завязываются узы, затягиваются узлом – на шее. Как унизительно! Мы не виделись лет пятнадцать, а то и больше! Они уже старые и поэтому радуются визиту. А кто эта корова? Господи, моя кузина. Тетушка пододвигается ко мне, и я, словно девственник, позволяю ущипнуть себя.
– Ну что, как твои делааа?
Да, удивительный вопрос. Что можно на него ответить? Если их послать подальше, то в их глазах я стану почти преступником, ну как будто стянул клубнику в магазине… меня бросили, я едва жив, держусь из последних сил. Какое присутствие духа!
– Ну что, как твои делааа?
– Дела? Как сажа бела.
Тетка вскочила. Тетка считает, что я забавный. Только этого не хватало, быть смешным. В конце концов я мог бы ей сказать что угодно («нет-нет, как только вы уйдете, я вскрою себе вены, вырезав на руке свастику»), чтобы тетка сочла меня забавным. Я ребенок, а если у ребенка депрессия, значит, он просто хочет привлечь к себе внимание. Он весь в этом, не может не придуриваться. И моя тетка продолжает ломать комедию. Тянет свою дочь за рукав и восклицает, брызгая слюной:
– Ты узнаешь свою кузину? А? Не помнишь, как вы играли в доктора?
Я смотрю на нее, и все проясняется. Если сексуальное воспитание я получал в такой компании, то ничего удивительного, что в тридцать я оказался в родительском доме.
– Ну, что нужно сказать кузине, которую ты не видел уже десять лет? Ну?
Если она еще раз ущипнет меня за щеку, я прекращу всякое сотрудничество.
– Ну, что ей нужно сказать?
– Ну ты и растолстела!!! Ужас!
Я ребенок, говорю что приходит в голову. Слезы бесконтрольно текут по ее лицу, во всех направлениях, слезы образца мая 68-го. И она исчезает. Это правда, она стала необъятной, я же ее помнил, когда она была кожа да кости. Наверное, это расцвет, от счастья толстеют. Но я не вредный. Меня не волнует, что она толстая; если бы у меня хватило сил подняться, я бы пошел ее успокоить, посоветовал бы уйти от родителей, уйти от мамаши, это подействует лучше любой диеты. Ее мать застыла, от удивления она превратилась в знак многоточия… Но потом обрела дар речи, ее так просто не заткнешь, повернулась к мужу, моему дяде, чтобы он прочел укор в ее взгляде. Л глаза ее говорили следующее: «И вот так ты реагируешь? Он оскорбляет твою дочь, а ты молчишь как истукан. Браво, настоящий мужчина! Господи, как я могла так низко пасть и выйти замуж за такое ничтожество?!»
Тот робко:
– Но у него депрессия… Он сам не знает, что говорит!
– Это не оправдание, чтобы оскорблять светоч моих очей!
– …Это не оскорбление (боже, какая храбрость!)… наша дочь действительно полная…
– О, какой позор! Ты сам-то соображаешь, что говоришь, или нет?
(Дядя искоса поглядывает на меня, я знаком показываю, чтобы он продолжал… Значит, он в полном порядке, если попытается что-то сделать…)
– …А ты бы могла перестать говорить ему гадости!
Тут тетка уходит в слезах. Точно как ее дочь. Дядя подходит и просто благодарит меня.
У меня создалось впечатление, что головы моих родителей, что сами мои родители, их дом, весь квартал настолько пусты, что любой мелочи достаточно, чтобы привести их в возбуждение. Энергия, потраченная на пересказ этих незамысловатых историй, была лишним доказательством того, что вырос я в теплице, где был дефицит кислорода. У всех этих людей не было своей жизни, поэтому они довольствовались крупицами моей. Я появился из этого прекрасного небытия! Я мог бы этим гордиться, но теперь, когда незнакомые щупали меня за коленку, высовывая при этом язык, я начал в этом сильно сомневаться. Я скорее был подопытным кроликом, которого без подготовки, почти ради смеха выпустили из клетки, и теперь он вернулся пятнадцать лет спустя с разбитой вдребезги личной жизнью. Подумать только, и я в это поверил. Подумать только, я выиграл на скачках. Подумать только, я встретил Терезу. Почти все объяснялось. Человек скован собственным происхождением. Но то, в чем меня обвиняла Тереза, вообще не имело места, и не нужно было далеко ходить, чтобы понять, откуда ветер дует.
Я оттолкнул ощупывавшего меня визитера. Я поднялся, чтобы уйти. Мать хотела удержать меня:
– Ты что? Сейчас не время.
– Не время чего?
– Не время уходить… скоро ужин…
– Сейчас всего четыре…
– Да, но у нас посетители!
Мать впала в панику, программа нарушалась. Наши пустые жизни должны были быть унесены одним ветром. Я выторговал перерыв у себя в комнате. Когда я уже был в середине коридора, до меня долетел странный шум. Шум шел из спальни родителей. Я продвигался миллиметр за миллиметром. Я приоткрыл дверь и увидел мечтательное лицо отца. Это было время дневного сна, единственный момент передышки, единственный момент, отвоеванный у тирании. Да, у него был усталый вид, эдакий тщедушный старикашка. Его лицо, испещренное морщинами, наводило на мысль о подъездных путях к большим вокзалам, о растениях микадо, упавших на землю. Я наклонился над отцом, на этот привлекший меня звук. Нет, это было не дыхание, он произносил какую-то фразу. А ведь он говорил только под страхом наказания. Я перехватил его сообщение, сделанное во сне. Неужели страх преследовал его даже во время сиесты? Мой отец повторял такую фразу: «Я требую, чтобы все вставали, когда входит моя жена».
В этот момент мне нужно было ухватиться за эту фразу, извлечь ее, увеличить. Позвать на помощь. Пытаться, чтобы меня поняли. Мой отец произносит эту фразу во сне. Я должен был подвергнуть пытке эту фразу, любой ценой заставить ее заговорить. Это была ночная фраза, опасный шпион. Абсурдная фраза, потому что отец не может никого заставить это сделать. Потребовать сверхуважения к моей матери. Нет, в его ночи затаились ложь, страх, что его признают виновным, мой папочка перенес туда свое чувство вины, он боится, что могут обнаружить всю его скопившуюся ненависть к моей матери, к самому себе. Слабые грезят о силе других, иначе им не спится.
Я только что провел такой день, который не мог бы себе вообразить даже в страшном сне. Я, безумный, представлял себе, что когда вернусь, Тереза будет дома и встретит меня, с улыбкой распахнув объятия. Я щурился за едой. Я придумывал достойные отговорки, изображал сумасшедшую радость, которую доставляли мне эти ободряющие визиты. Я был очень милым, отвечал на вопросы, стараясь быть любезным, но мать не оценила мой глупый обман. Правда, вечером она пребывала в хорошем настроении, поскольку количество полных сочувствия поцелуев превзошло все ее ожидания. Мы ели суп, в котором плавали гренки воспоминаний, и в смертельной скучище этой трапезы, воскрешавшей тишину прошлого, я опять погружался в отчаяние, несмотря на тщетные попытки зацепиться за пустоту. Мать возражала против того, чтобы мы обедали в гостиной перед телевизором, только буржуа имеют право безнаказанно сидеть в гостиных. Однако, перебрав все сплетни о жителях нашего квартала, мы замолкли, нам было совсем неинтересно говорить о себе. В громком прихлебывании супа мне снова слышалось молчание наших обедов. Потом мне предложили выпить травяной отвар, потому что это полезно в моем состоянии, но я предпочел лечь в постель (я уже был в пижаме, и этим нужно было воспользоваться).
Моя вторая, и последняя, ночь прошла спокойнее. Положительным результатом всех этих визитов было то, что я полностью вымотался. Проснувшись, я увидел радужные блики на лице отца. Он был при деле. Мать посылала его на рынок. Он делал вид, что недоволен, но это была лишь поза. Я так легко просчитывал его маневры, он явно не мог скрыть радость от возможности пойти пройтись. Он крутил хвостом, как полные достоинства собаки, которые проводят всю свою собачью жизнь воздерживаясь, чтобы ненароком не пописать. Отец тоже был в своем роде моей собакой. Я предложил пойти с ним, но отец, похоже, это не оценил, но все равно, как бы то ни было, я отправился на прогулку с отцом.
Было свежо. Я только что проглотил кофе, кстати, я не имел права пожаловаться, что в нем слишком много молока. Мать, несмотря на все мои просьбы, запрещала мне пить черный кофе. Я был ее сыном, а ее сын, и ей это было известно лучше, чем мне, пил кофе с куда большим количеством молока и двумя кусочками сахара. Короче говоря, я зашел в бистро, чтобы удостовериться в неизменности своих привычек (настойчивость и сила убеждения моей матери заставили меня в них усомниться). Отец остался на улице, несмотря на холод. Я подозревал, что он боится дышать дымом, боится, что проявит себя ничтожеством или, еще хуже, игроком. Одним махом я заглотнул кофе, лишив себя всякого удовольствия. Мне не хотелось добавить к собственному неминуемому падению еще и смерть отца прямо посреди улицы. По дороге на рынок я заставлял его делать глубокие вдохи, чтобы вентилировать легкие. Он, как говорится, перебрал свежего воздуха, ведь у него было кислородное голодание, до этого он бывал на воздухе лишь изредка, от случая к случаю. Я должен был об этом подумать заранее, теперь ему стало нехорошо. Переизбыток кислорода. Мы присели на одну из свежевыкрашенных городских скамеек. И тут же стали полосатыми (снова мотив пижамы). Я дал ему отдышаться. Свежий воздух взбодрил его, теперь отца уже нельзя было отнести к категории доходяг. И когда он окончательно пришел в себя, произошло нечто странное. Наверное, у него отпустило какой-то нерв, развязался узел, не знаю, что именно, но он заговорил. Вот так ни с того ни с сего он начал вспоминать женщину, которую знал и любил сорок лет назад. Он встретил ее еще до знакомства с моей матерью. Он встал и принялся расхаживать по кругу, заложив руки за спину. Он выглядел безумным, походил на чревовещателя, слова вылетали непонятно откуда. Они бросали тень на славные часы полной анархии. Кто была эта женщина? Он говорил о ней с почтением, он не сумел ее удержать, он всегда будет ощущать ее присутствие. Рассказ выглядел связным, скользил как по маслу. И при этом развивался скачками, как по-живому, совсем еще по-живому. Мне стало страшно, как при битве не на жизнь, а на смерть; он дойдет до ручки, если не перестанет проклинать себя. Воспоминания об этой женщине были сродни кислородной эйфории.
Внезапно он замолчал. Мне потребовалось какое-то время, чтобы отреагировать на это. Сначала он едва уцелел от передозировки свежего воздуха, потом заговорил, как никогда не говорил до этого. И какая тема – женщина! Целый отрезок жизни! Я начал задавать ему вопросы, его исповедь выглядела совсем нелепо. Отец резво качал головой, но при этом сжимал губы, как ребенок, не желающий сознаваться в обмане. Тем не менее я поверил ему. Только что отец предстал предо мной таким, каким был на самом деле, он потерял женщину своей юности. Я же думал только о Терезе. Может быть, он пытался показать мне, какой жалкой бывает жизнь, когда постоянно испытываешь сожаление? Он сжимал кулаки, а я видел в этом жесте собственное безумное желание вновь завоевать Терезу. Я извлекал уроки из его внезапно прерывающегося от волнения голоса. Как же мне раньше удавалось ничего не замечать? Мой отец был мудрецом; маленький, лысый, ушки на макушке. Он передавал мне свой жизненный опыт, разумеется неумело, но все-таки передавал! Эдакий Йода, персонаж второго плана. Ну и что? Я все равно мог хвастаться, распускать хвост, как павлин, не у всех детей была такая возможность. Он был закрытым как улитка, мой Йода, а теперь, после того что он поведал мне, я не сомневался, что его участь – вечное молчание. Однако он приблизился ко мне, привстав на цыпочки, – действительно, до чего крошечный у меня папаша! Он обнял меня своими короткими ручками и вздохнул:
– Желаю тебе всегда быть сильным.
Поскольку моркови не было, мать приготовила мясо, тушенное с овощами, но без оной.
IV
От переезда к родителям легче мне не стало. Их нестандартность предопределила изнурительный крестный путь. Все казалось мне трудным, непреодолимым. Войдя в подъезд, я долго не мог решиться – подняться пешком или на лифте. Сама мысль о том, что я должен принять решение, казалась мне невыносимой. В поездке на лифте были свои прелести, отдых для тела, но при этом был и риск, ибо неподвижность нередко располагала к раздумьям. Поэтому я все-таки выбрал лестницу, ведь когда работают ноги, трудно рефлектировать. Преимущество состояния, когда ты не в духе, состоит в том, что движения одно за другим как бы уходят в никуда. Человек в депрессии не способен карабкаться наверх и одновременно работать мозгами. По крайней мере, я так полагал. Лестница вероломно пробудила во мне одну мысль, даже хуже, скорее потребность христианского толка. Внезапно мне захотелось причинить себе боль, чтобы вернуть любовь Терезы. Моя безумная вера. Тогда я опустился на колени и пополз наверх, нанося себе кровавые раны, пока не столкнулся с Эглантиной, которая почти не удивилась, увидев меня в этой позе. Нужно признать, что служанки наделены этой способностью – не удивляться. Наверное, они и не такое видывали в эпоху буржуазного разложения, изобилующую ремейками этих злосчастных типажей. Я был стереотипен в своей патетике.
– Добрый день, мсье.
Я кинулся, чтобы обнять ее. О Эглантина! Кем бы я был без нее. А Тереза – еще того чище. Она исповедовала нас, а как она умела покачать головой! Ее всегда интересовало, чем мы занимались, она задавала вопросы, не допуская при этом фамильярности. Всегда услужливая. По вечерам я каждый раз предлагал отвезти ее домой, но бесполезно, она говорила, что обожает метро. Мы по-прежнему понятия не имели, где она живет. Она никогда не хотела утомлять нас своими проблемами, жизнь ее была полна благочестия. Как я был счастлив увидеть ее! Эглантина облегчит мое горе. Я так настрадался за эти два дня! В ее глазах я пытался разглядеть хоть какой-то намек. Успела ли Тереза поговорить с ней?
– Ее нет, проходите…
Мы расположились на кухне. Эглантина спешно разбирала покупки, чтобы полностью переключиться на мое горе. Я мимоходом отметил ее удивительную способность раздобывать вкуснейшую морковь. И если она вот так легко умела выпутаться из хитросплетений черного рынка, то почему бы ей не помирить нас с Терезой?
– Это ужасно, – сказала она.
Как хорошо она меня понимала! Она призналась, что долго разговаривала с Терезой. Кроме того, вчера они перенесли ее вещи в дальнюю комнату, Я подумал об этих двадцати метрах коридора, которые теперь разделяли нас, это два с половиной кишечника, вытянутые в длину. Мы находились на разных концах квартиры, между нами – пустая комната, пустая, как наша любовь. Я расспрашивал Эглантину.
– Послушайте… Я скажу вам то же, что говорила мадам, я не хочу брать ответственность на себя, это ее решение, и я его уважаю. Она страдает. Я купила ей бумажные носовые платки. Она много плачет, мало ест…
Мне не хотелось знать больше. Я не выдержу, слишком долго пришлось сдерживаться.
– Я вам тоже купила бумажные платки.
– Спасибо.
– Мадам вышла подышать воздухом. Вам тоже, наверное, нужно отдохнуть…
– Не знаю, наверное, вы правы.
Драма развивалась медленно, заторможенные движения, облагораживающие слова. Эглантина уложила меня в постель, пообещав проведать перед уходом. Сказала, что подогреет сардины, мое любимое блюдо. Пусть хоть мой желудок возрадуется, счастливый бунтарь. Я услышал, как ключ поворачивается в замке, вернулась Тереза. Она прошла прямо к себе в комнату. Меня глубоко ранило, что она не задержалась ни секунды у моей двери. Мне бы так хотелось, чтобы она ошибалась, чтобы по-прежнему любила меня. Позже Эглантина принесла ужин – каждому из нас по отдельности. Как в тюрьме. После разрыва наши сердца оказались в одиночке. Самое удивительное – как внимательно разглядывал я служанку. Она являла собой мою единственную связь с Терезой. Кусочек Терезы. Я дотронулся до нее, она отпрянула. Я извинился и повторил маневр. Эглантина швырнула мне в лицо тарелку с сардинами. Я вернулся к реальности; даже попытка сгладить углы не стоит того, чтобы заработать ожог. Мне было стыдно, она меня простила. Ведь я страдал, в конце концов! Она стала помогать мне почистить одежду, но я знаком дал ей понять, что это ни к чему. У меня уже был некоторый опыт телесного очищения от сардин.
В качестве ночной программы я измельчил две таблетки снотворного. Прежде чем затолкнуть их в себя, я позвонил Эдуару. Это мой лучший друг, а я ему еще ничего не сказал. Это нелогично. Я отправился к родителям, строя из себя ребенка, а Эдуар еще жил в благостной уверенности, что я счастлив. Был ли он по-прежнему моим лучшим другом? Почему мы так редко стали видеться? Его красавица Жозефина, его двое на удивление светловолосых детей, его важная работа… Я снял трубку.
– Ну что, мне кажется, у тебя не все ладно, старина?
– Да. Тереза только что меня бросила…
– Да, я подозревал…
– Что именно?
– Да ничего…
– Но ты же сказал, что ты подозревал…
– Послушай. Ведь у вас не все шло гладко в последнее время…
– Она не казалась счастливой, как будто в чем-то тебя упрекала или чего-то ждала… Жозефина тоже заметила… Алло?
– Да, я слушаю. Продолжай.
– Хочешь, я заеду вечером?
– Нет, я принял снотворное.
– Не перебрал?
– Нет, всего две таблетки.
– Увидимся завтра… Лучше всего я заеду за тобой и вместе пообедаем… Хорошо?
– Да или, вернее, нет… Лучше я сам подъеду. Для меня это будет выходом в свет.
– Хорошо.
Мне снилась какая-то страна, что-то среднее между пропыленным Востоком и высохшим Магрибом.
Я проснулся в поту. Я не успел сразу броситься под душ, поскольку мое внимание привлекла записка, подсунутая под дверь, что отвлекло тем самым мое внимание от доселе неотложнейших телесных нужд. Тереза предлагала встретиться на кухне в десять часов. Было без десяти десять. Две таблетки снотворного любезно предоставили мне возможность проспать полсуток. Я запаниковал – классическая разновидность паники, внезапно охватывающей тебя под водой. Наконец бросился в ванную. Вся женская косметика исчезла. Все эти бесполезные стеклянные флакончики, которые разбиваются, чтобы нам было удобнее поранить ноги, перекочевали в ванную при дальней комнате. Должно быть, у всех этих благовоний там началась агония, гордиться им было нечем. Теперь мне не приходилось сомневаться в собственном одиночестве, исход парфюмерии подтверждал мой холостяцкий статус. В стаканчике осталась только одна разом поблекшая зубная щетка, пребывавшая в состоянии депрессии. Но я не дал добить себя. У меня оставалось семь минут, чтобы превратиться в красивейшего из мужчин. Быстро под душ, тщательно подобранная одежда, намек на туалетную воду «О саваж», легкое дуновение аромата, и вот, когда у меня оставалось всего три минуты, мне бросилась в глаза моя трехдневная щетина. Прокол! Я снова умирал от нерешительности. Должен ли я побриться? Дважды за два дня я колебался из-за какой-то ерунды. Дважды я чувствовал себя беспомощным, наш разрыв лишил меня способности принимать решения. Все казалось мне непреодолимым. Я решил методично разобраться в проблеме небритости. В конечном итоге у меня был выбор: бриться или не бриться. Время поджимало, углубляться в эту метафизику было некогда. Я с нежностью вспомнил обо всех тех днях, когда брился, не сознавая своего счастья, что доказывало непреложность механических ритуалов. Дело приобретало тревожащий оборот, я рисковал опоздать. Если бы я побрился, я наверняка не выглядел бы подавленным. Тогда Тереза обязательно подумает, что сардины были дурацкой и трусливой шуткой, подстроенной для того, чтобы избежать нудной драмы расставания. И наоборот, если я не побреюсь, возникнет ужасная неразбериха, поскольку Эглантина купила в магазине одноразовые бритвы «Бик». У меня оставалось две минуты, об опоздании и речи быть не могло. Не имея времени на решение, я решил ничего не решать и выбрал полумеру. Я побрился наполовину, оставив на левой щеке трехдневный дар природы. Придя на свидание, я испытал облегчение – Тереза взорвалась, как истеричка, застрявшая в автомобильной пробке:
– Не надоело фиглярствовать?! Пора бы и повзрослеть! По тебе не скажешь, что все это не шутки!
Я спустился на землю. Это меня-то обвиняют в фиглярстве? Да, я в депрессии, я жалок, я дошел до ручки, но я не фиглярствую, увольте. Я волновался, как провинциальный девственник, а мне с утра пораньше треплют нервы. Я быстро догадался, что всему виной щетина на левой щеке. Тереза восприняла это как вызов. Через две минуты я уже был в той стадии, когда погружаешься по самую маковку, мне казалось, что я погряз в собственном позоре. Я продолжал терять женщину своей жизни. Хуже того, теперь я не был уверен, сможет ли она когда-либо в будущем испытывать ко мне уважение. Я мечтал стать безбородым, ведь только те, у кого нет щетины, могут удержать женщину. Я болтал ерунду, плачевно заваливая самый серьезный устный экзамен в своей жизни. Тереза держалась с большим достоинством, она вновь обрела спокойствие и излагала решение, ради которого мы встретились: расписание пользования помещениями в квартире. Я почувствовал себя министром. Поскольку она предполагала, вероятно, остаться еще на несколько дней, то ради нашего взаимного благополучия, нашего психического равновесия, как уточнила она, лучше постараться не сталкиваться. Поэтому она составила схему: помещения и дни недели. Чего она ждала от меня? Я взял листок и выразил одобрение, жалкий тип! Внезапно я подумал о своей матери, ее страсти к порядку. Я должен научиться заранее обдумывать свои желания и порывы. Тереза упомянула оранжевый блокнотик, приготовленный, чтобы фиксировать исключительные случаи несоблюдения расписания. Я решил пренебречь этим крючкотворством: блокнот, чтобы отмечать возможные, но нежелательные изменения в программе. Я сделал попытку обнять ее вместе с пресловутым блокнотом. Меня отшвырнули на холодильник. Я рухнул. Тереза удалилась, не беспокоясь о том, не сделал ли я себе бо-бо. Да, хорошего мало! И я выкрикнул единственное пришедшее в голову оскорбление: «Противная!»
Я выбрил до блеска правую щеку и потащился, полируя стенки. Да, меня нельзя было причислить к сонму счастливчиков. Я страдал, как никогда прежде, походя высмеивая нелепые страдания своего прошлого, которые внезапно показались мне радостями праведной жизни. Мне нужно было убить время до обеда с Эдуаром, а когда все идет наперекосяк, нет ничего хуже четкого расписания. Так бы хотелось чем-то заняться, найти какое-то дело и забыть обо всех своих проблемах. У меня не было сил где-то шататься. И что с того? Можно прийти на встречу раньше назначенного времени. Я вполне мог посидеть в тишине. Холл фирмы был как раз безопасным для меня местом; людей раздражал паркет, вечно натертый до излишнего блеска, смущенные улыбки секретарш, чувствующих себя виноватыми из-за того, что посетителям приходится ждать, хотя сами они являются жертвами эксплуатации с того самого момента, когда возник институт секретарш. Возможно, самая хорошенькая из них подойдет, чтобы уточнить время назначенной мне встречи. В ожидающих посетителях есть нечто подозрительное, а я, не испытывая при этом ни малейшего сексуального возбуждения, смог бы пялиться на ее длинные ноги – ноги секретарши, временно исполняющей свои обязанности. Я бы докучал ей разговорами, ведь люди, страдающие депрессией, любят уцепиться за то, что плохо лежит… По правде сказать, я буду хранить молчание; говорить – значит напоминать самому себе, что существуешь.
На время обеда Эдуар отвлекся от собственного счастья. Он был верным другом. Говорили о моих несчастьях, но мои несчастья напрямую соприкасались с его счастьем. Чем больше я старался продемонстрировать полное отсутствие у меня представлений о психологии, тем больше я вспоминал того Эдуара, с которым мы мечтали о приключениях и о не слишком запоздалом прощании с невинностью. В лицее мы ничем не отличались друг от друга. Почему же теперь он достиг таких высот, что мог заставить трепетать всех подчиненных? Эдуар стал крупным банкиром, он мог, если ему заблагорассудится, отправить всех нас назад в 1929 год. Он держал в своих руках нити, ведущие к финансовому краху. Я же целиком зависел от других, я оказался не в состоянии решить, нужно ли мне побриться. Он являлся образцовым отцом семейства, а его жена Жозефина отличалась почти сверхъестественной красотой. Нужно привыкнуть к ее красоте, как привыкаешь к обуви, которую рассчитываешь носить долго; примириться с этой мыслью. Но самое невероятное – их двое детей, имена которых я никак не мог запомнить, несмотря на то что старший был моим крестником. Оба блондины! Родители – брюнеты, дети – блондины, это приводило меня в бешенство. Как я ему завидовал! Я мог в этом признаться, ведь мы были друзьями. А он так ловко манипулировал нашей дружбой, блестяще исполняя сочувственное: «Послушай-ка, Виктор». Он объяснил мне, что знал многое о нас, особенно от Жозефины, которая была близкой приятельницей Терезы.
– Не знаю, готов ли ты выслушать… Но мне кажется, что только ты один не представлял себе, как она хочет ребенка. Она много раз намекала на это, в частности в нашем присутствии… я не решался поговорить с тобой, я думал, ты против. Прямо не знаю…
– Пожалуйста, продолжай.
– Ты видел, какой она становилась с нашими детьми? Просто сияла.
– Конечно, конечно.
– Ты не хочешь завести ребенка, ведь так?
– Почему же. Нет, не знаю. Думаю, мне это никогда не приходило в голову.
– Как, вы об этом ни разу не говорили?
– Послушай, все это как-то непонятно для меня. Я не в состоянии вспомнить, о чем я думал или чего не слышал… Все как-то очень смутно…
– Нужно называть вещи своими именами… Может быть, тебе заглянуть к врачу?
– Нет, об этом не может быть и речи. Если я начну говорить, то только потеряю время. Единственное, что мне нужно, – это вернуть Терезу. Любым способом. Я пойду к ней вечером и предложу сделать ей ребенка.
– Ты думаешь, все так просто? Ты чуть-чуть опоздал, мне кажется. Нельзя наброситься на нее и сделать ей ребенка…
– Что же мне тогда делать?
– Не знаю. Все теперь идет шиворот-навыворот, нужно, чтобы она снова стала доверять тебе. Главное, постарайся быть самим собой. Даже если твои желания кажутся неопределенными. Сначала подумай, сможешь ли ты дать ей то, чего она хочет…
– Разумеется!
– Тогда сделай все, чтобы растрогать ее или поразить. Не знаю, я совсем не гожусь для таких советов.
Мы уклонились от рекомендованного десерта. Я настоял на том, чтобы он говорил о себе, поскольку со мной все и так было ясно. Тогда Эдуар углубился в какую-то немыслимую историю о коррупции на бирже, а я слушал его, доведя до предела свою способность воспринимать информацию органами слуха. Я даже дал себе передышку, стараясь вникнуть в его историю. Некий Эдгар Янсен, чех по происхождению, охмурив заместителя начальника отделения, был принят на работу в Лионский филиал банка, где работает Эдуар. Теперь известно, что этот человек выступал под семью разными именами. И к тому же он разорил три японских банка, спекулируя поддельными бумагами. Чем меньше я понимал, тем больше расслаблялся. Проблема состояла в том, что один лионский стукач (и впрямь в Лионе жизнь бьет ключом) недавно разоблачил его, помешав ему в энный раз сбежать. В то время как тот был уверен в том, что в мире биржевых махинаций ему нет равных, Интерпол сел ему на хвост. Странная история. Мне тут же захотелось попробовать крем-карамель, поскольку они клялись, что это их фирменное блюдо.
V
Растрогать ее. Поразить. Я вернулся домой через черный ход. Эглантина вытирала пыль, но при этом даже не напевала, как принято. Моя жизнь, мое тело, мысли, приходившие время от времени, казались мне чужими. Прожитые мною годы напоминали экспериментальные фильмы, на редкость умозрительные. Что было в моей жизни? Однажды мы ездили в Марракеш. Больше ничего особенного. Пустота, не требовавшая никаких усилий… Ни желаний, ни работы. Растительная жизнь. Прекрасное молчание по соседству с плеском волн. Нет, я несправедлив. Мы жили жизнью, полной любви. Годы взаимного обожания. Перенасыщение. Полыхающее безумие. А может, это было проявлением мягкотелости? Предлог, чтобы не жить жизнью, которая причиняет боль. Почти как мой отец. Я уже точно не знал. Я колебался по любому поводу, а особенно относительно своего прошлого. Мне хотелось расспросить Терезу про нашу жизнь, наши привычки. Наверняка она сочтет меня странным. Я должен исключить эту возможность. Оставаться в сомнении. Единственное, что я знал наверняка, – это то, что моя жизнь зависела только от Терезы. Каким я был до истории с сардинами? Мы раньше говорили о ребенке, теперь я вспоминаю. Но как узнать, что именно я тогда говорил? Как узнать, был ли я другим до нашего разрыва? Представляю ли я собой иную разновидность размазни или же продолжаю прежнее существование? Я знаю, что всегда был на редкость мягкотелым. Сардины направили мое прошлое в маслянистый поток, но у меня хватит сил вырваться. Нельзя, оставаясь гуттаперчевым, сохранять достоинство, если при этом еще нужно действовать. Снова завоевать Терезу. Растрогать ее, поразить.
Я вспоминаю, что, разбогатев, усвоил психологию швейцарцев. Судьба предоставила мне возможность вести спокойно-размеренное существование, невыразительное, если хотите. Тереза появилась в моей жизни как бесспорная радость. Я никогда не стремился проникнуть за кулисы ее присутствия, наверное, это звучит по-идиотски, но этим все сказано. Только легкость противостоит пропасти исчезновения, мы грезим об алкионовых днях, но нам выпадает на долю лишь собственное существование, лишенное треволнений. Само собой разумеется, мы пустились в светскую жизнь, мы не работаем, зато у нас есть друзья. Обмен словами, еле ощутимое воздействие на жизнь других людей. Мы жили культурной жизнью в классическом понимании этого слова, забытые фильмы, проходные произведения. Сексуальная жизнь, которая привела бы в трепет приверженцев фэн шуй. Мы лежали с самыми что ни на есть примитивными намерениями на полу пустой гостиной в окружении завидовавших нам свечек. Мы вовсе не относились с презрением к изыскам и тонкостям, просто так было проще и удобнее. Без всего, без слов. Близость животному миру была лучшим доказательством нашей правоты. Помню наши ласки, полные всевозможных ухищрений, бесконечных вывертов, наши всегда влажные языки. Немыслимые бедра Терезы. Неожиданно теплый затылок, несмотря на ее привычку приподнимать волосы, как бы проветривая их. Наши жесты были точны, автоматы не размышляют. Разумеется, нас заносило, разумеется, моя жизнь ускользала от меня. Ускользала настолько, что я жил только радостью минуты… Я смутно ощутил вновь, как росло давящее раздражение Терезы, но тогда я не уловил этого. Я исключил ее ожидание из реестра дел первостепенной важности.
Мы одни, как крысы. Больше не разговариваем. Как если бы Робинзон объявил бойкот Пятнице. Квартира – это плот, я ощущаю качку, но никто не собирается маневрировать. Плот с маленьким оранжевым блокнотом на случай смены курса. Я стою на кровати, разворачивая воображаемую карту. Мой план наступления. Отвожу на него семь дней. Завязываю на лбу ярко-красную повязку и рисую на щеках красные знаки апачей. Поднеся кулак к стене, я попутно замечаю трещину. Замираю, остолбенев. Эта квартира – обитель нашей любви. Слишком жестокая символика, отвратительная трещина. Если стены нашей бывшей спальни ополчились против меня, тогда пропади все пропадом. К счастью, у меня осталось всего две таблетки снотворного. Я назло не приму их. Я засыпаю в надежде, что не проснусь; восемь часов спустя – полный прокол! Не знаю, что и делать. Слышу ее шаги в передней, она собирается уходить. Натягиваю свои куцые брючишки. Бегу за ней с одним лишь намерением – увидеть ее силуэт в движении. Силуэт, который растворится в толпе, не ведающей своего счастья.
Теперь каждый раз, когда она выходила из дому, я шел за ней. Какие-то безумные прогулки, куда глаза глядят. Она блуждала без всякой цели. Минутами та, которую я преследовал, казалась мне незнакомкой. Я забывал, кто мы такие. Несомненно, толпа обожала нас, она попросту нас пожирала. Женщина, которую я любил, шла куда глаза глядят. Как говорится, просто дышала воздухом. Она избегала определенности. Воздух большими глотками. Часто я пригибался, опасаясь, что она заметит меня. Я не сумею вновь завоевать ее, если она обнаружит слежку. Я никоим образом не культивировал в себе паранойю, которая легко могла бы развиться, или, во всяком случае, для этого была создана благоприятная почва. Те, кто не способен поймать на себе тот единственный взгляд, имеющий ценность в их глазах, уверены, что вместо этого притягивают все остальные, ничего не значащие для них взгляды. Иногда мне казалось, что маршруты ее блужданий приобретают какие-то безумные пропорции. Она преодолевала огромные расстояния. Не отдавая себе отчета, она по многу раз возвращалась в одно и то же место, поэтому иногда я начинал сомневаться, кому из нас недостает здравого смысла. Наш разрыв выбросил нас на улицу, безоружных, неприметных. Мне хотелось останавливать старушек, всегда готовых послушать тебя, и рассуждать, говорить о чем угодно, но, увы, я приклеился к Терезе. Полагая, что освободилась от своих комплексов под безучастным взглядом толпы, она металась на моих глазах, затуманенных страстью к ней. Она шла так стремительно, что я то и дело терял ее из виду. Теперь это вошло в привычку – терять Терезу.
Я с грохотом вхожу в квартиру, вымещая свою досаду, как вдруг Эглантина властным жестом, приложив палец к губам, делает мне знак не шуметь. Поскольку я обращаю на нее взгляд, выражающий все удивление, на которое способен, она объясняет, что мадам спит уже добрый час. Не могу в это поверить, она только что оторвалась от меня на другом конце города. Допускаю, не провоцируя скандала, что мог и ошибиться. Все женщины в толпе бросили меня.
Я отправился на экскурсию к Эдуару. Он пригласил меня на ужин, а Жозефина приготовила комнату для гостей. До чего же радостно, комнату для гостей! Мне больше по душе иметь статус, чем крышу над головой. Наконец-то я проведу вечер как существо с вполне конкретным названием. Я был гостем. Какой он милый, этот гость, он нежно улыбается. Эдмон и Жюль, блондины по странному стечению обстоятельств, репетировали до изнеможения, чтобы как можно естественнее броситься мне на шею. Пахло фаршированным рулетом, образцовое семейство хором расхваливало еду. Меня не заставляли есть, потому что хотели, чтобы я провел приятный вечер. Их счастье ужасно действовало мне на нервы. Меня пичкали только для того, чтобы сделать себе приятное. В какой-то момент мне стало казаться, что я взял посмотреть видеокассету с участием Дорис Дэй. Жозефина бросилась готовить мне травяной чай. С ума сойти, сколько в меня влили этих отваров. Депрессивные типы, должно быть, писают этими отварами, по весу конечный результат не уступает количеству пролитых ими слез. Я сидел на диване, четыре пары глаз сверлили меня взглядами, меня ожидал незамысловатый выбор: поиграть с детьми, поговорить с Жозефиной о Терезе или же обсудить с Эдуаром побег из тюрьмы Эдгара Янсена. Я предпочел последнее. Эдуар достал вечернюю газету со статьей. Ситуация была неясной, полиция старалась держаться уверенно, но никого не обманешь, у них не было ни единой зацепки. Свидетельские показания не совпадали между собой, и поскольку Янсена многие где-то видели, это означало, что его не видел никто и нигде. Я был смертельно напуган, ведь этот человек вооружен. Об этом газете Марсельеза сообщила одна старушка из Ниццы. Да, мсье, он вооружен! В любую минуту он может нас прикончить. Было не по себе, к тому же я ненавидел фаршированный рулет. Смерть меня мало интересовала, хотя смерть, прокомментированная СМИ, имеет свою прелесть. «Виктор скончался в комнате для гостей». Прекрасная смерть! Я не успел посмаковать свою смерть, поскольку Жозефина перетянула одеяло разговора на себя. В конце концов, она вкалывала на кухне и теперь имела право получить свою долю гостя. Она обеспокоена. Я ответил, что все обеспокоены из-за этого сумасшедшего любителя поиграть на бирже. Да нет, глупый, обеспокоена из-за Терезы. Она очень изменилась. С ней невозможно теперь говорить. Своего рода немота. Это началось несколько месяцев назад, задолго до нашего разрыва. Жизнь отшельника, говорила мне Жозефина, но я ее уже не слушал. Я мысленно возвращался к тем минутам, когда мы с Терезой сидели вдвоем в полном молчании. Именно в этом заключалась наша любовь. Почти нелепое влечение друг к другу. Нас погубило стремление к эволюции. В царстве растений с вами и с вашей комнатой для гостей тоже бы расправились. Я сомневался, что она вообще когда-то хотела ребенка. Нормальная жизнь не ее жанр. Слушая Жозефину, я больше не понимал, где правда. Нельзя взваливать на меня ответственность за то, что мы оказались слабыми. И я, и Тереза страдали одинаково. И все это из-за невозможности для нас приспособиться, мыслить социальными категориями. История мужчин и женщин повторяет эволюцию предметов. Любовь можно сломать как священный бамбук. Возвращать растения к жизни казалось мне деянием сродни евангелическому, привнесением возвышенного на землю. Я взывал к таинствам чудесного…
(А сейчас вернемся к Эдгару Янсену.) После спектакля с рассказыванием детям на ночь разных историй мы устроились перед телевизором, чтобы в свою очередь послушать истории, от которых клонит ко сну. Эдуар вскочил, как он мил, Эдуар, в своем стремлении создать приятную обстановку, и стал тыкать пальцем в экран. Эдгар Янсен! Последние новости: его выследили, попытались задержать, но непонятно каким образом ему удалось сбежать. Какой-то усатый тип по телевизору вещал о небольшой отсрочке, о вопросе дней или даже часов. Послушал я его выступление, и меня словно током ударило. Я тихо ушел в комнату для гостей и, не раздеваясь, улегся на кровать. Чудо, отсрочка – все вместе! На меня снизошло озарение. Моя жизнь связана напрямую с жизнью Эдгара. Я решил вступить с ним в соревнование. Я должен вернуть Терезу до того, как он попадется. Вновь завоевать любовь – это как побег из тюрьмы. Ничто не устраивало меня больше, чем обратный отсчет времени, скрытого в тумане. Мы были вдвоем – он и я. Я слышал восторженные стоны Жозефины вперемешку с ночными кошмарами маленького Жюля, значит, я не спал всю ночь. Эглантина была права, предложив мне утром, когда я вернулся домой, немного поспать. Я согласился при одном условии: пусть она расскажет мне какую-нибудь историю. Она изображала из себя сказительницу историй о каких-то там эльфах, я же надоедал ей, требуя сделать уклон в повседневность. Я хотел услышать историю про нас с Терезой. Тогда она призналась, что теперь у нее стало меньше уборки. Еще совсем недавно мы бегали друг за другом на четвереньках в четыре часа дня. Хрюкая, как поросята. Я попросил ее повторить, я никак не мог припомнить этот бестиарий. Она подтвердила, что мы вели себя именно так. Мы играли в квартире вплоть до того момента, когда она звала нас на полдник. Горячий шоколад, мы макали в него пальцы, чтобы нарисовать себе залихватские усы. Мы вели себя как большие дети, это первая новость. Я тихо заснул, почти испытывая желание не просыпаться. Во сне я опять видел день рождения Терезы. Я видел все крупным планом, ее тридцатилетие, ее самые потаенные мысли и ее цель: пора действовать.
VI
Отныне мне следовало активизироваться. Я колебался: стоит ли делать отжимания или же упражнения для брюшного пресса, а потом пошел на компромисс – стал делать наклоны без всякой системы. Как только я разогрелся, я задумался, с чего же начать. Не мог же я броситься на нее. Итак, довольно размышлений. Поскольку мой биржевой игрок за истекший период проявил редкую стойкость, это придало мне уверенности. Я должен был войти в эпоху зрелой реконкисты, а для этого надлежало найти источник вдохновения. Я плохо представлял, как буду черпать из этого источника. Я еще находился в той стадии, когда, не имея какой-то определенной цели, я домогался некой Терезы, которая, похоже, таковой также не располагала. Нервозный дождь прогнал с улиц всех паразитирующих в сфере наслаждений. Остались только истинные бойцы, те, кто действительно нуждался в движении. Тереза мчалась вперед гордым аллюром. Я затеял соревнование (я стал очень «дерзким» за последние дни; полный спектр состояний, близких к агонии, острое проявление индивидуальности). Мы превратились в двух мокрых куриц, и тут она, дав фору наядам, оставила меня далеко позади. Мне было нечем гордиться, я спрятался от дождя в первом же освещенном помещении. Это оказался книжный магазин. Я вспомнил тот период своей жизни, когда много читал, и, стоя теперь перед пирамидами книг, безропотно признал, что все это бесследно исчезло. В списке мировых катастроф мои познания опередили судьбу Пизанской башни. Я проходил мимо рядов опубликованных незнакомцев, слегка касался будущих забытых страниц. Здесь можно было совершить путешествие во времени. Атмосфера, в которой окружающие люди нашли себе убежище, меня не устраивала. Все эти псевдопокупатели, а в действительности разгильдяи, забывшие дома зонтики, крутились по магазину, с опаской поглядывая, как бы неопытный продавец не подошел к ним, предлагая помощь. В тот момент, когда я размышлял о светоче знаний для юношества, своего рода неуверенно восходящем солнце, прямо перед носом я увидел Улицы темных лавок. [6]Роман Патрика Модиано (р. 1945), французского писателя, лауреата многих литературных премий.
Это было забавно, тревожное подозрение закралось в эту обитель приторно-условного успокоения. Задворки магазина привлекали меня как любой укромный, робкий уголок. И вот тут ко мне обратился невысокий мужчина: «Вам помочь, мсье?»
Вообще-то так нельзя спрашивать. Это почти интимный вопрос, во всяком случае, достаточно бестактно спрашивать об этом, и зачастую это не дает никаких результатов. Меня такие вопросы смущали, даже если речь шла всего лишь о книге в магазине, прежде всего потому, что я ничего не собирался там покупать. Однако любезность, которая сквозила в тоне этого продавца, вызвала у меня желание притвориться, что я хочу что-то купить. Увы, это был полный провал, поскольку я не мог спросить ни об одной конкретной книге. Я собрался было отослать его обслужить более разговорчивых покупателей, когда внезапно понял, что ответственность за эту воцарившуюся тишину лежит не только на мне. Его милое лицо успокаивало. Казалось, отсутствие у меня красноречия или хороших манер ничуть его не волнует и даже вызывает улыбку. Начало нашего разговора напоминало швейцарский сыр с большим количеством дырок. Наконец я в свою очередь выдавил из себя улыбку, это была моя тактика. Его успокаивающая манера действовала на меня как расслабляющий массаж. Он стоял на месте, не суетясь, шея замотана толстым синтетическим шарфом. Внезапно он чихнул. И это чиханье вывело нас из вязкой неловкости; и впрямь, не случись этого бесконтрольного поступка, кстати, осуществленного с редкой деликатностью, мы по-прежнему пребывали бы на стадии взаимного непонимания. Теперь же он приподнял шарф, чтобы достать из наружного кармана пиджака из тусклого бархата носовой платок, возможно даже чистый. Этот жест позволил мне заметить значок с его именем, предназначенный для удобства контакта с покупателями.
Конрад.
Так звали лошадь, которая много лет назад принесла мне удачу. Конрад, имя моего талисмана. Нет ничего приятнее, чем убедиться в правильности первого впечатления. Этот человек понравился мне, и вот я вижу, что он носит самое лучшее на свете имя.
– Здравствуйте, Конрад.
Не думаю, чтобы он был готов к этому наступлению. Я действовал импульсивно. Он тоже нарушил молчание, сбитый с толку моим порывом, в котором не заключалось попытки протянуть ему руку помощи. Я созерцал его растерянность. Голова опущена – признак глупости. Как ребенок, палец во рту, в глазах усмешка. Его розовые толстые щечки, настолько гладкие, что лишают идущую на абордаж щетину всякой надежды, медленно бледнели – реакция на стресс от моего неудачно произнесенного «здравствуйте». Его тело имело потрясающе округлые очертания, мягкое, как первый послеполуденный сон на травке. Мне хотелось сжать в объятиях этого Конрада, сказать ему, какой он очаровашка. Вдруг откуда ни возьмись появился мелкий начальник, чтобы удостовериться, что сотрудник Конрад не слишком докучает прекрасному клиенту, к каковым он предположительно меня отнес. Своей обеспокоенностью он выказал намек на легкое сочувствие, которое, как предполагалось, я должен проявить, поскольку их магазин из чистого милосердия принимает на работу придурков. Милосердие к торговому обороту, подумал я. Вероятно, он подмигнул, если на то пошло. Я тотчас же заметил, что Конрад обладает внешностью, располагающей к чтению. По правде сказать, я не знал, на что потратить деньги, поскольку при встрече с ним мною овладело безумное желание совершить ненужные покупки. Начальник второстепенного отдела тут же сделал оборот на 360 градусов, на манер дипломатического флюгера, и сообщил мне положительное мнение высшего начальства об этом малом. Польщенный Конрад подобострастно благодарил шефа, которым наверняка восхищался, следуя общим правилам. Озлобленности как не бывало. Я вновь находился с глазу на глаз с этим милым простаком, подавляя в себе растущее желание обнять его или поиграть с ним. Было что-то удивительно милое в его простоте, граничащей с идиотизмом. Он снова чихнул и, что хуже, разразился приступом кашля, который очень меня встревожил. Мне не хотелось, чтобы это дитя страдало.
– Вы простудились.
– Да, мсье. У меня дома нет отопления.
Я начал задавать ему вопросы, и он объяснил, что ему спешно пришлось выехать из дядиной квартиры. И все из-за нового племянника, нагрянувшего из Чехии. Он сказал нового, поскольку до этого никогда о нем не слыхал. Дядюшка разъяснил ему, что дядя может иметь племянников, которые не знакомы между собой. Короче говоря, дядюшка был обворожительным; когда Конраду исполнилось четыре года, он даже купил ему деревянную лошадку, но теперь не мог дольше держать его у себя. Не раздумывая Конрад снял первую попавшуюся квартиру. Кстати, он нашел ее благодаря любезной помощи мелкого начальника, которого мсье только что видел. Квартира находилась далековато от работы, к тому же на одиннадцатом этаже без лифта, там было довольно шумно, но в остальном – все нормально. Самой серьезной проблемой было отсутствие отопления; ему надавали кучу одеял, но два из них пошли на борьбу со сквозняками, рвавшимися из-под двери. Конрад раскрывал тайны своей домашней жизни первому встречному, коим я являлся. Я едва было не наказал его: никогда не следует раскрывать свои тайны первому встречному, так же как не следует брать конфеты от незнакомых. Отсутствие недоверчивости вызвало у меня еще большую симпатию к нему и усилило неумолимо растущее желание защитить его. Не нужно быть ясновидящим, чтобы догадаться, что его хорошенько облапошили с этой квартирой. Теперь хозяин будет иметь дело со мной! Я не позволю, чтобы Конрад попал в ловушку и заработал пневмонию. И поскольку я присел в уголке, чтобы подождать, пока он закончит работу, то понял, что этот человек приносит себя в жертву, угождая желаниям других. Я видел, до какой степени некоторые покупатели злоупотребляют его добротой, требуя снять книги с самых верхних полок, именно ему доставались приказы начальства сбегать на улицу и что-то купить. Конрад никогда не возражал, сохраняя на устах кроткую улыбку, с которой не стыдно предстать перед Всевышним. К тому же он вычислял всех клептоманов в магазине. Позднее он признался, что когда-то сам мог украсть все что угодно. Я был слегка удивлен подобным признанием, но, приглядевшись к нему хорошенько, понял, что он просто не способен внушить недоверия. Совершенные им кражи были спровоцированы его лжедрузьями, которые манипулировали им. Я легко мог представить его в окружении насмешников и любителей легкой наживы, отправляющих его на «дело» и готовых подставить его, если что-то сорвется. Эти мерзавцы внушили ему, что воровство всего лишь игра, и теперь, сам выслеживая таких же игроков, он понял, что воровать нехорошо. Я подтвердил:
– Да, Конрад, воровать стыдно.
Мы пришли в его опасную для здоровья халупу. Лестничные ступеньки скрипели, разбухший от воды деревянный пол хлюпал под ногами, выбрасывая фонтанчики дождевой влаги. Но больше всего меня потрясло отсутствие звукоизоляции. Шум проходил сквозь стены, сводя на нет их назначение. Эти стены были совершенно бесполезны, они досадовали, что стоят здесь, подобно оазису в пустыне. Из всех квартир слышалась музыка и разговоры, и очень скоро становилось непонятно, кто с кем говорит и кто что слушает. Создавалось даже ощущение, что можно различить, как люди топчутся на месте или просто волнуются. Звуковой винегрет. И это не считая яростного соперничества телевизоров, то была борьба не на жизнь, а на смерть. Нужно было разгадать законы этой борьбы, законы того, кто надежнее подлатал свои крепостные стены. Клер Шазаль усваивала повадки певицы Кастафиоре, а был еще только вечер пятницы. Наконец мы доплелись на одиннадцатый этаж с ощущением, что отработали смену на каменоломне. Я уже плохо представлял, на каком я свете, когда Конрад открыл дверь своего жилища, куда его завлекли обманом. Сначала внимание мое привлекли разбросанные по полу игрушки. Не оставалось сомнений, что в них играли совсем недавно. Я еле сдержался, когда увидел видавшего виды плюшевого слоника без хобота, бережно положенного на подушку. Тогда я обернулся к стоявшему в дверях Конраду; с его лица уже несколько часов не сходила едва заметная улыбка, он подошел ко мне, чтобы представить слонихе по имени Конрадетта. Я с полной серьезностью взирал на его подругу и уже собрался произнести слова приветствия, когда Конрад знаком велел мне молчать, указывая, что Конрадетта еще спит. Собравшись с мыслями, я заметил, что в квартире ужасный беспорядок. Когда рассеялось первое магическое впечатление от мелких деталей, я испытал потрясение при виде общей мерзости запустения. Мне не хотелось ни задерживаться здесь, ни предаваться размышлениям, и я попросил своего подопечного немедленно собрать свои вещички. Поскольку я приказал, он подчинился. Все его материальное достояние умещалось в одном чемодане. В ходе короткого брифинга он выслушал описание комнаты, где ему предстояло жить.
Неужели я и впрямь не способен правильно описать Конрада? Он не обманывался относительно собственного положения и горячо благодарил меня за помощь. Он хотел заплатить мне, и я пообещал, что мы вернемся к этой теме позднее, если квартира ему понравится. Когда люди живут в трущобах, трудно предугадать их реакцию. Самое опасное – это то, что к хорошему привыкаешь; если годами пьешь столовое вино, марочные вина могут вызвать лишь рвоту. По дороге, начав описывать ему Эглантину и все ее фирменные блюда, я вспомнил о Терезе. Мне еще не удавалось так долго не вспоминать о ней. Невероятно. Стоило мне почувствовать расположение к незнакомому человеку, это сразу же вытеснило из памяти женщину моей жизни. Я повторял эти фразы как воскрешенный на свет, готовый все начать заново. Тут не было никакой логики.
Логика – вернувшись домой, я наконец понял, что это такое. Я понял это без особых усилий. Потребовался лишь маленький Конрад, его застенчивость, нерешительные шаги по направлению к гостиной. Свечка затухала в конвульсиях; только свечам известен секрет мучительного конца. Я видел, как в этом неверном свете, полном надежд, он поставил на пол свой чемодан, итог его жизни. Он чувствовал себя неловко, и при этом все казалось ему естественным. В его годы еще неведомы сомнения. Все шло своим чередом, а невинность – сама естественность. Он повернулся ко мне, взглядом вопрошая, что он должен делать. Я почувствовал себя ответственным за него, почти взрослым. Я чувствовал себя отцом. А Тереза почувствует себя матерью. Иначе и быть не может. Я отвел Конрада в его комнату, и он послушно разложил вещи. Он считал, что у меня первоклассная квартира, и еще раз поблагодарил за гостеприимство. Нет, это я должен был его благодарить. Возможно, с его помощью мне удастся вернуть Терезу.