I
Я старался соединить кусочки головоломки, вернее, сложить их таким образом, чтобы затем найти в них какую-то определенную логику. Я не мог не видеть связи между присутствием поляков и лишением Конрада литературной невинности. Передо мной было два факта: маскарад и разоблачение. На этих двух фактах мне предстояло выстроить теорию. Жизнь – это только факты, соединенные попарно. Два одновременных действия должны быть связаны между собой. Приложив усилия, я обнаружил ось вращения этой странной синхронности. Спиртное. Загрязняя нашу атмосферу алкогольными выхлопами, поляки, сами того не ведая, создали условия для литературного творчества. Любой писатель – продукт выпивки по соседству. Неоспоримо. Теперь я чувствовал себя намного лучше, когда усилием разума я обнаружил ужасающую несообразность. Это так, в этом весь я, не выношу иррациональности, не могу удержаться от поисков и, кстати, всегда нахожу ключик к разгадке, скрытый от ленивых умов. Любой писатель – продукт выпивки по соседству.
И вот вам доказательство: после ухода поляков Конрад даже не открыл книгу. Нужно признаться, мы полностью завладели им. Он ни на минуту не был предоставлен самому себе. Мы делили его между собой, как дикари добычу, ночные схватки продолжались, но уже реже. Мы ждали решения суда, пребывая в безмятежном состоянии духа, словно уже одержали победу. Мы вернулись к старому ритму жизни. Мы с Терезой почти не пересекались. Каждый общался с Конрадом в отведенное ему время. Единственное, с чем действительно было трудно смириться, – это с отсутствием Мартинеса. С тех пор как он увидел камеры и журналистскую горячку вокруг нас, он прекратил все поползновения внедриться на нашу территорию. В моем одиноком существовании мне его почти не хватало. Его и его таинственных усов. Его и его умения создавать псевдовеселье. Его и, прежде всего, его умения наводить порядок. Тогда я решил взять дело в свои руки и пойти к нему из чистой вежливости, принятой в отношениях между соседями; я и представить себе не мог, что со мной может произойти нечто подобное: по доброй воле я пойду навестить соседа. Наша ситуация не из легких, ожидание наверняка притупило мои детские страхи. Помню, как при малейшей моей проделке мамаша созывала соседей; как только я что-то вытворял, они прибегали, указывая на меня пальцем, а мать подливала масла в огонь: «Можете вообразить, что он еще сделал, этот негодник».
Понятие «сосед» ассоциировалось у меня с понятием «быть судимым». Поэтому мои отношения с соседями строились на чувстве стыда; каждый раз, выходя из дому и встретив соседа, я испытывал тревогу. Ибо все соседи были осведомлены о том, что:
– я писал в кровать до тринадцати лет;
– я крал газеты;
– я радостно предавался рукоблудию на лестничной клетке здания Б;
– я повторял это занятие на лестничной клетке здания А;
– я повторял это занятие на лестничной клетке здания В;
– я однажды промотал уроки, чтобы пойти на фильм с Бельмондо.
Я рассказываю об этом (как ни в чем не бывало), чтобы пояснить, в каком настроении я спустился к Мартинесу. Я уже и раньше заходил к нему, но это всегда происходило при чрезвычайных обстоятельствах. Относилась ли к ним скука? Существует ли право безнаказанно нагрянуть в чужой дом под предлогом, что подыхаешь от скуки у себя дома? Сразу оговорим, это явное отклонение от нормы. Я был ужасно занят, но, будучи альтруистом и не имея никаких известий, я, естественно, волновался. А также мне хотелось сделать ему приятное. Наверное, он, бедняга, скучал без Конрада. Я спустился. Все же я не снизойду до того, чтобы названивать в дверь; я начал прохаживаться взад-вперед, чтобы приписать нашу встречу хорошо знакомой игре случая. Единственная фальшивая нота в этой мнимой игре случая – прерывистое дыхание. Прерывистое дыхание и испарина. Очень скоро я почувствовал себя довольно скверно оттого, что оказался в таких достаточно сложных обстоятельствах, когда приходится без опаски звонить в соседскую дверь.
Никого.
Я припал ухом к двери. Ничего, никакого шума. Или, скорее, так же шумно, как в могиле. Ощущалось присутствие недавно образовавшейся пустоты, пустоты, которую спугнули, пустоты, еще испуганной оттого, что она опустела так внезапно. Машинально я положил руку на дверную ручку, и дверь поддалась. Зрелище пустоты, которую я мысленно представил себе, подтвердилось: пусто, ни пылинки. Я упал ничком, потрясенный такой неблагодарностью. Мартинес даже не попрощался с нами. Мартинес, обожавший нас с Конрадом. Ничего. Или даже того меньше. Человеческие отношения – как облака, предвещающие чистое небо. Теперь нельзя доверять никому. Все по очереди покинули нас. Мой отец, Эглантина, Эдуар в тюрьме, поляки, а теперь и Мартинес, как будто я был страной, где начался голод, все бежали, я провоцировал этот исход. Да, иногда нужно уметь взять ответственность на себя; разве не мы отвечаем за поступки других? Что я сделал, чтобы впасть в эту повседневную немилость? Разумеется, долгие годы я брел наугад, в растерянности; я породил в других желание убежать; самое нелепое волшебство, полный идиотизм, ты на месте, а люди бегут. Я не хотел в это поверить, не хотел думать о той ужасной минуте, почти бесчеловечной метафизике, предваряющей времена кровавой бойни и напоминающей о мучительности разрыва, мне не хотелось об этом думать, о той минуте, которая не имела права на существование, если сам я еще существую, Конрад никогда меня не покинет. Его рука не уподобится вееру, мы не изведаем синдрома вокзального перрона, все это мы предоставим другим, тем, кто не способен узнать друг друга, чтобы сохранить положение ad vi tarn. К тому же было физически невозможно это сделать, между нами существовала связующая нить, нить, не видимая лишь слепцам, не ведающим о нашем чувстве; никто не видит наше чувство, оно существует только между нами, растворенное в белизне наших органов, только для того, чтобы сохранить нас друг для друга в вихре злобного ветра. Быть привязанным к Конраду – неописуемое счастье, душевная наполненность, доброта и любовь, и их достаточно, чтобы предотвратить его исчезновение. А великое счастье идет вплотную с непристойным, мы движемся по зыбкой грани, стирающей улыбку, за исступлением следует отрезвление. Наша любовь – трезвое чувство.
Я никогда не дарил рождественских подарков консьержам, не из жмотства, а чтобы не вызвать у них любовь ко мне. Расположение консьержей – слишком большой риск, слишком большая потеря времени, нужно здороваться и стараться соблюдать правила вежливости. Ничего не даришь на Рождество – и с вынужденными формальностями покончено; согласен, это хамство. При деньгах, а не давал ни сантима. Разумеется, я переживал, но игра стоила свеч. Мои письма пропадали, моя лестничная площадка не входила в профсоюз чистых площадок, но зато мне не нужно было подстраиваться под законы жизни нашего дома. По правде сказать, я не мог даже представить себе, что попрошу их о чем бы то ни было. Внезапно я понял основную идею подарков: это предоплата услуг, которые могут возникнуть в будущем. Я отстал на восемь лет, и поэтому наверняка они придут мне на помощь в восемь раз неохотнее. Мои консьержи априори являли собой супружескую пару, я делал ставку и на мужчину, и на женщину, правда без большой надежды. Странности физического порядка. История с усами вдобавок, но оставим это. Короче, речь шла о двух особях, встречи с которыми я умело избегал, нарочно задерживаясь перед входом в подъезд. Я их совсем не знал. И мне пришлось осознать существование этого затруднения именно в тот момент, когда я должен был расспросить их насчет Мартинеса. Они единственные, кто мог знать о поспешном отъезде моего соседа, они должны были знать, когда и куда он уехал. А вдруг он оставил им письмо для меня, которое они забыли передать? Короче, у меня было к ним много вопросов. У меня хватало ума предположить, что они могут послать меня подальше, то есть обмануть, – в этом и состояла плата за риск, когда не платишь. И тогда мне в голову пришла следующая идея. Я быстро забежал домой и спустился, вооруженный поводом для примирения. Тук-тук. Мне открыла консьержка. Она отпрянула, только глаза в упор смотрели на меня с укоризной. Выразительный взгляд, приглашение к бою из-за отсутствия рождественских подарков. Наверное, ее поразило мое нахальство, а может быть, она испугалась, поскольку мое появление предвещало форсмажорную ситуацию. В этом заключена стигма затворников: когда они являют себя миру, всем чудится форсмажорная ситуация. Я с размаху ринулся в воду:
– Простите меня, я был ужасно занят эти последние восемь лет, не было ни минуты, чтобы выписать вам чек в благодарность за вашу замечательную работу, почту и грязь. Весь я в этом, всегда откладываю неотложное на следующий год. Искренне надеюсь, что вы извините меня за это, вот чек за последние восемь лет, к которым я позволил прибавить еще пять следующих, чтобы покончить с этим. С моей рассеянностью лучше все делать наперед.
Видимо, я поступил сверхнахально, поскольку ей потребовалось несколько минут, чтобы отреагировать. Она взяла чек, а ее муж, вероятно услышав волшебное слово, возник за ее спиной. Он выхватил этот предмет наслаждений с быстротой, присущей лишь тем, кто стремится обратить чек в наличные в ту самую секунду, когда он попадает им в руки. Потому что деньги должны всегда находиться в обороте. До этого в мое поле зрения попадала только его рука, но, когда я услышал глухой вздох, предо мной предстал весь консьерж, поскольку он грузно упал на лестничную площадку. Есть ситуации, когда сомнения излишни. Он был мертвехонек.
Неприятные последствия этой истории состояли в том, что я опять стал предметом обсуждений. Я не мог и шагу ступить, чтобы не попасть в газеты. Разумеется, мое имя названо не было, но я достаточно знаю журналистов: они могут сделать это в любую минуту. Пока только появился репортаж в рубрике «Происшествия»:
«Консьерж убит чеком».
Честно сказать, больше всего я боялся Победителя. Если он узнает о моей роли в этой истории, прощай все надежды! Я уже слышал, как он произносит свою роковую речь в защиту Терезы на суде: убийце консьержа нельзя доверить опеку над ребенком, это противоречит здравому смыслу! Я был напуган до посинения (а синева шла от гематом на теле). Невозможно потерять любовь всей своей жизни из-за необналиченного чека. Нет, в голову приходило единственное решение – нужно замять дело. А чтобы замять дело, я должен был помешать консьержке назвать мое имя. Тут не понадобится просчитывать тридцать шесть тысяч вариантов решения. Я спустился к ней как раз перед полуночью. Не успел я поскрестись в дверь, как она открыла; нужно заметить, что бедной женщине было не до сна. Казалось, ее шокировало, что у меня хватило наглости заявиться к ней после того, что произошло. Я сказал ей буквально следующее:
– Я чувствую себя в какой-то мере ответственным… я обдумал случившееся, я не знаю, как вам помочь, но главное, чтобы вы постарались забыть кое-какие детали этой истории… Надеюсь, что эти деньги пригодятся вам в эту тяжелую минуту…
Она поймала чек на лету. Видимо, я поступил сверхнахально, поскольку ей потребовалось несколько минут, чтобы отреагировать. Вообще-то «отреагировать» – не самое удачное слово, она попыталась сделать какой-то слабый жест. Но деньги обратили ее в изваяние. Я начал беспокоиться, как любой нормальный человек, который беспокоится, когда есть повод для беспокойства. Я положил руку ей на плечо, чтобы по-дружески встряхнуть. Чтобы вывести ее из оцепенения. Я читал истории о людях, которые спят стоя, жуткие истории, но тем не менее так оно и было, я видел это собственными глазами, мне оставалось лишь поверить тем, кто рассказывает, что можно спать стоя. И все же это впечатляло – консьержка в виде сталагмита. Я не слишком жаловал консьержей, а тут еще одна из них дрыхнет прямо перед носом. Я мог даже потыкать ее пальцем. А затем, поскольку поневоле в безмолвии и бездействии узы крепчают, я испытал своего рода вспышку симпатии к этой окаменевшей женщине, к женщине, которую я постыдно игнорировал. Я снова встряхнул ее, никакого эффекта. Оцепенела. Деньги обратили ее в изваяние. Повторяю, деньги обратили ее в изваяние. Я потряс ее, на этот раз посильнее, и консьержка, продолжая сжимать в руках мои деньги, рухнула на пол. Есть ситуации, когда сомнения излишни. Она была мертвехонька.
Я забрал свой чек и отправился спать. Всю ночь я с ужасом ждал, что за мной придут. Паранойя возникла у меня не на пустом месте. Я воображал крупные заголовки газет: «Серийный убийца совершил новое преступление, использовав чек». Или: «Нет, не в деньгах счастье». Или: «Подумать только, и он надеялся стать опекуном Конрада». Потом я заснул, а потом прошло время. Мне удалось избавиться от чувства вины, ты же не виноват, если другие так реагируют. Особенно если это произошло непреднамеренно. Смерть была самой сильной реакцией, которую мне удалось вызвать у окружающих, а вдруг это было проявлением моей харизмы, на которую я так уповал в начале своей ничем не заполненной жизни? А вдруг я стану лидером, который ведет за собой толпы? А может быть, следует официально заявить об этих смертельных исходах, заявить в ходе судебного процесса; это наверняка будет воспринято как проявление редкого умения сплачивать высокие устремления вокруг собственной персоны. Тереза была художником, в чем-то хиппи, ее не следовало принимать всерьез, тогда как я возводил конструкции, умножал капитал.
Вся эта история придала мне решимости выйти вперед, поверить в собственные силы. Тереза вела под меня подкоп в течение многих недель, но теперь, благодаря смерти консьержей, я чувствовал, что готов взять верх. Готов завоевать Конрада. Я непобедим, я буду властвовать и преуспевать.
II
Я проиграл всухую. Правосудие мухлевало, настоящая мафия, и не в первом поколении.
Мы оба получили опеку над ребенком, так решил судья. Значит, официально признали незаконнорожденным, да еще на скорую руку, так решил я, да, я могу позволить себе эту пошлость; я не терял достоинства, в основном из-за всех этих журналистов с камерами, поджидавших моих комментариев при выходе из здания суда. Наверняка мои рассуждения были гвоздем программы. Потом они набросятся на другие сенсации. Они ловили мою жизнь и мои мнения, словно пищу, которая потом проходит через пищевод, ведь не им придется провести половину жизни без Конрада; они выводили их наружу и освобождали меня от них. Я бросил взгляд на Терезу и увидел, что она тоже убита этим решением. Ноль-ноль. Внезапно я подумал: мы переживаем одно и то же. Ни один из нас не выиграл. Судья вынес постановление об альтернативной опеке – так звучит красивее. Один уикенд и одна среда в две недели. Мне присудили понедельник и вторник, Терезе – четверг и пятницу. Я выписал адвокатам по чеку за статус-кво. Теперь нужно было организовать жизнь, поделенную на две части.
Прежде чем мы вышли из зала суда, жалкие и раздавленные, судья подозвал нас, чтобы прояснить один важный момент; он согласился предоставить опеку над совершеннолетним (он действительно сказал «совершеннолетним»?) при неоспоримом условии, что, согласно правосудию нашей страны, тот абсолютно свободен. Что он говорит? Иными словами, почему же он раньше не сказал, Конрад имеет право в любую минуту уйти от нас?
Мы с Терезой переглянулись.
Она прыснула первой. Конрад уйдет? Ну и идиот этот судья! Да, в наши дни больше нет уважения к высоким государственным должностям. Я взял себя в руки; нельзя его осуждать, откуда ему знать, жертве собственного неведения, не познавшему безумной любви, какие прочные узы связывают нас с нашим очаровательным лапочкой? Вообще-то он был очень славным, этот представитель правосудия с кислой рожей, ведь он проявил беспокойство; я быстрым движением легонько постучал ему по голове. До чего сварливый характер, а как иначе можно объяснить штраф, который он наложил на меня за оскорбление представителя судебной власти. Господи, в каком мире мы живем? Честное слово. Если даже черепа судей неприкосновенны. А их эмоциональная жизнь способна насмешить и отшельника.
Было ужасно трудно. Вначале мы с Терезой сплотились. Я наносил ей визиты, и она отвечала мне тем же. Но постепенно мы начали взаимно отдаляться. Журналистский ажиотаж стих. Я жил как бы наполовину. И именно в дни без Конрада я осознал собственное одиночество. Сначала это была мысль, к которой нечего добавить. Шкатулка, которую созерцаешь не без интереса, как древние горные хребты, но потом, когда волнение нарастает, торопишься открыть ее. И оттуда ласково смотрит великое ничто. Наше одиночество. Существуют эти мгновения безумия, когда слышится смех твоего Конрада, возвращаешься, полный возбуждения после понедельника или вторника, и на полном ходу врезаешься в среду. Неделя проходила в двух измерениях, безмятежные дни, которые по нелепости могли сравниться с томным величием наших общих понедельников. Одиночество – это лениво развалившаяся жирная корова. Она выдает нам прямо в лицо размеренные «му» как проявление вялого экстаза. Мы говорим себе, а почему бы и нет. Мы чаще всего внушаем себе, что все друзья – подонки, они не достойны нашей дружбы, поскольку их нет на месте, когда необходимо заполнить наше одиночество; мы забываем сказать себе, что если друзья действительно есть, то не будешь чувствовать себя одиноким. Нужно брать друзей напрокат, как берут напрокат машины. Друг – честно говоря, это временное явление.
Нет, неверно.
Мне не хотелось иметь друга, говорить о Конраде в дни без Конрада было бы хуже всего. Ибо, признаемся же в этом, друг мне будет нужен прежде всего для того, чтобы говорить о себе. Чужие проблемы меня раздражают. Не из эгоизма, а из-за отсутствия свободного пространства; я достаточно настрадался, чтобы пропускать через себя чужие проблемы. Да. Иначе я бы отправился в тюрьму навестить своего бывшего лучшего друга. В тюрьме слишком тесно. У него всегда будет недоставать свободного пространства, чтобы осознать всю значительность нехватки для меня Конрада. Или же мне нужно большое ухо. Только ухо. Большое и слегка волосатое. Я не буду исповедоваться поросшему шерстью уху. И к этому огромному уху мне потребуется огромная ватная палочка для его чистки. Я не буду исповедоваться грязному уху. Я предвкушал доброе дело. Разглагольствования меня утомляют, а когда утомлен, время тянется дольше. Среда раз в две недели, четверг и пятница, один уикенд в две недели были дни, грозящие осложнениями; я чувствовал шаткость своего предприятия. Я дико скучал.
Не знаю, кто написал: «Неприятности – лучшее лекарство от скуки». По правде сказать, я прекрасно знал, что это Франк, но был слишком подавлен, чтобы напускать на себя ученый вид. Именно в одиночестве проявляется образованность; что правда, то правда, прочитанные книги особенно доставали меня в ничем не заполненные минуты моей жизни, отрыжка прошлого. Я еще не достиг той высшей стадии депрессии, чтобы снова взяться за чтение. Фразы бросали мне вызов, приходилось опасаться хорошего. Я прекрасно знал, для чего явилась эта фраза-отрыжка. «Неприятности – лучшее лекарство от скуки». Она возвращалась, толкая меня на создание неприятностей. А поскольку скучал я только наполовину, мне следовало сделать так, чтобы неприятности докучали мне тоже наполовину. В этом, бесспорно, есть намек на отсутствие логики. Настоящие неприятности не спрячешь в шкаф на уикенд. Само собой разумеется, я не мог идти на риск и забивать голову неприятностями в те дни, когда со мной был Конрад. Простейшее уравнение: скуку можно развеять отдельными неприятностями. Нет, это физически невозможно. Неприятностям ведома не категория времени, а лишь нерегулярность, с которой они устраняются.
Именно поэтому, когда в моей жизни наступила черная полоса, я решил с кем-нибудь повидаться. Разумеется, кандидатур было предостаточно. Мне потребовалось начать дело по опеке над малышом, чтобы радостно удостовериться в том, что этих «кого-нибудь» у нас вдоволь. Сознание того, что они существуют, успокаивало, несмотря на то что мне еще предстояло найти этого единственного кого-нибудь. Я страстно хотел проводить свое утраченное время с кем-то, приставленным ко мне, с кем-то, специализирующимся на моей персоне, с кем-то, кто сумеет растревожить меня, снабдив меня пищей для волнений на вторую половину недели. Я часто слышал, как страдающие легкой депрессией говорят: «Сейчас я кое с кем общаюсь», словно эти кое-кто с приглушенными голосами возникают откуда-то под покровом ночи. Никто не должен об этом знать, этот кое-кто всегда окутан тайной. Тайна, которую знают все. С понимающим видом. Мне тоже хотелось облечь свою хандру в одеяние тех, кто что-то подразумевает. Мне тоже хотелось в среду раз в две недели, по четвергам и пятницам и по уикендам раз в две недели подмигивать, мысленно призывая кое-кого, видимого только мне. Прекрасная цель, те, кто скучает, кого-то видят.
У моего кое-кого было ничем не примечательное лицо. Я отыскал его на садовой скамейке, когда он рассказывал голубям какие-то бредовые истории. Достаточно идиотский жанр, и трудно предположить, что голубиную аудиторию больше интересовали его монологи, чем принесенные им размельченные хлебные крошки. Альфонс (так его звали в этот момент, позднее он объяснил мне бессодержательность номинатива, именно так, мсье) стал моим кое-кем, причем большинством голосов, наделенных правом принимать решение. И он действительно был кое-кто. Он участвовал в войне. Он был ранен, а значит, награжден медалью, именно так, мсье. Когда мой кое-кто что-то вспоминал, он заканчивал свои фразы словами «именно так, мсье». «Я купил хлеба, именно так, мсье». «Я встал утром, именно так, мсье». Словно от моего уха исходили волны сомнения, словно он должен был убеждать меня, рискующего остаться легковерным даже после смерти. Я не рассчитывал, что поверю в собственную смерть. Альцест не мог этого знать, не мог вообразить себе, до какой степени я ему верю. Я упивался его словами, скоро я стал завидовать голубям, которых он кормил.
Тереза захотела узнать, куда я хожу в дни без Конрада. Нет ничего приятнее, чем произнести эту фразу, которую я растягивал, придавая ей буржуазно-ленивую интонацию: «Я кое с кееем встречаааюсь». Стерва отвечала мне, что тоже кое с кем встречается, и этот кое-кто был Конрад. Лапочка, услышав свое имя, выходил из своей комнаты босиком, и я чувствовал, что умираю (только это был ее день, и у меня не было права голоса; в скобках хочу отметить, какое двойственное воспитание получал Конрад; вот пример, как все переворачивалось с ног на голову, Тереза ратовала за то, чтобы он ходил с босыми ногами, я – с укутанными. Я был одержим страхом, что он простудится. Короче, мы совсем собьем его с толку, если будем давать ему противоречивые указания). Он спросил, куда я иду. Я солгал, сославшись на узаконенную между нами ложь. Мы оба придумали себе какую-то профессиональную деятельность, поэтому, чтобы не прибегать ко лжи, большую часть времени без Конрада проводили шатаясь по улицам. К счастью, что касается меня, я кое с кем встречался. Альбер неизменно сидел на своем месте. Голуби мило гадили на него, выражая таким образом благодарность за то, что он кормил их на убой. По правде сказать, Ален работая по полной программе; он не мог ограничиться банальным разбрасыванием крошек, он устроил голубиный шведский стол. С разнообразным меню. Все было прекрасно организовано: очереди, мини-подносы, скидки для многодетных семей и теплый уголок, где бедные голуби могли отвести душу. Небольшой участок возле его скамейки очень скоро превратился в лобное место для всех голубей с окрестных деревьев, поэтому Арману пришлось нанять меня себе в ассистенты. Именно так, господа.
III
Но очень скоро мне пришлось все бросить, и голубей, и шведский стол, только потому, что произошли события, последствия которых я сперва не мог себе представить в полном объеме. Все началось однажды вечером, когда я сидел взаперти у себя в комнате, в вечер Терезы. Точнее, в четверг. Я услышал женские шаги, и предо мной предстало что-то отдаленно напоминающее женщину. Тереза была очень бледна. Я вздрогнул, предчувствуя драму: малыш ранен, малыш умер, похороны, смерть, я бросаюсь под поезд метро. Все кончено.
– Он ушел, – сказала она, крикнула она, выдохнула она.
Тоска – это верхний предел. Я легко справился с желанием заплакать. Я застыл в оцепенении и этим заработал пощечину Терезы.
– Ты меня испугала…
– Это Исход, остался только ты, а ты меня ненавидишь… прошу тебя, уходи немедленно… так будет лучше. Все, кто рядом со мной, уходят, даже не присылают открыток, никто не помнит старую дружбу…
– Ты о чем?
Она протянула мне записку. Почерк Конрада, его тщедушные, словно подмигивающие буковки, казался мне простым. Эта был самоклеящийся желтый (вот к чему пришли) листок. Его вечером не будет дома, так было написано. Вечером, вечером, ВЕЧЕРОМ! Значит, Исхода не произошло. Я радовался жизни, испытывал облегчение, как человек, которой устал ждать от жизни чего-то значительного. Я подпрыгнул на кровати, мое поведение ее возмутило.
– Вот как ты реагируешь; Конрад уходит, а ты прыгаешь на кровати.
– Но он ушел только на один вечер!
– Весь ты в этом, свинья неблагодарная, гнусный паразит, кобель. Понятно, ведь это не твой вечер, тебе наплевать, твоя мерзкая программа не пострадала… ты мне омерзителен…
Я сжал Терезу в объятиях, она выглядела совершенно растерянной: разинутый рот, как у слезоглотателей. Я утешал ее, я один мог понять ее горе, но при этом не мог сдержать ликования: Конрад ни за что не ушел бы в мой вечер. Тереза должна была признать очевидное: она для него мало что значила. Меня он любил больше. И чем больше она плакала, тем сильнее я радовался.
Она спросила:
– Ты думаешь, он меня разлюбил?
Я неискренне стал разубеждать ее; это был самый лучший вечер в моей жизни.
Но после полуночи он так и не вернулся. Мы начали беспокоиться. Он мог бы предупредить нас, сказать хоть одно слово, ну не знаю, как-то предсказать свое невозвращение. Я ссорился с Терезой, доказывая, что у нее нет никакого авторитета, – что с нее возьмешь, женщина! И тут мне на глаза попался желтый листок Конрада, мы не заметили, что на обороте тоже было что-то написано. «Я буду ужинать у дяди Милана». У нас отлегло от сердца. Семейный обед – это успокаивает. Значит, старина Милан, вот это, однако, номер! Мы глупо смеялись, испытывая неловкость. Но при этом машинально стали одеваться. Не позволим же мы ему возвращаться, когда ему заблагорассудится. Мы не строим из себя великих воспитателей. Вплоть до сегодняшнего дня ночь предназначалась для того, чтобы спать. Мы прекрасно знали этих дядей и чего от них можно ожидать; они ищут в своих племянниках и племянницах лекарство от повседневной скуки. И только в случае успеха усыновляют. В настоящий момент Конрад играл роль подопытного кролика для потомства Милана Кундеры. Мы стали действовать энергичнее.
Но когда дело дошло до пальто, малыш открыл дверь:
– Вы… что, уходите?
– Нет, нет, примеряем одежду…
Мы выглядели полными идиотами. Но вместе с тем Конрад проявил радость, увидев нас вместе. Такого давно не было. Он даже подозревал, что мы поссорились, но теперь успокоился. Доволен, что ушел из дому, дав нам возможность побыть вдвоем. Нам с Терезой, несомненно, в голову пришло то же самое уравнение: Конрад ушел, надеясь, что мы останемся наедине друг с другом, такое поведение радовало его, и, поскольку мы не могли сознаться ему в нашей взаимной ненависти, нам пришлось буквально через силу изображать из себя родителей, радующихся тому, что он ушел из дому. Да, нашу историю простой не назовешь. Тереза улизнула на кухню приготовить чай, чтобы мало не показалось. Я воспользовался ее отсутствием и спросил его:
– Хорошо провел вечер, милый?
– Да… очень хорошо… Мне уже давно хотелось навестить дядю. И я воспользовался визитом, чтобы дать ему мою рукопись.
– Что? Какую рукопись?
– Ну, книгу, которую я написал… ты же знаешь…
Эта книга, я про нее совсем забыл. Я думал, мне это приснилось. И вот она, возникла тут как тут. А ведь он говорил, Конрад, говорил же: «Книга, которую я написал», ну да, до чего он умен. Пришла Тереза, и я ей рассказал о том, какой он умный. Она улыбнулась и сказала:
– А, отлично. Сахар в чай я уже положила, моя лапочка.
Эйфория, в которой мы пребывали после возвращения Конрада и перенесенного тяжелого стресса, сыграла с нами странную шутку. Вообще-то все начала Тереза (снимать напряжение так снимать). Она встала на четвереньки и начала хрюкать. Звучало примерно как «хру». Конрад улыбался, размешивая сахар. Что касается меня, то я воспользовался случаем присоединиться к Терезе и тоже исполнить хрюраторию. Мы смеялись, хрюкая. Гениально. Потом ни с того ни с сего наши пятачки одновременно исторгли следующую фразу:
– Литература – это свинство!
Какой замечательный вечер! Спокойной ночи!
В пятницу днем Тереза в бешенстве влетела ко мне в комнату. Я перестал считать баранов. Как можно так безнаказанно вламываться, когда люди предаются мечтам! Разумеется, я не сразу переключился на ее монолог, женщины в бешенстве имеют какой-то особый возбужденно-расслабленный шик, это у них глубоко спрятано в глазном нерве, регулирующем косину. Женщина в бешенстве – это как дождик, из-за которого даже не стоит раскрывать зонт. Ее рот открывался. Я еще не настроил свое ухо, поэтому меня окружала возбуждающая тишина. Я решил, что ко мне в гости явилась любительница поиграть.
– Хрю, – отреагировал я.
– Сейчас не место, совсем не смешно.
Она бестактно отвергла мое «хрю-хрю», которое я извлек из глубин собственной мечты. И когда по ее мокрому лицу потекли слезы (казалось, она была сделана из губки и выталкивала из себя только излишки слез), я наконец понял, что это не игра. Она несколько раз, икая, проглотила слюну, разом уничтожив романтику первых высоких чувств, когда мы оба предстали друг перед другом в самом выгодном свете. Она рассказала о сцене, которая произошла между ней и Конрадом и повлекла за собой следующий эпизод: нашу сцену. Она спокойно разговаривала с малышом, как вдруг зазвонил телефон; он сразу кинулся снимать трубку. Сообразительная Тереза сделала заключение, что он ждал этого звонка. Потом Тереза, проявив еще большую сообразительность, догадалась, что Конрад собирается уйти, поскольку он надел пальто. Да, уйти. Прямо посреди их беседы о гордых животных, он убегал ради чего-то более интересного. Он сделал снисходительный жест, прощаясь, потому что торопился.
– Ты понимаешь, он ненавидит меня. Ну, куда, куда он идет?
Я возразил, что ее слегка заносит. Совсем он не идиот. Наверное, что-то срочное, наверное, какой-то сюрприз для нее.
– Думаешь?
Я ответил «да», имея в виду «нет». Он ее больше не выносит. Нормальная реакция. Она хотела разлучить нас и теперь дорого за это заплатит. Конрад унизил ее, ушел, прервав ее на полуслове, м-да. Именно так, мсье. Конраду, по его просьбе, кто-то звонил по телефону в разгар его дня с Терезой. Какая лапочка! Он приводил в порядок свои дела, чтобы полностью освободить наш с ним уикенд. Потому что этот уик-енд был мой. Я любил Конрада. Что касается нее, после всего, что она со мной сделала, у меня не было к ней ни малейшей жалости. К тому же я видел, куда она клонит, она хотела разжалобить меня в надежде, что я верну ей утраченное время.
– Ты не уступил бы его мне на часок на этот уикенд, чтобы чуть-чуть компенсировать…
– Ха-ха!
– На полчасика…
– Ха-ха!
– На четверть часика…
И так далее. Она дошла до того, что вымаливала уже долю секунды, мечтала увидеть хотя бы тень Конрада, готова была довольствоваться малостью, но оговоренной заранее. Как собака, лижущая пятки. Я чувствовал, что она, как фанатка, способна на все, преданно глядя в глаза и стараясь угадать, чем меня можно подкупить. Я поднял ее, испытывая противоречивые чувства – радость оттого, что женщина валяется у меня в ногах, презрение оттого, что та, которую я так возвышал, пала так низко. Ее тело для меня уже ничего не значило; единственное, что меня возбуждало, – это тот миг в полночь, когда начинался отсчет моего времени с Конрадом. В общем, мы с Терезой не могли больше найти общий язык. Я ее оттолкнул; она толкнула меня. Язык жестов в сопровождении выкриков. Иногда в полном отупении мы разрешали себе выдавить подобие улыбки или дать выход смеху.
Когда она ушла в изнеможении, я больше не испытывал ощущения огромного счастья. Радость, которую я почувствовал, когда он от нее отказался, заслонила тревогу, которая, внезапно возникнув, волновала и терзала одновременно. Где он? Что он делает? Мы бездарно тузили друг друга, забыв о главном. Вопрос состоял не в том, какой он выбрал день, чтобы уйти из дому, (хотя и это имело значение и доказывало, что, бесспорно, из нас двоих он предпочитает меня), а в том, чтобы узнать, что он делает один. Уже много месяцев он не работал и никуда не выходил из дому без нашего сопровождения. Наверняка один раз он встречался с дядей, прекрасно, но это не объясняет его сегодняшний поступок. Мало того! Он ушел, даже не объяснив ничего Терезе. Да, вот у кого вообще нет авторитета! Похоже, наша лапочка хочет эмансипироваться. Ну а самое страшное, что у него появились от нас секреты.
IV
Тереза грохнулась в обморок, маразматичка. Пришлось вызывать «неотложку». Нужно заметить, что потрясение было на редкость сильным, учитывая, что сам я, обычно довольно стойкий, тоже чуть не рухнул. Мне нужно было вести себя с достоинством, я был хозяином дома, разум имеет право на дом, а достоинство в наши дни – единственный оплот против всех бед, и исходя из простого процесса… аааа
Грубые слова в отличие от слов любви вызывают порывы ветра; им всегда требуется мрачное и жуткое время, чтобы нанести удар посильнее. Однажды вечером, в худший из вечеров, убийственный вечер, черный вечер, Конрад вдруг заговорил, используя следующие выражения:
– В тот день, когда я пошел к своему дяде поужинать и расспросить его относительно моего литературного проекта, одну из его приятельниц – владелицу издательства заинтриговали первые страницы моей рукописи. Тогда я предложил ей прочитать ее, и она позвонила на следующий день, такой прекрасный и так быстро наступивший день, предложив мне заключить контракт. Но, зная, какой огромный интерес вы проявляете к моему творчеству, я не хотел напрасно обнадеживать вас. пока не подпишу этот контракт. Честно говоря, это не главное, о чем я хотел бы поведать вам, произошло, как бы это сказать, не знаю, как возникает неосязаемое, не знаю, как проявляется возвышенное влечение, наверняка вооружившись насмешливой неловкостью, иначе говоря, невысказанным смущением, все это так прозрачно, я чувствую это по дрожи в заблудившихся ногах, по странному биению готового на все сердца… Иризабелла, вот как ее зовут!
Пока санитары реанимировали Терезу, раздавая ей Пощечины, я впал в детство (к сожалению, я был настолько пришиблен, что не смог воспользоваться ситуацией). Когда перестаешь во что-то верить – впадаешь в детство. Жестокие фразы смягчаются нарисованными облачками, возвращаются Деды Морозы, мел больше не скрипит. Разумеется, это невозможно. Это все просто розыгрыш. Ждешь момента, что все несуществующие друзья вдруг выйдут из сумерек с криками «Сюрприз!». И мы начнем глупо смеяться, у-у-у. честно говоря, не очень-то мы и верили в существование этой женщины, появившейся ниоткуда, создание, придавшее остроту нашей жизни, ну, Конрад, успокой меня, Конрад, он ведь забавный, Конрад, правда?
Я бросился на раздатчиков пощечин, я просил, чтобы мне тоже досталась хотя бы одна. Я тоже просил о реанимации. Нескольких оплеух оказалось достаточно. Они удалились, оставив нас красными и оглушенными. Мы остались с Иризабеллой, еще парившей в воздухе. Иногда мы склоняли головы, просто так, когда сие великое имя давило на нас. Вот стоит Конрад – такой высокий и прекрасный, его аура излучает сияние, Конрад с легким нимбом над головой созерцает нас своими круглыми глазами. Его глаза – как легкое касание Земли с Луной, его глаза – дневное затмение. Тогда, конечно, мы заплакали. И мы ползли к его ногам, его маленьким ножкам, еще излучавшим надежду, к еще не завоеванным крупицам Конрада, к защитным бастионам. Ей, Иризабелле, неведома магия Конрадовых ног, нежность его ступней, придающих его шагам элегантность и величие, от которых мы сходили с ума. Мы держались изо всех сил, каждый за свою ногу, каждый в надежде умереть вместе с Конрадом. Он смотрел на нас, я чувствовал, что он испытывает ужасную неловкость, он уже не знал, можно ли смеяться. Конрад разглядывал нас с безразличным непониманием. Мы пытались разъяснить ему:
– Мы не хотим, чтобы ты от нас уходил! Мы не хотим, чтобы ты нас бросал!
Конрад успокаивал нас, как умел только он один. Его теплый голос, его голос, взволнованный нашими признаниями в любви, окутывал нас своей благожелательностью. Он объяснял нам, как будто мы были полными идиотами, что встретил женщину, проникся чувствами к женщине, но это ни в коей мере не влияет на нашу взаимную привязанность. Как, например, если съедаешь две порции сосисок, то вовсе не значит, что ты должен отказаться от десерта. В жизни всегда есть место разнообразным чувствам, Ницше достаточно глубоко рассмотрел этот вопрос, поэтому нет смысла возвращаться к нему сегодня вечером. Жизнь – огромное замкнутое пространство, в котором сохраняются все испытанные нами любовные увлечения в силу наших возможностей, вы понимаете, что я имею в виду, вы должны благожелательно встретить Иризабеллу, полюбить ее, как я ее люблю, чтобы сплотиться навеки.
Я прекрасно понял, к чему он клонит; она хотела вторгнуться на нашу территорию. Мы с Терезой заговорщически переглянулись. Кажется, я вновь пережил то самое мгновение, когда впервые увидел ее, прекрасную, как взбитое яйцо, до того как оно подвергается взбиванию, этот благостный миг, когда достаточно короткого взгляда, чтобы понять друг друга; все было ясно, улыбнувшись Конраду, мы затеяли сопротивление. И, как при любом достойном сопротивлении, следовало уничтожить предателей и захватчиков чужой собственности. Да здравствует Конрад!
V
Мы оставались благородными, как старое вино. Не слишком хитроумными – переходя от мучительной неуверенности к призрачной надежде. Переходя от упадничества к тоталитаризму. Как будто сами мы ничего не значили. Незапятнанность прожитых дней иногда возвращалась, не вызывая желания посмеяться над собой, и, если существуют у нас злейшие враги, они сейчас проявили бы к нам сочувствие, заплакав почти натуральными слезами. Я размышлял, пытаясь понять, можно ли создать смятение, организовать такое течение дней, когда жизнь рассыпается на части, при этом не ужасая. Тереза не выдерживала, в мрачной пустоте дня, обычно около полудня, ей случалось бесшумно пасть, отдавшись на волю своей утратившей могущество женственности. Она приползала ко мне, опустившаяся и грязная, я поднимал ее одним взглядом, давая импульс к выживанию, укладывал ее на подушки, помогающие забыться.
Мы почти не разговаривали, – когда обнимаешь друг друга, слова не нужны. Да, мы обнимались. И ласкали друг друга тоже. Иногда, кстати, лизали друг друга, редко и горячо, просто так, двигая языками ради взаимоподдержки. У нее был горячий и шершавый язык. Иногда недоставало прежней физической близости. Заняться любовью прямо на полу. Я был жалок, она была по-настоящему жалкой.
Конрад теперь только заглядывал. Он дезертировал, бросив нашу любовь, как дезертируют с кровавого поля боя, с той только разницей, что здесь он покинул уже затухающее сражение, никому не нужное, без войска. Наши жизни были отданы никчемной борьбе. Любовь, которую мы проявляли, теперь покоилась на прозрачном до абсурда основании. Мы были растеряны, мало пригодны для борьбы. Достаточно было произнести слова протеста, чтобы понять, что мы никогда не сможем противостоять случившемуся. Существовал этот пресловутый инстинкт выживания – сделать все возможное, чтобы сохранить смысл жизни, но мы осознавали слишком большую важность этого инстинкта, чтобы отдать предпочтение идее выживания. Мы с Терезой снова превратились в единое целое. Общая любовь к Конраду сблизила нас.
(В расслабленной влажности предшествующей ночи на презренных простынях):
– Поговорим немножко о Конраде, ты его любишь?
– Да…
– А его ноги, ты любишь его ноги…
– Да…
– А его попочка, ты любишь его попочку…
– Ах…
– Ах… я страдаю, – говорила она, – ты думаешь, он вернется к нам?
– …Уже не знаю…
– Дорогой, не говори так…
Тереза назвала меня «дорогой», я засмеялся, и мы коснулись друг друга губами. В странности этого внезапного поцелуя проявилась двусмысленность нашего положения: она мне шептала, как ей не хватает Конрада, как эти страдания ослабили ее душу и тело, я испытывал то же самое. И снова переход к звериному состоянию. Мы целовались, словно из нашей слюны выдувались мыльные пузыри, в которые прежде играл Конрад. Я обожал разговаривать сам с собой во время этих объятий, как-то оправдать собственную импульсивность, в то время как нечего, абсолютно нечего было сказать, поцелуй не заслуживал толкования. Этот поцелуй вернул нас к источнику раньше, чем любые слова и прегрешения. К тому самому времени, когда мы занимались любовью, хрюкая, как поросята.
Повторное открытие собственного тела, будем откровенны, было большим разочарованием. После того как мы отведали Конрада и наслаждались им долгое время, возвращение к тугой, как барабан, коже брошенной любовницы вызвало у меня раздражение на генном уровне. Оставим это. Во время обоюдно симулированного оргазма в разгар нашего случайного сношения мы действительно радостно издавали легкие стоны, выговаривая: «Конрад».
Таким образом, несмотря на ностальгическое, но отнюдь не чувственное удовольствие от нашей встречи, и Тереза, и я должны были признать, что еще находимся под слишком сильным влиянием нашего суперлапочки и не в состоянии получить удовлетворение от того, что являло собой иллюзию нашего прошлого, именно так.
Дико возбужденные, мы чуть было не изнасиловали Конрада своим присутствием, когда он вернулся. Это рассмешило его, но мы отпрянули, почувствовав странный запах, мы уставились на него, испытывая ненависть неизбежного разочарования. Мы держались за руки, чтобы выразить друг другу всю значительность нашего открытия. От Конрада пахло сексом. Конрад совершил половой акт. Милый Конрад уже не был девственным крошкой. Тереза заплакала. Конрад хотел утешить ее, но был отринут при появлении ее слез. Запах, Господи, запах и улыбка, гордая улыбка лишенного невинности! Мы восприняли его лишение невинности как оскорбление. То, что он бросил нас, еще куда ни шло, но то, что вступил в контакт с чужим телом, окончательно нас доконало. Я решил взять быка за рога На сей раз мы поставим точку.
VI
На долю секунды я позволил себе признать самую великую из истин: нет ничего значительнее, чем женщина. Красота Иризабеллы ослепила лампы в гостиной, почти вернула к жизни дичь, которую мы вяло поедали. Магия этой женщины обжигала, вся она была олицетворенная промежность. Ее изгибы обещали обтечь ваше тело, если не сегодня, то завтра. Тот тип женщины, которая превращает мужчину в законченного поэта; вы умираете от желания продекламировать ей стихи, но ее красота лишает вас даже намека на вдохновение. Я стал почти буддистом, едва увидел ее редкую чистоту. Она была выше меня, она нагнулась, чтобы запечатлеть на моем лбу поцелуй, как другие стараются запечатлеть свою подпись, открывая счет в швейцарском банке, за этим поцелуем стояли годы, полные сладострастия, плоды редкой женственности, которую следовало запереть, а ключ выбросить. Ее «добрыйвечер» было посвящено именно мне, мне предназначено. Можно было предположить, что она подозревала, что это будет ее последний «добрыйвечер».
Но ее «добрыйвечер», во всей своей нежности, своей округлости, добрый вечер, скроенный по нашим меркам, долгие годы ожидания этого «доброговечера» выбивали почву у меня из-под ног. Я пытался сопротивляться, она пришла сюда, чтобы умереть, а теперь она убивала меня своим «добрымвечером». Я повторял про себя это клише: «Убийцы ничего не чувствуют»; я должен был постараться придать себе невротический, отрешенный или почти интеллектуальный вид. Главное, не встретиться взглядом с Конрадом, сахар вреден, можно заработать диабет.
Наконец я ответил ей:
– Хм…
Тереза тоже обладала своим правом на «добрыйвечер». Она ответила:
– Хм…
Иризабелла вытаращила глаза, скорее всего потрясенная нашим красноречием. Да, мы умели по-настоящему принять друзей Конрада. Друзья Конрада были нашими друзьями, именно это я и хотел ей сказать, но из моих уст не вылетело ни звука. За нашим «хм» последовала благоговейная тишина, благоприятная для потребления алкоголя. Тишина ведет к выпивке. Конрад внимательно смотрел на нас, я почувствовал, что он возгордился, заметив наши эмоции, его мысли довольно потирали руки. И он ратовал за общность, наш Конрад, главным для него был союз его близких. Пусть не боится, лапочка, мы полюбили его Иризабеллу так же, как любил ее он. До разрыва голосовых связок. Мы уже были без ума от нее.
Еще одно «хм» вылетело у меня изо рта, но на этот раз не выражая ничего конкретного. Я попытался издать заурядный смешок, так, экскурс в искусство общения. Тереза имела совершенно дурацкий вид, она была очаровательна в своих усилиях изобразить светскую даму. Она покачивала попой, расточала улыбки, заметно краснея. Да, ведь мы принимали гостей. Я нежно погладил ее по заду, словно хотел выразить всю свою благодарность за ее искусство создать приятную обстановку. Мы даже не поскупились на музыку, но уши мои гудели, мешая насладиться томными вариациями. Мне так хотелось сесть за стол. Дичь поджидала нас после своей недавней кончины.
– Ваши друзья, дорогой Конрад, совершенно очаровательны, вы меня не обманули; разумеется, я в этом не сомневалась, зная, что вы испытываете отвращение к отстранению от подлинных истин.
– Разумеется, любимая. Как вы умеете подмечать самые приятнейшие соответствия.
– Изысканные, если позволите.
– Даже блестящие, всегда нужно избегать этих ложных сравнений, которые так высоко ценятся.
– Хм, – вмешался в диалог я.
Они перешли к столу, я понял сигнал. Они продолжали приторный для нашего слуха диалог, два франкоязычных голубка за нашим столом. Мы с Терезой не смели вмешаться, боясь внести вульгарную ноту. Иризабелла проявляла неподдельный интерес, делая все возможное, чтобы узнать наши вкусы. Наши, исключая Конрада, понимаете ли. А теперь ваша очередь. Ее красота обрекала нас на пассивное созерцание.
– У вас прелестные друзья, но малоразговорчивые.
– Да, дорогая и любимая, им нужно привыкнуть. Глядя на их лица, можно сказать, что вы почти завоевали их, как и обещали непосредственно мне.
– Аа…
(Блаблабла. Конрад умел говорить красиво, нам оставалось только гордиться им. Мы воспитали его в любви, и только любовь приносит такие плоды. Теперь, когда в нем развилось это архиредчайшее красноречие, я вспоминаю, как он лепетал вначале, как мило подыскивал слова. В глубине души я был убежден, что главную роль в этой истории сыграли поляки. Нам всем следовало бы поддерживать контакт с двумя поляками, желательно лжежурналистами, если хотим развить свои способности. И я настаиваю на этом «лже», ведь только маскарад меняет все местами.)
– Знаете, это ведь вы способствовали ошеломляющему рождению его таланта. Он рассказал мне, как вы его любили, как лелеяли…
Я не мог не поймать себя на мысли, что теперь она лелеет нашего лапочку. Я смотрел на ее шевелящиеся губы и представлял, как она прикладывается ими к Конраду, к пухлым, сочным конрадовским губам. Она говорила, и было видно, как трепещет ее горло, как ее язык удобно расположился во рту, этот язык, лизавший Конрада. Тереза, сидевшая рядом со мной, продолжала раскачиваться на стуле, возбужденная, как в наши первые вечера. Наши взгляды в унисон опускались в вырез декольте Иризабеллы, у нее была самая красивая на свете грудь, грудь, которую сосал Конрад. Мы воображали себе наслаждение, которое доставляет эта грудь, мечтали об автаркии, чтобы ни с кем не делить это концентрированное до предела наслаждение. Мы больше не слушали Иризабеллу, целиком погружаясь в состояние восхищения, переданное нам по доверенности. Как бы то ни было, слова начинали раздражать нас. Говорить – занятие утомительное. Языками нам хотелось только лизать.
На какое-то мгновение ясность сознания взяла верх, разрушая все наши намерения; Иризабелла не была такой уж красавицей! Воображение терзало нас, предлагая следующую картину: ее тело прижимается к телу Конрада. Мы вознесли его на алтарь веры в собственную звезду. Она была прекраснейшей из женщин, ибо она была избранной. Ее бедра алкали, ее губы насыщали, ее пальцы осязали, ее внутренности проходили катарсис. Как прекрасна Иризабелла, прекрасна оттого, что угадывалась ее чувственность, избранница господина, приносящая забвение в минуты экстаза. Мы безумно жаждали ее, и это было ясно без слов. Возможность приподнять подол ее платья казалась мне завершающим аккордом всех наших исканий, последней точкой нашей пустой жизни. Под этим платьем скрывалось прекраснейшее из тел, основа простой жизни. Мы трепетали при мысли, что познание всего этого так близко, что перед нами секрет нашей размазанной по тарелке жизни. Пустота исчезла, поглощенная этим обетованным священным телом, блуждания по жизни постигаются лишь перед самым их завершением. Все эти годы рассеянного существования внезапно обрели вес божественного волеизъявления. Игры случая больше не существовало, все было слишком очевидно, бороться с этим бессмысленно.
Мы попросили Иризабеллу помочь нам на кухне, и, когда она вошла туда, мы набросились на нее. Тереза ухватила ее руки, мне повезло, мне достались ее длинные ноги. Мы запихали ей в рот тряпку, несмотря на то что ее закрытый рот окончательно сбивал с толку. Я приподнял ее платье, опустился на колени перед ее трусиками, которые пытался спустить. Тереза лизала ее затылок, не обходя вниманием круглые, как яйца, груди. Я продвигался вглубь, она пальпировала. От нее пахло Конрадом. Подумать только, и мы собирались ее убить, какая нелепость!
Конрад из гостиной: «Вам помочь?»
Я поколебался, прежде чем дать отрицательный ответ (я просто представил себе, как наша лапочка участвует в этом дележе первобытного экстаза). Скорее всего именно эта мысль заставила меня ослабить хватку. Иризабелла, явно не одобряя передачи нам права на наслаждение, толкнула меня на пол мощным ударом ноги и одновременно двинула Терезе, прежде чем в ярости вылететь из кухни.
VII
Гулкой пустоте в наших головах мешал глухой повторявшийся шум, перекрывавший другие звуки. Мы по-прежнему лежали на кухонном полу, ошеломленные поворотом событий. Наверное, я ненадолго отключился, в голове крутились обрывочные воспоминания, а Тереза, не меньше моего выбитая из колеи, указывала непослушным пальцем в направлении двери в гостиную. Палец означал – там стучат. У меня тоже есть уши, спасибо. Тогда я встал, подчиняясь этой вечной повинности открывать двери, когда стучат. По пути меня осенило своего рода предчувствие, что за дверью как символ той великой эпохи возникнет лицо Мартинеса. Я думал о нем, хотя знал, что он сбежал. И в самом деле, когда я открыл дверь, предо мной предстали усы, но не мартинесовские, а две пары усов, утверждавших свою принадлежность к местной полиции. Наверняка требовалась моя помощь по поимке каких-то мошенников. Я не стал увиливать, когда они сообщили, что на нас подано заявление и что нужно следовать за ними, даже не собрав вещи. Я выразил согласие, но решил, что ничего не скажу моей женушке о том, куда мы направляемся.
Когда меня заперли в камере, я уже больше не мог притворяться, что явился сюда по собственному желанию. Самое невероятное во всем этом приключении, что интуиция меня не подвела и я снова увидел Мартинеса; он всего-навсего занимал камеру неподалеку.
– Забавно, – сказал ему я, – мы опять соседи.
Сентиментальный Мартинес был взволнован до слез. Я все-таки был рад, что мы снова встретились, хотя у него уже не было усов, ведь вместе мы пережили столько приятных минут. Жизнь, богатая неожиданными поворотами, стягивала мне горло, как огромный шарф. Никогда не знаешь, что тебя ждет впереди. И когда тюремщики решили перевести Терезу в женское пенитенциарное отделение, я ужасно обрадовался, что у меня есть Мартинес, хоть будет с кем говорить о Конраде.
Меня осудили за попытку сам-не-знаю-чего. Мартинесу и мне дали почти одинаковый срок, это еще больше нас сблизило. Как-то раз рано утром меня разобрал смех, я ведь так и не спросил его, что он тут делает. Он тоже засмеялся; полгода сплошные разговоры о Конраде, а мы так и не обсудили, в чем крылась причина его неприятностей. Он покраснел, ему стало почти что стыдно, и он признался:
– Я – Эдгар Янсен.
До чего он был мил в своем признании, у меня оставалось вино на донышке бутылки, и мы выпили за успех банковских махинаций. Это повлекло за собой пищевое отравление.