1

В день, когда умер дед, лил такой дождь, что за ним почти ничего не было видно. Потерявшись в море зонтиков, я пытался поймать такси. Сам не знаю, зачем я так спешил. Глупо. Все равно дед никуда теперь не денется; он умер и будет лежать не шелохнувшись и ждать меня.

Два дня назад он был еще жив. Я пошел его навестить в больницу Кремлен-Бисетр с постыдной надеждой, что это в последний раз. С надеждой, что эта нескончаемая пытка скоро кончится. Я напоил его через соломинку. Половина воды пролилась мимо рта, потекла по шее на и без того мокрую рубаху, но деду было уже все равно. Он посмотрел на меня растерянно, своим прежним ясным взглядом. Это, пожалуй, тяжелее всего: он сознавал, что с ним происходит. Каждый вздох давался ему с трудом, как мучительное решение. Я хотел ему сказать, что люблю его, но не смог. До сих пор жалею об этих несказанных словах, о моей стеснительности, не выпустившей чувство наружу. Стеснительность нелепа в подобных обстоятельствах. Стеснительность непростительна, непоправима. В жизни мне часто случалось опаздывать со словами. Я никогда не смогу вернуться к этому мгновению, к этой любви. Разве что сейчас, когда пишу. И говорю ему это теперь.

Я сидел на стуле рядом с дедом, и мне казалось, что время остановилось. Минуты возомнили себя часами. Мгновения тянулись нескончаемо долго. Вдруг на телефон пришло сообщение. Я застыл на миг, будто колеблясь, хотя в глубине души был рад выйти из оцепенения, пусть на секунду, пусть даже по такой ничтожной причине. Не помню уже, что было в том сообщении, но я поспешил на него ответить. И вот теперь, на веки вечные, эти несколько секунд, потраченные на эсэмэску, чужеродно вклиниваются в сцену последнего прощания. Как же я зол на себя за эти десять слов, что послал какому-то чужому человеку. Ведь я провожал деда в смерть, а сам норовил любым способом ускользнуть. Что толку в том, что я могу рассказать о моей боли, истина проста и очевидна: обыденность сделала меня черствым. Можно ли привыкнуть к страданиям? Я знаю, что можно страдать по-настоящему и при этом отвечать на эсэмэски.

Последние годы превратились для него в медленное физическое угасание. Его переводили из больницы в больницу, он жил от одной томографии до другой; все это имело единственную цель — худо-бедно продлить существование. Все эти переезды, суета были не более чем отсрочкой. Дед любил чувствовать себя мужчиной, он любил жизнь, он не хотел пить через соломинку. А я любил чувствовать себя его внуком. Мое детство — это шкатулка, полная драгоценных воспоминаний о нас двоих. Я мог бы много всего порассказать, но это неподходящий сюжет для книги. Хотя начинаться книга могла бы и с этого. Например, со сцены в Люксембургском саду, куда мы регулярно ходили смотреть кукольный театр «Гиньоль». Мы садились на автобус и ехали через весь Париж. И хотя, может быть, мы проезжали всего лишь несколько кварталов, мне дорога казалась нескончаемо длинной. Это было настоящее путешествие, а я был искателем приключений. Как и все дети, я ежесекундно спрашивал:

— А мы скоро приедем?

— Да нет же, еще долго. Кукольный театр — это конечная, — терпеливо отвечал дед.

Мне эта конечная виделась краем света. А дед то и дело поглядывал на часы с привычным беспокойством человека, который всегда опаздывает. Чтобы не пропустить начало, мы бежали бегом. Дед волновался не меньше моего; он любил общество молодых мам, и я должен был говорить, что я его сын, а не внук. Но даже если мы прибегали после звонка, в зал все равно пускали.

Когда дед забирал меня из школы, я чувствовал себя особенно счастливым. Он мог, например, повести меня в кафе, и хотя вечером от меня пахло табаком, в ответ на расспросы моей матери он все отрицал. Ему никто не верил, но он обладал всепобеждающим очарованием людей, которым все сходит с рук. В детстве я был совершенно околдован этим жизнерадостным шутником. Чем он занимался, никто толком не знал, потому что профессии он менял постоянно. Он больше напоминал актера, чем обычного человека. На своем веку он успел побывать булочником, механиком, цветочником, кажется даже психотерапевтом. После похорон те из его друзей, у кого хватило сил доехать до кладбища, рассказали про него целую кучу историй. Я понял, что по-настоящему никто не знает жизнь другого человека.

Бабушка с дедушкой встретились на балу. В то время балы были обычной вещью. У женщин для записи партнеров имелись специальные книжечки. Бабушкина книжечка была заполнена целиком. Дед записался в очередь; когда они стали танцевать, все отметили удивительную слаженность в движении их коленей. Можно сказать, рапсодия коленных суставов. Закончилось все свадьбой. В моем воображении эта свадьба была чем-то застывшим и незыблемым, поскольку от того дня сохранилась одна-единственная фотография. Изображение-свидетельство, с течением лет властно вбирающее в себя память о целой эпохе. А ведь были в их жизни и романтические путешествия, и рождение сына, затем — второго, затем рождение мертвого ребенка. Как вообразить себе реальность, когда потерять ребенка было так же просто, как оступиться на лестнице? Что ребенок умер, стало ясно на шестом месяце беременности. Бабушка почувствовала, что он перестал шевелиться, но никому ничего не сказала, отказываясь облекать в слова свои опасения, пытаясь уверить себя, что все в порядке. Мало ли, может, дети имеют такое же право на отдых, как и взрослые? Ведь это утомительно все время дрыгать руками и ногами. Но потом ей пришлось смириться с ужасающей очевидностью: в ее животе наступила тишина. Три месяца она ждала, пока смерть исторгнется из нее. В день родов все было как положено. Ребенок вышел — в полнейшем безмолвии. Вместо теплого одеяльца его завернули в саван. Безжизненному телу дали имя Мишель. На депрессию у бабушки не было времени: надо было работать, растить старших детей, тем более что вскоре она забеременела снова. Мне всегда казалось странным, что следующего ребенка тоже назвали Мишелем. Таким образом, мой отец — второй Мишель, и рос он, постоянно чувствуя рядом тень своего мертворожденного брата. В то время часто случалось, что ребенка нарекали именем ушедшего из жизни родственника. Помню, в детстве я долго пытался сблизиться с отцом, но в конце концов отказался от этой затеи. Он как будто все время ускользал от меня, и я объяснял это постоянным присутствием рядом с ним призрака первого Мишеля. Мы всегда ищем оправдания эмоциональной скупости наших родителей. Мы всегда ищем оправдания недостатку любви с их стороны. Хотя иногда просто нечего друг другу сказать.

Прошли годы, отгремели войны, выросли стены, и два первых сына покинули семейное гнездо. Мой отец остался один со своими родителями, и это показалось ему странным. Он вдруг стал единственным ребенком. Все внимание родителей было теперь направлено на него, и оно душило его. Тогда он тоже ушел — очень рано — служить в армию. Он, трус и пацифист! Бабушка хорошо помнила день, когда ее младший сын покинул дом. Дед с деланым облегчением выдохнул: «Уф, наконец-то мы одни!» Напрасная попытка скрыть страх и растерянность. За ужином они включили телевизор, что в бытность детей дома категорически запрещалось. Рассказ о том, как прошел день в школе, сменился афганскими новостями. Воспоминания об этом первом дне преследовали потом бабушку всю жизнь, потому что она угадала в нем начало одиночества. Как и двое старших братьев, Мишель заглядывал к родителям время от времени, без предупреждения, чтобы постирать одежку или пообедать. Со временем он начал звонить, чтобы предупредить о своем приходе. А потом стал помечать в еженедельнике «Зайти к родителям» за несколько дней до того, как собирался выкроить для этого время.

Тогда бабушка с дедушкой решили переехать в квартиру поменьше, потому что «не дело, чтобы комнаты стояли пустыми». Я думаю, они главным образом хотели избавиться от видений прошлого, от пространства, населенного дорогими их сердцу воспоминаниями. Ведь место и есть воспоминание, и даже больше: место живет дольше воспоминаний. В новой квартире они прямо-таки расцвели — ни дать ни взять молодожены, начинающие новую жизнь. Но это оказалось началом старости. Они вступили в схватку со временем. Я нередко задумывался, как проходят их дни. Они уже не работали, дети заглядывали все реже, а внуки и подавно. Социальная их жизнь убывала, в иные недели про них вообще никто не вспоминал. А если и звонил телефон, то это были предложения купли-продажи. Можно быть старым, но представлять коммерческий интерес. Не исключено, что бабушке это даже нравилось. Дед злился: «Закругляйся! На кой черт ты ему свою жизнь рассказываешь?» Он ходил вокруг жены, весь красный, и бубнил: «Как же она действует мне на нервы! Невыносимо, просто невыносимо». Меня всегда изумляло их постоянное взаимное раздражение, и немало прошло времени, прежде чем я понял, что это эмоциональная игра. Они переругивались, бросали друг на друга злобные взгляды, но дня не могли прожить друг без друга. Они не ведали, как можно жить в одиночестве. Ссоры давали им уверенность, что они еще живы. Супружеская гармония, бесспорно, приближает нас к смерти.

Потом случилось небольшое происшествие — и все перевернулось. Ничего особенного, просто на дне ванны оказался обмылок. Дед пережил войну; в первые же дни был ранен осколком снаряда. Рядом с ним, в нескольких метрах, погиб его лучший друг — того разорвало на части. Тело друга, принявшее на себя всю мощь удара, защитило деда: он был контужен, но выжил. Я часто думаю об этом снаряде: пролети он на пару метров дальше, и деда не стало бы. Сам факт, что я существую, мое дыхание, биение моего сердца есть результат того, что снаряд не долетел несколько метров. Может, дело даже не в метрах, а в сантиметрах. Иногда, когда я чувствую себя счастливым, когда смотрю на швейцарских женщин или на пейзаж в сиреневых тонах, я думаю о траектории того снаряда, о цепочке мелких случайностей, что заставили немецкого солдата послать его именно в то место и в тот момент, а не в другую точку секундой раньше или секундой позже. Я думаю об этих мелочах, благодаря которым я существую, потому что мой дед вернулся живым со страшной войны, никого не пощадившей.

Возвращаюсь к тому пустяку, к кусочку мыла, — и в голове не укладывается. Какой-то обмылок, падение — и жизнь кончена. Нескольких миллиметров — и человек ступил на финишную прямую. Дед поскользнулся в ванне, сломал себе два ребра и раскроил череп. Я видел его после этого: он был слаб, но я не сомневался, что он выкарабкается и все будет как раньше. Оказалось, «как раньше» уже не будет. Его физическое состояние резко ухудшилось и продолжало ухудшаться до последнего дня. Сначала мне было ужасно не по себе, на меня плохо действовал вид деда, забинтованного, на больничной койке. Он не хотел, чтобы к нему ходили, терпеть не мог, когда мы собирались в больнице с сочувственными улыбками. Он не хотел нашей любви, он желал, чтобы про него забыли и не напоминали о его беспомощном состоянии. Бабушка приходила к нему каждый день после обеда, сидела рядом и вязала, но я чувствовал, что даже ее присутствие тяготит его. Ему хотелось, чтобы она ушла, чтобы его оставили в покое и дали спокойно помереть. Финишная прямая растянулась надолго: начались бесконечные ангины, переходящие в легочные инфекции, как будто в старости ему надлежало расквитаться за все предыдущие годы, когда он отличался редким здоровьем. Потом врачи обнаружили атрофию зрительного нерва. Дед почти перестал видеть. Он изо всех сил верил, что это можно вылечить и вернуть стопроцентное зрение. Он послушно делал необходимые упражнения, с готовностью исполнял все предписания тех, кто пытался вселить в него надежду. Но боль искажала его лицо. Здоровый глаз жалобно моргал, точно в отчаянии призывал на помощь. В иные дни гримаса на его лице превращалась в страшную маску.

И вот теперь его не стало.

В палате, когда я стоял над его телом, меня потрясла одна вещь: муха. На его лицо села муха. Так вот, значит, какая она, смерть. Это когда на вас садятся мухи и вы не можете их прогнать. Сцена с мухой оказалась страшней всего. Беспомощный неподвижный дед — и здоровая, жирная муха. С тех пор я с мухами беспощадно расправляюсь. Про меня уже нельзя сказать: он и мухи не обидит. Про ту муху я потом часто думал: она ведь не ведала, куда ступала своими мушиными лапами, ничего не знала о жизни моего деда, просто села на его мертвое лицо, не подозревая, что он был когда-то молодым человеком, а до этого подростком, а еще раньше — новорожденным. Я долгое время наблюдал за ней тогда. А потом пришел отец, с таким лицом, что я едва его узнал. Я впервые видел, как отец плачет. Он был похож на рыбу, передвигающуюся на ногах. Раньше мне всегда казалось, что родители не умеют плакать. После того, как они дали нам жизнь, глаза их высохли. Так мы и стояли с ним оба и молчали. Но это не изменило нашего обычного поведения. Между нами царила неловкость. Неловко было показывать свою боль. В прежние, обычные дни я мог думать, что эмоциональная сухость моего отца является формой сдержанности. И вот эта сдержанность подверглась испытанию. Мы стеснялись показывать, что страдаем. При этом в нашей обычной жизни мы хотим, чтобы наши чувства замечали. Мы плачем, чтобы окружающие видели, что мы плачем.

Мы долго молчали. Три поколения мужчин. Я подумал, что отец будет следующим, и он, должно быть, думал о том же. Это как в рукопашном бою: если перед тобой падает солдат, то ты оказываешься в первых рядах, открытый для штыка. Отец — это тот, кто заслоняет тебя от смерти, кто тебя оберегает. Нет его — и ты уязвим для всего на свете. Я долго смотрел на деда, но это был не он. Я знал и любил живого человека. А передо мной была восковая маска, безжизненное тело, гротескный памятник ушедшей жизни.

Вскоре, один за другим, собрались все члены семьи. Бабушка держалась с большим достоинством, хотя внутренне была совершенно сломлена. В какой-то момент она вдруг принялась кричать. Она кричала от боли, кричала, что хочет немедленно последовать за мужем. В этом уходящем поколении прочно укоренилась мысль, что муж и жена соединены навеки и в жизни, и в смерти. Прожить вместе жизнь означает также умереть в один день. Я чувствовал, что бабушка искренне в это верит. Пришлось ее держать. Ее пытались успокоить, поили водой, но боль ее была невыносима, я как будто сам это чувствовал. Несколько дней спустя мы снова встретились на кладбище. Бабушка на мгновение замерла над разрытой могилой; она знала, что бросает цветы в свое собственное скорое прибежище. Дождь плакать перестал, зато мы все плакали. Присутствующие пытались вспоминать деда, рассказывать его жизнь. Потом его закопали. Вот и все.

2

Воспоминание моего деда

Это было чудесное воскресенье. Дед только что купил машину и страшно гордился. Он говорил «моя машина», как мог бы сказать «мой сын». Иметь свою машину значило преуспеть в жизни. Он предложил отправиться всей семьей в лес. Бабушка приготовила с собой еду. Уже само слово «пикник» звучало завораживающе. Дед тихонько катил по дороге, жена восседала по правую руку, три его сорванца — на заднем сиденье. Теперь они могут поехать хоть на море, и даже до луны — рукой подать. Для пикника выбрали уютную опушку леса у озера. Солнце пробивалось сквозь ветви, и весь этот солнечный день казался прекрасным сном.

Дед искренне любил жену. Он восхищался ее силой и мягкостью, уважая, кроме всего, еще и за человеческие качества. Что не мешало ему увлекаться другими женщинами, но со временем это отошло на второй план. Зато вспоминалось то воскресенье в кругу семьи и приготовленные бабушкой сэндвичи. Все хотели есть. Дед проглотил первый кусок и испытал небывалый прилив счастья. Хлеб был великолепен, окорок не хуже, но жена добавила в сэндвичи какого-то удивительного майонеза. В этом майонезе сошлось все, он стал воплощением самого любимого его воспоминания.

3

Все последующие дни я чувствовал себя чужим в собственной жизни. Вроде что-то делал, жил, но мысленно все время возвращался к дедовой смерти. Потом боль ушла. Я стал вспоминать про деда реже, и теперь он ненавязчиво присутствует в моей памяти, и я уже не испытываю тяжести на сердце, как в первые дни. Кажется, даже и грусть ушла. Жизнь — это механизм, развивающий в нас бесчувственность. Мертвые умирают — мы остаемся жить. Странно сознавать, что, даже лишившись любимых, можно продолжать жить дальше. Приходит новый день, и я его принимаю.

В то время я мечтал стать писателем. Вернее, нет, не мечтал. Скажем так: я писал и был бы не против, чтобы мое нейронное возбуждение привело к каким-нибудь результатам и в конце концов стало моей жизнью. Но кто что знает заранее? Я очень хорошо помню те годы колебаний и сомнений. Я бы все тогда отдал, чтобы иметь хоть крупицу веры в будущее, чтобы кто-нибудь сказал мне: не тревожься, ты на правильном пути. Но ничего не поделаешь, настоящее — оно и есть настоящее. Никому пока не пришло в голову писать воспоминания о будущем. Мне хотелось прожить жизнь более или менее героическую (только не в смысле спортивных достижений); в итоге я решил стать ночным портье в гостинице, полагая, что так наверняка попаду в разряд маргиналов. Думаю, на это меня отчасти сподвиг пример Антуана Дуанеля. Мне хотелось быть героем Франсуа Трюффо. То, что я называл «моя индивидуальность», было на самом деле причудливым соединением многочисленных влияний. Я рассчитывал, что ночи в отеле создадут наконец идеальные условия для пробуждения дремавшего во мне усталого гения.

Я нашел работу в скромном парижском отеле. Там было спокойно. Человеческая глупость отдыхала, и я был наипервейшим свидетелем этого явления. Женщины тоже отдыхали, но это вызывало во мне совершенно иные ощущения. Когда какая-нибудь незнакомка поднималась к себе в номер, я, случалось, представлял ее себе голой, и от этого меня охватывала безысходная тоска. Неужели так и будет продолжаться всю жизнь? Торчать за стойкой на рецепции, в то время как женщины поднимаются по лестнице! Я был волен сколько угодно фантазировать на их счет и проклинать тех, кто поднимается вместе с ними. Статистику я изучил: в гостинице занимаются любовью гораздо чаще, чем у себя дома. Бодрствовать по ночам — это стеречь любовь других. Мои эротические грезы бывали иной раз нарушены загулявшими туристами. После того как их выставляли изо всех соседних баров, им оставалось только одно — лезть с беседами ко мне. Более идиотских разговоров я в жизни не слыхал. Не то чтобы они и в самом деле были идиотскими — возможно, они были очень даже умными. Но среди ночи как-то не до разговоров. Поэтому я просто слушал, размышлял, фантазировал. Я учился у них, как стать мужчиной.

Жерар Рикобер, хозяин отеля, судя по всему, был мной доволен. Еще бы! Я оказался серьезным и покладистым. Я даже не ворчал, когда запаздывала моя утренняя смена. Случалось, Рикобер заглядывал ко мне среди ночи проверить, не сплю ли я, не привел ли я какую-нибудь девицу, дабы скоротать ночные часы (предположение в высшей степени невероятное). Всякий раз он бывал обезоружен, находя меня сидящим на стуле, в полной боевой готовности. Я чувствовал, что в глубине души он считает такое рвение чрезмерным и даже смешным. Он предлагал мне сигарету, я соглашался в надежде, что пускание дымных колец избавит меня от необходимости разговаривать. Однажды, заметив на стойке мою тетрадку, он спросил:

— Пишешь?

— М-м… нет, — сказал я.

— Истинные писатели никогда не признаются, что пишут.

— М-м… Не знаю…

— А ты знаешь, что Патрик Модиано, когда ему было столько лет, сколько тебе, тоже работал ночным портье в этом самом отеле?

— Серьезно?

— Да нет… Шучу.

И он ушел, шепнув на прощание:

— Ну, спокойной ночи, Патрик.

Он отвлек меня, сосредоточиться уже не получалось. И на что я ему сдался? Наверно, он из тех, кто за столом без умолку рассказывает всякие истории с самого аперитива (причем вечно одни и те же). Должно быть, все общение с себе подобными у него сводится к этому. Истории, разумеется, опробованы на покорных членах семейства. И наверняка каждому из его собеседников вечно достаются одни и те же анекдоты. Тогда я совсем его не знал и боялся, что по долгу службы мне придется выслушивать его остроты и суждения об устройстве общества. Я был в ужасе от того, что должен смеяться его шуткам, притом что именно шутки, даже самые удачные, смеха у меня обычно не вызывают.

Как часто мне случалось ошибаться в людях! В конце концов я решил не выносить суждения о человеке, пока не узнаю его ближе, скажем, в течение полугода. Я не мог доверять своей интуиции, ей мешали мечты и фантазии, да и вообще не хватало опыта. Что, в сущности, я знал об этом человеке? Мне было невдомек, что он питал ко мне что-то похожее на нежность и своими шутками неловко пытался ее выразить. Каждый проявляет свои чувства, как умеет. Откуда мне было знать, что после разговора со мной он вернется в дом, где его ждет равнодушная жена? Он откроет дверь спальни, помнется на пороге, сядет на край кровати. Тихонько погладит ее по волосам. Но она будет спать и ничего не почувствует. Его нежность разобьется о ее полнейшее безразличие.

Утром, прежде чем нырнуть в метро, я любил пройтись пешком. Навстречу мне шли африканские работяги, принимавшие меня, наверно, за одного из представителей золотой молодежи, проводящей ночи на дискотеках и поутру плетущейся домой. Потом до середины дня я спал. Проснувшись, перечитывал записи, сделанные ночью, и приходил в отчаяние от их бездарности, которая мне казалась совершенно очевидной. А ведь еще несколько часов назад я верил в себя и полагал, что у меня вырисовывается недурное начало романа. Однако несколько часов сна совершенно меняли мои оценки. Интересно, все ли, кто пишет, испытывают те же муки? Ощущение могущества так же ли сменяется у них сознанием собственного бессилия? Грош мне цена, я полное ничтожество, лучше умереть. Но умереть, не оставив даже черновика, — нет, это хуже смерти. Кто его знает, сколько я еще буду так существовать, пытаясь схватить за хвост ускользающую мысль. Может, мне никогда это не удастся, значит, надо придумывать другое занятие. В дни, когда накатывала депрессия, я составлял списки профессий, которые могли бы меня заинтересовать. Получалось: издатель, преподаватель французского, литературный критик.

4

Воспоминание Патрика Модиано

Во многих книгах Патрика Модиано так или иначе присутствует Вторая мировая. Он признается в удивительном ощущении, будто пережил это время, хотя родился только в 1945-м. Его одержимость фактами, именами, названиями мест, вплоть до расписания поездов, создает атмосферу автобиографии, начавшейся до рождения; возможно, в его случае можно говорить о воспоминаниях, предшествующих жизни. «Брачное свидетельство», вышедшее в 1977 году, — одна из самых личных его книг. Он поставил к ней эпиграфом великолепную строчку Рене Шара: «Жизнь — это попытка завершить воспоминание». В «Брачном свидетельстве» есть фраза, которая мне кажется ключом к творчеству Модиано, она мне особенно дорога, поскольку созвучна моим собственным странным ощущениям и свидетельствует о том, что в воспоминаниях есть некая доля безумия. Вот она, эта фраза: «Мне было двадцать, но моя память старше, она началась задолго до моего рождения».

5

Бабушку я навещал часто. Когда я приходил, то обычно заставал ее сидящей. Возможно, она пребывала в глубокой задумчивости, не знаю. Она сидела и глядела в пустоту с отсутствующим видом. Понятия не имею, как пожилые люди коротают часы, когда нечем заняться. Я видел ее через окно, она же меня не замечала. Неудобство первого этажа: свою неприкаянность не скроешь. Бабушка была похожа на восковую куклу в пыльном музее. Я останавливался и смотрел на нее, неподвижную, и мир вокруг тоже замирал. Мне хотелось снова стать мальчишкой, с которым она сидела по средам; мне хотелось вернуться в прошлое, чтобы она снова почувствовала себя нужной. Дедушка умер и унес с собой ее мир. Что может теперь заставить ее встать? И чего ждать от жизни в восемьдесят два года? Да и вообще как жить, если твое будущее съеживается точно шагреневая кожа? Что могу я знать об этом, я, который ждет от жизни всего? Ждет любви, вдохновения, счастливого случая и даже следующего чемпионата мира по футболу. В тот день, прежде чем позвонить в дверь, я долго за бабушкой наблюдал. Меня глубоко потрясла эта картина полного штиля. Наверное, смерть подбирается к нам незаметно, постепенно расширяя свои владения, подчиняя себе последние годы нашей жизни. Взгляд бабушки был устремлен в никуда. Правда, едва заслышав звонок, она вскочила и пошла открывать. И встретила меня радостной улыбкой. Я прошел в гостиную, а она поспешила на кухню сварить мне кофе. Но ведь я был свидетелем предыдущей сцены, о чем она не догадывалась, — и тут вдруг такая суета. Бабушка была актрисой, разыгрывавшей передо мной комедию жизни.

В гостиной мы садились на два диванчика, друг напротив друга, мило друг другу улыбались и не находили что сказать. Мы быстро исчерпывали обычные темы про то, как прошел день, как родители, как вообще дела, а у тебя как, — после чего наступала пауза. Впрочем, меня это не слишком угнетало. С дедом в последние годы было все точно так же. Главное — мы были вместе. Но достаточно ли этого? Я старался добросовестно играть роль примерного внука, вспоминал, случалось, пару каких-нибудь историй, заставляя тишину отступить, выцарапывая у нее несколько минут. Но мне не хотелось искусственно поддерживать беседу, я же не официальное лицо. Бывало, правда, уж не знаю по прихоти какого механизма, что темы находились сами, и тогда мы говорили долго и без умолку. И это снова была моя бабушка, жизнерадостная, кипящая энергией. Часто она делилась воспоминаниями, рассказывала о своей молодости, о деде и даже о моем отце; последнее меня, честно говоря, не слишком интересовало. Я предпочитал рассказы о войне, о трусости — такие рассказы я слушал как книгу. Бабушка рассказывала, как они жили во время оккупации. Бывают моменты, которые никогда не уходят в прошлое, и время над ними не властно: например, шаги немецкого патруля на улице — они никогда не смолкнут. Я чувствовал, что бабушка все еще слышит их. Она навсегда осталась молоденькой девушкой, затаившейся в подвале, прижимающейся к своей матери, боящейся издать малейший звук от ужаса, от грохота бомб. Она все та же девчушка, немеющая от страха, потому что с фронта нет вестей и, быть может, она уже сирота…

Будучи человеком деликатным, бабушка прерывала рассказ, когда доходила до самых трагических моментов, и переводила разговор на меня:

— Ну а ты что? Расскажи про свой отель.

Рассказывать было особо нечего, но то, как она задавала вопрос, вынуждало меня сочинять. Может, так и утвердился у меня вкус к сочинительству. Кто-то рассказывает сказки детям, я же рассказывал их бабушке. Выдумывал всякие казусы, якобы случившиеся в отеле, забавных постояльцев, например двух румын с тремя чемоданами, я и сам уже начинал верить в эту бурную, наполненную событиями жизнь, столь не похожую на мою настоящую. А потом я прощался с бабушкой и возвращался в отель, где меня встречала унылая правда повседневности.

6

Воспоминание бабушки

Американский биржевой крах 1929 года быстро дал о себе знать по всему миру. В 1931-м Штаты решили отозвать свои капиталы, вложенные в европейскую экономику. Это решение кардинально изменило жизнь моей бабушки. В то время она жила в Нормандии, в маленькой деревушке неподалеку от Этрета. Родители ее держали скобяную лавку (так что в детстве бабушке нередко случалось играть в гвозди). С наступлением кризиса каждому пришлось выкручиваться, кто как может, и пытаться бесплатно получить то, за что до кризиса он был в состоянии платить. Урезались все расходы. Недавно я видел фотографии тех лет — пролог к следующей эпохе, которая начнется десятью годами позже, — те же нескончаемые очереди за бесплатным супом для голодающих. Первые, по кому ударил кризис, были лавочники. Бабушкины родители делали все, чтобы удержаться на плаву: стали есть не три, а два раза в день, реже меняли одежду, — но тиски сжимались все сильнее; в конце концов им пришлось закрыть лавку. Чтобы выжить, они сами отправились на поиски клиентов. Иначе говоря, превратились в бродячих торговцев: переходили из города в город, предлагали свой товар на площадях перед мэрией или на рынках, свыклись с бродячей жизнью. Кое-как им удалось выкарабкаться и много лет спустя открыть новый магазин, на этот раз в восточной части Франции. Чтобы как можно дальше уйти от прошлого.

Для бабушки кризис обернулся страшным ударом: ее забрали из школы. Мать утешала: «Всего на несколько недель…» Так, посреди учебного года, в третьем классе, бабушке пришлось расстаться с друзьями и тетрадками. Много десятилетий спустя она все еще будет помнить свой последний урок географии. Им рассказывали про самые высокие вершины мира. Она уже перестала быть ученицей, а ей толкуют про Килиманджаро и Эверест. Эти слова она сохранит в памяти как обломки своего оборвавшегося детства. После урока все одноклассники подошли ее поцеловать на прощание. Уходя, она обернулась в последний раз и увидела, как дети стоят все в ряд и машут ей рукой. Этот момент зафиксировался в ее памяти: вот они, построились, как для классной фотографии. И только ее там нет.

7

Бабушке пришлось пережить много несчастий, трагедий, смертей. Все это незаметно для нее самой сделало ее выносливой. Она обладала тем, что называют защитным панцирем. Не знаю, откуда она брала теперь силы, чтобы казаться бодрой и энергичной. Может, боялась, что ее отдадут в дом престарелых. А может, угадала раньше нас всех, что ждет ее впереди, и поняла: надо любой ценой оттянуть неминуемую деградацию и быть живее всех живых. А потом с ней произошло нечто похожее на историю с дедовым обмылком. Однажды отец нашел ее в гостиной, она лежала на полу, и из виска текла кровь. Отец остолбенел, решив, что это конец. Но бабушка дышала. К счастью, отец явился почти сразу после ее падения, так что бабушку госпитализировали, и она довольно быстро пришла в сознание. Мимоходом врач заметил отцу, что падения являются для французских стариков главной причиной смерти. Пока бабушка лежала в больнице, я от нее не отходил. Лоб ее постоянно был покрыт испариной. Стояла жара, приближалось лето. Я промакивал ей пот, в точности как она промакивала его мне, когда я, лет двадцать назад, болел ветрянкой. Мы поменялись ролями.

Бабушка оставалась под наблюдением в течение многих дней. Каким чудом она ничего себе не сломала? Отец и его братья начали поговаривать о доме престарелых, и один из моих дядьев признался, что уже наводил справки. Они делали вид, что колеблются, что взвешивают все за и против, но на самом деле вопрос это был решенный. Никаких других вариантов не рассматривали. В ее возрасте опасно жить одной. То, что на этот раз она дешево отделалась, было всеми воспринято как предупреждение судьбы. Значит, для нее, для ее же блага, никаких других вариантов быть не может. Правда, у одного из ее сыновей имелся большой дом, но это ничего не меняло: дядя часто уезжал, а значит, бабушка все равно надолго оставалась бы одна. В доме престарелых, напротив, всегда кругом люди. К тому же ее бы регулярно смотрели врачи, мерили бы давление, проверяли сердце, не знаю, что еще. В общем, она была бы в безопасности, а это главное — и тут все были единодушны.

Меня освободили от принятия этого нелегкого решения, так как я принадлежал к другому поколению. Все зависело от ее сыновей, и для меня это было большим облегчением. Собственно, такого рода неучастие — смягченный вариант трусости. Бабушка, разумеется, заявила, что не хочет в дом престарелых. Несколько дней кряду она отказывалась есть и все твердила: «Я хочу остаться дома, я хочу остаться дома, я хочу остаться дома». Она повторяла эту фразу трижды — то ли для того, чтобы ее лучше поняли, то ли по разу для каждого из своих сыновей. Они силились объяснить ей, что делают все для ее же пользы, но она отвечала, что если они так о ней пекутся, то пусть бы лучше прислушались к тому, что она говорит. Я видел, что она все силы положила на это противостояние, что этих сил остается все меньше и что она сама уже не слишком верит в собственные доводы. Особенно когда речь заходила о падении. А что будет, если она снова свалится? «Да ничего не будет, ну умру, — отвечала она. — Я хочу умереть дома, я хочу умереть дома, я хочу умереть дома». Какое-то время ее дети обдумывали, не отыграть ли все назад, но, здраво все взвесив, поняли, что другого выхода нет. И дело было не только в падении. Ведь надо же ходить за продуктами, а для этого нужны деньги. Бабушка сама не справится. Она не сможет самостоятельно брать деньги в банкомате, потому что это большой риск, на людей у банкомата часто нападают. А как она будет носить воду, молоко? Значит, кто-то должен постоянно ей помогать. Понятное дело, все хлопоты лягут на плечи моего отца, потому что один из братьев все время разъезжает по командировкам, а другой уже на пенсии и живет на юге Франции. Тупик, одним словом.

Потом ситуация изменилась. Не то чтобы что-то произошло и не то чтобы кто-то принял какое-то решение. Просто бабушка прочла приговор в глазах своих сыновей. Она увидела, как они все трое испугались, и сдалась. Поняла, что она для них уже не мать, а обуза. Вот как, значит, наступает настоящая старость. Когда человек превращается для других в проблему. Для нее, которая жила всю жизнь, ни от кого не завися, это было невыносимо. И теперь, просто для того, чтобы всем стало легче, она выдохнула: ну ладно, я согласна. А может, подчинилась мнению большинства, потому что понимала: ее сыновья не монстры, в их доводах есть доля истины, и в том, что они так настаивают, есть зерно здравого смысла. Возможно, она просто хотела сама принять решение. Хотела еще хоть ненадолго остаться хозяйкой собственной жизни, но было слишком поздно. Она не вполне отдавала себе отчет в том, как изменилось ее физическое состояние. Это открылось ей во взгляде сыновей, где мешались страх и неловкость. Именно их взгляд вынудил ее сказать «я согласна». Эту фразу она произнесла только один раз.

В день, когда мы перевозили бабушку, отец припарковался у маленького садика, прямо перед домом. Я был с ним. Мы позвонили, бабушка открыла дверь и вместо «здрасьте» сказала только «я готова». У ног ее стоял маленький чемоданчик. Смехотворный чемоданчик, очень выразительный. Не чемодан, а пародия.

— Это все, что ты берешь? — спросил отец.

— Все.

— Но ты… не хочешь взять какие-нибудь книжки? Я буду ждать тебя в машине…

— …

— Ну хорошо, тогда пошли.

Я подхватил чемоданчик и обнаружил, что он почти ничего не весит. Бабушка не хотела ничего брать с собой. Наверно, для нее это был способ еще немного побыть дома. Ее чемодан был красноречивее слов. Впрочем, потом отец перетаскал ей постепенно всю ее одежду. На лестничной площадке бабушка спросила:

— Ты обещаешь не продавать квартиру?

— Конечно обещаю.

— Если мне там не понравится, я хочу иметь возможность вернуться.

— Ладно, договорились.

У отца была манера со всем соглашаться, даже если он думал иначе. Но, должен признаться, в тот день он меня даже изумил. Ему удалось ничем себя не выдать. Совсем как стюардессы, которые, пока самолет швыряет из стороны в сторону, продолжают разносить горячие напитки и безмятежно улыбаться. Мы, можно сказать, терпим крушение над горами, а он улыбается матери и напоминает ей, что нужно пристегнуть ремень. Впрочем, когда мы ехали, он все же не вполне справлялся с нервами.

В дороге бабушка молчала. Когда ее о чем-то спрашивали, она ограничивалась тем, что кивала или отвечала односложно: да, нет. Я сидел на заднем сиденье и тоже молчал. В этой комедии, разыгрываемой моим отцом, я был бесполезен. В комедии светлого будущего. Отец давил на газ и не переставая говорил:

— Там очень здорово, вот увидишь… Они страшно рады, что ты к ним едешь… И потом, там у них есть киноклуб… Ты ведь любишь кино! Правда ведь, ты любишь кино? А еще гимнастический клуб… Я даже сперва удивился… Но ты сама увидишь, это классно… вы будете бросать друг другу мяч… и… потом… есть тренинги для памяти… что еще?.. Концерты… да-да, я сам видел программу… Они регулярно приглашают студентов консерватории… Сольные концерты… А музыканты, они даже заинтересованы, ведь им надо тренироваться, репетировать… Приятно послушать молодых… Ты мне скажешь, когда будет концерт, ладно?.. Я бы тоже послушал… Вот увидишь, ма, тебе там будет очень хорошо, поверь мне… Там будет просто потрясающе… Все в порядке? Тебе не жарко?.. Хочешь, остановимся?.. Может, открыть окно? Я могу уменьшить кондишен… Скажи, если будет душно. Да?.. Хочешь, я тебе музыку поставлю?.. Не-е, хорошо едем… Скоро уж приедем… Там будет коктейль в твою честь… пунша всем нальют… Я сказал им, что ты пунш любишь… Я ведь не ошибся, да? Ты же любишь пунш, ма?.. Да, совсем забыл тебе сказать: у тебя в комнате будет свой телефон… захочешь, звони… Ну я-то, само собой, позвоню тебе сегодня вечером узнать, как ты устроилась… Ну а если вдруг тебя не окажется в комнате… может, ты сразу подружишься с кем-нибудь… Может, вы в скребл играть сядете, тогда… Да, между прочим, ты найдешь себе там партнеров для игры… вот это здорово!.. Я так думаю, ты там быстро всех на обе лопатки положишь… Ведь ты же у нас корифей в утроении счета… А еще у них на рецепции, кажется, полно других игр, так что если тебе вдруг захочется взять что-нибудь… А еще директриса мне говорила, что время от времени можно куда-нибудь выходить… Однажды они, представь, ходили на запись передачи «Вопросы для чемпиона»… Я уверен, тебе там очень понравится!.. А? Что скажешь? Как тебе эта передача? Ведь нравится, правда?.. Смотри-ка, болтаем-болтаем, сами не заметили, как приехали… Ого, и припарковаться есть где… Ужасно удобное заведение, паркуешься прямо перед входом… Да уж, действительно большая редкость… Очень удобно… это очень большой плюс… Ну вот, вот мы и на месте… Все в порядке, ма?

За всю дорогу отец ни на секунду не закрыл рот. Как будто стремился любой ценой пресечь саму возможность какой-нибудь посторонней мысли. Надо было ни в коем случае не дать очевидности проявиться. Хотя сочинять всякие небылицы про коктейль, может, и не стоило. Когда мы приехали, весь персонал был с бабушкой, разумеется, любезен, но ничего из ряда вон выходящего предусмотрено не было. Жизнь шла своим чередом. Старики начали ее разглядывать, и мне показалось, что они намного старше ее. То ли бабушка молодо выглядела, то ли там собрались одни столетние. Это не был дом престарелых, где живут люди преклонного возраста, но еще бодрые телом и духом. Это были не престарелые, это были умирающие. Люди, которые до последнего пытались быть самостоятельными, независимыми и дали привезти себя в эту богадельню, когда их перестали держать ноги. Вокруг я видел изможденные, сморщенные лица на полпути из жизни в смерть. Мужчины и женщины, обреченные влачить последние месяцы или дни своего существования. Меня глубоко потрясло количество людей в инвалидных колясках. Совершенно очевидно, что дружбы здесь бабушка ни с кем не заведет.

Мы разыскали ее комнату. Она была невелика, но, как ни странно, довольно мило обставлена. Там стояли кровать, шкаф и маленький холодильник. Отец пообещал, что купит бабушке новый телевизор. Он собирался продолжить свой монолог, начатый в машине, но бабушка прервала его на полуслове и заверила, что все в порядке, а потом объявила, что хочет отдохнуть. Я ощущал комок под ложечкой оттого, что надо ее тут оставить. В коридоре отец продолжал ломать комедию, теперь уже для меня. Он твердил, что бабушке будет очень хорошо и что теперь он за нее спокоен. Эта фраза звучала как крик о помощи. Вот уже несколько часов он говорил в полном одиночестве и с отчаянием ждал, когда кто-нибудь ему ответит. Когда кто-нибудь скажет то, что я в итоге и сказал: «Да, конечно, ей будет хорошо».

И все равно с самого первого дня я знал, что добром это не кончится.

8

Воспоминание моего отца

Отец относится к той категории людей, которые выстраивают мифологию своей жизни на какой-нибудь одной истории. Эту историю близкие тысячу раз слышали, поэтому каждый норовил подсказать. В юности отец был довольно замкнут, не в ладах с собственным телом, всего стеснялся. Авторитет деда парализовал в нем волю. Отец внимательно наблюдал за девушками, мечтал о них и с досадой думал, что, вероятно, всю жизнь будет иметь с ними дело только в мечтах. Потом он решил поставить на девушках крест. Но судьба над ним посмеялась, и именно в тот момент, когда он мысленно ставил крест, он увидел девушку, выходящую из церкви. Абсолютно непонятно почему, но отец испытал к ней неодолимое влечение, безотчетное и всепоглощающее. Он почувствовал: во что бы то ни стало он должен с ней заговорить. Но как только он двинулся ей навстречу, его охватило мучительное чувство. Ему вдруг показалось, что это воспоминание, а не реальность. Подойдя к девушке, он встал у нее на пути и произнес: «Вы так прекрасны, что лучше мне никогда больше вас не видеть». Он сам не знал, почему сказал эту фразу, красивую и в то же время странную. Я предпочитаю опустить подробности, добавляемые отцом по ходу формирования этого воспоминания, потому что всякий раз, как он рассказывал эту историю, он прибавлял что-нибудь новое: то какие-то перипетии, то природные катаклизмы, в результате чего этот короткометражный сюжет приобретал размах голливудского боевика.

Мой отец любил это воспоминание больше всех остальных, потому что считал — и совершенно, надо заметить, справедливо, — что это был единственный раз в его жизни, когда он проявил отвагу, находчивость и шарм. Он не мог прийти в себя от собственной смелости. Но, чтобы придать истории завершенность, необходимо уточнить, что эта девушка стала впоследствии его женой. А потом и моей матерью.

9

В тот день, когда мы отвозили бабушку, поведение отца меня удивило. Я не привык видеть его таким взволнованным: он был сам не свой. Обычно эмоций от него не дождешься. Я понял, что это смятение как-то связано с его собственным положением. Несколько месяцев назад он ушел на пенсию. Он, чья рабочая неделя всегда планировалась секретаршами, стал теперь полноправным хозяином своего времени. Я догадывался, что он понял всю пустоту человеческих отношений в профессиональной области. Работал он в банковской сфере, а последние двадцать лет — в одном и том же банке. Его карьера развивалась поступательно и увенчалась постом директора филиала.

В день его выхода на пенсию в банке устроили пирушку. Получилось все очень даже симпатично, можно даже сказать «сердечно». Был пунш, были красивые слова, чтобы отметить заслуги и достойную карьеру, были дружеские похлопывания по спине. Коллеги скинулись (некоторые наверняка ворчали, жаль расставаться с десятью евро, но что поделаешь, положение обязывает) и подарили ему поездку в Тунис со скидкой — в клубный отель, только дату надо было выбирать из самых нетуристических. Потом, наверное, каждый вернулся к своим занятиям, и у стола их осталось двое-трое. Отец помог расставить все по местам, выбросить пластмассовые стаканчики. Это был последний жест в его профессиональной жизни. Одна из коллег, увидев, что в бутылке еще остался яблочный сок, сказала, дружески улыбаясь: «Слушай, а забери его домой». Он подчинился не моргнув, чтобы скрыть унизительность момента: столько лет он занимал важный пост, был незаменим, а тут явится домой с остатками сока. Современный вариант чествования.

Судя по всему, отца это подкосило. Хотя я не настолько ему близок, чтобы говорить с уверенностью. Первое время он регулярно заходил в банк, и все делали вид, что рады его видеть. Работники принимались вспоминать забавные или удивительные истории, которые, пройдя сквозь фильтр времени, стали никому не интересны. Отец обменивался с коллегами обычным «как дела?», а поскольку дела шли прекрасно, то больше говорить было не о чем. Он желал всем хорошего дня и обещал зайти как-нибудь еще. Потом настал день, когда эта формула вежливости превратилась в ложь, и отец заходить перестал. И никто не поинтересовался, где он и что он. Еще какое-то время спустя отец начал задавать себе вопрос: «А не упустил ли я чего-нибудь важного, делая ставку только на карьеру? Чего-нибудь действительно значимого, общечеловеческого?» Этот вопрос, надо полагать, встал для него в тот момент, когда умер мой дед, и теперь, когда бабушка оказалась в доме престарелых, он зазвучал с новой силой. В его заботе о матери я угадывал страх перед собственной старостью. Как ни странно, меня его состояние трогало. Отец пребывал в замешательстве, колеблясь между ролью сына и ролью стареющего мужчины. Он был совершенно выбит из колеи, и это делало его восприимчивым к чужим несчастьям. Не забуду, как он в машине изображал из себя стюардессу.

К семейному портрету, который я уже набросал, пора добавить мою мать. Сам удивляюсь, что она до сих пор не появилась в моем рассказе. По правде говоря, в то лето мы ее почти не видели. Возможно, будь она во Франции, отец не переживал бы так из-за бабушки.

Главной в его жизни всегда была жена. Другие женщины ценили бы такую эмоциональную иерархию, но моя мать воспринимала вещи иначе. Она всегда была рада куда-нибудь сбежать. Как и отец, она оказалась перед пугающей равниной времени — выходом на пенсию. Мама преподавала историю в коллеже и в последние годы делала это все с большим трудом. Она любила свою профессию, преподавание было ее призванием, но даже я чувствовал, как тяжело ей тянуть эту лямку. Всю жизнь я слышал от нее: «Вот уйду на пенсию и смогу делать то, смогу делать сё…» Ей и в голову не приходило, что ее золотая мечта может обернуться кошмаром — но я забегаю вперед. Пока что она наслаждалась свободой. В первое же лето, когда ей не надо было готовиться к началу учебного года, она собрала вещички и укатила с подружками в длиннющее путешествие.

В тот момент, когда бабушку поместили в дом престарелых, моя мама путешествовала по России. Она решила прокатиться по Золотому кольцу и объехать русские монастыри. С давних времен она любила места религиозного культа, хотя обряды не соблюдала. Ей очень нравились православные церкви, где пахло ладаном — «запах вечности», говорила она. Я прекрасно помню, как она говорила это, когда я был маленьким. На Пасху мы ходили в церковь на рю Дарю, и она шептала: «Понюхай, как здесь здорово пахнет, так пахнет вечность». Мне очень нравилось нюхать вечность моим маленьким детским носиком. Все вокруг казалось мне волшебно красивым.

В то лето из путешествия она прислала мне письмо и фотографию, где она стоит под гигантской статуей Ленина. Меня это удивило: она ведь прекрасно знала, что когда большевики пришли к власти, первым делом они начали разрушать храмы. И вот она, которая обожает церкви и монастыри, как ни в чем не бывало, с лучезарной улыбкой позирует на фоне Ленина. На той фотографии у нее необыкновенно счастливый вид. Подозрительно счастливый. Я был удивлен, когда она собралась в путешествие сразу по окончании учебного года. Что ей теперь мешало перенести поездку на осень? В сентябре цены гораздо ниже. И ей необязательно вписываться в расписание трудящихся масс. Однако она решила упорхнуть немедленно. Похоже на бегство. На страх. Но страх чего? Может, она боялась остаться один на один с моим отцом? Она его любила, в этом не было сомнений. Но им теперь предстояло вместе сидеть дома: днем и ночью с глазу на глаз. Уже не будет никаких конгрессов для банковских работников. Не будет коллективных поездок в Прагу с учениками старших классов. Когда-то мать мечтала об этом моменте, но ее пугала перспектива достичь его одновременно с отцом. Она бы предпочла, чтобы он продолжал работать. Собственно, они на это и рассчитывали, но дирекция банка не предложила отцу остаться. Надо было освобождать место для молодых, поднималось новое поколение. Их поколение могло теперь сидеть дома. Я понимаю родителей: такое непросто пережить. И вполне могу понять, почему мама решила ехать в Россию с началом каникул. Ездить по монастырям, колесить по стране, глубоко застрявшей в прошлом… Вот куда она сбежала: туда, где время застыло и не движется.

10

Воспоминание моей матери

Она выходила из церкви, как вдруг заметила молодого человека, решительно направлявшегося к ней. В тот момент она ужасно перепугалась. Юноша шел уверенно, глядя на нее безумными глазами, на лбу его блестели капли пота. Он явно собирался с ней заговорить, но, подойдя вплотную и, видно, осознав странность своего порыва, так и не смог вымолвить ни слова. Он встал перед ней истуканом, непроницаемым, как современная картина. Именно так: в этой сцене было что-то от современного искусства. Мгновение спустя мама пришла в себя и хотела сделать шаг в сторону. И тогда мой будущий отец сказал моей будущей матери: «Вы так прекрасны, что лучше мне никогда больше вас не видеть». И пошел прочь так же решительно, как подошел. Моя мать не забыла этот эпизод, во-первых, потому, что он был весьма оригинален, а еще потому, что в тот момент и предположить не могла, что когда-нибудь выйдет замуж за этого психа. Тогда она подумала: «Ненормальный какой-то!»

11

Вскоре я заметил, что составил себе неверное представление о моем шефе. Не помню, кто из писателей сказал: «Остерегайтесь первого впечатления, оно может оказаться верным». Не исключено, что Фицджеральд. Очень может быть, что Фицджеральд. Положим, что Фицджеральд. Так или иначе, в моем случае постулат не сработал. За булькающим смехом, за навязчивостью скрывался добрый человек, которому суждено было сыграть немаловажную роль в моей жизни. И главная причина заключалась в том, что он первый заговорил со мной как с писателем. Для меня, напрочь лишенного честолюбия, никогда не верившего в успех, такое отношение было неожиданностью. Когда он заводил речь о литературе, или о политике, или об истории, то заявлял: «Ты как писатель должен это знать». Я, разумеется, понятия не имел, о чем он говорит, но это не могло поколебать его глубокого уважения ко мне.

Ему было любопытно, о чем мой роман. Но прямых вопросов он не задавал и интересовался сюжетом без фамильярности и напора:

— Не хочешь говорить — не надо, я вполне могу это понять. Вы, писатели, обожаете наводить тень на плетень. Уж я-то знаю.

— Хочешь мое мнение? Тебе надо написать исторический роман. На них всегда спрос. Что-нибудь из Второй мировой. Народ на это клюет. Холокост — вот сильная тема.

— Спасибо за совет. Я подумаю.

Я не стал ему говорить, что несколько раз пытался написать роман о коллаборационизме. О последних днях коллаборационистов, буквально накануне разоблачения. Когда все мелкие начальники времен оккупации разом оказались под ударом. Я подробнейшим образом изучил обстоятельства исчезновения Робера Бразильяка, когда он прятался в комнате для прислуги, и, чтобы заставить его сдаться, арестовали его мать. Я часто думал об этих днях падения режима. Еще я пытался написать сцену, когда де Голль сидит один в своем кабинете, решая участь Бразильяка. И отправляет его на смерть. Я много думал об этом непреклонном борце, настоящем солдате, отважном генерале, возглавившем освобождение Франции, которому пришлось росчерком пера лишить человека жизни. Я и весь роман-то задумал ради этой сцены. Но так часто ее воображал, что написать не смог. Одержимость мешает творчеству. То же самое, кстати, касается женщин. И потом, у меня накопилось слишком много записей. Я буквально тонул в материалах. В общем, я ухватился за этот предлог, чтобы отказаться от своего замысла. Нужны красивые предлоги, чтобы, не признавая себя слабаком, отречься от амбициозных планов.

Жерар (шеф потребовал, чтобы я называл его по имени) пришел в тот вечер и принес вентилятор.

— Не могу же я позволить тебе работать в таких условиях. Тут как в метро в часы пик.

— Ну да, пожалуй.

— Или как в сауне. Как в сауне, где тебя заперли.

— Да, тоже похоже. Хорошее сравнение.

— Или как в пустыне Невады! Вот именно, как в пустыне. Знаешь, есть такая пустыня, Долина Смерти называется. Там вообще невозможно находиться. Нечем дышать. Не приведи господи, если бензин кончится. Тогда крышка.

Не знаю, зачем он так старался подобрать сравнения для жары. В тот год в Париже стояла невероятная, небывалая, изнуряющая жара. Она останется в памяти французов как «страшное знойное лето». Я поблагодарил шефа за вентилятор. Меня тронуло, что он явился среди ночи, чтобы улучшить мне условия труда. Включив вентилятор, он устроился в огромном кресле. Потом пересел на диванчик напротив. Затем встал и остановился посреди холла. Казалось, он колеблется. Интересно, что он задумал, соображал я.

— Хороший вентилятор, действительно воздух гонит. И радиус действия широкий. Где бы ты ни находился, везде ветерок щекочет. Нет, правда, хорошая штука.

— Да, конечно, так лучше.

Я не знал, как поддержать разговор. Я видел, что он пытается установить между нами взаимопонимание, но не мог придумать, о чем бы его спросить. Его фразы превращались для меня в безапелляционные сентенции, констатацию истины в последней инстанции. Есть люди, способные говорить часами и ничего при этом не сказать, они могут рассуждать о погоде, могут развить целую теорию касательно облачка — и всё лишь для того, чтобы оттянуть момент возвращения домой. Жерар относился к этой категории, я же был не способен сочинить ни одной фразы для поддержания беседы.

Возможно, именно поэтому я вдруг стал рассказывать ему про бабушку. И поделился своими страхами — практически чтобы сделать ему приятное. Но быстро понял, что мне и самому необходимо с кем-то об этом поговорить. Лучше всего с человеком, который не знает моей семьи. Несколько дней меня мучили видения дома престарелых. Мне казалось, что я побывал в зале ожидания на полпути к смерти. Ни о чем другом я больше думать не мог. Наверное, это был признак незрелости, но я впервые задумался о собственной старости и о деградации, которая когда-нибудь ждет меня самого. Я попеременно испытывал то острую потребность жить полной жизнью, то чувство опустошенности. Все представлялось мне бессмысленным и ненужным.

То лето оказалось смертоносным. Старики перестали быть незаметными: они дружно заполнили морги. Своеобразная форма протеста. Пресса отозвалась, поставив вопрос ребром: как европейская страна может позволить своим старикам вот так умирать? Впрочем, ответ был очевиден. Именно потому, что мы европейская страна, и случилась эта катастрофа. У европейцев отсутствует традиция заботы о стариках. Французы с этим столкнулись впервые. Неожиданно обнаружилось огромное количество старых людей, одиноко умиравших в своих квартирах. Жерар был счастлив, что нашелся такой замечательный сюжет для беседы.

Он пустился в пространные рассуждения, перебивать его мне не хотелось. Легко судить о проблеме, от которой ты сам далек; а он-то что будет делать со своими стариками через несколько лет? Он ругал тех, кто, нежась на солнышке, между двумя прохладительными аперитивами наконец вспоминает о своих престарелых родителях и хватается за телефон, дабы избавиться от чувства вины:

— Да, мам, напоминаю: надо больше пить… Это очень важно… Не забывай… Они сказали, два литра в день… Ну ладно, мы тебя все целуем… Мы тут тебе открытку отправили, скоро получишь… Думаем о тебе! Ну все, пока… Главное — не забывай пить…

Жерар был очень горд своей мизансценкой, мне же было не до смеха: я тоже готовился вступить в общество почтовой открытки. Я буду среди тех, кто изредка звонит и кому эти звонки в тягость, потому что нечего сказать и страшно спрашивать, как дела, — ведь дела-то плохи. А потом в разговоре начинают возникать паузы, и тогда старики, чтобы эти паузы заполнить, начинают жаловаться: у них-де там болит, сям болит, то ноги, то зубы, то глаза; да какая разница что, главное, они говорят о том единственном, что их занимает, — о своей боли. Ты слушаешь их жалобы и с готовностью утешаешь, мол, все пройдет, а сам ужасаешься, потому что это же кошмар, когда все время что-то болит. И начинаешь понимать, что и тебя ждет та же участь, та же агония, те же страдания, сопровождающие малейшее движение.

Спохватившись, Жерар предложил:

— А не пригласить ли твою бабушку к нам в отель? На день-другой. Чтобы она немножко развеялась.

— Спасибо, очень любезно с вашей стороны. Только я не уверен, что она захочет.

— А может, ей вентилятор нужен? У нее там есть вентилятор? Люди их сейчас с руками отрывают. Дефицит, прямо как в военное время. Но я могу достать, если надо. У меня есть связи.

— Спасибо, вентилятор у нее есть.

— В общем, не стесняйся. Если что нужно, скажи.

В этот момент на лестнице появился постоялец. Он был весь какой-то помятый, точно спал в чемодане.

— Нет ли у вас минеральной воды? — спросил он. — Я уже выпил те две бутылки, что в мини-баре.

— Воды? А, черт… Впрочем, найдется… Я принесу вам в номер, — сказал, смутившись, Жерар.

Когда постоялец поднялся к себе, Жерар шепнул:

— Слава богу, у меня упаковка из шести бутылок в багажнике. Мы спасены.

И выбежал из холла, подобно супергерою, спасающему планету от жажды. Оставшись один, я подошел к вентилятору, подставил лицо ветерку и расплылся в улыбке.

12

Воспоминание Фрэнсиса Скотта Фицджеральда

Этот американский писатель мог бы купаться в дивных воспоминаниях. Отзвуки праздника, запах женских духов, брызги шампанского, золотые дни на Французской Ривьере… да только все это осталось в прошлом. Теперь он — ничто и влачит жалкое существование где-то в Голливуде. Он пытается подрабатывать, предлагает себя кому ни попадя, но он никому не нужен, все про него забыли. Его жизнь разматывается назад, подталкивая его в небытие. Больной, впавший в отчаяние, он случайно узнает, что в Лос-Анджелесе какая-то театральная труппа репетирует пьесу по его новелле «Алмаз величиной с отель „Риц“». Он едет туда. Приводит себя в порядок, элегантно одевается, нанимает дорогую машину. Когда он входит в зал, он сначала разочарован. Перед ним труппа любителей. Он наблюдает за молодыми людьми и постепенно проникается к ним симпатией, ведь молодость — это его потерянный рай. Он подходит ближе, актеры его замечают. Они замирают и смотрят на него. Сейчас они его узнают и будут страшно рады встретиться с автором текста, который они репетируют. Но нет, они вовсе не рады. Какой-то молодой человек сильно раздражен заминкой, возможно, это режиссер, он не скрывает досады. Он спрашивает у Фицджеральда, какого черта он делает в зале и кто вообще впустил его в театр. Писатель изумлен, с другой стороны, он уже привык, что его не узнают. Он не признается, кто он. Но в этот момент к нему подходит девушка, очень красивая, с длинными гладкими волосами. На ее лице написано величайшее изумление. Она произносит: «А мы думали, вас уже нет на свете». Именно эту фразу автор «Великого Гэтсби» будет помнить до конца своих дней.

13

Лето осталось позади, удушающая жара спала, и у нас в семье сложился новый распорядок. Бабушку мы навещали по очереди. Чаще всего к ней ездили отец или я. Я садился на краешек кровати и звал пройтись по парку или выбраться в город, поесть мороженого. Она отвечала, что ей не хочется, но очень мило с моей стороны, что я о ней забочусь. Всякий раз я уходил подавленный. И думал: «Почему я оставляю ее здесь? Ведь она так меня любила, всегда меня утешала. Она варила мне супы и готовила мусаку. Как же я могу ее бросить?» А она изо всех сил старалась сделать так, чтобы визиты к ней не были для меня тягостными. Всем своим видом показывала, что живется ей неплохо и хоть ей и трудновато пока на новом месте, но она привыкнет. Ее деликатность только усугубляла во мне чувство вины. Лучше бы она ворчала и капризничала — мне было бы легче.

Мы прогуливались с ней по коридорам дома престарелых. Взгляд мой скользил по жутким картинкам, украшавшим стены. Жизнь стариков и без того не богата радостями, зачем же, думал я, подвергать их еще и этой пытке? В основном это были депрессивные пейзажи, способные вызвать повальную суицидальную реакцию. Одна из картин изображала корову. Художник, наверно, был из местных обитателей, и его работу выставили, чтобы сделать ему приятное. Мы навели справки, но никто не знал ни автора этого несусветного творения, ни почему оно тут висит. Эстетика никого не заботила. Мое отвращение к этой картине повлекло за собой странную вещь: всякий раз, приезжая к бабушке, я останавливался и смотрел на нее. Корова стала частью моей жизни. На веки вечные ей суждено было остаться для меня воплощением уродства. А это немало — иметь на горизонте маяк, к которому ни при каких обстоятельствах нельзя приближаться. Всю жизнь потом я бежал и бежал прочь от этой коровы.

Бабушка разделяла мое отвращение, и мы с ней понимающе хихикали. В те дни, когда я чувствовал, что ей плохо, когда она маялась, не находя себе места, я шептал ей на ухо: «Пошли проведаем корову? Повеселимся». И бабушка улыбалась. В сущности, человек, повесивший на стену этот кошмар, был настоящий гений. Он понял: чтобы победить уродство, надо довести его до высшей точки. В конце концов я даже стал бояться, как бы картину не сняли. Эта корова дарила нам бесконечно радостные минуты. Бабушка, обладавшая врожденным изяществом и утонченным вкусом, была эстеткой до мозга костей. Должно быть, моя любовь к словам тоже от нее. Она мне часто повторяла:

— Стареть надо в окружении красоты. Вернее, старея, надо искать утешение в красоте.

— Да, конечно…

— Надо общаться с красивыми людьми, смотреть на красивые пейзажи, на хорошие картины. Я столько ужасов видела в своей жизни. Почему теперь я должна каждый день наблюдать человеческий распад?

Что тут скажешь? Бабушка была права. На каждом шагу мы сталкивались со стариками, уже не справлявшимися с элементарными функциями: говорить, ходить, содержать себя в чистоте. Они нам не давали проходу, все время чего-то от нас хотели: один все требовал сигарету, другой просил мой сотовый, чтобы позвонить родным. Было ощущение, что мы в сумасшедшем доме. Среди всех этих человеческих развалин один вызывал у меня особое сочувствие. Я даже узнал, как его зовут: месье Мартинез. Вот только имени не помню — то ли Гастон, то ли Жильбер… Да какая, в сущности, разница? Его невозможно было не заметить, он всегда сидел в коридоре, на одном и том же месте, свесив голову и пуская слюни на салфетку, заткнутую за ворот свитера. Я с ним неизменно здоровался, хотя он никогда не отвечал. Вечером санитар перевозил его обратно в его комнату. Месье Мартинез вел себя тихо, что с ним происходит, не осознавал, и трудно было поверить, что он вообще жив. К нему почти никогда никто не приходил. Я пытался угадать, о чем он думает дни напролет, да и думает ли вообще, в состоянии ли он думать.

Постепенно я начал иначе смотреть на обитателей этого заведения. Смотреть по-настоящему. Не как на тени, бродящие по коридору, а как на мужчин и женщин, проживших полноценные жизни. Еще не так давно они получали письма, которые почтальон бросал им в ящик, мучились, ища место для парковки, мчались сломя голову, чтобы не опоздать на важную встречу; переживали или радовались из-за сердечных дел; были потрясены, когда человек впервые ступил на поверхность Луны; бросали курить, боясь не дожить до старости; ссорились и мирились с друзьями, теряли багаж, путешествуя по Италии; с нетерпением ждали своего совершеннолетия, — и все для того, чтобы теперь оказаться в доме престарелых. А ведь когда-то им было столько же, сколько мне. И мне когда-нибудь будет столько же, сколько им сейчас. Я хожу мимо тех, кем рано или поздно стану.

И наконец, чтобы покончить с темой уродства, надо рассказать про трапезы. Для бабушки это были самые тяжелые моменты. Дважды, днем и вечером (завтрак приносили в комнату), надо было садиться за стол с женщиной, один вид которой мог отбить аппетит навсегда. Да и какой тут аппетит? Меню, мягко говоря, разнообразием не отличалось.

— Это только кажется, что оно сегодня другое. На самом деле они просто меняют слова, — говорила бабушка. — Давай посмотрим, что они предлагают на этот раз.

Мы пошли в холл, где вывешивалась информация. Вторник был днем кино. Начало в 15.00. «Большая прогулка» — на случай, если кто еще не видел. Рядом с афишей — меню.

                      ОБЕД Суп-пюре из кабачков с базиликом               Туренский салат        Филе мерлана с укропом    Фенхель под кремовым соусом               Сырная тарелка             Молочный десерт                       УЖИН                  Суп «креси»          Запеканка «пармантье»                Салат айсберг      Корзинка сезонных фруктов

Дирекция явно стремилась представить вещи в приятном свете. Можно было даже подумать, что речь идет о настоящем французском меню, но бабушка пояснила:

— Видишь, они украшают меню словами. Салат — это всего лишь салат, а «туренский» добавлено для того, чтобы возникло впечатление, будто у нас гастрономическое путешествие. Или возьми, к примеру, суп «креси»… Где там «креси»! Просто протертые овощи с водой.

— А я даже не знаю, что такое суп «креси»…

— Но гвоздь программы, смотри, это салат айсберг!

— Да, это сильно.

— Они смеются над нами. Как же, сейчас слюнки потекут!

Я любил, когда бабушка начинала иронизировать. Еда была главной темой ее жалоб, и, начав, она уже не могла остановиться. Она терпеть не могла вареное, пареное, протертое.

— Они совсем не думают о тех, у кого еще остались зубы во рту. Все, чем они нас кормят, рассчитано на беззубых стариков. Это же дискриминация!

Я расхохотался. Мгновение спустя бабушка тоже смеялась. Она не сразу почувствовала комизм ситуации. Я сказал, что поддержу ее в борьбе, где она будет выступать в роли Че Гевары армии зубастых. Потом ее смех иссяк. И в самом деле, веселого было мало. Я сказал:

— А пошли пообедаем где-нибудь в городе в следующий раз. Тут недалеко есть брассерия, там морепродуктами кормят.

— Да ты разоришься.

— А я не говорил, что платить буду я…

— Увы, у меня нет денег. Твой отец дает мне немного, когда мне очень надо. Можешь себе представить? Мой сын дает мне на карманные расходы!

Она произнесла это с улыбкой, но я понял, что это еще один бастион, который она сдала противнику в борьбе за независимость. Принимать решения за стариков — мера, безусловно, необходимая, но в нашем случае отец, кажется, поторопился. У бабушки с головой пока что было все в порядке, и она очень хорошо сознавала, чего ее лишают.

Мы еще немного походили, прежде чем сесть перед экраном в ожидании фильма. Никого в холле не было. Перед нами стоял огромный телевизор. Де Фюнес произнес свою знаменитую фразу: But alors… you are french, и мы засмеялись, будто слышали ее впервые. По правде говоря, фильм этот можно смотреть сотни раз, удовольствие получаешь не меньшее. Эпизоды, как оказалось, с течением времени нисколько не замылились. Они не стареют. Мне на память пришло выражение, которое я очень люблю: «У этого фильма нет ни морщинки».

14

Воспоминание Гастона Мартинеза

Несколько десятков лет назад Гастон Мартинез пал жертвой пылкой любви. Он был боксером и героем довоенного поколения (многие все еще помнят его легендарную встречу с полуфранцузом-полуаргентинцем Раулем Пересом). Так вот, влюбившись, он решил бросить спортивную карьеру. Его друзья, тренер, родственники — все уговаривали его не делать этой глупости, но он был непреклонен: такая вот любовь. Впрочем, слово «влюбился» не совсем точно, потому что его избранницей была девочка, с которой он в детстве играл в песочнице. Ему казалось, что он любит ее с самого рождения. Она очень волновалась, когда он выходил на ринг, боялась, что ему сломают нос — ведь он был настоящий красавец. Чтобы не мучить свою невесту, Гастон бросил бокс.

Элеонора (так звали девушку) была школьной учительницей, и по вечерам они любили вместе читать ученические тетради. Хотя Гастон и зарабатывал на жизнь руками, ума он был незаурядного. Он продолжал любить Элеонору всем сердцем, и вскоре у них родилась дочка, которую они назвали Анной в честь Анны Карениной. А потом Гастон встретил другую женщину. Он и не думал, что такое возможно. Женщины провожали его глазами, он это видел, но считал себя неуязвимым для стрел Амура: ведь он любил Элеонору. Наверное, он сразу понял, что доводы рассудка в этом случае не властны, что эта новая женщина, недавно поселившаяся с ними по соседству, носившая имя Лиза и ставшая в конце концов его Лизой, перевернула все устои. Об этом периоде он вспоминал с ужасом: ему приходилось разрываться между двумя женщинами, двумя жизнями. Он лгал одной и делал другую соучастницей своего обмана. Ему казалось, что сложившаяся ситуация — наихудшее из наказаний. Любить двух женщин сразу! Шли недели. Он не находил себе места. Даже начал худеть. Потерять Элеонору было для него немыслимо. Потерять Лизу — тоже. Наконец он принял решение, необъяснимое с точки зрения разума, но это было для него единственной возможностью выжить. Он уехал из Франции. Не в силах сделать выбор между двумя женщинами, он решил бросить обеих.

Прошло несколько месяцев, и он вернулся домой. Однажды вечером, никого не предупредив, он вошел в свою квартиру. Его жена сидела в гостиной, как в день его отъезда. Она встретила его молча, прекрасная в своем безмолвии. Время никак на ней не отразилось. Они ничего не сказали друг другу и сразу пошли в кровать. До этого, войдя в подъезд, Гастон заметил, что имя Лизы исчезло с ее почтового ящика. Значит, он никогда больше о ней не услышит. Ему стало хорошо, и он не понимал уже, зачем нужны были эти страдания, которые теперь можно забыть. Конечно, забыть не удалось, но боль — хотя бы боль наконец утихла. Посреди ночи Элеонора включила свет. Ей хотелось снова увидеть мужчину, по которому она так тосковала. Что она ему скажет? Упрекнет? Пожалуется на страдания? Нет. Она произнесла: «Любимый, ты так прекрасен».

15

Отец позвонил мне, чтобы попросить об одном деле. Умерла бабушкина подруга, и бабушка во что бы то ни стало хотела поехать на похороны. Отец не мог ее отвезти и надеялся, что это сделаю я.

— Ты доставишь ей огромное удовольствие, — добавил он.

— Хорошо, я поеду, — согласился я.

— Спасибо тебе. Возьми мою машину, — поспешил сказать он, будто хотел так или иначе, хотя бы материально, участвовать в этом мрачном мероприятии. Повесив трубку, я задумался о том, что он сказал. «Ты доставишь ей огромное удовольствие». И еще: «Она во что бы то ни стало хочет…» Отец был прав: бабушка, которая отказывалась выйти погулять, съездить со мной в музей, ссылаясь то на усталость, то на боли, тем не менее готова была найти в себе силы присутствовать на похоронах. В определенном возрасте люди выходят из дому единственно ради того, чтобы проводить кого-нибудь в последний путь. Я не очень это понимаю. Неужели и мне с приближением смерти начнут доставлять удовольствие похороны? А может быть, наоборот, не захочется видеть то, что в скором времени ждет меня самого? А может, старики ходят на похороны из страха, что на их собственные похороны никто не придет? Что-то вроде «ты мне — я тебе». Нет, чушь. Как может мертвец отплатить услугой за услугу? Ведь если мы кого-то хороним, то на наши похороны он уже точно не придет. Это услуга бескорыстная. Моя теория не работала. Нет, правда, я решительно не понимал, почему бабушка хочет туда поехать во что бы то ни стало. Тем более что умершая старушка не была ее близкой подругой. С годами они виделись все реже и реже, а теперь уж и вовсе никогда не увидятся. Наверное, лучше ее саму об этом спросить. (Но обстоятельства сложились так, что я ничего у нее так и не спросил.)

Входя в дом престарелых, я понял, что произошло нечто исключительное. Я пошел на пост расспросить дежурного администратора. Эта дама мне не нравилась. Ей было под пятьдесят, но приятностью она, видимо, никогда не отличалась (хотя эти два факта между собой никак не связаны). Когда бы я с ней ни встретился, она всегда кипела злобой. Было в ней что-то эсэсовское. Она говорила, что ждет не дождется пенсии, а меня так и подмывало посоветовать ей уже сейчас забронировать здесь комнату. Странно, думал я, что женщина, ежедневно наблюдающая убожество старости, так торопит события. Ее агрессивность была, возможно, следствием глубокой женской неудовлетворенности, или обусловлена ее знаком зодиака, или, наконец, просто сволочным характером. Так или иначе, она объявила:

— У нас самоубийство. Девяностолетняя бабка сиганула из окна в своей комнате.

— …

— Жаль, теперь из-за нее придется отменить спектакль. К нам должны были приехать выпускники театральных курсов Симона. Идиотизм. Не могла подождать до завтра.

Именно так она и сказала. Нелепо, что я, по прошествии лет, до сих пор помню эту фразу, а вот иные строфы Поля Элюара, хоть и вертятся на языке, а вспомнить не могу. Почему всякие глупости застревают в мозгу прочнее, чем красота?

Я ушел. Кроме этой курицы, все остальные были глубоко потрясены. В холле и коридорах царила тишина. Санитары унесли тело. Несколько дней потом уборщики тщетно пытались отмыть кровь с асфальта под окном 323-й комнаты. Директриса опасалась, что другие старики могут последовать примеру самоубийцы — иногда суицид оказывается заразным. Но на этот раз обошлось. Других попыток не было — во всяком случае пока.

У меня долго стояла перед глазами эта картина: старая женщина, бросающаяся из окна. Какой храбростью надо обладать, чтобы решиться на такое. В старости для некоторых существование как будто достигает некой черты и жизнь теряет смысл. Я видел, как восьмидесятилетние пытались уморить себя голодом. Последняя возможность самим принять решение. Они борются теми способами, которые им доступны, зажимая рот, выплевывая, исторгая пищу. Большинство стариков, которых я видел в доме престарелых, хотели умереть. Правда, они говорили не «умереть», а «уйти». Или еще «покончить со всем», что подчеркивало мучительность их существования. Наверно, им казалось, что эта пытка не кончится никогда. Говорят, человек боится смерти. Странно, я видел совсем другое. Видел ожидание смерти. Видел страх: а вдруг она не придет?

Я думал, что застану бабушку в расстроенных чувствах и она, скорее всего, откажется ехать на похороны подруги. Но нет, она ждала меня, готовая к выходу. Более того, даже надушилась. У меня это не укладывалось в голове: с одной стороны, бабушка, ухоженная, нарядная, с другой — самое страшное, что есть на свете. Я спросил, знает ли она, что случилось. Она знала, но это ее словно не касалось. Она была сосредоточена на нашей поездке. Позже я понял, что у нас по-разному идет время. Три дня она жила тем, что готовилась к похоронам подруги. Это была светлая точка на горизонте, к которой она шла. Смысл трех суток существования. Пока ожидаемое событие не произошло, все остальное не имело значения.

Мы уже сели в машину, а я все никак не мог перестать думать о случившемся.

— Ты знала ее? Ту женщину, что выбросилась…

— Нет. Она не выходила из своей комнаты.

— Разве ее не вывозили в холл?

— Она почти не могла двигаться. Не знаю, как она ухитрилась забраться на окно. Мне кажется, ей кто-то помог.

— Ты что, серьезно?

— Во всяком случае, мне так кажется. Я не знаю, дорогой. Просто это странно, вот и все.

Внешне она казалась равнодушной. Но я-то знал лучше, чем кто-либо другой, какая она добрая и отзывчивая. Мы замолчали. Через некоторое время бабушка спросила, нельзя ли включить музыку. Нам попалась песня Сержа Генсбура «Я пришел сказать, что ухожу». Джейн Биркин могла бы расценить ее как объявление о разрыве, хотя на самом деле речь шла о времени, которое ушло безвозвратно: «Вспомнишь, печалясь, дни, что промчались…». Мелодия была так печальна и так красива, а слова — такая щемящая перекличка с Верленом, что после утренней оторопи я вдруг расчувствовался, и у меня потекли слезы. Не помню, когда я в последний раз плакал. Но мелодия оказалась сильнее, чем все, что мне пришлось пережить за последние месяцы. На похоронах деда, например, я не плакал. Я отворачивался, чтобы бабушка ничего не заметила. Это же просто абсурд плакать сейчас, когда я везу ее на похороны. Вообще многое в последнее время мне стало казаться абсурдным.

Эта песня так и осталась для меня навсегда связана с той поездкой. Я много раз слышал ее потом то на улице, то у кого-нибудь дома, и всякий раз мысленно переносился в машину, в которой вез бабушку на похороны. Странно: эта мелодия так прочно засела во мне, что я даже помню все моменты, когда слышал ее потом. И неизменно она вызывала во мне множество разных воспоминаний, связанных со звучанием песни, всю гамму ощущений — от горечи до сладости. Они раскрывались поочередно, как русская матрешка, а внутри была самая маленькая фигурка, самое первое воспоминание: я везу бабушку в машине на похороны.

16

Воспоминание Сержа Генсбура

«Диван» — это передача на французском телевидении, созданная Анри Шапье и впервые вышедшая в эфир 4 апреля 1987 года. Идея заключалась в том, чтобы, уложить на диван какую-нибудь знаменитость и задавать ей вопросы, как это делают психоаналитики. За несколько месяцев до смерти, 20 сентября 1989 года, Серж Генсбур принял приглашение на эту передачу. Впрочем, ложиться на диван он не пожелал, отшутившись: «Поваляться я люблю, но только не один». Зато поделился своими воспоминаниями, в частности воспоминаниями детства. Отец его, эмигрант из России, работал пианистом в дансингах и барах. Он-то и научил маленького Люсьена (это настоящее имя артиста) играть на фортепиано. Генсбур считает, что это была лучшая школа. В детстве он каждый день слушал, как играет отец: Баха, Шопена, этюды и прелюдии, а еще Коула Портера и Гершвина. Так что детские воспоминания у него музыкальные. В конце Генсбур произнес элегантную фразу: «Каждый день моего существования был наполнен звуками, предвещавшими мою будущую судьбу».

17

Мы шли по дорожкам кладбища. Порой бабушка останавливалась перед какой-нибудь могилой, и я думал: она глядит на них, как молодая пара, присматривающая себе жилье. Я не мог отделаться от мысли, что в следующий раз приду на кладбище уже не с ней, а к ней. И был подавлен куда больше, чем она сама. И глаза у меня все еще были красные. Она шла к месту церемонии почти бодрым шагом. Вскоре мы присоединились к маленькой группе. Чересчур маленькой, человек десять. День плохо начался и плохо продолжался. Ужасно было присутствовать на таких малолюдных похоронах. Надо быть общительней, думал я, завести себе побольше друзей, желательно моложе себя. Но женщина, которую мы хоронили, как выяснилось, была очень известной, всегда окруженной поклонниками балериной. Звали ее Соня Сенерсон. Большинство ее друзей умерли, а те, кто еще не умер, давно уже были не в состоянии передвигаться. Она дожила до того возраста, когда на похороны приходят лишь близкие родственники. Прописная истина: чем позже умираешь, тем более ты одинок в день своих похорон.

Дети и внуки Сони были счастливы нас видеть. Хотя «счастливы» — слово, не вполне подходящее для ситуации. Скажем так, они были рады, что хоть одна подруга смогла прийти. Какая-то девушка из присутствующих не сводила с меня глаз. Честно говоря, я тоже на нее поглядывал. В общем, мы все время друг на друга смотрели. Трагические события дня заставили меня увидеть в новом свете возможности жизни. Печаль пробудила во мне желание, даже нетерпение. У девушки были длинные волосы, а жизнь наша коротка. Ничего удивительно, что соседство смерти активизирует в нас сексуальную энергию. Впоследствии я много раз в этом убеждался. Но в этот первый раз я был ужасно смущен и столь же возбужден. Еще несколько минут назад жизнь казалась мне ужасной, и вдруг она предстала передо мной как путь, усеянный чувственными открытиями. Боясь себе в этом признаться, я кокетничал с девушкой во время похорон. Православный священник (гм, это понравилось бы моей матери) описывал жизненный путь покойной. Ни на секунду не упуская из виду незнакомку, я все же выхватывал из его речи факты биографии балерины, про которую не знал ничего. Священник говорил о том, как она была знаменита и как великолепно танцевала «Лебединое озеро». Мы стояли перед ее гробом и расхваливали ее антраша, судя по всему легендарные. А я думал о том, как бы раздобыть телефон девушки с длинными волосами, ведь я вряд ли еще где-нибудь ее встречу; общих друзей у нас нет, и тонкая ниточка, соединившая нас, неминуемо оборвется. Этим были поглощены все мои мысли. Женщина, которая покончила с собой сегодня утром чуть ли не у меня на глазах, стерлась из моей памяти. Жизнь вдруг сделалась легкой. А реальность меж тем была такова: гроб, в нем тело балерины в саване, и этот гроб как раз опускают в яму.

Присутствующие молчали. Никто особенно не убивался: эта смерть не была неожиданной. В воцарившейся тишине сквозило что-то тихое, почти ласковое. К нам подошла дочь покойной, которой самой было явно уже за семьдесят. Я не сразу понял, почему она сказала: «Молодой человек, я очень тронута вашим сочувствием».

— Да-да… Мои соболезнования, мадам, — пробормотал я.

Я совсем забыл, что плакал, выходя из машины. Мои глаза лгали о причине моих слез, но это не важно. Наверное, все решили, что я очень впечатлительный. Женщина обратилась к бабушке:

— Знаете, мама часто о вас говорила…

— Мы тоже часто о ней говорили.

— Кажется, она очень любила и вашего мужа. Насколько я понимаю, он удивительный человек.

— …

Бабушка хотела что-то ответить, но не смогла. По ее заминке я понял, что дед постоянно присутствует в ее мыслях и упоминание о нем причинило ей живую боль. Наконец она сказала, безо всякого трагизма в голосе, что этот удивительный человек тоже умер. Женщина сделала сочувственный жест… Сплошная череда соболезнующих реверансов.

Бабушка шепнула мне, что устала и хочет уехать, немедленно. О том, чтобы подойти к девушке, нечего было и думать. Меня это даже устраивало: не придется потом корить себя за трусость. Мы медленно пошли прочь. Я то и дело оборачивался и видел, что девушка не спускает с меня глаз. Чем больше мы отдалялись друг от друга, тем более прекрасной она мне казалась. И тем досаднее было ее терять. На мгновение вспомнилась отцовская история о том, как он сказал моей матери при первой встрече: «Вы так прекрасны, что лучше мне никогда больше вас не видеть». Я даже подумал было вернуться и сказать ей то же самое. Но нет, глупо, страшно глупо, потому что больше всего я хотел увидеть ее снова. И меньше всего мне хотелось, чтобы она пополнила мрачную когорту девушек, с которыми обмениваешься взглядом, улыбкой и думаешь, что у вас с ними могло бы что-то получиться, а в итоге они попадают в самый удручающий список, какой есть на свете, — список упущенных возможностей. Нет, я не хотел, чтобы она вошла в их число. Что же делать? Надо было выбирать: остаться примерным внуком или превратиться в покорителя женских сердец. Я был всецело занят этими мыслями, когда мы подошли к машине.

Я не переставал вспоминать лицо этой девушки, ее улыбку, пробившую брешь в беспросветном унынии этого дня. Как же мне снова ее увидеть? Потом я придумал: буду регулярно навещать могилу бабушкиной подруги — а вдруг и ей придет в голову сделать то же самое? Никто так часто, как я, не будет осыпать цветами могилу Сони Сенерсон.

18

Воспоминание Сони Сенерсон

Муж Сони имел русские корни, и эта русскость заставила его в сорок первом покинуть Францию и отправиться в Россию сражаться в Красной армии. Жена пыталась его отговорить, но все напрасно. Он уехал и пропал без вести, и она осталась одна с дочкой.

Прошло много лет, она смирилась с тем, что будет отныне жить без него. Все свои силы, всю душу она вложила в танец. Она стала великолепной балериной и блистала на многих сценах. Слава ее гремела по всему миру, и в конце концов ее пригласили в Россию. Это была эпоха холодной войны, никто не хотел туда ехать, но она сумела убедить труппу, и гастроль состоялась. О Москве она мечтала, надеясь хоть что-то узнать о муже. Балеты прошли триумфально. Ей удалось добиться встречи с каким-то высокопоставленным чиновником, который обещал помочь. И на следующий день передал ей адрес. Вечером она танцевала с превеликим трудом, все ее мысли были заняты этим клочком бумаги; значит, ее муж жив. Тысячи разных версий крутились у нее в мозгу, и главная, конечно, что в России он женился. Пока гремел гром аплодисментов, она плакала в три ручья, и все сочли это свидетельством ее тонкой психической организации.

Она попросила одного танцора из труппы поехать вместе с ней, надеясь положить конец пытке неизвестностью, длившейся десять лет. Машина остановилась у невысокого дома на московской окраине. В подъезде она поискала его имя на почтовых ящиках, но в России на ящиках имен не пишут. Она неслышно поднялась по лестнице и позвонила в дверь. Открыла женщина, спросила, что ей надо. Ага, значит, действительно дело в женщине. Мгновение спустя она сообразила, что женщина старовата для жены. Значит, не жена. Соня назвала имя своего мужа, и старуха пригласила ее войти. Он был здесь! Он был рядом! Он сидел на стуле, на кухне. Соня замерла. Вот он, мужчина ее жизни, которого она столько лет оплакивала.

Прошла целая минута, в течение которой она на него смотрела. Он не шевелился. Соня сделала несколько шагов вперед и поняла, что он ничего не видит. Он предпочел сгинуть в России, нежели вернуться во Францию слепым. Она подошла вплотную и приникла головой к его плечу. Пройдет несколько месяцев, и ей удастся добиться от советских властей разрешения забрать его во Францию. Однажды вечером он скажет ей: «Я храню в памяти твое лицо».

19

Мы снова сели в машину. Бабушка казалась уставшей, и я предложил заехать в брассерию поесть морепродуктов. Надо было переключиться, доставить себе какое-нибудь удовольствие. Бабушка ответила не сразу, некоторое время она колебалась. Наконец сказала:

— Я бы хотела поехать домой.

Домой? Что ты имеешь в виду?

— Ну, домой, в мою квартиру. Мне хочется там побывать.

Я не знал, что ответить. Никто не говорил бабушке правду. Никто — это значит ни мой отец, ни его братья. Они обещали не продавать квартиру, но обещания не сдержали. Более того, они ничего бабушке не сказали. Все случилось очень быстро — так уж вышло. Когда бабушка уехала, ее сосед сверху позвонил моему отцу и предложил немедленно купить квартиру. Учитывая вялость рынка недвижимости, от такого предложения нельзя было отказываться. И три брата, несмотря на принятое решение, рассудили, что рано или поздно все равно придется это сделать, так почему же не теперь? Сосед был настойчив, и они сдались. Сосед был категоричен, он заявил, что ждать не намерен и либо теперь, либо никогда. Позже я узнал, что за несколько дней до бабушкиного отъезда он встретил ее на лестнице. «Вы уезжаете?» — полюбопытствовал он. «На какое-то время», — ответила бабушка. Сосед понял, что действовать надо быстро. Ему не терпелось увеличить жилплощадь: некуда было девать коллекцию игрушечных паровозиков.

За несколько лет до того бабушка перевела квартиру на старшего сына — чтобы ему потом не платить налог на наследство, кажется. Так что заключить сделку оказалось проще простого. Бабушку решили не волновать и не ставить ее в известность. Она как раз начинала мало-помалу привыкать к дому престарелых. Решили, что скажут потом. Деньги от квартиры никто себе не взял, старший сын положил их на бабушкин счет, с тем чтобы она потом сама придумала, что с ними делать. Этот секрет так бы и остался секретом, но все сложилось иначе: бабушка так настаивала в тот день, что в результате узнала правду. Узнала, что у нее больше нет дома. Что ее дом отныне — дом престарелых.

Я попробовал было отговориться тем, что, мол, нет времени, но бабушка заметила:

— На брассерию время есть, а поехать ко мне — нет?

Мне ужасно не хотелось врать. Не хотелось брать на себя эту роль. И я все ей рассказал. Долгое время бабушка молчала, потом сказала:

— Пожалуйста, отвези меня обратно.

По дороге я попытался, хотя и не слишком убедительно, встать на защиту ее сыновей. Но в глубине души я думал, как она. Я считал, что они не правы, что нельзя было продавать квартиру без бабушкиного согласия.

Когда мы приехали, бабушка поблагодарила меня и поцеловала в лоб. Я предложил проводить ее до комнаты, но она сказала нет. Она сказала нет. Она сказала нет.

Это открытие причинило ей огромную боль. Ей не квартиру было жалко: она тосковала по мебели, по занавескам, по посуде, по столовым приборам. Все это кому-нибудь отдали или, хуже того, выкинули, и от этого она не находила себе места. Ее сыновьям и в голову не пришло, что это может иметь для нее какую-то ценность. Они рассудили, что все это — старый хлам, никому, даже их матери, уже не нужный. Они не понимали, что каждый предмет хранит память: что это не просто вилка, а очень памятная вилка; что одеяло, которое они выбросили на помойку, — то самое одеяло, что согревало ее много зим подряд; они раз и навсегда погасили лампу, под которой она перед сном прочла столько книг. Уничтожить все это и не сказать бабушке ни слова значило подтолкнуть ее к могиле. И сколько бы они теперь ни извинялись, ни объясняли, что это была уникальная возможность удачно продать квартиру, ничего не помогало. Бабушка упорствовала в своей обиде и намерена была умереть, так и не помирившись со своими детьми.

Это тяжело подействовало на моего отца. Он был к матери ближе, чем его братья, и всегда старался исполнять свой долг. И вот теперь она с ним не разговаривала. Каждую ночь он дрожал от мысли, что она умрет. Умрет, не простив. И пожаловаться было некому. Моя мама постоянно была в разъездах. Она беспрестанно шарила по интернету, ища горящие туры, но, к удивлению отца, всегда уезжала одна, с собой не звала. Странная история. Когда она возвращалась, то не знала, куда себя деть, и старалась улизнуть при первой возможности. Мы еще не поняли, что в этом непрерывном бегстве было много настораживающего. Мы думали, она наслаждается свободой и новой жизнью, не понимая, что от этой новой жизни она как раз и бежит. Отец был подавлен и впервые не скрывал этого. Именно его удрученность и заставила бабушку сменить гнев на милость. В один прекрасный день она раскрыла ему объятия, пожурив:

— Смотри больше так никогда не делай.

— Что ты, мама, конечно… Обещаю… Прости, пожалуйста..

Они оба были удивлены этой сценой. Шаг в прошлое. Будто маленький мальчик просил у мамы прощения за серьезную провинность. Когда отец был прощен (это было как возврат к жизни), бабушка сказала, что ей нужны деньги:

— Я хочу сходить к парикмахеру.

Отец был на седьмом небе от счастья, что он снова стал нужен.

20

Воспоминание соседа, владельца бывшей бабушкиной квартиры

Тринадцатилетним подростком он оказался во власти эротических фантазий, предметом коих была соседка, тридцатилетняя замужняя дама, чувственная и красивая, с пышным бюстом в придачу. Каждую ночь он воображал себя Робинзоном Крузо, выброшенным волной — но не на остров, а на грудь соседки. Он мечтал провести там всю жизнь, убежденный, что лучшего места на земле нет. И вот ему в голову пришла мысль проделать в стене отверстие. По его догадкам, именно за этой стеной находилась соседская спальня. «В спальне ведь не только спят», — хихикал подросток, строя коварные планы. Воспользовавшись отлучкой отца (тот служил машинистом на железной дороге и подолгу отсутствовал), он начал трудиться. Понятное дело, добром это не кончилось. Соседи обнаружили в стене дыру и пожаловались куда следует. Отец парня уладил дело без скандала, возместив соседям ущерб, а сыну влепил затрещину с криком: «Ты что, совсем больной, с мозгами не все в порядке?» Так вот печально и завершились его попытки сексуального самообразования.

21

Ведя ночной образ жизни, я, как-то незаметно для себя, отдалился от друзей. Дежурство мое начиналось в восемь вечера, и я не мог ходить ни на вечеринки, ни в кино, ни вообще развлекаться по ночам. Чтобы писать, затворничество было весьма полезно, но вскоре я понял, что это тупик. Как сочинять романы, если сам фактически не живешь? Что я мог написать о любви, сидя здесь, взаперти, в моем ночном одиночестве? Единственный человек, которого я регулярно видел, был мой шеф. Он заходил все чаще. Однажды вечером он не нашел в себе сил вернуться домой и снял номер в собственном отеле. Я подумал: раз он так активно присутствует в моей жизни, сделаю-ка я его героем романа. Конечно, надо будет придумать ему имя, потому что настоящее его имя для книги не годится.

Вдохновение я пытался черпать где придется, поскольку выдумать ничего не мог. Мое воображение топталось на месте, питаясь тем немногим, что имелось у меня перед глазами. Я начинал всерьез нервничать. Мне недоставало реальных переживаний. Вот бы выскочить из поезда где-нибудь посреди Европы, наугад, совершить этакое запланированное безумство. Можно было, конечно, записывать, что происходит с бабушкой, рассказывать о доме престарелых — но я боялся отпугнуть читателей. Главным образом, я боялся отпугнуть самого себя, боялся, что не выдержу ежедневных записей об этом. Я полагал, что реальность надо отжать, вывернуть наизнанку, а не идти у нее на поводу. Например, рассказывать истории про двух поляков, поражая читателя стилистическими приемами. Но в глубине души я все же ждал, когда со мной произойдет что-нибудь значительное.

Больше всего меня удивляло, что мы стали часто видеться с отцом. Встречались мы в доме престарелых, и регулярность этих встреч была для нас чем-то новым. У нас появилась даже тема разговора, и это тоже было ново для меня, чье детство и отрочество прошли в атмосфере молчания, чтобы не сказать полного непонимания. Разумеется, он меня никогда не расспрашивал о моей жизни. Работаю я ночью в отеле или днем в мясной лавке, было ему совершенно неинтересно. Наверно, если я когда-нибудь соберусь купить квартиру, то нам будет о чем поговорить, потому что кредит на недвижимость — его конек. Но до этого далеко, чувство собственности у меня не развито; я не понимаю удовольствия брать ссуду, чтобы потом двадцать, а то и тридцать лет ее выплачивать. Мне бы знать, что я буду делать завтра, уже бы хорошо. В стремлении отца дать мне почувствовать, что он по-прежнему в курсе современного экономического положения, было что-то жалкое. Он не замечал, до какой степени себя выдает и как ясно читается на его лице, что его вышвырнули из сферы конкуренции. Впервые в жизни он вызывал у меня сочувствие, и оно постепенно стало вытеснять безразличие.

Приближался бабушкин день рождения, и отец несколько раз спрашивал, нет ли у меня идей, что ей подарить. Я сказал, что есть, что я кое-что придумал и это наверняка будет для нее сюрпризом. Я был страшно доволен своим планом. Но это будет подарок только мой, так что ему придется дарить что-то другое. Тогда отец решил, что купит ей халат, совершенно забыв, что уже дарил ей халат на предыдущий день рождения.

— Как же трудно со стариками! Им ничего не надо. А не сделаешь подарка — надуются, — посетовал отец, признавая, что фантазия его исчерпана.

Отец был прав. Бабушка действительно не любила подарки. Ну и что за беда? Я посоветовал сводить ее в ресторан, накормить устрицами и мидиями, и тогда отец, разумеется, заявил, что именно это он и собирался сделать с самого начала. Он надеялся, что его братья тоже смогут прийти.

Не знаю почему, но картина встречи бабушки с сыновьями в брассерии рисовалась мне в унылых тонах. Атмосфера в семье стала гнетущей. Как же так получилось, что связи распались? Отец не очень-то ладил с братьями, и у меня с дядьями тоже никакой близости не было. Радужные воспоминания детства оказались стерты невеселой действительностью. Я и сам уже не знал, моя ли детская память приукрасила прошлое или настоящее и вправду становилось все тусклее. Я стал думать, что дед, вероятно, играл в семье роль доброго, любящего и всеми любимого патриарха, и теперь, когда его не стало, вся любовь пошла прахом. И дальше будет только хуже. Дядья, вероятно, приедут на день рождения матери, и праздничный обед состоится, но это будет полный мрак. Апофеозом мрака станет торжественный внос именинного торта: его притащат малооплачиваемые официанты, изображающие по дешевке слащавые улыбки.

Возможно, на самом деле все прошло куда лучше. В конце концов, меня там не было. Но я ничего не придумываю. Там наверняка царила такая же летаргия, как и при обсуждении, что дарить бабушке. Казалось, бабушкина старость заразила всех; словно чувство вины оттого, что они сдали ее в дом престарелых, навсегда отрезало путь назад, во времена легкости. Мы словно двигались по узкой улице, становившейся с каждым шагом все теснее, и выйти из нее уже не представлялось возможным. Я задыхался. Когда мне становилось совсем невмоготу, когда опускались руки, я мечтал о ком-нибудь, на кого можно было бы опереться. Я мечтал о женщине, которая стала бы для меня прибежищем или даже просто союзницей. Мое сердце было как велосипед с соскочившей цепью, когда крутишь педали, крутишь — и все впустую. А мне хотелось, чтобы оно билось не бессмысленно. Я тосковал по любви.

На следующий день я заехал за бабушкой в половине второго. Время стояло послеобеденное, весь дом престарелых спал, и мы ускользнули, точно воришки. Нелегко устроить сюрприз женщине в таком возрасте. Бабушка ни за что не соглашалась ехать, пока не узнает куда.

— Да тут, неподалеку. Доверься мне.

— Ну ладно…

— Если тебе не понравится, я привезу тебя обратно. Можешь не беспокоиться.

Хоть бабушка и изображала недовольство, но все-таки надела свое любимое платье, то же, что и на похороны Сони Сенерсон. Она надевала его только по особо торжественным случаям. Это напоминало нашу поездку на кладбище и усиливало напряженность.

— А ты вроде собиралась в парикмахерскую.

— Я и была…

— Правда? Как-то незаметно.

— Не очень-то ты наблюдательный. Что ж ты?

— …

Я предпочел прекратить дискуссию, дабы избежать замечаний бабушки относительно моей неспособности подмечать метаморфозы женственности. Однако, сидя за рулем, продолжал ворчать про себя. Как же утомительны женщины, требующие, чтобы мы замечали в них ту или иную перемену. Это же настоящая тирания внешности, а мы рабы их капризов. Можно быть без ума от женщины, любить ее глубоко — и, соответственно, слепо — и не замечать, что у нее на лице другого оттенка тональный крем. А уж когда речь идет о мелочах и вовсе невидимых невооруженным глазом… Женщины обижаются, если мы сию же секунду не замечаем микроскопические изменения, которые они внесли в свой облик: им кажется, будто это бросается в глаза. Нельзя сказать, чтобы в то время у меня был богатый опыт общения с женщинами. Но я уже успел обнаружить эту нарциссическую обеспокоенность, непременно сопутствующую любви. Когда женщина чувствует себя любимой, это не столько придает ей уверенности, сколько создает новые точки уязвимости. Я встречал женщин, которые казались сильными и независимыми, не нуждающимися в постоянном восхищении, но и они начинали требовать влюбленного внимания, едва успев убедиться в том, что их чувство взаимно. Таков один из (бесчисленных, впрочем) парадоксов женской природы. Вот на эту отвлеченную тему я и размышлял в машине.

В последние месяцы бабушка вдруг полюбила ходить в парикмахерскую. Где и что ей там подстригали или завивали, было непонятно, но все равно это явно шло ей на пользу: она чувствовала, что жизнь продолжается. Отец давал ей деньги и уговаривал сделать еще маникюр и массаж лица. Пусть делает все, что доставляет ей удовольствие. А меня восхищало, что бабушке не безразлично, как она выглядит.

Она старательно подготовилась к нашему выходу, но не скрывала тревоги и то и дело спрашивала, куда мы едем. Я припарковался около небольшого здания в XX округе. Метро поблизости не существовало, поэтому цены на жилье, судя по всему, не зашкаливали. Был четверг, но квартал выглядел по-воскресному пусто. Казалось, мы вы рвались из распорядка дней недели, из деятельной жизни и попали в какую-то другую, вневременную реальность.

Мы вошли в подъезд. Дверь оказалась открыта, и мне не пришлось звонить в домофон, а это значило, что я не раскрою секрет раньше времени. По списку жильцов я сообразил, на какой этаж нам надо. В лифте бабушка еще раз спросила:

— Ну что, ты так и не хочешь сказать, куда мы идем?

— Узнаешь через две минуты.

— Запах здесь не очень приятный.

— Даже не через две минуты, а меньше. Мы приехали.

Двери квартир выходили в длинный коридор, как в гостинице. Кроме этого, с гостиницей не было ничего общего. Я попросил бабушку подождать около лифта и пошел искать нужную дверь. Этот человек жил в самом конце коридора. Мне вдруг сделалось страшно: а вдруг задуманная мною встреча не состоится, или окажется нелепой, или то и другое вместе. Пока мы шли до двери, страх мой нарастал: и зачем только я все это затеял? Прежде чем позвонить, я шепнул бабушке:

— Все в порядке? Ты готова?

Совершенно неожиданно она ответила:

— Ты мне напоминаешь деда.

Я замер, остолбенев от внезапного открытия. Бабушка была права. Несомненно, именно от деда я унаследовал вкус ко всякого рода тайнам и сюрпризам.

Я нажал кнопку звонка. В течение нескольких секунд стояла тишина. Может, звонок не работает? Я постучал. Опять ни звука. Не хотелось верить, что все мои старания напрасны. И вот в квартире раздался какой-то шорох. Чтобы его уловить, надо было напрячь слух. Вскоре стало понятно почему: на ногах у хозяина были войлочные тапки. Это был педант, ненавидевший башмаки. Он ненавидел не только башмаки, но и всякий шум вообще, поэтому звонок молчал. Мужчина спросил немного в нос:

— Что вы хотите?

Я ответил фразой, которая повергла бабушку в еще большее изумление:

— Мы ваши преданные поклонники.

Заинтригованный таким началом, человек открыл дверь, но его удивление не рассеяло тревоги и настороженности. Это был мужчина неопределенного возраста (скажем так, от сорока двух до шестидесяти пяти), очень высокий — наверное, такого роста был генерал де Голль. Этим, правда, сходство исчерпывалось. У него были круглые глаза и лысина, которую он прикрывал, нескладно зачесывая волосы на широкий лоб. Под обличьем лысого великана скрывался робкий человек: можно было подумать, что это он пришел к нам в гости.

Он откашлялся — это значило, что разговор должен начать я.

— Спасибо, месье, что открыли нам. Как я уже сказал, моя бабушка и я большие почитатели вашего таланта. Мы, правда, не знаем вашего творчества в целом…

— …

— Мы знаем главным образом картину с коровой… Возможно, вам это покажется неправдоподобным… Но, должен признаться, у нас вокруг вашей коровы сложился своего рода культ…

— …

— Дело в том, что она висит недалеко от того места, где живет моя бабушка, и…

— Входите, пожалуйста, — сказал художник.

Мы последовали за ним в гостиную, обставленную в минималистском духе. В четырех стенах стоял один только диван, одинокий, как брошенный ребенок. Художник сказал, что ему надо кое-что взять в спальне, и вышел. А мы посмотрели друг на друга и прыснули. Странно, что я употребил глагол «прыснуть», но мы действительно были похожи на двух школьников.

— Ты с ума сошел!

— Как! Ты не рада увидеть своего кумира?

Хозяин квартиры вернулся со стулом, бутылкой и тремя бокалами. Наполнил их. Ему было заметно не по себе, оттого что он вдруг оказался в центре внимания. Он предложил чокнуться. Я сам не понимал, трогает меня этот человек или пугает. Я не знал, кто перед нами: одаренный художник, одержимый идеей, или законченный психопат.

После паузы он пробормотал:

— Мне так давно никто ничего не говорил о моих картинах… Вы серьезно или смеетесь надо мной?

— Да нет, мы вами действительно восхищаемся…

В беседе возникло белое пятно, и я, как ни старался, не мог добавить в него красок. Я боялся, что художник почувствует иронию, но он вроде не проявлял чрезмерного недоверия. Он так долго жил всеми забытый и покинутый, что утратил способность смотреть на вещи трезво.

— Я давно перестал писать картины…

— Мы любим вашу картину с коровой. Постоянно ходим на нее смотреть.

— Когда вы ее написали? — неожиданно спросила бабушка.

— Не знаю… Я ее совсем не помню. Когда-то я много писал. Иногда даже по несколько картин в день.

— …

— Я был как одержимый. А потом вдруг… Все кончилось в один день… Я решил, что все это никому не нужно… Что я ничего не стою…

— …

Он говорил очень тихо и, казалось, сам удивлялся своим словам. Он говорил о живописи так, как, проснувшись, силятся вспомнить сон. Мы сидели и слушали его. Изображали почитателей. В конце концов, молодец, что бросил писать. Оказался проницательным. А та картина с коровой, несмотря на наши комплименты и симпатию к автору, все равно устрашающая мазня. И останется в истории как эталон дурного вкуса. Бабушка, явно пожалев его, проговорила:

— Жаль, что вы бросили. Надо было продолжать писать…

— Правда? Вы так считаете?

— Конечно. У вас есть стиль. Никто не пишет коров так, как вы.

Это точно, никто не пишет коров так, как он, подумал я. Но художник казался глубоко взволнованным. Я понял, что мой сюрприз бабушке превращается в нечто совсем иное. Мы пришли шутки ради, в общем, чтобы немножко над ним посмеяться, и вот теперь пытаемся вернуть к работе отчаявшегося художника. Его лицо порозовело, пробелы между словами исчезли. Он вдруг разговорился:

— Да-да, припоминаю… У меня был период, когда я писал животных. Сделал целую серию кошек. В них есть что-то загадочное. Они достигли величайшего мастерства в ничегонеделании, и это сродни счастью. Люди так не умеют. Им надо совершать какие-то телодвижения, разговаривать, что-то устраивать.

— Да, действительно, я теперь тоже начинаю это понимать… — согласилась бабушка.

— Простите за нескромный вопрос, — отважился я, — а сейчас вы чем занимаетесь?

— Ничем. Вот уже десять лет я не делаю ничего. Получил наследство. Не бог весть что, но жить можно. Работу бросил. Я преподавал изобразительное искусство. В основном в шестых классах. С малышней уже не мог. Из-за них я возненавидел гуашь.

— …

— А знаете, что было ужасней всего? — продолжал он.

— Что же?

— Что я работал в коллеже Пабло Пикассо. Это было круто. Каждое утро я читал над входом имя Пикассо. Я бросил живопись, и Пикассо был ежедневным свидетелем моей никчемности. Впрочем, я вам, наверно, надоел своими историями…

— Да что вы, нисколько не надоели, — отозвались мы в один голос, но наш тон был не слишком убедителен. Художник этого не заметил и продолжал говорить. Впервые за долгие годы он рассказывал кому-то свою жизнь, делился воспоминаниями. Это было настоящее событие. Мы на миг вырвали его из глубочайшего одиночества.

Потом он принялся расспрашивать нас. Поинтересовался, где я работаю, сказал, что я сделал правильный выбор, что лучшие идеи приходят ночью. Вернее, он сказал так: «Добрые мысли приходят среди ночи, пока дурные спят». Может быть, цитата не вполне точна, но смысл такой. Первое впечатление, несколько шокирующее, сгладилось: этот человек нравился мне все больше. У него были мечты — правда, он не сумел их воплотить, и теперь жил в этой голой квартире, проедая скромное наследство, таявшее как шагреневая кожа. С тех пор всякий раз, как меня охватывал страх, что я так и не напишу свой роман, передо мной вставал образ его пустой комнаты.

Бабушка тоже расчувствовалась. Уходя, она взяла художника за руку и долго так держала — в благодарность за прием. Он коснулся губами ее руки, можно сказать, сложился вдвое; я запомнил этот неуклюже-прекрасный жест. После нашего ухода бывший художник еще целый час бездвижно сидел на диване. Потом вскочил, побежал за своим ежедневником и записал: «Купить полотно, кисти, гуашь». Так он вернулся к былой страсти. И начал новую серию картин, озаглавленную «Коровы».

Выйдя на улицу, мы некоторое время молчали. Квартал был по-прежнему погружен в свое надмирное воскресенье. В машине тоже разговаривать не хотелось. Приехав в дом престарелых, я проводил бабушку до комнаты. Она поблагодарила меня: «Спасибо за чудный день рождения». Я поцеловал ее и поехал в свой отель, чувствуя себя одновременно счастливым и грустным. День накануне драмы никогда ничего дурного не предвещает, и я не мог даже предположить, что всех нас ждет.

22

Воспоминание художника, написавшего корову

В то время он называл себя Ван Коон. Эдгар Ван Коон. Ему казалось, что это очень стильно — иметь голландское имя, коль скоро ты живописец. Жил он в крошечной квартирке, что не противоречило его непомерным амбициям; вернее, не столько амбициям, сколько надежде стать великим художником. Ему было двадцать, он любил писать животных. Свои работы он держал дома, в единственной комнате, где уже не оставалось места ни для чего, кроме дивана, на котором он спал. Он ходил по галереям, предлагал свои картины. Безрезультатно. Они никому не нравились. Денег, чтобы, платить за жилье, не было. Квартирная хозяйка несколько раз звонила в дверь, но он затаивался и не открывал. Тогда у него и появилась привычка ходить по дому в войлочных тапках, чтобы не шуметь. Потом хозяйка пригрозила вызвать полицию, и он открыл. Увидев, что все заставлено картинами, хозяйка прониклась сочувствием. Но платить-то за жилье надо. Он признался, что у него финансовые трудности, и предложил частично возместить долг картинами. Он сказал: возьмите какую хотите в залог, а я заплачу, когда смогу. Хозяйка посмотрела на картины и поняла, что ей ничего не нравится. Чтобы не длить пытку, она взяла первое, что попалось под руку. Это оказалась та жуткая картина с коровой. Оттого, что хозяйка согласилась взять картину, художнику легче не стало — наоборот. Он прочел жалость в ее взгляде. Вскоре он вообще бросил писать — именно из-за того взгляда.

Прошло тридцать лет, и хозяйку поместили в дом престарелых. Перевозили ее туда собственные дети и племянники. Они все время повторяли: «Не бери с собой слишком много, возьми только самое необходимое». Тогда, в знак протеста, им назло, она отыскала в чулане картину, которая пылилась там все эти годы, и заявила, что непременно хочет взять ее с собой. Так корова попала в дом престарелых, где старушка сунула ее за шкаф. Прошло еще семь лет, и старушки не стало. Вынося мебель из ее бывшей комнаты, племянник обнаружил картину и оставил в подарок заведению. Вместо того чтобы ее выбросить, кто-то из персонала решил повесить ее в коридоре.

23

В то время моя личная жизнь заключалась в регулярных поездках на кладбище (символический смысл опускаю). Сначала меня вела упрямая надежда. Но прошло несколько недель, и я почувствовал весь комизм ситуации. Стало ясно, что та девушка не придет никогда. На могилу Сони Сенерсон вообще никто не приходил. Да и сам я бывал там вовсе не для того, чтобы проведать покойную. Я думал не о ней, а о том, как разыскать прекрасную незнакомку. Я уже начинал терять надежду.

Девушка не появлялась. Черты ее лица почти стерлись из моей памяти. Я не помнил в точности цвета ее волос. Мои поездки оборачивались грандиозной потерей времени. Однажды на кладбище наметилось оживление. В нескольких метрах от того места, где я дежурил, собрались люди. Ожидались похороны. Я решил присоединиться к собравшимся. Коль скоро моя незнакомка не приходит, возможно, при тех же обстоятельствах я встречу другую? Я был не далек от истины: появилось несколько молодых женщин. Как знать, может, им понадобится утешение? Я, конечно, с самого начала понимал, насколько это глупо. Глупо и стыдно. Я стоял и разглядывал девушек, точно на вернисаже или на коктейле, и дела мне не было до чужой боли. Женщины плакали, и их слезы меня волновали. Судя по всему, оплакивали какого-то хорошего человека. От этого мне сделалось еще стыдней. Нет, с кладбищами надо завязывать.

Была у меня одна лицейская приятельница, с которой мы время от времени встречались, но она собралась замуж и стала жить со своим женихом. Для других жизнь шла вперед, я же оставался на обочине, застрял на какой-то мертвой точке. Моя сексуальная жизнь была похожа на шведский фильм. Порой даже без субтитров. Я мечтал о бурных мимолетных приключениях, и время от времени мне казалось, что это возможно. В отеле бывала одна постоялица, русская, отличавшаяся магической притягательностью русских женщин, с выразительным взглядом, тянувшим на трагический роман в восемьсот страниц. Всякий раз, приезжая в Париж, она останавливалась в нашей гостинице. Чем она занималась, не знаю, хотя, впрочем, меня это не слишком интересовало, я лишь замирал при ее появлении, очарованный ее красотой. Будь она серийной убийцей или московским вариантом журналистки из «Лез Энрокюптибль» — я бы все равно смотрел на нее с той же глупой завороженностью. Я видел, как она садится в лифт, и мечтал подняться вместе с ней. Однажды вечером она позвонила на рецепцию — так, безо всякого дела. Сказала только: «Я хотела проверить, вы ли ответите, если набрать этот номер. Спокойной ночи». Ночь я не спал, меня прошибал пот, как только я вспоминал эту фразу. Что значили ее слова? Что я должен делать? Подняться к ней? Я поднялся. Постоял несколько минут перед дверью, стал ходить туда-сюда, стараясь производить как можно больше шума, чтобы она услышала. Не стучать же в дверь. Я надеялся, что она сама откроет, надеялся, что откроет… Годы прошли с тех пор, а я все еще, бывает, надеюсь, что она откроет.

В конце концов я спустился вниз. Я не имел права надолго покидать рабочее место. На следующее утро, уезжая, она едва взглянула в мою сторону. Я понял, что напрасно вечером шумел у нее под дверью. Точно так же, как напрасно ездил на кладбище. Мои попытки проникнуть в чувственную сферу даже не заканчивались позорным крахом, они попросту тонули в безысходности. Позже я пойму, что любовь находишь, когда не ищешь; это дурацкое расхожее утверждение, как ни странно, верно. А еще я пойму со временем — удивительное открытие, — что это касается и написания книги. Не нужно специально выискивать идеи и изводить тонны бумаги на черновики: книга должна прийти сама, первый шаг — за ней. Просто нужно быть готовым ее впустить, когда она постучится в дверь воображения. И тогда слова польются сами, легко и непринужденно.

Я устроил бабушке на день рождения сюрприз, вел себя как примерный внук — и все же постепенно стал навещать ее реже. Сначала я оправдывался депрессией: как же ехать к бабушке, если психологически я не в форме? На самом деле, конечно, причина была в другом. Как бы то ни было, а стариков мы рано или поздно бросаем. И это касалось нас всех: отец тоже стал ездить не так часто. Первое время я навещал бабушку два-три раза в неделю. Потом стал ездить один раз, а потом и вовсе раз в две недели. Ужасней всего, что дело было не в отсутствии свободного времени. Я вполне мог бы уделять бабушке больше внимания. Но морально мне все тяжелее было это делать. Как-то так получалось, что у нас все меньше находилось тем для разговора, и я воспринимал это мучительно. Временами бабушка вела себя оживленно, весело, могла шутить — но я чувствовал, что она старается ради меня, делает над собой усилие; потом наступала пауза, и мы замыкались каждый в своем одиночестве. Я уже не придумывал с ходу разные истории, как раньше, а заготавливал их заранее. Целый арсенал для заполнения пустоты. Но разве так уж важно, какие слова мы произносим? Иногда достаточно просто быть рядом. Дед, умирая, сказал мне: «Посиди еще немножко». Он был уже совсем плох, и говорить было не о чем, но мое присутствие было ему необходимо. Почему же я так редко стал ездить к бабушке? С течением времени этот вопрос все больше мучил меня. Проблема глубокой старости. Чего хотят старики? Они медленно уходят от нас по дороге, где гаснут звуки и краски. Темы общения иссякают. И мы присутствуем при этом как печальные и беспомощные свидетели.

24

Воспоминание русской женщины, имени которой я не знаю

Почти все детство она провела в Петербурге и жила по большей части вдвоем с матерью. Отец ее был промышленник, много ездил, бывал в Париже. И всякий раз привозил ей подарки: то туалетную воду фирмы «Герлен», то миниатюрную Эйфелеву башенку, то роман Бальзака или миндальные пирожные «макарон» из кондитерской «Ладюре». Ей представлялось, что Франция — это страна ее отца, волшебная страна. Зачастую ребенок больше привязан к тому из родителей, которого реже видит. И вот однажды командировка отца слишком затянулась. Ей не решались сказать, что отец погиб в автокатастрофе несколько месяцев назад, а она и вообразить такое не могла. Взрослые не понимали, что, скрывая правду, они делают мир, в котором она живет, зыбким, ненадежным и что этот мир рухнет, когда правда откроется. Все свое отрочество она не могла простить окружающим эту ложь, и ее главной мечтой было поехать в Париж. Став взрослой, она эту мечту осуществила. Париж был для нее полон воспоминаний об отце. Она регулярно приезжала сюда как на его могилу. Елисейские Поля, улица Оберкампф, авеню Клебер были для нее аллеями гигантского кладбища. Ей представлялось, что где-то там витает душа отца. Временами, когда почва уходила у нее из-под ног, ей нужно было зацепиться за реальность, и тогда она могла позвонить среди ночи все равно кому, лишь бы услышать человеческий голос на другом конце провода.

25

Утром мне позвонил отец: «Бабушка исчезла». Я бросился к метро: скорее в дом престарелых. Всю дорогу из головы не шли его слова. Зная отца и его неумение сформулировать мысль, я считал, что он вполне способен таким образом сообщить мне о бабушкиной смерти. Он мог сказать «она ушла», или «она нас покинула», или, как теперь, «исчезла». Возможно даже, он мог бы сказать просто «все кончено». Трудно было предположить, чтобы он сказал «бабушка умерла». Этот утренний звонок мгновенно выбил нас из привычной колеи. Наши отношения с отцом представляли собой череду устоявшихся жестов и поступков, в которых не было ничего неожиданного — своеобразные эмоциональные рельсы. Я не ошибся, когда мгновенно почувствовал: случилось что-то исключительное. «Бабушка исчезла». Я до сих пор помню эту фразу. Мне сначала даже в голову не пришло, что ее надо понимать буквально, а не расценивать как осторожную форму печального известия. И только выждав секунду и дав мне переварить информацию, отец добавил: «Она действительно исчезла. Не ночевала у себя в комнате, и никто не знает, где она». Выходит, отец мог иногда называть вещи своими именами.

Поезд скользил по рельсам, послушный неизменному закону расписания метро, и у меня было чувство, что я плыву — наверное потому, что сутки не спал. Я читал названия станций — впервые в жизни я по-настоящему читал надписи. Бывают моменты, когда то, что мы видим ежедневно, предстает перед нами в новом свете, и вот теперь утреннее потрясение придавало самым будничным и незначительным вещам непомерную значимость. Мой взгляд выхватывал из серой толпы лица пассажиров, и эти люди превращались в участников драмы. Как бы ни захлестывали эмоции, такие моменты легче всего описать, потому что память при этом сохраняет всё. Она заполнена массой ненужных деталей, и надо лишь наклониться и подобрать какую-нибудь мелочь, из которой потом выстроится сцена.

Сцена меж тем вскоре нашла свое продолжение в доме престарелых, где я увидел отца с выражением паники на лице. Помню, как я был изумлен, обнаружив его в таком состоянии, — потерянного, не знающего, что делать: то ли устроить грандиозный скандал, то ли поддаться пассивному отчаянию. Заметив меня, он бросился навстречу и начал сбивчиво рассказывать, что случилось. Его фразы толкались, в нервной спешке мешая друг другу, и я старался мысленно расставить их по местам, как человек, пытающийся разнять дерущихся.

Через несколько минут мы уже сидели перед директрисой заведения. Она обстоятельно рассказала мне все, что до этого рассказывала отцу. Добавить ей было нечего, и мое присутствие лишь подчеркивало ее неспособность что-либо предпринять. Она была в таком смятении, что губы ее тряслись, она заикалась. Эта женщина, которая прежде царила в своем кабинете, самоуверенная, окруженная ореолом власти, сейчас рассыпалась на моих глазах. Видимо, страх ее объяснялся тем, что бабушкино исчезновение может повлечь за собой нелицеприятное расследование, которое нанесет ущерб репутации ее заведения. Даже недавнее самоубийство, невольным свидетелем которого я стал, не так ее взволновало, как бабушкино исчезновение, потому что за самоубийство она ответственности не несет. В конце концов, кто может помешать человеку убить себя? Но случай моей бабушки был, вероятно, не предусмотрен в этой системе. Особенно если учесть время, которое понадобилось, чтобы исчезновение заметили.

— Мы знаем, что вчера за обедом она была. Да, точно была. А потом… Сегодня утром… Завтрак приносят в комнаты… Мы обнаружили…

— А вчера вечером? — спросил я.

— Вчера вечером?.. Судя по всему, ее не было за столом..

— Ну и что дальше? Кто-то ведь пошел посмотреть, что с ней? — неожиданно вскинулся отец.

— Бывает, что пансионеры не желают выходить к ужину. Или рано ложатся спать.

— А вы что же, не проверяете? Никто к ним не заходит, если они не пришли на ужин?

— Конечно заходят… как правило… Но одна наша сотрудница вчера не вышла на работу, приболела… обычно это она…

— Значит, никто не удосужился даже поинтересоваться, что с моей матерью? Да вы отдаете себе отчет, какую ответственность на себя берете? Ведь все было бы по-другому, если бы вы вчера вечером заметили, что она пропала! Может, она упала где-нибудь и так и лежит… Может, она ночь на земле провалялась!

— Я знаю, знаю… На самом деле… если бы что-нибудь случилось, мы были бы в курсе… Кто-то обнаружил бы..

— Обнаружил бы что?!

— Послушайте, месье, мне очень жаль… Мы сделаем все от нас зависящее, чтобы… Постарайтесь сохранять спокойствие.

— Никто даже не знает, когда она ушла!

— У нас здесь не тюрьма! Мы не записываем, когда пансионеры входят и выходят!

Директриса наконец выбрала подходящий тон и перешла в наступление. Нападение — обычный способ самозащиты. Я взял отца за руку и попытался успокоить. Его бурная реакция меня удивила и вместе с тем обрадовала. Хорошо бы он взял ситуацию под контроль. Я чувствовал себя слабым, беспомощным и совершенно подавленным оттого, что не знал, куда делась бабушка. В голову лезли самые ужасные мысли. Но что толку терзать никчемную директрису, лучше попробовать что-то сделать самим. Может, кто-нибудь что-то видел?

Я предложил обратиться в полицию. Должно быть, мы неосознанно гнали от себя эту мысль, потому что полиция ассоциируется с преступлением или с чем-то уж совсем страшным. Мы направились в ближайший участок. Но, придя, сразу почувствовали нелепость нашего прихода: явились двое, папаша и сынок, и хотят, чтобы государственная полиция занялась поисками какой-то старушки. Она, видите ли, куда-то запропастилась. Разинув рот и собираясь задать вопрос полицейскому, я вдруг спросил отца:

— А мама? Почему она не приехала?

— Мама? Дело в том, что она не в лучшей форме.

Я ничего не ответил. Отцовский ответ меня озадачила. Как я уже говорил, отец ничего не сообщал напрямую. Потом я узнал, что он уже несколько недель скрывал от меня, что происходит с мамой, — иначе говоря, оберегал меня. Получалось, что отец умеет заботиться о других; это меня тронуло. Но в нашей ситуации что-либо скрывать стало невозможно. Жизнь взяла нас в оборот, пришло время называть вещи своими именами. Оказалось, что с матерью творится неладное. Я ни о чем не догадывался. Критикуя других за черствость, гордясь тем, что я такой заботливый внук, на деле я тоже, как выяснилось, жил сам по себе, никем не интересуясь. И в своем одиночестве, которое я ощущал очень остро, виноват был я сам — дитя эпохи, когда ничто, никакая идея не в состоянии объединить людей. Война, политика, свобода, даже любовь обесценились, чтобы не сказать поблекли до неразличимости. Единственное, чем мы богаты, так это пустотой. Есть в этом даже что-то уютное — будто медленно погружаешься в сон. Мне живется плохо, но моя неприкаянность вполне терпима. Мы с ней путешествуем налегке, не обремененные багажом. Когда я узнал, что мать больна, все сразу стало понятно: я ни о чем не догадывался, потому что между мной и реальностью стояла стена.

С реальностью я столкнулся теперь в комиссариате. Лица некоторых полицейских озадачивают своей невозмутимостью: кажется, им все нипочем. Каждый день они сталкиваются с самыми невероятными ситуациями, с самыми дикими поступками, так что все нелепости человеческого поведения у них как на ладони, и ничем их не удивишь. Объяви мы, что бабушка улетела на Луну, чтобы приготовить мусаку с козьим сыром, они бы и бровью не повели. Я вообще подозреваю, что функция дежурного полицейского состоит в том, чтобы отшивать жалобщиков. Как вышибала в ночном клубе, он сортирует заявления: это принять, а это завернуть.

— Ваша мать совершеннолетняя? — спросил полицейский у моего отца, и я не очень понял, издевается он или у него от бюрократической работы случилось размягчение мозга.

— Простите?

— Я спрашиваю, совершеннолетняя ли ваша мать.

— Но позвольте… это ведь моя мать… Как она может быть несовершеннолетней?

— Здесь вопросы задаю я.

— Вы что, надо мной смеетесь?

— Послушайте, месье, не советую разговаривать со мной в таком тоне, иначе я буду вынужден вызвать моих коллег. Я задал вам простой вопрос, и если вы не хотите на него отвечать, можете идти.

— Ну ладно, хорошо. Да, моя мать совершеннолетняя.

— В таком случае мы ничем не можем вам помочь.

— Но ей под девяносто! Наверняка с ней что-то случилось. Ей нужна помощь. Надо что-то сделать, я не знаю… Объявить в розыск..

— Это невозможно, месье. Вы мне только что сказали, что она совершеннолетняя. Мы не разыскиваем совершеннолетних.

— Черт подери! Ей столько лет! Какое же это совершеннолетие?

— Возьмите себя в руки, месье.

Я шепнул отцу, что лучше не скандалить в полицейском участке. Мы явно имели дело с мерзавцем, который решил поиграть у нас на нервах. Мы стояли перед ним как идиоты, не зная, что предпринять. Через какое-то время он спросил, чего мы ждем. Мы молчали. Сейчас он попросит нас очистить помещение, но тут из глаз моего отца выкатилась слеза. Скорее от ярости и бессилия, чем от горя. Слеза ярости против нас самих. Вскоре должны были приехать его братья, и тогда он сможет частично переложить на их плечи принятие решения, разработку плана действий и, главное, тягостное чувство вины. Потому что теперь, когда мы оказались перед глухой стеной безразличия, он вдруг понял, что теперешняя ситуация была предопределена, что бабушкино бегство — а это наверняка именно бегство — вовсе не неожиданность. В тот день, когда мы привезли ее в дом престарелых, пошел обратный отсчет времени до катастрофы, которая разразилась сейчас.

Глядя на нас, остолбеневших и растерянных, полицейский вдруг смягчился:

— Я вызову коллег. Они сделают, что надо. Постарайтесь вспомнить и сообщить нам как можно больше подробностей.

— …

— Не отчаивайтесь, — неожиданно подбодрил он.

Это уже было выше нашего понимания. Пришел другой полицейский, чуть симпатичней первого, но и он записывал наши показания явно только для того, чтобы нас успокоить.

— Что вы намерены предпринять? — спросил отец.

— Наши возможности ограниченны. Передадим сведения в другие комиссариаты, на всякий случай. Мало ли что…

— И вы не вышлете наряд на поиски? Не станете расспрашивать людей?

— Что же вы думаете, мы вот так разыскиваем всех, кому вздумалось скрываться?

— Но это же совсем другое дело! Она очень немолода..

— Я понимаю, месье, но мы не можем открыть дело только на этом основании…

— Мне что же, надо предъявить вам труп матери, чтобы вы открыли дело? Вы это хотите сказать?

Второй полицейский попросил нас выйти. Оказавшись на улице, мы поняли, что зря потратили целый час драгоценного времени. У отца зазвонил телефон. Это была директриса дома престарелых:

— Я звоню, чтобы сказать вам, что чай вашей матери остался стоять на комоде. Она к нему не притронулась.

— И что это значит?

— Это значит, что она ушла до полдника. То есть до четырех часов… вчера. Вот, собственно, и все…

— А… спасибо…

— Я созову весь персонал, соберу информацию.

— Хорошо-хорошо, — пробормотал отец.

Мы колебались, не разделиться ли нам, как при облаве, но в конце концов решили отправиться на поиски вместе. Только с какой улицы начинать?

26

Воспоминание дежурного полицейского

Многие утверждают, что их самое радостное воспоминание — это рождение ребенка. Вот и молодой полицейский так считал. Он стал отцом очень рано, в девятнадцать лет. Провел как-то ночь в клубе, после этого переспал с девушкой. Они встречались потом случайно несколько раз и смущенно перекидывались парой фраз. Но прошло три месяца, и она объявила ему, что беременна. Земля ушла у него из-под ног. Но он решил, что так тому и быть, и пара начала совместную жизнь. У них родилась дочка. Когда молодой отец взял новорожденную девочку на руки, то неожиданно для себя вдруг заплакал. Он не понимал причину этих слез: то ли сказались волнения последних месяцев, то ли страх перед будущим, то ли подействовало светящееся личико дочки. Сгорая со стыда (ведь мужчина не должен плакать), он отдал ребенка акушерке и побежал утирать слезы в туалет. Глянув на себя в зеркало, он прошептал: «Все, в ближайшие десять лет плакать не буду». Это был мысленный ответ деду, который внушал ему в детстве: «Мужчина плачет раз в десять лет».

27

Итак, я считал, что это бегство. Бабушка сбежала, как девчонка. В этой истории было много смущавших нас обстоятельств. Например, бабушкина кровать оказалась застелена, в комнате царил идеальный порядок; к тому же, судя по всему, бабушка надела свое выходное платье. В квартале, однако, все было тихо, никто слыхом не слыхивал ни о каких происшествиях. Разумеется, этого было мало для выводов, но я больше прислушивался к интуиции. Бабушка, скорее всего, исчезла по собственной воле. Возможно, мы просто старались таким образом себя утешить. Отец в эту версию не верил, говорил, что у бабушки было мало денег. Полиция ничего нового сообщить не могла. Потекли дни, состоявшие из бесконечно долгих часов.

Все наши дальнейшие действия были одно нелепее другого: отчаяние мешало нам рассуждать трезво. Я решил расклеить в районе дома престарелых объявления, как в случае, если потерялась кошка. Найти недавнюю бабушкину фотографию оказалось непросто, последние снимки были сделаны либо на фоне именинного торта, либо еще по какому-нибудь праздничному случаю. Я подумал, что смешно объявлять о пропаже человека и давать такую фотографию. Однако выбора у меня не было, а главное, не было времени на подобные размышления. Под фотографией я написал предположительное время и день бабушкиного исчезновения. И всякий раз, приклеивая объявление, я чувствовал, как странно смотрят на меня люди. Меня осуждали. Я делал что-то предосудительное. Я чувствовал, что вызываю не сочувствие, а враждебность. Как будто объявление о том, что человек ушел и не вернулся, свидетельствует о вине того, кто это объявление дает. В глазах прохожих я превращался в злодея, который дурно обращался со своей бабушкой и теперь, когда она сбежала, оказался в идиотском положении. В объявлении я указал свой номер телефона, но был уверен, что никто не воспримет всерьез мою жалкую попытку отыскать бабушку. Однако в течение нескольких часов я получил массу звонков. Звонили подростки, гоготали в трубку (я так и видел их угреватые физиономии), заверяли, что это они «укокошили бабульку»; звонили какие-то бездельники, задавали дурацкие вопросы, хотя было понятно, что помочь они не могут. Позвонил даже журналист из «Франс-Суар», который нашел эту историю оригинальной и собирался написать статью. Пожалуй, такая публикация могла бы нам помочь, но мне не хотелось превращать бабушку в персонаж рубрики происшествий. Я уж не говорю о том, что позвонило немалое количество старушек, представившихся подругами бабушки и утверждавших, что они знают, где она: «Да-да, месье, я вам точно назову место, сейчас-сейчас, дайте вспомнить…» Но вспомнить они ничего не могли, потому что ничего не знали. Вся эта комедия заставила меня вернуться вечером в тот квартал и снять объявления. Прохожие мимоходом интересовались: «А, так вы нашли ее, да?» Я едва слышно отвечал «нет».

Правильнее всего, конечно, было бы расспросить людей в доме престарелых. Возможно, кто-то из пансионеров что-то знал. Однако я был достаточно близок с бабушкой и понимал, что никаких новых друзей у нее там не появилось. Самое большое, на что она была способна, это обменяться с кем-нибудь парой слов. Но рассказать о своем замысле — никогда. Директриса допросила персонал. Никаких результатов. Никто ничего не знал. Отец меж тем вернулся домой, ему надо было заниматься моей матерью. Я толком еще ничего не понимал. В моем мозгу мамина болезнь совместилась с исчезновением бабушки, и я решил, что поеду проведать родителей на следующий день. Один из моих дядьев помогал мне в моих поисках: узнав про бабушку, он взял несколько дней отпуска. Удивительное дело, как трагедии объединяют семью. Я редко когда его видел, нам нечего было друг другу сказать, но в тот момент мы неожиданно сблизились. Мы сплотились, хотя наше единство не было основано на общности интересов или воспоминаний, нас связывали лишь узы крови.

Мы бродили по коридорам дома престарелых, и я чувствовал, что дядя корит себя за то, что в последнее время мало уделял матери внимания. Он вспоминал, как на бабушкином дне рождения поминутно смотрел на часы, спеша по какому-то важному делу, и теперь все бы отдал, чтобы вернуть тот день, когда он сам не сознавал своего счастья. Если бы бабушка сейчас умерла, дядя никогда бы себе этого не простил. Вот бы отмотать время назад, думал он, и вновь оказаться в той брассерии. Я читал на его лице это печальное «слишком поздно». Он был смущен и растерян, и проявлялось это в демонстрации непоколебимой уверенности в правильности всех своих решений. Вот только решать ничего не приходилось. Мы себя обманывали, полагая, что можем влиять на ход событий. Как попавший в окружение партизан, который вознамерился расправиться с целой армией. Мы были до смешного беспомощны. Ходили туда-сюда, пытались найти хоть какую-нибудь зацепку в бабушкиной комнате, задавали всем бесполезные вопросы — одним словом, попусту сотрясали воздух. И вдруг произошло нечто невероятное. Мы с дядей оказались перед картиной с коровой. Я рассказал ему, что мы с бабушкой часто эту корову навещали. Дядя воззрился на меня — и в следующее мгновение покатился со смеху. Еще минуту назад он был раздавлен чувством вины — и вот эта огромная корова будто языком все слизнула.

Я задержался в доме престарелых немного дольше дяди. Пансионеры смотрели на меня с симпатией, некоторые говорили ободряющие слова. Это деликатное проявление сочувствия было очень трогательно. Подошла какая-то женщина:

— Я ее совсем не знала, но было видно, что рано или поздно она уйдет отсюда.

— Почему же?

— На ней это было написано. Она не смирилась.

Я не знал, что ответить. Мы походили немного вместе, потом к нам подошла другая женщина, и я последовал за ней. Это было похоже на вальс: я переходил от партнерши к партнерше, блуждал рука об руку со старушками по бесконечному лабиринту коридоров в царстве, выключенном из контекста времени. Я уже перестал что-либо соображать, как вдруг стал свидетелем сцены, совершенно меня поразившей. Где-то в глубине коридора, куда я прежде никогда не заходил, взгляд мой скользнул по проему открытой двери. Я, словно соглядатай-извращенец, увидел, как двое пожилых людей, он и она, целуются. Я как будто застиг врасплох тайных любовников. Они замерли в дверях и ласкали друг друга. Я не мог разобрать, что они шептали, но угадывал слова нежности и даже, мне показалось, более смелые речи. Раньше я часто задумывался, есть ли сексуальная жизнь в старости. По сути, это был вопрос, касавшийся меня лично: умрет ли во мне желание с возрастом? Стану ли я в старости сексуально бесчувственным? Часто я расспрашивал бабушку, случаются ли в доме престарелых романы. И был изумлен и обрадован открытием, что тяга к поцелуям не иссякает никогда. Бабушка пересказала мне сплетни про некоторых пансионеров и даже поведала про вспышки ревности. И теперь я не мог оторвать глаз от пары, переставшей ласкать друг друга, но слившейся в тесном объятии, длившемся, как мне показалось, вечность. Эти две фигуры будто стояли на страже, заслоняя нас от смерти.

С той поры в своих любовных переживаниях я ни на мгновение не упускал из виду старость. Я решил, что надо сполна наслаждаться тем, что нам дарит судьба, забыв про всякие можно и нельзя, про всякую мораль. Я понял в ту минуту, насколько человеку необходимо чувственное влечение. Чувственность — первооснова жизни. Мне кажется, когда помнят про старость, то и любят иначе. Я говорю не о страхе смерти, не о сексуальной ненасытности, происходящей от сознания хрупкости и мимолетности нашего существования; я говорю о том, чтобы накопить за жизнь — возможно, неосознанно — сокровища, в которых мы будем черпать силы, когда придет физическая немощь. Я еще больше полюбил женщин, меня завораживала в них каждая мелочь, я стал просто одержим наслаждением. Мне хотелось, чтобы все женщины были моими и, не задавая лишних вопросов, жадно, как воровки, впивались в мои губы, а после так и оставались бы для меня чужими, несмотря ни на что. Не случайно эти мысли родились у меня именно в тот момент; это было из той же области, что и обмен взглядами с девушкой на кладбище: трагедия жизни всегда тесно связана с эротической комедией. Я продолжал смотреть на обнимающуюся пару, а бабушка по-прежнему была неизвестно где. Я думал о старости, которая терпеливо ждет меня где-то. Я тоже буду когда-нибудь лежать на смертном одре и мечтать, чтобы кто-нибудь еще хоть раз подарил мне нежность и ласку. Мне вспомнилась книга Кавабаты «Спящие красавицы»; там старики приходят в некое подобие борделя, где они могут спать рядом с юными девушками. Но речь не о сексе, а о том, чтобы идти навстречу смерти с ощущением рая. Идти к смерти не одному, а вместе с молодой женщиной, которая дарит тебе свое дыхание, свой аромат, а мужчина может украдкой грезить, зарывшись в ее рассыпавшиеся волосы. Вокруг меня была смерть, а я мечтал об одном: умереть от любовного восторга.

28

Воспоминание Ясунари Кавабаты

Знаменитый японский писатель, лауреат Нобелевской премии 1968 года, Кавабата острее, чем кто-либо другой, чувствовал прекрасное. Поиски красоты облекались у него в чувственные переживания. Именно чувственность стала для него убежищем в жизни, начавшейся с череды трагедий. Отец его умер от туберкулеза, когда мальчику едва исполнилось два года; очень скоро за отцом последовала мать. Оставшись в три года круглым сиротой, Кавабата был, кроме того, разлучен с сестрой, которую ему не суждено было никогда увидеть, так как и она прожила недолго. Ребенка взяли к себе бабка и дед, но судьба была безжалостна: вскоре умерла и бабушка. Так что первые детские воспоминания Кавабаты связаны только с дедом, с их уединенной жизнью. Так прожили они восемь лет. Когда мальчик подрос и понял, какая беда приключилась с его семьей, дед сказал ему: «Нас долго преследовала смерть, это обязывает нас любить». Сорок пять лет спустя датская журналистка спросит, почему в его книгах смерть занимает такое место. Кавабата вспомнит слова деда и ответит: «Смерть обязывает человека любить».

29

Я не спал двое суток и дошел до того, что все вокруг виделось мне сквозь пелену разноцветных точек. Как во сне или при мучительном пробуждении. Контуры предметов расплывались и таяли, я ощущал себя в каком-то зыбком, ускользающем пространстве и все время пытался схватить несуществующие предметы. Голова кружилась, но я не решался в этом признаться. Хозяин гостиницы зашел меня навестить, как он делал теперь каждый вечер, и заметил мою бледность. Я рассказал ему все, и тут он вспылил:

— Что же ты мне сразу не сказал? Ступай домой и отоспись!

— Но… а как же вы?

— Это тебя не касается!

Он был очень заботлив. Сказал, что придумает что-нибудь, в крайнем случае подежурит сам. «Тряхну стариной», — добавил он с широкой улыбкой. Он был из тех, кто делает добро с таким видом, будто связанные с этим неудобства им даже нравятся. Меня это очень тронуло. Я вернулся домой и обнаружил, что, оказывается, ночью тоже можно спать.

Несколько раз я просыпался и не сразу мог понять, где я. Проходило несколько секунд, прежде чем я начинал различать контуры предметов в комнате, и тогда уже включалось сознание. Счастье, должно быть, это когда вот так утром открываешь глаза и оказываешься на пороге собственной жизни, удивляясь, что ты — по-прежнему ты. Этот миг похож на ранние детские воспоминания, смутные обрывки видений, которые почему-то всплывают в мозгу на протяжении многих лет. Мы ничего не знаем о том, почему память выбирает именно эти, а не другие моменты. Эта избирательность иррациональна: так, я помню цвет моей прогулочной коляски, лицо няни, убийство Джона Леннона; но ни одного воспоминания не сохранилось от детского сада, где я провел три года, или от путешествия с родителями по Испании; я не помню смерти собаки, которую, по свидетельству родных, обожал. Сохранились лишь цвета, голоса, какие-то смутные образы — нечленораздельное мычание косноязычной памяти. А может, это расщелины, через которые, если долго копать, можно добраться до глубин нашего детского восприятия. Вот о чем я думал, проснувшись, в то утро. Это была попытка убаюкать самого себя, создать иллюзию, будто время замерло, лишнее мгновение задержаться на краю просыпающегося сознания; еще немного побыть на рубеже этого дня, который предстояло прожить.

Я собирался поехать навестить маму, но прежде хотел еще раз заглянуть в дом престарелых — на всякий случай. Я понимал, что раз директриса не позвонила отцу, значит, ей нечего нам сообщить. Все замерло на мертвой точке. Приехав, я смог убедиться в этом воочию: лицо директрисы воплощало ту самую мертвую точку. Дама заявила, что не спала всю ночь и что наша ситуация ее крайне удручает. Она связалась по телефону со своими коллегами, директорами других заведений, и те подтвердили, что и у них случались подобные происшествия. Но всякий раз речь шла о дряхлых стариках, совсем выживших из ума. Случай с моей бабушкой относился к разряду исключительных. Директриса предложила мне кофе, или чаю, или чего я сам пожелаю, но я решил не задерживаться. Я не мог понять, насколько она искренна. Мне казалось, она изображает волнение, чтобы от нее отвязались. Что-то неизменно раздражало меня в этой твари — теперь, задним числом, я могу с уверенностью сказать, что это была самая настоящая тварь, — она старалась перевести стрелки на себя, выставить себя главной пострадавшей. Я пришел к ней сам не свой от страха за бабушку, а она разыграла спектакль, от которого мне сделалось совсем тошно. Точно это я должен ее успокаивать, повторять, что все уладится, все будет хорошо. Она не имела права так себя вести. В гробу я видал ее кофе с чаем, я хотел одного: чтобы она нашла мою бабушку.

Я поскорей убрался из этого ужасного заведения, клянясь себе, что ноги моей больше там не будет. Я бродил по улицам наугад, как и накануне. И когда я уже решил, что все бесполезно, произошло нечто очень важное. Так оно всегда и бывает. Я оказался около парикмахерской, куда часто захаживала бабушка. Почему же я до сих пор сюда не заглянул? Парикмахерша должна хорошо знать свою постоянную клиентку. Известно, что парикмахерам люди много чего рассказывают. Кстати, это касается и косметологов, и массажистов — всех, кто оказывает такого рода услуги. Ведь человек сидит или лежит в полном бездействии; это обычно располагает к откровенности. Парикмахерская оказалась совсем крошечной, она выживала лишь благодаря соседству с домом престарелых. Хозяйку, кажется, звали Марилин — по правде говоря, точно не помню, но положим, ее звали Марилин. Она сидела на диване и листала журнал. Увидев меня, она воскликнула:

— О, сколько работы!

— М-м… нет, мадам, я пришел не стричься. Я по поводу бабушки.

— Жаль, у вас есть над чем поработать.

Я взглянул на себя в зеркало. Выходя из дому, я забыл причесаться, к тому же мои волосы — весьма неподатливая растительность.

— И где же ваша бабушка?

— В том-то все и дело, что я не знаю.

— И как же я буду ее причесывать, если вы не знаете, где она?

— Простите… Я плохо объяснил… Дело в том, что моя бабушка пропала, но она часто заходила к вам… Вот я и подумал… может быть, вы знаете, где она?

— А как ее зовут?

Я назвал бабушкино имя, но парикмахерше оно ничего не говорило. Я начал описывать бабушку, вспомнил все ее внешние приметы. Безрезультатно. Она смутно что-то припоминала, но не более того. Тогда я достал из сумки вчерашнее объявление. Дама взглянула на фотографию, и последние сомнения рассеялись: она ее не знала.

— Вы в этом уверены?

— Да… Но вы же сами понимаете, здесь бывает столько народу… Погодите… Дайте-ка еще посмотрю… Вы знаете, я вспомнила… она, кажется, действительно заглянула ко мне один раз, но это было несколько месяцев назад… Очень милая дама…

— Несколько месяцев назад? И все?

— Ну да, больше я ее не видела.

— Неужели она больше к вам не ходила? Вы уверены?

— Ну конечно… Я, разумеется, устаю, но в маразм еще не впала. Я помню людей, которых причесываю.

— Это точно?

— Мне вам что, по-китайски повторить?

— …

Повисла пауза, и тут из задней комнаты донесся легких шорох, как будто кто-то ненароком выдал свое присутствие. Я вскинулся:

— Там кто-то есть?

— Да… моя дочка.

— Ваша дочка? Она там, за занавеской?

— Ну да… Он там играет.

— Играет?

— Послушайте, молодой человек, я что-то вас не понимаю…

— Можно мне взглянуть?

— Что?

— Заглянуть за занавеску. Мне очень нужно заглянуть за занавеску.

— Да вы с ума сошли!

— Я вас очень прошу.

— Пожалуйста, уходите.

— Ну пожалуйста!

— Я прошу вас уйти!

Она посмотрела мне прямо в глаза. Я, конечно, производил странное впечатление, но вряд ли был страшен. Мне кажется, она поняла, что у меня нет никакой задней мысли, и наконец согласилась:

— Ну хорошо.

Я шагнул к занавеске: я уже не сомневался, что все это время бабушка пряталась в парикмахерской. Видя мое смятение и отчаяние, парикмахерша уступила. Она вяло посопротивлялась, но потом решила положить конец этой комедии, которая перестала быть смешной. Я шагнул к занавеске и очень медленно стал ее отодвигать…

За занавеской оказалась маленькая девочка: она сидела на полу и играла с куклой. Я повернулся и, ни слова не говоря, вышел на улицу. На миг я действительно поверил, что бабушка там. Я ждал, что вот сейчас отдерну занавеску и увижу ее — но как же нелепа оказалась моя надежда. Что ей было делать в задней комнате какой-то убогой парикмахерской? Какой я идиот!

Я отправился к родителям. И всю дорогу в поезде ругал себя за дурацкое поведение. Но, приехав и увидев отца, вдруг все понял.

30

Воспоминание Марилин

Это случилось буквально на днях. Входит ко мне в парикмахерскую парень, а сам аж весь дрожит. «Вам, — говорит, — может это показаться странным, но не остались ли у вас волосы той девушки, которую вы только что стригли?.. Это моя невеста… Я обожаю ее волосы… Невозможно, чтобы они так вот просто валялись на полу… Если вы их еще не выбросили, отдайте мне…»

31

Не люблю стандартных коттеджей. Тоскливое зрелище. То ли дело настоящий загородный дом или даже городская квартира — тут каждый человек делает свой выбор. Сам не знаю почему, но то, как жили мои родители, вызывало у меня раздражение. Я мог бы написать гору трактатов об этих тошнотворных типовых коттеджах, стать памфлетистом из отвращения к ним, бичевать их изо дня в день, строить социопрофессиональные теории, описывая категории людей, населяющих эти схожие как две капли воды халупы, негодовать, изобличать, клеймить. Но на самом деле плевать я хотел на коттеджи. Плевать с высокой колокольни! Просто иногда на меня накатывает, и я бешусь, потом успокаиваюсь. Ничего, все пустяки, я просто еду навестить родителей.

Я позвонил в дверь. Отца я нашел в таком состоянии, в каком не видел никогда в жизни. От его лица ничего не осталось, он распадался на глазах. Еще заметнее это было в поведении: между жестами, словами все время возникали паузы. За что бы он ни брался, это превращалось в нескончаемую череду заминок, он начинал что-то делать и бросал, потом вздрагивал, спохватывался и начинал снова. Это напоминало телепередачу, когда телевизор плохо работает и изображение замирает. С той разницей, что я не мог поступить с отцом, как с телевизором: по ящику-то лупят, чтоб перестал барахлить (странная логика). В общем, открыв мне дверь, отец, по меньшей мере, секунд десять молчал, прежде чем сказать «привет», и еще столько же, прежде чем пригласил меня войти.

— Я приготовил кофе. Будешь кофе? — спросил он, направляясь на кухню. Я последовал за ним по коридору, в котором не горел свет. — Да, так я о кофе. Сварить тебе, м-м? Я хорошего купил, сейчас попробуешь.

Кофе мы выпили молча, даже не присев. После чего отец сказал:

— Ты не голодный? Может, перехватишь чего-нибудь?

— Не, я не хочу есть, спасибо.

— Да? Точно не хочешь? А то у меня тут есть кое-что. Тебе надо что-нибудь съесть. Сил прибавится. Ты точно ничего не хочешь?

— Ну ладно… давай…

Отец с облегчением вытащил из шкафа какой-то пакет. То, что я согласился съесть кусок сухого кекса, доказывало, вероятно, что его собственное существование продолжается.

— Как дела? — спросил я.

— Да ничего, в порядке.

— Надо было тебе раньше сказать про маму.

— Хочешь еще кекса? Ты вроде любишь?

— Да, спасибо. Очень вкусно.

— …

— А что мама? Почему ты не говорил мне раньше?

— Я сам не понимал, что происходит. Это все как-то быстро покатилось… Иногда мне казалось, вроде что-то не так… Потом, в другие дни, она как будто вела себя нормально… Я уж и сам не знал, что думать.

— Она спит?

— Она у себя. Отдыхает, кажется. Она принимает антидепрессанты.

— Она знает, что я пришел?

— Да, я ей сказал.

В этот момент мы оба забыли о бабушкином исчезновении. Ошарашенный тем, что я нашел в родительском доме, я забыл сказать отцу, какая мысль пришла мне в голову после встречи с парикмахершей. События последних дней совершенно выбили меня из колеи. Даже странно, что мы столько лет жили в совершенном благополучии, плыли по тихой и сонной реке семейной жизни — и вдруг столько драм одновременно. У меня было впечатление, что настало время платить за ровные, вялые годы спокойствия. А теперь неизвестно куда кидаться. Я ищу бабушку, в это время теряю в каком-то смысле мать, и, вместо того, чтобы броситься к маме в комнату, борюсь с желанием убежать. Как же мне хотелось куда-нибудь скрыться, чтобы мне дали жить своей жизнью, дали работать над книжкой (слабый аргумент, конечно). Не хочу никакой ответственности, хочу только, чтобы меня оставили в покое. И тут, думая обо всем об этом, я понял, что желание, чтобы тебя не трогали, — это то самое, что объединяет нашу семью.

Я вошел потихоньку, не постучав. Увидев на лице матери улыбку, я почувствовал облегчение. Слова отца очень напутали меня. Теперь же, когда я мог сам оценить ситуацию, она мне показалась не такой драматичной. Мама, судя по ее виду, была рада меня видеть — притом что в последнее время по неизвестной для меня причине наши отношения сделались довольно сдержанными. Возможно оттого, что, когда я был маленьким, она редко обнимала меня и теперь мне было трудно отвечать на ее приливы нежности. Впрочем, на этот раз я крепко ее поцеловал и сел на краешек кровати. И тут понял, что ее просветленная улыбка относилась не ко мне: это была улыбка человека, находящегося под действием сильного психотропного средства. Я замер, не зная, что сказать. В тщетных поисках предмета разговора я стал разглядывать комнату, переводя взгляд с предмета на предмет, как утопающий хватается за соломинку. На ночном столике стояла позолоченная икона: образ какой-то святой. Это меня удивило. Мама всегда любила церкви, изучала их архитектуру и, как я уже говорил, любила церковные обряды. Но это никак не было связано с верой. Напротив, в этом вопросе она была непримирима и часто повторяла: «Религия — это для слабых». Ссылалась на Ницше. Так что икона в изголовье могла означать полную перемену убеждений, если не сказать больше: безотчетное признание своей слабости. Она цеплялась за изображения, за предметы, как будто надеясь, что они спасут ее от смятения. От пустоты, которая угнетала ее. В какие-то моменты у нее случались просветления, и тогда она силилась понять, что с ней происходит, и тихо повторяла: «Мне страшно».

За долгие годы преподавательской карьеры мама неоднократно наблюдала депрессию коллег. Изнуренные, измотанные, они довольно часто попадали в лечебницу. Конечно, профессия эта тяжелая и нервная, но чтобы до такой степени слететь с катушек — этого мама не понимала. Как может быть, чтобы вдруг отказали мозги и нервы? И вот теперь она думала об этом целыми днями, лежа в кровати и чувствуя только одно — ужас перед следующей минутой. Она не могла понять, почему ей так плохо. Ведь ничто не предвещало беды. Совсем даже наоборот: в последние годы она мечтала о пенсии как о поре сплошных удовольствий. Она собиралась наконец заняться тем, что страстно любила: ходить пешком, читать, путешествовать, да и отоспаться, наконец! Вот оно, счастье! Наконец-то из ее жизни исчезнут неуправляемые подростки (с каждым годом они становились все хуже; она так жалела педагогов нового тысячелетия). Наконец-то ей не нужно будет воскресными вечерами проверять их работы. Наконец-то ее оставят в покое требовательные и напористые родители учеников. Ее шумно чествовали, провожая на пенсию, и вечер, по общему мнению, получился «необыкновенно теплым». В складчину ей презентовали подарочную карту агентства путешествий, и она могла теперь поехать «куда вздумается и когда вздумается». Мама забрала из коллежа свои вещи, закрыла в последний раз свой шкафчик и пообещала, как и все новоиспеченные пенсионеры, навещать иногда своих коллег. Но мама заболела и обещание не сдержала. А если бы и сдержала, то все было бы так же, как у моего отца: зашла бы несколько раз, а потом бы поняла, что говорить с бывшими сослуживцами решительно не о чем. То же происходит и с бывшими учениками: сначала учителя рады их видеть, им интересно, как сложилась их жизнь, но когда вопросы исчерпаны, оказывается, что сказать друг другу нечего. Общих воспоминаний хватает на десять минут. И мама довольно скоро отдала бы себе в этом отчет. Может быть, подсознательно она догадывалась, что будет грустно, и, впав в депрессию, избавила себя от всей этой тягостной мороки.

К концу лета она заметила, что с ней творится неладное. Сначала она подумала, что просто устала от путешествий; но дело было не в этом, ведь она вернулась домой уже давно и успела вволю отоспаться. У нее как будто образовалось внутри странное пятно, которое постепенно росло, заволакивая тело и разум. Свой недуг она воспринимала именно как пятно, размытое и неопределенное. Она начала говорить сама с собой, бормотать что-то вполголоса, перестала отвечать на вопросы отца. Она вообще не хотела больше с ним разговаривать. В этом он мне сам в конце концов признался. Мама тоже призналась со временем, что не могла спокойно смотреть, как отец целыми днями сидит перед телевизором, эта картина ее и доконала. В сентябре у всех начался учебный год, а у нее — нет, впервые за сорок лет. Ей прежде и в голову не приходило, что тело тоже привыкает к определенному ритму. Утро первого дня школьных занятий она посвятила разборке шкафов и старых книг, готовке обеда. А отец не делал вообще ничего, не совершал никаких телодвижений. Он сидел в прострации перед телевизором и тупо смотрел «Магазин на диване». Ему понравилась идея, что можно заниматься спортом во сне: он стал рассматривать свой торс, пытаясь сообразить, куда надо ставить банки-присоски и какой от этого будет эффект. Мои родители переживали первые месяцы пенсии — это могло быть чудесно. Отец мог бы сказать: «Собирайся, пошли побродим». Или: «Поехали в Онфлёр, погуляем, а потом пообедаем в ресторане». Или: «А не сходить ли нам в кино?» Но нет, он ничего такого не говорил, он сидел как тюфяк в кресле и предавался унылой праздности. Уныние вторглось в его жизнь неожиданно, удар оказался слишком сильным. Обычно пустота обрушивается на нас не сразу, она подкрадывается исподтишка, потихоньку обгладывая дни. И что делать дальше? Отец вообще перестал выходить из дому, ездил только к бабушке в дом престарелых, откуда возвращался чернее тучи. В течение многих лет родители пытались не замечать свою усталость друг от друга, прячась каждый в свою работу. Теперь им предстояло просто жить, и не хватало сил создать хоть какую-нибудь иллюзию деятельности, чтобы заполнить вакуум. Однако я уверен, они все еще любили друг друга. Это была любовь, пусть и не пылкая. Да и я, по моим ощущениям, не был плодом пылкой любви. И все же это была любовь. Именно она была в перепуганном взгляде отца, когда мама заболела.

____________________

Теперь, пожалуй, настал момент рассказать, как мои родители встретились во второй раз. После того странного поступка, когда он подошел на площади к незнакомой девушке, отец вернулся домой. Очутившись в своей комнате и немного успокоившись, он попытался взглянуть на вещи трезво. Почему он, всегда являвший собой образец сдержанности, так запросто обратился к ней? Что в ее лице было особенного, что поразило его в самое сердце? Может, это было что-то из прошлой жизни? Или то самое, что люди называют любовью с первого взгляда? Почему он не сделал попытки познакомиться с ней ближе, почему сбежал? И зачем произнес ту странную фразу? Он совершенно запутался в своих чувствах, в причудливой аритмии собственного сердца.

Потекли обычные дни, но волшебное видение не стиралось. Он ничего про незнакомку не знал, найти ее представлялось немыслимым. Он подумал, что единственная возможность снова ее встретить, это ждать у церкви: может, она снова туда зайдет. (Пишу эти строки и отчетливо понимаю, что я, несколько десятилетий спустя, воспроизвел ту же модель — стал регулярно ходить на кладбище в надежде снова увидеть незнакомку. Поразительное открытие: неужели я, на подсознательном уровне, разыграл известный мне сценарий? Выходит, отец, который ничему меня в жизни не научил, оказывал на меня подспудное влияние и мы вели своего рода диалог теней?) Итак, отец каждый день наведывался к той церкви. Девушка не появлялась. На самом деле она зашла туда лишь однажды, из любопытства, и не собиралась туда возвращаться. Не знаю, сколько времени так прошло, но отец стал получать удовольствие от своей тайной жизни, о которой никто не догадывался. Он производил впечатление серьезного молодого человека, начинал карьеру в банке. Никому и в голову не могло прийти, что сердце его бьется страстно и непредсказуемо и что он на грани безумия. Иногда он спохватывался и говорил себе, что все это смешно: «Какой я идиот! Я никогда ее больше не увижу. Хуже того: если вдруг увижу, то понятия не имею, о чем с ней говорить. Все это вздор и чепуха». И решил больше не ходить. Но прежде пошел все же в последний раз, чтобы в последний раз попытать счастья.

Разумеется, она не пришла. Но все же случилось нечто важное. В церкви было венчание, и отец смешался с толпой приглашенных. Друзьям невесты сказал, что он со стороны жениха, друзьям жениха — что он со стороны невесты. Церемония бракосочетания была очень красивая, волнующая, из тех, что вызывают желание тоже вступить в брак. Невеста была хороша собой, вдобавок русская, что само по себе плеоназм. Жених, дабы угодить невесте, с радостью исполнял все православные ритуалы; он весь светился от счастья, несмотря на обилие свеч и ладана. Когда все выходили из церкви, к отцу подошла женщина.

— А вы ведь здесь чужой, — сказала она.

— Как это? Я приглашен, а как же иначе…

— Я тоже чужая. Просто мне очень нравятся православные свадьбы, вот я и затесалась…

— Но я приглашен…

— Послушайте, я же вам сказала, что я тоже не приглашена, так что прекратите. Кстати, вдвоем мы меньше будем привлекать внимание. Если мы будем держаться вместе, это будет выглядеть естественней.

Так отец познакомился с Агатой. И разумеется, именно с Агаты потянулась цепочка, которая со временем привела отца к моей матери. Агата была молодая актриса, обожавшая импровизации. Каждый понедельник она давала представление вместе со своей труппой. Темы они вытаскивали из шляпы наугад и разыгрывали странные, замысловатые сюжеты с названиями вроде «Ризотто и гестапо» или «Венеция и Альцгеймер». Ситуации приходилось выдумывать. Агата пригласила отца на один такой спектакль. Восхищенный молодыми талантами, способными творить нечто из ничего, гениально владеющими актерским мастерством, отец стал их поклонником. В понедельник вечером его банковская жизнь и кредиты на недвижимость отодвигались на второй план, уступая место театру. Не знаю, как долго он ходил на эти спектакли и что именно связывало его с Агатой, но, кажется, главное событие произошло довольно скоро. В самой середине пьесы под названием «Романтизм и содомия» один актер встал на колени перед девушкой и произнес: «Вы так прекрасны, что лучше мне никогда больше вас не видеть». Отец не мог прийти в себя. Ведь это была его фраза! Как могло случиться, чтобы актер сказал в точности то же самое? После представления он подошел к нему спросить, откуда взялась эта реплика.

— Когда импровизируешь, то сам не знаешь, из каких глубин сознания выплывают те или иные слова. Человек не всегда понимает, откуда черпает вдохновение…

— Но…

— Впрочем, откуда именно эта фраза, я помню. Мне рассказала одна приятельница, что к ней на улице подошел какой-то псих и выдал нечто подобное.

— Правда? — промямлил отец.

— Ну да, странный тип, так она сказала. Псих, говорит, какой-то. А я с ней не согласился. По-моему, эта фраза гениальная. Я ей сказал, что он, должно быть, сногсшибательный парень.

— Спасибо…

— За что спасибо?

— Да так, ни за что…

Отец попросил описать приятельницу. Описание совпало. Так он, невероятным образом, отыскал след той девушки. Прямо как в романе. Прошло еще некоторое время, и отец решился (приходилось обращаться к актерам на «ты», и это стоило ему немалых усилий, но Агата объяснила, что в театре иначе нельзя):

— Слушай, тебе, наверно, это покажется странным… но нельзя ли познакомиться с той твоей приятельницей?

— Да? А зачем тебе?

— Видишь ли, я пишу книгу… ну, не то чтобы книгу… скорее сборник… в общем, я собираю информацию о девушках, к которым подходят на улицах… Меня это необычайно интересует. Я прошу их рассказать самые занятные случаи… Что именно произносят парни, когда клеятся к девушке… и идут ли они после этого в кафе…

— А… отличный сюжет, — сказал актер, явно заинтересовавшись, в отличие от Агаты, которая страшно удивилась.

— Да ты что, и вправду пишешь книгу? Ты?

— Ну да… Почему бы нет?

— Ты — пишешь? Неужели?

Пришлось отцу смириться с очевидностью: он принадлежит к той категории людей, чей образ несовместим с литературой, как покорение Марса — с путешествием на верблюде. Однако он не подал виду:

— Ну да, пишу… А что в этом такого? Разве нельзя работать в банке и писать книги? Насколько я знаю, одно другому не противоречит.

— Ну ладно, не обижайся… Просто меня это немного удивило.

Отец же был потрясен собственной смелостью. Получалось, что он, вообще-то размазня и тряпка, как только дело касается той девушки, моей будущей матери, мгновенно подбирает нужные слова и находит выход из любой ситуации. Этакий супергерой, чья единственная миссия — завоевать сердце прекрасной незнакомки. Как уверенно он ответил Агате и как здорово придумал насчет книги, блестящая идея, главное, вполне правдоподобная! Актер дал ему номер телефона моей матери, отец ей позвонил и предложил встретиться.

Так в конце концов мои родители оказались вдвоем в кафе. Матушка моя мгновенно узнала психа, который бросился ей наперерез у церкви. Теперь он казался ей еще более ненормальным с этой его безумной историей насчет интервью для книги. Но как минус на минус дают плюс, так и эти два безумства дали вместе положительный результат. События приняли столь неожиданный оборот, что мама была скорее заинтригована, чем напугана. И потом, они же в кафе, чего ей опасаться? Кроме того — и это был немаловажный фактор — в ней росло нарциссическое самолюбование, чувство, которое испытывает всякая женщина, видя, на какие ухищрения пускается мужчина ради того, чтобы с ней встретиться. Поразмыслив, она нашла историю красивой, особенно когда отец с трогательной неуклюжестью пытался ее рассказать. Он описал момент, когда заметил ее выходящей из церкви, потом все дни и часы, когда мечтал снова ее увидеть. Мама выспросила кое-какие подробности, потом еще и еще, так что эта страсть в ее воображении приняла форму русского романа. Она согласилась на второе свидание — чтобы получше узнать странного молодого человека, но это уже ничего не меняло. Что бы потом ни произошло, она останется верна своему первому впечатлению: никто никогда так ее не добивался. Ведь на ощущении собственной значимости в глазах другого можно построить целую жизнь. По сути, окажись мой отец кем угодно, занимайся чем угодно, это уже не имело значения: он пробудил в моей матери то, что дремлет в каждом из нас, — надежду быть безумно любимым.

Прошли годы. Не знаю, как протекала жизнь моих родителей до моего рождения. Знаю только, что они долго не хотели детей. Просто жили, путешествовали. Потом наконец появился я. Рос я в спокойной, даже слишком спокойной атмосфере. От этой тихой бестрепетности, наверное, и происходит моя меланхолия. Потом я от родителей уехал. Потом они вышли на пенсию. И вот продолжение.

____________________

Смотрю на икону, что стоит у матери в изголовье, и возникает ощущение, будто лик тоже на меня смотрит. Я понимаю, это чушь, но святая и в самом деле внимательно вглядывается в смотрящего на нее. Как будто расспрашивает о жизни, о важных решениях. Уж не она ли виновница маминой депрессии? И я тоже сойду с ума, если буду долго на нее смотреть. Мама продолжает мне улыбаться, у нее по-прежнему наивно-блаженная улыбка, а я тем временем пытаюсь подобрать нужные слова. Их найти труднее всего, они прячутся внутри нас, и неизвестно, за какой кончик тянуть, чтобы их вытащить. Я говорю маме, что она еще молода (главный, хотя и довольно жалкий довод). Потом я начинаю, как заправский психолог, рассказывать, что интересного ждет ее на жизненном пути.

— Слушай, а почему бы тебе не написать книгу о православных церквах? Ты же ведь так здорово в них разбираешься.

— Хорошая идея, только у меня нет ни малейшего желания писать.

— Жаль. Ты всегда так увлекательно о них рассказываешь.

— Спасибо, дорогой.

— Хочешь отдохнуть? Я пойду?

— Нет, мне хорошо, когда ты рядом. Я очень рада, что ты зашел.

— Ты же знаешь, я всегда рядом. Тебе достаточно позвонить, и я сразу примчусь.

— Ты хороший мальчик. Я знаю, что ты заботишься о бабушке. Как она поживает?

— Она… хорошо. Просила тебя поцеловать.

Не знаю, удалось ли мне передать нежное тепло нашего диалога. Впервые в жизни мы с мамой так разговаривали. Мы произносили слова медленно, и в этой медлительности была какая-то своя красота. Как будто каждый слог имел собственную особую ценность. Я чувствовал мамину хрупкость, ощущал, как ей плохо. Но надеялся, что это пройдет. Пока что надо о ней заботиться. Не оставлять одну. Беречь. Что отец и делал, не сообщая ей об исчезновении бабушки. Ему тоже, разумеется, тяжело было держать все в себе. И наверное, полегчало бы, если б он мог рассказать матери, что происходит с его женой. Его корабль дал течь со всех сторон.

Я украдкой коснулся маминых волос, слегка погладил. От этого как-то отпустило. И тут мама сказала:

— И поцелуй от меня свою жену.

— Какую жену?

— Как какую? Твою.

— Ма, но я не женат.

— Слушай, перестань валять дурака. Момент неподходящий. Скажи ей, пусть тоже зайдет меня проведать. Я, конечно, не в лучшей форме, но все равно буду страшно рада ее видеть. Она чудная. Тебе повезло, ты нашел настоящее сокровище.

По глазам мамы я видел, что она и не думает шутить. Она была уверена, что я женат, и, похоже, даже могла бы описать церемонию бракосочетания. Я подумал было, не использовать ли ее бред в качестве оракула, чтобы узнать, как хоть выглядит моя воображаемая жена. А вдруг это красавица швейцарка с длинными гладкими волосами, нежная и любящая? Может, мама специально искала в своей нечеткой реальности призрак моего счастья? Я на мгновение замялся. Как реагировать в подобной ситуации? Не противоречить безумию, делать вид, что принимаешь эту фантасмагорическую действительность? Или спорить с пеной у рта, пытаясь вывести человека из заблуждения? Наконец я сказал:

— Конечно. У нее все в порядке. Передавала тебе привет и поцелуи. Желает поскорей поправиться.

— Как ты правильно сделал, что женился.

— Я знаю, мам. Мне повезло, что я ее встретил.

Я попрощался и пошел к выходу. Задержавшись на миг в дверях, я оглянулся на маму и смотрел на нее, пока она меня не видела. Она стала бормотать что-то неразборчивое. Какие-то фразы, напоминающие причитание. Потом взяла со столика икону и крепко прижала к сердцу.

Отца я нашел на кухне, все в той же позе. Он встрепенулся:

— Ну что? Как ты ее нашел?

— Не знаю даже… Так она вроде спокойна… и как будто вполне в себе. А потом вдруг начала спрашивать про мою жену.

— А… да… врач предупреждал, что могут быть приступы бреда…

— А что он еще говорил?

— Что такие сильные депрессии часто случаются у тех, кто уходит на пенсию. Особенно у преподавателей. Или у тех, чья профессия связана с определенным ритмом жизни.

— Правда?

— Ну да… так он сказал. Это как-то немного успокаивает.

— А сколько это может продолжаться? Он ничего не говорил?

— Зависит… в принципе, не очень долго. Вроде как после двух-трех месяцев терапии становится лучше. Иногда, впрочем… бывает, что и затягивается… В общем, заранее ничего сказать нельзя. У всех по-разному. Как все, что происходит в голове.

В общем, лучше было усвоить сразу: с депрессией врачи бороться не умеют. Я понимал, что случиться может все, что угодно, и, естественно, думал о самом худшем. Дальнейший ход событий меня изумил, но пока что я пребывал в полной растерянности. Отец снова предложил мне кофе. Я согласился. Он снова предложил мне кекс. И я снова согласился. Мы помолчали какое-то время, потом я объявил:

— По-моему, бабушка готовилась к побегу.

— Что ты сказал?

— Я в этом даже уверен.

— Откуда ты знаешь?

— Она и не думала ходить в парикмахерскую. Просто несколько месяцев копила деньги, которые ты ей давал.

И я рассказал отцу про мой визит к парикмахерше. Новая информация подтверждала наши предположения. Страх за бабушку как-то вдруг отступил — во всяком случае, она была жива. Она могла, конечно, упасть, с ней могло что-то случиться, но самые худшие опасения нас оставили. Однако приходилось мириться с очевидностью: бабушка сбежала, ничего нам не сказав. Мы стали для нее чужими. Она осуществила то, что задумала. Это меня и пугало, и восхищало одновременно.

32

Воспоминание Фридриха Ницше

Жизнь Ницше закончилась лет за десять до его смерти. Биографы называют этот период «помутнением рассудка». Произошло это в Турине в 1889 году. Философ погрузился в почти растительное состояние, озаряемое, как вспышками, приступами бреда, связанными с его прошлым. Больше всего он переживал из-за разрыва с Лу Саломе. Эта молодая русская женщина, впоследствии муза Рильке, была предметом великой любви философа, любви в буквальном смысле разрушительной, так что сестра Ницше была вынуждена разлучить с ней брата. Выбитый из колеи, Ницше стал пить огромное количество лекарств, и, как считают многие специалисты, именно по этой причине несколько лет спустя окончательно деградировал. Не в силах забыть Лу, он из долгого летнего скитания по Италии писал своему другу Францу Овербеку, жалуясь на непрестанную боль, которую причиняют ему воспоминания: «Постыдные и мучительные воспоминания того лета приняли у меня форму безумия. Призываю себе на помощь всю власть над собой, но я слишком долго прожил в одиночестве и слишком долго варился в собственном соку, чтобы не быть, более чем кто-либо другой, четвертованным на колесе собственных чувств».

33

Несмотря на любезность моего шефа, я предпочел выйти ночью на работу. Мне нужно было занять эти часы чем-нибудь примитивным, материальным, довести себя до изнеможения. В тот вечер, устроившись за стойкой рецепции, я вдруг ощутил благодатное успокоение. Неожиданно почувствовал себя на своем месте. Нельзя сказать, чтобы отель был эталоном уюта, нельзя также сказать, чтобы работа моя была увлекательна, но это пространство за стойкой вот уже несколько месяцев было моим, оно давало мне то, что я так долго искал: ощущение стабильности. Я находился в нем как в рамке. И пока я был в этой рамке, никаких неожиданностей со мной произойти не могло.

Жерара я застал в холле. Чтобы ответить на его вопросы, я попытался как-то систематизировать все, что произошло. Впрочем, он почувствовал, что я не склонен разговаривать, поэтому замолчал и какое-то время сидел молча. Потом сказал:

— Может, мне стоит продать два другие отеля? Оставить только этот и пожить какое-то время в свое удовольствие?..

— …

— Какое твое мнение?

Я не очень понимал, какое я могу иметь на сей счет мнение. Пришлось сказать, что это, должно быть, неплохая мысль — так говорят все, кто не знает, что сказать. Он добавил:

— Я мог бы сделать тебя управляющим в этом отеле на то время, пока меня не будет. Ты бы стал моим партнером.

— …

— Как ты на это смотришь?

Я сам не знал, как я на это смотрю. События последних дней заставили меня совершенно забыть о том, что мне надо строить собственную жизнь. Я уже не понимал, что происходит вокруг. Надо все-таки сосредоточиться и расставить точки над «i». Значит, так: я искал место ночного портье, чтобы начать писать. Хвастаться было пока нечем, сюжет я так и не нашел, даже для рассказа. Тем не менее во мне что-то зрело, я это чувствовал; я как будто что-то вынашивал. Гостиничный бизнес привлек меня именно возможностью сидеть в тишине и писать, карьеру в этой области я делать не собирался. С другой стороны, случай подворачивался на редкость удачный. Трудно было предположить, что у меня получится зарабатывать на жизнь литературой. Так чем же мне заниматься? Я объяснил Жерару, что не могу ответить сразу. Он сказал, что время терпит, что это всего лишь идея и у меня есть время подумать. Как с ним все было просто!

Потом он принялся рассказывать о своей жене. Это была вторая. Первая его бросила и уехала в Австралию с их двумя детьми.

— Бывает, что женщины бросают мужчин, пусть так. Но если бросают меня, то надо непременно уехать на край света! — засмеялся он.

Наверно, это было очень больно. Не его развод с женой — отношения у них все равно не ладились, — а разлука с детьми. Слушая, как он о них рассказывает, в особенности о сыне, которому было приблизительно столько лет, сколько мне, я стал понимать, почему он так тепло ко мне относится. Во всяком случае, именно такое простое объяснение я нашел для его неожиданной симпатии.

— Невероятная штука наша современная жизнь. Мы говорим по скайпу. Я слышу их голоса, я их вижу. В результате я уже сам не знаю, сколько времени не видел их по-настоящему…

Он принялся описывать их житье-бытье. Сначала я не понимал, зачем он рассказывает мне свою жизнь. Потом догадался, что он просто заполняет пустоту, лишь бы не оставлять меня одного, не давать мне снова и снова прокручивать в голове мои проблемы. Коль скоро я не хочу говорить о себе — ладно, говорить будет он. Он продолжал свой рассказ и перешел ко второй жене. Со второй женой, к его величайшему изумлению, сложились такие же отношения, как и с первой; единственное, что отсутствовало в этой схеме, — дети. Они вдвоем переживали теперь глубокий кризис (в те дни меня бы удивило, если бы у кого-нибудь где-нибудь все бы было хорошо). Но ему казалось, что он уже сумел этот кризис преодолеть. В последнее время он многое понял; он понял, что под внешностью добряка в нем прячется человек нелюдимый, если не сказать себялюбец. Он не мог дать близким то, в чем они нуждались. Когда он обратился к психоаналитику, тот спросил: «А как вы сами думаете, почему вы занялись гостиничным бизнесом? Нет ли тут какого-нибудь подсознательного выбора?» Вопрос его не на шутку озадачил. Он подумал, а вдруг и вправду основной побудительный мотив в его жизни — стремление к бегству? С тех пор им овладело желание остановиться, осесть. Продажа гостиниц была для него способом дать понять своей жене, что он с ней.

Весь вечер он не переставал убеждать меня принять его предложение:

— Мне нужен человек вроде тебя. Серьезный. Я знаю, ты мечтатель. И знаю, что ты писатель. На тебе просто написано, что рано или поздно ты сочинишь хорошую книжку. Будешь брать отпуск, когда захочешь, чтобы писать. Но, чтобы писать, нужен конкретный, фактический материал. Так, во всяком случае, мне кажется. Нельзя творить в безвоздушном пространстве, не имея никаких привязок, никакого расписания. Посмотри на известных писателей: у них у всех есть какая-то профессия.

Послушать его, так, приняв его предложение, я тут же стану Джойсом. Я понимал, что во многом он прав. Работа ночью, в определенные часы, принесла мне огромную пользу. Вдохновение меня, правда, не посетило, зато я навел порядок в своем внутреннем хаосе. Хотя бы в этом Жерар был прав. Но через какое-то время мои мысли разворачивались на сто восемьдесят градусов. Мне начинало казаться, что все великие писатели родились именно из пустоты, из зыбкости, из неопределенности. И мне хотелось все бросить, не иметь никаких обязательств, искать слова в размытом пространстве изменчивости. Не могут романы рождаться из послушного сидения за столом в строго определенные часы, так не бывает! Великие творения рождаются из беспорядка, из отсутствия какого бы то ни было принуждения, из полной свободы, в том числе нравственной. И из неверности тоже… Но проходило еще время, и я снова начинал думать по-другому. Я не знал, куда мне идти; никто не знает, куда идти, чтобы прийти, куда хочешь. Сплошной хаос в голове. Может быть, из него, из этого марева, и рождается вдохновение.

Когда Жерар сказал про стремление к бегству, я снова вспомнил про бабушкино исчезновение. Вся эта история была настолько неправдоподобна, что мне всякий раз требовалось время — убедиться, что это случилось на самом деле. Я пытался поставить себя на бабушкино место. Куда бы я поехал в ее годы, если б захотел сбежать? Очень трудно себе представить. Как переселиться в этот возраст, даже при том, что со старостью у меня особые отношения? Когда мне было шестнадцать, я перенес операцию на сердце. То, что у меня там нашли, бывает только у стариков, и я отлично помню недоуменное лицо хирурга, когда он мне сказал: «Вы, по идее, должны быть совершенно дряхлым». Я часто думал об этом преждевременном старении, которое виновато в моей хронической усталости. Но операция пробудила во мне восприимчивость к глубинным состояниям человека. И если я сейчас пишу эти строки, то исключительно потому, что мое сердце опровергло все возрастные понятия. Столь близкие отношения со старостью и эмоциональная связь с бабушкой ничуть не помогали мне, однако, поставить себя на ее место. Я понятия не имел, куда она могла подеваться. И поделился с Жераром. Тот ответил прекрасной фразой: «Я бы вернулся в воспоминания». Да, именно так он и сказал, а потом добавил: «Я бы отправился туда, где был когда-то счастлив. В ее возрасте я поступил бы именно так». От его слов у меня захолонуло сердце: он наверняка прав. Значит, бабушка отправилась на поиски красоты.

34

Воспоминание Жерара

Он вернулся домой несколько позже обычного, не глядя по сторонам, прошел через гостиную, лег на кровать. Он заметил, что жены и детей нет, но не придал этому значения: наверно, пошли в кино или в ресторан, забыли предупредить. Меж тем перевалило за полночь, и если б ему было дело до кого-нибудь, кроме себя самого, он бы сообразил, что что-то не так. Он довольно быстро заснул и только глубокой ночью проснулся как от толчка; обошел квартиру в надежде найти хоть кого-то из своих. Никого. Пошел на кухню за стаканом воды. В окне занимался бледный день; он обнаружил на столе записку. Еще не вполне проснувшись, не сразу сумел разобрать буквы. Понадобилось две-три секунды, чтобы прочесть: «Мы уехали». Он несколько раз перечитал эти слова, не веря своим глазам, прежде чем заметил внизу страницы приписку. Жена — теперь уже бывшая — писала: «Неужели ты это обнаружил только сейчас?»

35

У меня было ощущение, будто в мире все только и делают, что исчезают. Газеты каждый день писали, что кто-то откуда-то сбежал, кто-то другой таинственно исчез, кого-то еще никак не могут найти. Все напоминало мне о бабушке, и я сам уже не знал, то ли я становлюсь эгоцентриком, то ли мир вообще так устроен, что мы, находясь под впечатлением какой-то исключительной ситуации, смотрим на жизнь через ее призму. Я записал на листке названия всех мест, где бабушка когда-либо жила, все случаи, которые с ней приключались и о которых я знал, всех людей, которых она могла бы захотеть увидеть. Но даже все эти сведения, собранные вместе, составляли лишь малую толику ее жизни. Что знаем мы о других? В сущности, ничего. Но сознаем это, когда человек неожиданно уходит. Я часто слышал фразу: «Настоящий друг — это тот, кому ты можешь позвонить среди ночи, если тебе нужно избавиться от трупа». Не знаю почему, но мне эта фраза нравилась. Есть люди, которые все время фантазируют, что бы они сделали, если бы вдруг выиграли в лотерею. А я соображаю, кому бы я мог позвонить среди ночи, чтобы избавиться от трупа (потому что в лотерею я вряд ли когда-нибудь выиграю). Мысленным взором окидываю круг друзей, и меня охватывают сомнения. Я взвешиваю все «за» и «против», оцениваю степень их трусости. Потом осознаю, что выбор гораздо трудней, чем кажется на первый взгляд: ведь если кого-то любишь, то постараешься не втягивать его в опасную историю. Желая исчезнуть, человек, вероятно, будет вести себя примерно так же. Если бы, скажем, я решил сбежать, то единственный, кто мог бы меня разыскать, это тот самый друг, который бы помог мне избавиться от трупа. И вот я попытался вообразить себе, что бабушка кого-нибудь убила. Пришлось признать, что в расследованиях такого рода я не силен. Я совершенно потерялся в лабиринте индукций и дедукций. Надо было начинать все сначала.

Ближе к полудню я вышел на улицу. Мне захотелось посидеть в кафе, выпить кофе, макая в него песочное печенье. Светило странное для этого времени года солнце, все было немного не на своих местах, и это вселяло в меня неожиданные надежды насчет грядущей зимы. Возвращаясь домой — да здравствуют повседневные жесты! — я машинально заглянул в почтовый ящик. Обычно в нем бывало пусто, не считая рекламы, и эта пустота роднила его с моей личной жизнью. Но тут в ворохе листовок, предлагающих скидки на мясо и слесарные услуги, я обнаружил открытку. На ней красовалась Эйфелева башня. Факт удивительный сам по себе. Кто бы это мог приехать в Париж на каникулы? Очевидно, кофе еще не успел вернуть мне интеллектуальные способности, потому что я не сразу сообразил, что это могла быть только бабушка. С минуту я тупо созерцал Эйфелеву башню, она казалась мне огромной, даже на такой маленькой открытке. Потом я повернул открытку и сразу же узнал знакомую вязь бабушкиного почерка. За последние три дня это был первый знак, что она жива. Бабушка писала:

Все хорошо, мой дорогой.
Бабушка.

Пожалуйста, не беспокойся.

Я уехала немного проветриться.

Крепко тебя целую.

К тексту она пририсовала два солнышка: ни дать ни взять прилежная маленькая девочка. Я сразу позвонил отцу. В его голосе кроме облегчения я уловил нотку разочарования: бабушка написала не ему, а мне. Впрочем, в данный момент это было не важно, главное, что мы получили подтверждение наших догадок. Однако, переварив радостную новость, мы опять вернулись к тому, с чего начали: куда же все-таки бабушка могла поехать? С ее стороны это было совершенное безумие, возможно, она не сознавала, как это опасно — куда-то ехать совсем одной в ее возрасте.

— Откуда она послала открытку? — спросил отец.

— Да из Парижа, я думаю.

— Но откуда из Парижа? Посмотри на штемпель.

Об этом я как-то не подумал. А вот отец, как ни странно, сообразил. Пожалуй, мы отлично дополняли друг друга.

— Там написано «Париж IX. Почтовое отделение Сен-Лазар».

— Ну так вот, она села в поезд на вокзале Сен-Лазар.

— …

— Оттуда идут поезда в Нормандию… В Гавр…

— Туда, где она родилась… — выдохнул я.

Наступила пауза. Мы оба понимали, что выход только один. Наконец отец сказал:

— Я не могу никуда ехать. Мне не на кого маму оставить.

— Ну да, конечно…

— Как же я ее брошу?

— Не беспокойся. Поеду я.

Естественно, отец ехать не мог, и ему незачем было это говорить. Но, наверно, он пытался убедить сам себя, что поступает правильно. Могли бы, кстати, поехать и мои дядья, но им наверняка нужно будет время, чтобы организовать отъезд. А тут нельзя терять ни минуты. Едва повесив трубку, я наскоро собрался. Мы напали на след. Может, наши догадки и нелепы, но все же надо попробовать. Я позвонил Жерару и попросил отпустить меня. Он, как и следовало ожидать, велел мне не ограничивать себя во времени и взять столько свободных дней, сколько потребуется. Я вспомнил его слова о возвращении в воспоминания. Возможно, так и есть. Теперь я был почти уверен, что бабушке захотелось вернуться туда, где прошло ее детство. Ход событий ускорялся.

36

Воспоминание святого Лазаря

Жизнь святого Лазаря стала известна благодаря тому, что он воскрес из мертвых. Его сестры Марфа и Мария проливали горючие слезы, когда встретили Иисуса. Марфа сказала: «Господи, если бы Ты был рядом, не умер бы брат мой». Иисус отвечал: «Воскреснет брат твой. Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрет, оживет. И всякий, живущий и верующий в Меня, не умрет вовек».

Вот так, на четвертый день после смерти, Лазарь вернулся к жизни. Он стал легендой. И поскольку он был первым человеком, вернувшимся из царства тьмы, люди постоянно спрашивали его: «Что происходит, когда умираешь?» А он всегда отвечал одно и то же, очень коротко: «Я не ведаю. Я ничего не помню о своей смерти».

37

Я заскочил к родителям взять мамину машину и теперь мчался по трассе А-13 в направлении Гавра. Это было необыкновенно романтично — наверно, из-за фильма «Мужчина и женщина» Лелуша. Конечно, меня не ждала в конце пути красавица актриса в черно-белом кадре, я всего лишь должен был разыскать бабушку, но индикатор эмоций далеко отклонился от нуля. Первые километры я проехал с ощущением, что двигаюсь в правильном направлении и иду по верному следу, но постепенно, по мере того, как в окне менялись пейзажи, уверенность моя стала убывать. А вдруг бабушка нарочно бросила открытку на вокзале Сен-Лазар, чтобы направить нас по ложному пути? Она знала моего отца как свои пять пальцев и могла предвидеть его реакцию. То, что он так легко разгадал головоломку с Нормандией, меня настораживало. Как-то все слишком просто. Очевидности доверять нельзя. Правда, никакой другой версии у нас не было. В конечном счете, хотя наши догадки были всего лишь догадками, ничего другого мы придумать не могли.

Прежде я не любил водить машину. На права я сдал, поддавшись стадному инстинкту, вроде как не по своей воле. Теория вождения забавляла меня своими невероятными ситуациями, в реальности же — я и сам это знал — я был бы не в состоянии разминуться на дороге даже с косулей. Но тут на меня как будто что-то снизошло. Я остановился на заправке и ощутил особую прелесть этого островка, затерянного в лабиринте дорог, где-то вне географических координат. Раньше я полагал, что заправочная станция — это место, где можно заправиться бензином, выпить чашку кофе, зайти в туалет. Я и не подозревал, что оно исполнено особой, неизъяснимой поэзии. Мне захотелось никуда не спешить, накупить кучу ненужных вещей, побродить между стеллажей с шоколадом и старыми журналами. Этот день, изобилующий событиями, которые могут показаться мрачными, был удивительным образом созвучен моей внутренней мифологии, которую я еще только открывал. Мне было хорошо на дороге, хорошо на заправочной станции, и машина казалась теперь неотъемлемым атрибутом настоящего приключения. Впервые в жизни я понимал тех, кто одержим жаждой перемены мест.

Гавр приближался, я взял курс на Этрета , меня будто засасывало в воронку; вот скоро я съеду на проселочную дорогу и буду близок к пункту назначения. Я знал, что дом, где бабушка провела детство, находился не в самом городе, а в какой-то близлежащей деревеньке. Но в какой именно, я не имел ни малейшего представления. Тут я заметил указатель к центру города. Мне показалось очевидным, что начинать поиски надо оттуда. Никто, кроме меня, не ехал больше в том направлении; была середина дня, середина недели, да в придачу еще середина октября. Я ехал в никуда, в места, о которых ничего не знал.

Я заглянул в туристическое бюро, где девушка дала мне карту района. Пробежал глазами названия населенных пунктов, и взгляд мой остановился на городке Св. Адрес. Приятно, должно быть, жить в городе с таким названием. Служащая, довольная, что хоть кто-то заглянул в ее офис, протянула мне брошюрку, подробно расписывающую специализацию отелей. Я как-то об этом не подумал, но мне ведь понадобится ночлег. Поблагодарив девушку, я вышел на улицу и присел на скамейку изучить буклет. Это заняло не более минуты. Я снова встал и замер в нерешительности. Куда ехать? Оглянулся на туристический офис: девушка смотрела на меня сквозь стекло, явно заинтригованная моим поведением. Мы смущенно друг другу улыбнулись: я — потому что не знал, что делать, она — по всей вероятности оттого, что делать ей было нечего. И тут меня осенило: в конце концов, я же веду расследование, мне нужно расспросить как можно больше народу, чтобы собрать максимум информации. Бабушкина фотография по-прежнему была при мне. Покажу ее этой девушке, за просмотр денег не берут. Люди обожают поговорку: «Под лежачий камень вода не течет». И вот, проверяя на деле народную мудрость, я вернулся в турбюро. Мы снова улыбнулись друг другу, на этот раз уже как знакомые.

— М-м-м… Знаете ли, у меня довольно сложная ситуация. Поэтому я рискнул снова вас потревожить… Видите ли, я ищу свою бабушку…

— …

— Вот… у меня здесь ее фотография… Взгляните, пожалуйста, на всякий случай…

Она взяла в руки мое объявление и тотчас заявила:

— Да-да. Я ее видела, она вчера заходила. Очень симпатичная женщина.

— Что?!

— Что-что?

— Так вы ее видели?

— Ну да, я же вам говорю. Я половину времени работаю здесь, половину — в мэрии. Она хотела узнать, сохранились ли архивы ее школы. Ведь она, кажется, жила здесь в тридцатые годы, верно? Это она?

— Э-э-э… да… А она не сказала вам, где остановилась?

— В отеле «У скал». Дайте план, я вам отмечу.

Я вышел совершенно потрясенный. Мое расследование длилось не более пяти минут, и вот я уже знаю, где бабушка. Как-то все слишком просто разрешилось. Так не бывает. Невозможно разгадать загадку таким образом. Даже неинтересно. Наверняка еще будет какая-нибудь накладка, возникнут новые препятствия. Я не утолил страсти к приключениям и был разочарован. Я думал, что буду расспрашивать, вынюхивать, выслеживать, превращусь в этакого супергероя — и вот те на, не успел задать вопрос, как сразу получил ответ. А может, у меня просто талант?

Я вернулся в машину. Проехав пару улиц, припарковался у отеля. Это было довольно скромное строение, не лишенное, однако, своеобразной прелести. За ним, метрах в пятидесяти, действительно обрывались в море скалы. Дежурный на рецепции спросил, что мне угодно.

— Я ищу свою бабушку.

— Она в ресторане.

Так и сказал, будто речь шла о чем-то обыденном. Надо заметить, что время года было в высшей степени нетуристическое, и бабушка была в гостинице единственным постояльцем. Я не мог прийти в себя от изумления: найти ее, задав всего лишь два вопроса! Я неслышно вошел в зал. В камине пылали поленья: кому-то пришла в голову счастливая мысль развести огонь, хотя на улице было вполне тепло. Чувствовалось во всем этом что-то английское. На камине стояли массивные часы, громко считавшие секунды и делавшие это с такой вызывающей уверенностью, точно работали для вечности: еще бы, они отмеряют время! В ресторане за столиком сидел единственный человек — и это была моя бабушка. Она сидела ко мне спиной и не видела меня. Пила чай. Мне стало стыдно за свое разочарование. Как же я был рад ее видеть! Не просто рад. Я был невероятно счастлив, сердце мое ликовало оттого, что жизнь дарит нам иногда такие безумные, лучезарные моменты. Мне показалось, что это очень поэтично. Я неслышно подошел ближе. Но как отреагирует бабушка? Обрадуется ли она?

38

Воспоминание Клода Лелуша

Создатель «Мужчины и женщины» часто вспоминал свой нелегкий дебют. Его первый фильм «Человеческая сущность» оказался провальным, на предварительном показе его освистали. Отец молодого режиссера присутствовал на этом коллективном линчевании и спустя несколько дней скончался. Он умер, не зная, что пройдет несколько лет и его сын, неожиданно и победоносно, завоюет «Золотую пальмовую ветвь» Каннского фестиваля. А для сына было ужасно, что отец перед смертью стал свидетелем его профессионального краха. Лелуш признается, что думал тогда о самоубийстве. Но это еще не все: фильм «Человеческая сущность» прославился в результате убийственной рецензии в «Кайе дю синема»: «Клод Лелуш — запомните хорошенько это имя, ибо вы никогда больше о нем не услышите!» Получается, надо помнить то, о чем следует забыть. На мой взгляд, это редчайший случай воспоминания наоборот.

39

Ну вот. Она обняла меня и тихонько шепнула: «Молодец!» Похоже, она не отдавала себе отчета в серьезности ситуации: вела себя как маленькая девочка, решившая поиграть в прятки, и теперь хвалила меня за то, что я все-таки ее нашел. Бабушка улыбалась мне с обворожительным лукавством. Ее лицо изменилось. Эта эскапада сделала его моложе по меньшей мере лет на десять. Но в какой-то момент мне все же пришлось сказать, что мы очень из-за нее волновались.

— Да вы бы меня не отпустили, — заметила она. И была права.

— Но ведь мы могли бы поехать вместе. Это было бы куда разумней, чем сбежать тайком, никому ничего не сказав.

— Мне хотелось сделать это самой… Понимаешь? Я больше не в состоянии терпеть, когда все решения принимаются за меня. Мне нужно хоть немножко независимости.

— Ты поступила в высшей степени независимо. Подумать только, как давно ты все это замыслила..

— Я хотела тебе сказать… Но ведь твой отец начал бы волноваться, впал бы в панику, и ты не смог бы сохранить все в секрете.

— Это точно. Не смог бы. Да и сейчас не смогу.

— Ты собираешься ему позвонить?

— Конечно. Я должен их успокоить.

— Ну хорошо. Успокой. Только я хочу побыть здесь еще несколько дней. Мне нужно кое-что сделать. Судя по всему, эти места я вижу в последний раз, так что давай не будем спешить… Пожалуйста.

Бабушка часто прикидывалась легкомысленной; когда же она внезапно переходила на серьезный тон, это всякий раз оказывалось для меня неожиданностью. Сейчас она была необыкновенно серьезна.

Я позвонил отцу, чтобы развеять его страхи. Он повторил несколько раз: «Невероятно, ты уже нашел ее… Просто невероятно…» Он явно мечтал, чтобы все жизненные неурядицы решались так же просто, как по мановению волшебной палочки. Он несколько раз повторил одну и ту же фразу — это значило, что он нервничает, что, видимо, мама ведет себя неадекватно. С ней не будет так просто, как с бабушкой: взять машину, поехать и найти. Их разделяли непреодолимые расстояния. Мама была во власти безумия, оно влекло ее за собой. Куда?

____________________

ЕЕ ИСТОРИЯ В МОЕЙ ИСТОРИИ

Ситуация, в которой мы с бабушкой оказались, была из ряда вон выходящей, соответственно, и разговоры у нас были особенные. За ужином она принялась вспоминать детство, причем с массой новых подробностей. Впервые она так неторопливо рассказывала о себе. Воспоминания будто сами всплывали на поверхность, когда она очутилась в тех местах, где выросла. Раньше бабушка смущенно опускала какие-то моменты своего прошлого, теперь же дала себе волю. Я знал, какой трагедией обернулась для восьмилетней Денизы расставание со школой, но ничего не знал о том времени, которое предшествовало появлению в ее жизни моего деда. И вот наконец я смог полностью восстановить прерывистую нить семейной истории.

Американский кризис 1929 года и его последствия, несколько месяцев спустя накрывшие Европу, заставили семью сняться с насиженного места. Отец с матерью были вынуждены скитаться по разным городам и торговать скобяным товаром с лотка. Многие ремесленники в те годы расстались со своим жильем и лавкой; они сбились в бродячие сообщества и открывали то тут, то там передвижные базары. Бродячие торговцы жили как циркачи, с той лишь разницей, что дед торговал гвоздями, а не потешал народ клоунскими трюками. Вначале приходилось туго, так что порой даже питались похлебкой для бедных, но мало-помалу начали выкарабкиваться. Дениза помогала родителям и постепенно забывала счастливые времена своего детства. Отец покупал ей по книжке в месяц, и она читала и перечитывала ее по многу раз в ожидании появления следующей. Сидя в семейном фургончике, она воображала себя учительницей: давала задания ученикам и наказывала лентяев. Или была послушной ученицей, старательно исполнявшей указания преподавателя. Так что ее прошлое продолжалось, но в воображаемом мире. Мне очень нравится способность детей отгораживаться от несчастий фантазиями. Когда вырастаешь, прятаться в мечты уже не получается, и корабль трещит по всем швам.

Мало-помалу положение в стране стало выправляться. В тридцатые годы Франция даже пережила эйфорию первых оплачиваемых отпусков. Французы учились наслаждаться свободным временем и пытались привыкнуть к новой мысли, что можно жить иными ценностями, нежели труд. Собственно говоря, в истории кризисы всегда чередуются с периодами беспечности, и именно беспечность порождает кризисы. Лубочные картинки счастья, которые продавали французам, — чем не масс-маркетинг? — заслоняли нараставший кошмар. Мой прадед вкалывал не покладая рук, однако позволял себе в воскресные дни играть в карты, покуривая трубочку. Откуда ему было знать, что этот мирный период продлится недолго. В скором времени, не успев опомниться, он оказался в траншее, да еще в самой идиотской, какая только была в истории. Линия Мажино — вот символ беспечности тридцатых. Некоторые французы до сих пор дивятся, как можно было обогнуть эту линию обороны. Но ведь каждая линия обороны где-нибудь да кончается.

В течение многих месяцев девушка, в которую превратилась к тому времени моя бабушка, не получала от отца никаких известий. Вечера она проводила с матерью, слушая радио, ловя сводки, но никто ничего не знал о судьбе военнопленных. Если бы отец был убит в бою, им бы сообщили. Они жили теперь в Париже, на улице Паради. Нарочно не придумаешь: в такой страшный период жить на улице с райским названием. У них была маленькая квартирка с крошечным балкончиком, откуда Дениза могла видеть немецких солдат, все прибывавших и прибывавших. Соседи и другие парижане, с которыми они общались, изумлялись тому, что в городе мало что меняется. Немцы, пожалуй, были даже вежливее французов, чтобы не сказать доброжелательней. Начался период коллаборационизма, но ни у кого и в мыслях не было делать из этого трагедию. Некоторые даже говорили, что война обернулась для Франции благом, потому что французы избавятся наконец, к тому же малой кровью, от всевозможных паразитов и инородцев. Да-да, согласитесь, мадам, в этом усатом диктаторе все же что-то есть.

Несмотря на кажущийся порядок, вести о военнопленных доходили плохо. Правительство Виши, пребывая в добром согласии с оккупантами, обещало в кратчайшие сроки составить список французских солдат, оказавшихся в плену. Но невозможно было найти одного отдельно взятого человека среди общей массы раненых, убитых и дезертиров. Бюрократическая машина работала со скрипом. Наконец начали поступать первые сведения, но имени моего прадеда ни в одном списке не оказалось. Во всеобщей неразберихе инстанции валили ответственность друг на друга. Потом, в начале сентября, некий чин соблаговолил принять мою прабабку и заявил: «Знаете, кажется, ваш муж пропал без вести». Как это так, пропал без вести? Прабабушка пришла в ярость. Какое он имеет право говорить подобные вещи! Она готова была услышать пусть даже рассказ об ужасной кончине своего мужа, но только не то, что он пропал. Неопределенность сводила ее с ума. Чин, раздраженный поведением посетительницы, заметил: «Возможно, ваш муж дезертировал и где-нибудь прячется… Вот и нет о нем вестей». Такое невозможно было вынести. Она знала, что ее муж не робкого десятка, что он не способен дезертировать, что он будет сражаться до конца. Он жизнь готов был отдать за Францию, которую любил пылкой любовью тех, кто родился в другой стране, но избрал Францию своей родиной. А уж если бы случилось так, что он дезертировал с поля боя, то написал бы, нашел бы способ подать весточку жене и дочери. Так что версия с дезертирством была малоправдоподобна.

И вот 28 октября 1940 года (бабушка хорошо запомнила эту дату — дату избавления от неизвестности) они с матерью получили наконец извещение. Отец был ранен в лицо и находился в военном госпитале в городе Туль. Мать и дочь изучили карту и отправились на восток. Это было долгое, опасное путешествие, во время которого они все время думали, что значит «ранен в лицо». Кроме этих трех слов они не знали ничего. Так что весть, поначалу добрая, очень скоро стала вызывать беспокойство. Не являются ли эти слова завуалированной формой известия, что он «обезображен»? Моя прабабка хорошо помнила кошмарные уродства, оставленные в наследство Первой мировой. Ей без конца снились изувеченные лица — без рта, с вырванным глазом… Раз они написали «ранен в лицо», значит, это серьезно, может быть даже очень серьезно. Если бы речь шла о царапине или паре выбитых зубов, они бы об этом даже не упомянули. Да он и сам тогда бы им написал. Путешествие превратилось для них в настоящую пытку тревогой и жуткими предположениями. Бабушке тоже снилось по ночам обезображенное лицо отца, в котором всякий раз не хватало какой-нибудь части. Она понимала, что отец уже не будет таким, как прежде. До войны это был красивый мужчина. Его фотографии той поры дышат обаянием. Он носил короткие, как у летчиков, усики, а торжествующие ямочки на щеках и ласковый взгляд смягчали квадратное лицо, в котором угадывалась сила. В тот день, когда я увидел эти снимки, я обнаружил в нем некоторое сходство с моим дедом, бабушкиным мужем.

Они нашли его на больничной койке. Голова замотана бинтами, настораживающая повязка скрывала один глаз. Переведя взгляд на тело, мать и дочь увидели, что обе ноги в гипсе. Значит, ранен он не только в лицо. Вообще его трудно было узнать. Они расплакались, представив себе, сколько недель провел он здесь в одиночестве и никто его не навещал, некому было даже взять его за руку. К прежнему кошмару добавился новый. Уцелевший глаз раненого был открыт, но словно погас. Тем не менее он видел. Он переводил взгляд то на жену, то на дочь, но их появление, казалось, оставляло его безучастным. Вне себя от горя, женщины бросились искать кого-нибудь из врачей, кто бы им объяснил, подбодрил, обнадежил; они были готовы услышать все, что угодно, кроме правды. Но все врачи были заняты. Заваленные работой, они, как ветер, проносились по коридору. Огромный зал был заполнен ранеными и походил скорее на вестибюль морга, нежели на больницу. Мать и дочь сидели подле человека, который их уже не узнавал, каждая держала его за руку, а в палате меж тем сделалось совсем темно. Надо было уходить. Он так ни разу и не пошевелился, не произнес ни слова, не подал ни единого знака, что жив. В полной растерянности они вернулись в гостиницу неподалеку. В холле веселились немцы. Дениза подошла к ним и плюнула на пол. Этот безрассудный шаг мог стоить ей жизни. Но сильно выпившие солдаты только пуще загоготали. В номере мать, вне себя от ярости, ударила дочь по щеке. После этого они всю ночь не разговаривали, а едва наступило утро, бросились в больницу. Койка оказалась пуста. Ночью мой прадед умер. Все было кончено. Он боролся за жизнь из последних сил, чтобы еще раз увидеть жену и дочь — единственное, что привязывало его к жизни. Это было его последнее сражение. Он увидел тех, кого любил, и сложил оружие.

Бывают удары, которые человека иссушают. Этот был настолько силен, что они не плакали. Они просто подошли к кровати, чтобы забрать оставшиеся вещи. Вещей, собственно, почти не было. Письмо жены. Заколка дочери. Маленькая красная коробочка, которой он дорожил настолько, что отказывался с ней расстаться. Это была музыкальная шкатулка. Правда, мелодия сделалась неузнаваемой и большая часть нот уже не звучала. Мне кажется, он любил эту шкатулку как ребенок любит подобранного на улице раненого зверька. Это была шкатулка-калека. Вот и все, что от человека осталось. Бред. Пришла санитарка, стала мыть полы жавелевой водой, попросила их посторониться. Мать и дочь делали все механически, словно отказываясь вселяться в свои новые тела, в свой новый статус вдовы и сироты. Они силились отрешиться от происходящего, чтобы пережить то, что пережить невозможно. Тут с соседней койки донесся голос:

— Замечательный был человек.

— …

— Мы были рядом в этом бою. Он нам всем, молодым, как отец родной был. Не давал пасть духом.

— Вы были с ним?

— Да. Нас вместе ранило. Ужасно все получилось. Мы оказались совершенно беспомощны. Вооружения подходящего нет, атаку встретить нечем… Нас накрыло как цыплят. Бомбы градом…

Я воспроизвожу этот диалог, который бабушка помнила наизусть. Именно наизусть — по той простой причине, что молодой человек стал впоследствии моим дедом. Так они познакомились. Юноша разволновался, увидев родных своего боевого друга. Ему не терпелось выговориться, он столько недель молчал. Он уже тогда был красноречив. Даже в лежачем положении. Он мучился сильными болями (осколки снаряда засели в селезенке), но всячески старался поддержать несчастных женщин. Даже пытался заставить девушку улыбнуться. Она была совсем юная, но бесконечно печальная — это, видимо, его и тронуло.

Мать и дочь принялись ухаживать за юношей, у которого не осталось никого из близких. Когда же он поправился, они вместе вернулись в Париж. Юноша поселился у них на улице Паради, и, видя, что молодые влюблены друг в друга, моя прабабушка уступила им спальню (взяв с них предварительно обещание в скором времени пожениться — что они и осуществили несколько месяцев спустя в совершенно пустынной мэрии X округа; новобрачные обменялись торжественным поцелуем в гробовой тишине, однако в этом союзе было что-то жизнеутверждающее — любовь посреди рушащегося мира). Так прошел 41-й, 42-й и 43-й год. Кругом торжествовала подлость. В их доме консьержка выдала гестапо еврейскую семью. Мой дед не сдержался и залепил ей пощечину, но эта безмозглая гусыня так и не поняла, что плохого сделала. Почти все дневное время Дениза проводила дома в ожидании мужа. Тот нашел место гарсона в кафе. Он слушал осторожные разговоры посетителей, обслуживал подчеркнуто вежливых немцев, вокруг которых вертелись шлюшки, от чьих волос вскоре останется лишь воспоминание. Подавал сэндвичи «крок-месье» женщинам, истосковавшимся по мужчинам. Наблюдал, как проявляются в людях мелочность, бравада и элементарная трусость. Домой он возвращался с улыбкой, как будто война была забавной игрой. Дед смотрел на вещи оптимистично, он знал, что оккупация рано или поздно кончится. И оказался прав. В конце концов Париж был освобожден. «Эту радость и описать-то невозможно», — сказала бабушка. Так что и я не стану ее описывать.

Наступили месяцы хаоса и неразберихи. Приспешники свергнутого режима забегали, как крысы на тонущем корабле. Потом город стал возрождаться. Дед получил орден. Потрясенная бабушка присутствовала на церемонии, где ее мужа называли «отважным участником Сопротивления». Это была огромная честь, но бабушке не понравилось, что о подпольной деятельности мужа она узнала таким образом. Все эти годы она не только ничего не знала, хуже того, ни о чем даже не догадывалась. Нередко он возвращался очень поздно, где был и что делал, не рассказывал, и Дениза с горечью думала, что, возможно, он встречается с другой женщиной. Но мысль о Сопротивлении ни разу не приходила ей в голову. Она почувствовала себя идиоткой. «Почему ты ничего мне не говорил? — спросила она. — Ведь ты мог поделиться со мной». Дед ответил, что не хотел подвергать ее опасности. Это вовсе не значит, что он ей не доверял. У деда была удивительная способность находить нужные слова. И вот доказательство: в тот момент, когда бабушка уже складывала губки в обиженную гримасу, он сказал:

— Да ты же знала.

— Как это знала? Знала, что ты участник Сопротивления? Ничего я не знала!

— Знала. Ты же прекрасно понимаешь, что для того, чтобы жить с тобой, надо обладать огромной силой сопротивления.

Бабушка не смогла сдержать улыбку, и все уладилось. Дед поцеловал ее и почувствовал на губах вкус будущего. У них родилось трое детей, последним — мой отец. У отца тоже родился сын, я. Потом прошла жизнь, и закончилось все кусочком скользкого мыла.

____________________

Гостиница была практически пуста, так что мне не составило труда получить номер рядом с бабушкой. Когда мы поднялись на наш этаж, было, должно быть, уже за полночь. Рухнув на кровать, я продолжал думать над бабушкиным рассказом и вспомнил документ, который она мне показала: это был список ее класса. Читая имена, бабушка вспоминала лицо каждого. Она перечисляла: Жермена Ришар, Батист Амур, Шарль Дюкмен, Алиса Задузки, Полетта Ренан, Иветта Рудио, Луиза Кор, Поль Андре, Жан-Мишель Совёр, Эдит Ди-Био, Марселла Молдиви, Рене Дюшоссуа… Она могла описать каждого своего одноклассника. Их имена пробили тоннель, который вернул ее в детство. Бабушка вспоминала не только внешность, но и характер каждого, нередко могла рассказать даже историю семьи. Потом снова вернулась боль расставания с классом, со школой. Я мог себе представить, что она чувствовала, такие раны не заживают. Всю свою дальнейшую жизнь бабушка жила с этими именами как с незавершенными судьбами. Что с ними со всеми стало? Живы ли они? Служащая мэрии, та самая, которая помогла мне в турбюро, сказала бабушке, что из всего списка в городе, да и во всей округе, осталась только Алиса Задузки: она прожила в Этрета всю свою жизнь. На листке бумаги она написала бабушке адрес. Мы решили, что на следующий день поедем ее разыщем. Только какова будет ее реакция? Ведь прошло больше семидесяти лет.

От моего детства меня отделяло не так много лет, но, лежа ночью на гостиничной кровати, я принялся вспоминать моих товарищей по начальной школе. Помню, как мы мечтали о времени, когда станем взрослыми: мы решили, что поселимся все вместе в огромной квартире и установим в гостиной электрический бильярд и настольный футбол. Это казалось настолько реальным! Какая-то часть меня до сих пор не понимает, почему мы не осуществили эту мечту, одну из многих, которые сочиняешь себе в детстве и о которых потом забываешь. Я помню, что мы друг другу рассказывали, а вот черты их немного стерлись. Что сталось с этими мальчиками и девочками? Что делают они сейчас, когда я о них думаю? При современных средствах связи разыскать их нетрудно. Но это лишило бы мои воспоминания их наивной прелести. Какими теперь стали Селия Буэ и Сесиль Блешер? Во что превратилась Жюльетта Свобода? Что произошло с героями моего детского мира? Я могу представить себе Ришара Роза спортивным тренером, а Сильви Баллан художником по костюмам в кино. Могу вообразить их в Дижоне или в Нью-Йорке. Теперь я могу вообразить что угодно.

Гостиница была погружена в глубокую тишину. Для человека, чувствительного к звукам, вроде меня, это были идеальные условия для здорового сна. Но заснуть не получалось. Особенно из-за моего ночного расписания: ночами-то я привык работать. Уезжал я в такой спешке, что не подумал прихватить с собой какую-нибудь книжку (серьезное упущение: у меня всегда при себе есть что почитать, пусть даже для двух остановок на метро). Кроме плана эвакуации в случае пожара, читать в номере было нечего. Но не поджигать же матрац ради того, чтобы сделать чтение интересным. Пытаясь заснуть, я решил детально разглядеть убранство комнаты. Будучи весьма скупым, оно поражало количеством вкусовых ляпов. Изуродовать помещение, где всего-то три предмета, — особый вид искусства. Не хватало только картины с коровой. Но ее успешно заменяло изображение курятника начала прошлого века. Впечатляющее произведение, верх безвкусицы. Больше часа я созерцал это творение рук человеческих и могу теперь воспроизвести картину в памяти до мельчайших подробностей. Она так и стоит у меня перед глазами. А может, это и есть красота? Это же гениально — дать курам пропуск в будущее.

40

Воспоминание Алисы Задузки

По случаю своего тридцатилетия Алиса решила съездить в Париж.

Чтобы не отличаться от парижанок, в метро она стоя читала книжку.

В это самое время по улицам Парижа ехал на велосипеде молодой человек, ехал быстро: он опаздывал на важную рабочую встречу. И тут у него соскочила цепь. Нервничая и торопясь, он попытался поставить цепь на место. Встреча была очень важной, опаздывать было нельзя. Но цепь не слушалась. Руки молодого человека были в машинном масле: вот уж день не задался. Рядом оказалось метро, и молодой человек бросился туда, — единственная надежда успеть. Когда он бежал по лестнице, подошел поезд. Прыгая через ступеньку, он успел вскочить в последний вагон.

Впопыхах он толкнул стоявшую у дверей Алису, та уронила книгу. Он извинился, наклонился поднять, протянул книжку и увидел, что испачкал обложку. «Простите, мне очень жаль… Я… грязными руками…» Алиса в ответ расхохоталась: она читала «Грязными руками» Сартра. Увидев обложку, молодой человек тоже засмеялся, а Алиса, остроумная, как все Алисы, сказала: «Какое счастье, что я не „Чуму“ читаю».

41

В ту ночь я много раз просыпался. Все думал о прошлом моей семьи. Оно совершенно перемешалось в моем мозгу с настоящим. Эпохи соединялись, сплетались, образовывали причудливые сплавы. Я уже не знал, сколько мне лет. Пожалуй, мне это даже нравилось. Реальность уходила из-под ног, раздавался звонок телефона, я пугался, вдруг что-нибудь случилось. Это был отец, он звонил сообщить плохие новости. Я хватал телефон и обнаруживал, что мне это приснилось. Я сочинял, грезил наяву, будто писал роман. Только одно в этой ночи, изумлявшей неожиданными превращениями, меня настораживало: ни один женский образ не возникал в моем воспаленном воображении. Мне было горько сознавать, что столь манившая меня женственность ускользала и не являлась даже во сне. Я не знал тогда, что появлению женщин, которым суждено изменить нашу жизнь, предшествует пустота. Я не знал, что эмоциональная пустыня таит в себе обещание. Я ждал рассвета, этой единственной истины, которая была мне доступна, поскольку утро должно было настать в любом случае.

С бабушкой мы встретились за завтраком. Мы были похожи на старую пару, в которой каждый лелеет свои укоренившиеся привычки: бабушка пила чай, я — кофе. В качестве звукового фона откуда-то доносилась смутно различимая музыка, нечто среднее между Барбарой и ABBA. Я выпил несколько чашек в надежде проснуться.

— Какой замечательный завтрак, — сказала бабушка.

— Да? Ты находишь?

Бабушке все казалось замечательным в то утро. Лучшие моменты жизни — это те, когда тебе безразлично, что ты ешь. Я бы сказал, что хлеб имел в то утро вкус возвращения в детство. Но я помалкивал, радуясь ее хорошему настроению. Мы решили отправиться на поиски этой самой Алисы, единственной, кто не канул в просторах географии. Я предложил сначала позвонить, но бабушка считала, что лучше свалиться как снег на голову. Сюрприз так сюрприз. Погода по-прежнему стояла чудесная: то ли лето было в тот год упрямое, то ли осень робкая. Кто их разберет, эти времена года.

Добираться было недалеко. Я предложил поехать на машине, но бабушка пожелала идти пешком. Мы побрели вдоль прибрежных утесов. В какой-то момент, потрясенные зрелищем, мы невольно остановились. Берег обрывался вниз так резко, что дух захватывало. Это ощущение края света спровоцировало немало самоубийств. Но мне казалось странным хотеть смерти лицом к лицу с морем, лицом к лицу с такой величественной красотой. Открывающаяся перед нами даль обязывала нас жить. Некоторое время мы стояли молча, завороженные необъятностью горизонта.

Я постучал в дверь. Нам открыла женщина лет пятидесяти, дочь Алисы. Каждое утро она приходила ухаживать за матерью. Мы объяснили, кто мы такие. Женщина не могла поверить своим ушам.

— Невероятно! Значит, вы… вы учились с мамой в одном классе?..

— Совершенно верно.

— Ой-ой-ой… Какая жалость!

— Жалость? Почему жалость?

— Дело в том, что у мамы… не очень хорошо с головой… В общем, если называть вещи своими именами, она выжила из ума.

— Мы вам очень сочувствуем, — сказал я, чтобы заполнить неловкое молчание.

— У нее болезнь Альцгеймера. Это теперь частое явление, и вроде бы люди понимают, о чем речь, но пока не примеришь на себя, не поймешь, что это такое. Просто однажды ваша мама перестает вас узнавать.

Что тут скажешь? Приятного сюрприза из нашей затеи не вышло. Дочь Алисы продолжала:

— Она вообще никого не узнает. Меня она принимает то за домработницу, то за свою собственную мать.

За кого-то она примет нас? По длинному-предлинному коридору мы прошли в комнату старушки — как будто перешли из одного мира в другой. Прежде чем открыть дверь, ее дочь тихонько постучала. Алису мы застали перед большим, обрамленным лампочками зеркалом. Она расчесывала щеткой волосы. Странное это было зрелище. Такие зеркала бывают в уборных у балерин. Она увидела наше отражение и обернулась, ничего не говоря.

— Мам, к тебе гости. Эта женщина училась с тобой в одном классе.

На мгновение воцарилась тишина. Алиса созерцала мою бабушку. Продолжение могло быть каким угодно. Алиса могла все что угодно сказать или подумать, могла совершить любое безумство. Она встала и подошла к своей бывшей подруге. Подошла вплотную, так что я почувствовал, как у бабушки заколотилось сердце. Мы стояли в полной растерянности. Я не знал, куда деться. Выдохнул еле слышное «Добрый день, мадам», но реакции не последовало. Больше ничего выдавить из себя я не мог. Алиса положила ладонь бабушке на лицо, постояла так немного и произнесла:

— Да, я помню.

— …

— Я помню тебя.

— Мама, правда? Ты вспомнила, что вы были в одном классе?

— Со мной? Нет, это с тобой она была в одном классе. Я прекрасно помню, это была твоя лучшая подруга.

— Да нет же, мама, она училась с тобой.

— Мы учились с тобой вместе до третьего класса, — сказала бабушка. — Ты сидела за мной. — Она повернулась спиной и подняла волосы. — Узнаешь мой затылок?

Пожилая дама посмотрела на бабушкин затылок, и рот ее растянулся в улыбке. Она не имела ни малейшего представления о том, кто стоит перед ней. Мне стало до слез обидно. Бабушка сбежала из дома престарелых, отправилась одна на край света, ничего не боясь, — и все ради того, чтобы вернуться в свое детство, которое предстало перед ней в образе выжившей из ума старухи.

Прошло несколько томительных секунд. Алиса сказала:

— Ну что же, добро пожаловать. Не выпить ли нам шампанского?

Ее дочь, видно, привыкла к неожиданным материнским причудам.

— Прекрасная мысль, — сказала она. — Пойду принесу.

Она отправилась на кухню. Мы остались втроем. Алиса вернулась в свое кресло. Бабушка присела рядом на край кровати. Еще несколько секунд они смотрели друг на друга с вежливой улыбкой. Алиса снова стала расчесывать волосы. Бабушка предприняла еще одну попытку:

— Неужели ты правда не помнишь? У нас классной была мадемуазель Ружон. А помнишь Эдит? А Жан-Мишеля? Он ведь был в тебя влюблен… По уши влюблен… Он писал тебе стихи, и ты нам их читала… Такие плохие стихи, что не смеяться было невозможно..

Алиса обернулась, долгим, пристальным взглядом посмотрела на бабушку и проговорила:

— А хорошо бы все-таки выпить по глотку шампанского.

Делать было нечего. Я подошел к бабушке, чтобы как-то ее поддержать и утешить. Я чувствовал, что эта ситуация совершенно выбила ее из колеи. Она шепнула мне:

— Ты решишь, что я сошла с ума, но она совсем не изменилась. Уму непостижимо, совсем не изменилась. Глаза все те же…

Тут она осеклась и заплакала. Это произошло как-то само, ее вдруг сотрясли короткие и сильные рыдания. Алисина дочь вернулась и застыла на пороге, увидев, что гостья плачет. Она так и стояла в дверях, с подносом, на котором громоздились бутылка шампанского и четыре высоких бокала, не решаясь войти, трогательная и смешная одновременно.

42

Воспоминание Алоиса Альцгеймера

Альцгеймер был блестящим психоневропатологом, но не знал еще, что сделанное им открытие назовут его именем. Огромную роль в его жизни сыграла женщина. Этой женщиной была Августа Д., поступившая в лечебницу Франкфурта 2$ ноября 1901 года. Альцгеймеру было тридцать шесть, когда он занялся этой пациенткой, страдавшей от прогрессирующего снижения умственных способностей. Он решил вникнуть в ее случай, не предполагая, что она станет для него чем-то вроде музы, олицетворением изучаемого им недуга. Следя изо дня в день за развитием болезни, записывая бред своей подопечной и ее несуразное поведение, доктор садился подле нее и начинал свой допрос:

— Как ваше имя?

— Августа.

— А фамилия?

— Августа.

— А как зовут вашего мужа?

— Августа.

Так отвечала она на все вопросы.

Это имя стало для него наваждением. И тут молодой доктор вспомнил другую Августу — она жила по соседству, когда он был ребенком. Добрая бездетная женщина часто сидела с ним в отсутствие родителей. Она пекла ему пироги и баловала, как умела. Мальчик очень любил ее. Но потом мужа этой Августы перевели в Гамбург, и она уехала. Зайдя попрощаться с Алоисом, она поцеловала его в лоб долгим поцелуем. «Не забывай меня», — сказала она. Сначала мальчик тосковал по ней, но прошло несколько месяцев, и он ее забыл. Тридцать лет спустя, благодаря второй Августе, которая ничего не помнила, но которой суждено было увековечить имя Альцгеймера, он вспомнил свою любимую няню. Каждый значимый человек в нашей жизни — отчасти предвестник будущего. Так он подумал.

43

Обратно мы пошли другой дорогой, не вдоль обрыва, а через город. Бабушка приехала в Этрета, не очень хорошо себе представляя, что ее ждет. Ей захотелось поддаться ностальгии, открыть в ней приятно щекочущую нервы сторону — но она столкнулась с невеселой действительностью. Никогда не знаешь, чем обернется тоска по прошлому. Может, ты найдешь в ней именно тоску, щемящую печаль, а может, у нее окажется более современный вкус — вкус наслаждения тем, что было когда-то. Бабушка, похоже, сама была удивлена своим слезам, как будто границы нашей восприимчивости способны вдруг раздвинуться. Теперь мы медленно брели вперед, не зная сами, что будем делать дальше.

Я предложил вернуться в гостиницу: может, бабушке стоит отдохнуть перед обедом? Она ответила не сразу, казалось, она сосредоточенно думает о чем-то. Потом сказала:

— Надо бы поехать взглянуть на мою школу. Женщина в мэрии сказала, что она еще существует, стоит на прежнем месте.

— Поехали.

— Поедем на машине. Я покажу тебе дорогу.

Мы проехали несколько сот метров и оказались перед школой, носящей имя Ги де Мопассана. Бабушка так уверенно показывала дорогу, точно прожила в этих краях всю жизнь. За семьдесят лет все стало другим — вывески, магазины, — но сами улицы остались прежними. Костяк города не изменился. Мы припарковались у школы. Здание было совсем маленьким, наверняка не более пяти классов — по одному на каждый год набора. Сразу за воротами находился школьный двор, и прохожие могли видеть через ограду, что там происходит. В ожидании звонка на улице уже топталось несколько мам. Они беседовали между собой, с любопытством поглядывая в нашу сторону. Мы были неожиданным элементом в привычном декоре. Поскольку они выказывали недоумение, даже некоторое беспокойство, я решил пояснить:

— Моя бабушка здесь когда-то училась.

— Правда? Да что вы! — испуганно ахнула одна мамаша, будто вдруг осознала, что и ее дочурка однажды состарится.

Из дверей школы выбежали дети. Некоторые остались во дворе — те, кто не уходил обедать домой, а ел в школьной столовой. Мальчишки лупили по мячу или затевали потасовки, девчонки прыгали в резиночку, в классики. Бабушка была зачарована этим зрелищем, но невозможно было угадать, о чем она думает. Даже если бы она взялась в мельчайших подробностях описывать мне свое душевное состояние, оно все равно осталось бы для меня загадкой. Я не смогу представить себе ее переживания, пока сам, достигнув ее возраста, не приду во двор своей школы. Впрочем, мне это не грозит: ее снесли из-за использования в строительных материалах асбеста. Возможно, я уже надышался ядовитых веществ. Не исключено, что мои нервные приступы — результат их пагубного воздействия. Тут бабушка прервала мои глубокие размышления:

— Как же я по всему этому скучала! — и она снова принялась рассказывать, как ее внезапно забрали из школы. Я едва не сказал, что уже слышал это. На самом деле бабушка повторяла все это для себя, думая о своей старой, незажившей ране.

— А хочешь войти? — предложил я. — Можно заглянуть в классы.

— Нет, не сегодня, — сказала она торопливо. И я понял, что к некоторым воспоминаниям надо подходить с осторожностью.

Мы пришли в гостиницу. Бабушка сразу поднялась к себе. Я остался в холле и взял в руки валявшуюся на столике газету. Любопытно просматривать события предыдущей недели. Все меняется с такой быстротой, что настоящее невозможно воспринимать всерьез. Что за интерес читать то, что перестанет быть правдой уже через несколько часов. Я бросил газету и на несколько минут задремал. Когда я открыл глаза, день уже перевалил за середину. Я поднялся к бабушке посмотреть, что она делает. Приоткрыл дверь: бабушка еще спала. Теперь она выглядела усталой. Куда подевался ее моложавый вид, поразивший меня накануне? Мне показалось даже, что она с трудом дышит.

Я решил один вернуться в бабушкину школу. На этот раз было 16.30, и из ворот после занятий снова выходили ученики. Мамаши поглядывали на меня с опаской. Я вполне мог их понять: дежурит у школы какой-то тип, сам небритый, морда помятая. Ни дать ни взять педофил. Чтобы не казаться таким уж страшным, я улыбался во весь рот направо и налево, но это возымело обратный эффект: на некоторых лицах явственно отразился страх. Я решил отойти в сторонку, чтобы никого не смущать. Шум возбужденных голосов стих довольно быстро, промчался, как ураган, разметающий все на своем пути. Несколько минут — и суеты как не бывало. Я приехал сюда во второй раз, подчинившись безотчетному порыву, и теперь не очень представлял себе, что делать. Я вошел во двор и сел на скамейку. Прошло несколько минут (не знаю точно сколько, я не в ладах со временем), и из дверей школы вышла женщина. Молодая. В первом появлении человека, которому суждено сыграть важную роль в вашей жизни, есть что-то магическое.

Никогда не забуду, каким шагом она ко мне приближалась. Походка ее была довольно решительной. На ней было темно-синее платье, строгое и однотонное, а волосы на затылке собраны в высокий хвост. Я мог бы рассказывать о ее приближении бесконечно, на протяжении нескольких страниц. Безо всякого усилия. В тот момент я ничего о ней не знал. Она была одной из трех миллиардов других женщин планеты, без имени и лица. Я даже не знал тогда, что ее зовут Луиза. Не знал, что она работает в этой школе уже три года и теперь ведет третий класс. Не знал, что она занимается на театральных курсах, но в скором времени бросит их, сочтя, что у нее нет таланта. Не знал, что ее любимые режиссеры — Вуди Аллен и Аки Каурисмяки. Что она любит Мишеля Гондри, особенно его фильм «Вечное сияние чистого разума», о стирании любовной памяти. Что она увлечена французским кино 70-х годов и любит Клода Соте, Мориса Пиала, Ива Робера. Они напоминали ей детство. Конец 70-х годов был окрашен для нее в оранжевый цвет. Она чувствовала, что родилась из этого оранжевого. Совсем маленькой она обожала ходить по траве и мечтала иметь собственную плакучую иву. Состояния мрачной сосредоточенности чередовались у нее с упоенной мечтательностью. Она любила, когда идет дождь, потому что тогда могла надеть свои красные сапожки. Красный был для нее олицетворением 80-х. Она ловила улиток, но потом, усовестившись, всегда отпускала их на волю. Много лет подряд каждую осень она собирала опавшие листья, чтобы похоронить их, как полагается. Когда эта женщина шла ко мне, я не знал еще, что она любит матрешек и октябрь месяц. Я не знал также, что она любит баклажаны и Польшу. Не знал, что в ее жизни было несколько любовных историй, закончившихся разочарованием, и что она начала отчаиваться, устав ждать любви. Иногда ей даже казалось, что любви нет вовсе. И тогда она сама себе представлялась трагической героиней русского романа. Счастливой она себя чувствовала, когда бывала с детьми, в эти моменты из русской героини она превращалась в жизнерадостную итальянку. Самая серьезная любовная история у нее была с молодым человеком по имени Антуан. Но он уехал учиться в Париж и там увлекся не столько Парижем, сколько парижанкой. Луизу это больно ранило. Пришлось убедить себя, что он ее просто недостоин. Впрочем, он сделал попытку к ней вернуться, и это пролило бальзам на ее уязвленное самолюбие. Теперь все это было позади. Она шла ко мне — а я не знал, что она любит читать лежа в ванне, что может принимать ванну до шести раз в день. Она любила, когда на ноги ей льется горячая вода. И уж тем более я не знал про ее великую страсть к Шарлотте Саломон. Она была влюблена в ее трагическую судьбу, в ее глубину, в ее работы. Я ничего этого не знал, а она решительно приближалась ко мне в первый раз, чтобы спросить: «Чем я могу вам помочь?»

44

Воспоминание Шарлотты Саломон

Жизнь Шарлотты Саломон оказалась короткой и трагичной; двадцати шести лет, будучи беременной, она погибла в газовой камере Освенцима. Училась она в берлинской Школе изобразительных искусств и считалась одной из самых одаренных студенток, но в 1939-м, из-за еврейского происхождения, вынуждена была покинуть Германию и уехать к бабушке с дедушкой, поселившимся на Лазурном Берегу. Там она судорожно взялась за работу, сделала более тысячи картин гуашью, составивших небывалое автобиографическое произведение. «Жизнь? Или театр?» — уникальная вещь, которую можно читать как роман.

В ней постоянно живет идея самоубийства, которое она воспринимает как родовое проклятие. Ничего удивительного: ее бабушка покончила с собой вскоре после того, как внучка приехала во Францию. После смерти бабушки дед сообщил ей правду о смерти матери. Шарлотта, росшая сиротой, все детство пыталась разгадать скрываемую от нее тайну. Слова деда, который тоже не находил себе места от горя, накрепко врезались ей в память: «Твоя мама умерла не от гриппа, она покончила с собой». В тот же день Шарлотта узнала, что таков был конец почти всех женщин в роду. Судьба матери глубоко потрясла ее, но она не могла отделаться от ощущения, что знала правду с самого начала. Она будет долго вспоминать эту чудовищную смесь испепеляющей истины и почти умиротворяющей безошибочной интуиции.

45

За ужином мы говорили мало. Разительный контраст со вчерашним вечером. На бабушкино лицо легла тень. День был длинный и нелегкий. Бабушка довольно рано ушла спать. Я почувствовал, что не могу сидеть в четырех стенах. Мне хотелось куда-нибудь пойти, освободиться от навалившейся на меня тяжести, напиться. Я побродил по улицам и вскоре заметил вдалеке мигающую вывеску. Своего рода маяк, но не для кораблей, а для заблудших в ночи душ, ищущих, где бы выпить. Я вошел в бар и сразу почувствовал, что попал куда надо. Антураж был именно такой, как мне хотелось. На высоких табуретах, облокотясь на стойку бара, сидели три дядьки совершенно одинаковой наружности. Можно подумать, три брата.

Рано или поздно настает час, когда мужчины все на одно лицо. У них были одинаковые бороды, одеты все трое были в одинаковые джинсовые комбинезоны, черные от грязи. Все трое бормотали что-то в унисон, и трудно было понять, поддерживают ли они беседу или бубнят каждый свое. Когда я вошел, они, как по команде, повернули головы, а потом так же дружно отвернулись и уставились в свои пивные кружки. Один только бармен ответил на мое приветствие. Кроме трех бородачей в зале была еще женщина, одиноко сидевшая за столиком. Я взглянул на нее мельком. Трудно было понять, ищет ли она новых знакомств или, напротив, затворилась в одиночестве и никто не прикасался к ней лет двадцать — тридцать. Я сразу понял, что в этом баре могут быть только исключительные экземпляры. Отлично, значит, можно не соблюдать осточертевшие приличия, не делать приветливое лицо. Не знаю, откуда во мне было столько агрессии в тот вечер. Сейчас, уже задним числом, я понимаю, что на самом деле это был какой-то внутренний страх — сам не знаю перед чем.

Я страшно много выпил, перед глазами все плыло, но при этом какие-то вещи я вдруг стал понимать гораздо отчетливей. Я сознавал, что мне плохо оттого, что я не чувствую корней. Я легко терял почву под ногами потому, что у меня не было точки опоры.

Родители мои — тени, пусть любящие, но все же тени. И в качестве ночного портье я тоже был подобен тени. Я никого не видел, ни с кем не встречался. Я не хотел быть робким и нерешительным, как мой отец, но и сумасшедшим, как мама, я тоже не хотел быть. Меня тянуло к свету. Я поехал за бабушкой, прекрасно понимая, что разделю все ее разочарования. Дорога, по которой она двигалась в отчаянных поисках красоты, заканчивалась тупиком. Я видел все в мрачных тонах и вполне готов был в тот момент отправиться к прибрежным утесам и со всем покончить.

Но упал я все же не со скал, а со стула. Мое тело безвольно поддалось опьянению. Судя по всему, в гостиницу меня любезно доставили посетители бара (ключ от номера был у меня в кармане). Стыдно, но я был даже не в состоянии осознать собственный позор. Меня принесли и уложили в кровать, как ребенка. Даже куры на картине и те смотрели на меня с презрением. Но я испытывал странное удовлетворение оттого, что прошел через это. Все же надо иногда довести свое мучение до пароксизма. У меня раскалывалась голова, слипались глаза. Но спать я уже не мог. На часах было семь, я собирался кое-что предпринять. С четверть часа я приводил себя в сознание под душем, крутя кран то влево, то вправо, и под конец окатил себя ледяной водой. Единственный способ разбудить захлебнувшиеся в спирту нейроны. Потом я оделся и пошел к бабушке. Мне жаль было ее поднимать, но она уже открыла глаза, хотя все еще лежала в постели.

— Собирайся. У нас сегодня важное дело.

— Правда? Какое?

— Увидишь. А пока собирайся.

Бабушка отправилась в ванную. Я тем временем принялся разглядывать номер. Он был совершенно как мой. Не было только кур. Впрочем, на этот счет можно было не беспокоиться: в каждом номере висел свой живописный шедевр. Бабушкин шедевр, пожалуй, превосходил мой. Мне вообще везет по части безвкусицы (каждому свое). Бабушкина картина представляла собой безнадежно мертвый натюрморт: три яблока посреди стола. Наверное, это уникальный случай в истории яблок, но вид у них был крайне удрученный. Так и хотелось забрать их оттуда, спасти, оживить — но они были обречены на пожизненное заключение в этой унылой раме.

За поспешным завтраком я изложил бабушке наш сегодняшний план. Она не верила своим ушам. Мне кажется, нечто подобное ей самой приходило в голову, но она отмела эту мысль. Мы подъехали к школе. Было еще очень рано. Мы сидели и ждали, окруженные утренней редеющей темнотой. Я радовался, что снова увижу ту учительницу, которая смутила меня накануне. Эта радость пришла внезапно. Вечером, когда я так бесславно напился, ее облик периодически возникал передо мной. Я люблю мысленно возвращаться к своим впечатлениям. Ярче всего они проявляются несколько часов спустя. Со мной всегда так, я чуть-чуть отстаю от своих эмоций. В безумии этой ночи, когда я на миг приходил в себя, из тумана выплывало ее лицо. И каждый раз она повторяла все ту же фразу, лейтмотив нашей первой встречи: «Чем я могу вам помочь?» Тогда я еще не знал ее имени, она была для меня только лицом, и это лицо преследовало меня всю ночь, а теперь я сидел и ждал ее появления.

Она пришла и, увидев нас, послала нам обворожительную улыбку. Я не подозревал, что можно так улыбаться спозаранку. Я был сражен наповал, и в дальнейшем все, что она делала, казалось мне исключительным. Предпочитаю сказать об этом сразу, потому что я становился все менее объективным. Я представил ей бабушку.

— Очень приятно, мадам. Я очень рада, что вы проведете сегодняшний день вместе с нами.

— Это я очень рада, — отвечала бабушка дрогнувшим от волнения голосом. — Вы такая молоденькая, — добавила она.

— Правда, вы находите?

— Ну конечно. В моем возрасте мне все кажутся молоденькими.

Луиза бросила в мою сторону лукавый взгляд. Моя бабушка начинала ей нравиться. Это говорили ее глаза. Они говорили и кое-что другое: что в этой необычной ситуации между нами рождается некое сообщничество. Я вовсе не думал, что такое возможно, когда попросил ее пригласить бабушку на один день в свой класс. И даже не предполагал, что это так поднимет меня самого в ее глазах. Известно, что отцы, гуляющие в парке с коляской, обладают своеобразной притягательностью; оказалось, что забота о бабушке тоже может быть козырем в глазах противоположного пола.

До того дня я редко имел дело с детьми. Собственно говоря, последним и единственным ребенком был я сам. Ученики третьего класса, ребята восьми-девяти лет, мне понравились. В этом возрасте человек выходит из раннего детства и открывает мир, обнаруживая свежесть восприятия, не затертую привычкой. Он на все смотрит с восторгом и готовностью полюбить. Я это понял по тому, как дети отреагировали на появление в классе новой ученицы, не похожей на всех остальных. Представьте себе сухонькую старушку, втиснувшуюся за маленькую парту. Луиза объявила:

— Сегодня у нас гостья. Ее зовут Дениза, она училась в этой школе больше семидесяти лет назад. Поздоровайтесь с ней.

— Здравствуй, Дениза, — хором проговорили дети.

— Здравствуйте… дети, — ответила бабушка.

— Сегодня Дениза будет заниматься вместе с нами, а потом расскажет нам про свою жизнь. Еще она расскажет нам, как здесь все было в тридцатые годы двадцатого века. И вы сможете спросить ее о чем хотите.

Один мальчик — судя по его моментальной реакции, жаворонок — тут же потянул вверх палец. Казалось, он хочет достать до неба. Учительница дала ему слово, и он спросил (на самом деле):

— А когда вы были маленькая, все было черно-белым?

Я остался ждать в коридоре: не хотелось вклиниваться в бабушкин прекрасный сон. Походил по вестибюлю с двумя рядами вешалок, где висли детские пальто. Меня это взволновало. Я подумал, как, однако, упорядочена жизнь в этом возрасте. Например, точно знаешь, куда надо повесить свое пальто. Я вдруг затосковал по этой упорядоченности. Интересно, в каком возрасте она кончается и начинается сумбур? Временами через застекленную дверь я заглядывал в класс. Видел, как Луиза что-то говорит: беззвучное видение. Бабушка сидела за партой с абсолютной естественностью, будто так и надо. Она прилежно записывала что-то в тетрадку, которую ей выдали. Вскоре раздался звонок. Мысленно я тут же перенесся в свой школьный двор. Все в школах меняется, но только не звонки. Какая-то девчушка взяла бабушку за руку, чтобы показать ей, куда идти. Я даже не смог подойти к бабушке — она была окружена детьми. Мы с Луизой оказались рядом и следили за тем, что происходит во дворе. Узнав, что в третьем классе гостья, к нам стали подходить другие учителя. Одна учительница сказала:

— Мои дети обзавидовались. Они тоже хотят, чтобы ваша бабушка посидела у них на уроке.

— Придется мне давать ее напрокат, — пошутил я, но никто не засмеялся.

Перекинувшись несколькими словами, все замолчали. Преподаватели разошлись по своим делам. Не знаю, как это выглядело со стороны, но пока вокруг были люди, мы с Луизой тихо переговаривались, как бы подчеркивая, что мы заодно. Мы говорили друг другу «ты», поскольку были почти ровесниками — Луиза на три года старше. Когда мне было шесть, ей было девять. Когда мне было двенадцать, ей — пятнадцать. Когда мне двадцать, ей двадцать три. Значит, так я и буду следовать за ней, сохраняя эту дистанцию. Но это касалось только возраста, в остальном я надеялся с ней сравняться.

Мы поговорили совсем недолго, пока длилась перемена, но я успел сообщить, что работаю в отеле, потому что это идеальное место, чтобы писать книгу. Она удивилась:

— Ты пишешь роман? Как здорово!

Значит, есть еще люди, приходящие в восторг от того, что кто-то пишет книги. Теперь это мало кого удивляет. Пишут все. Говорят, писателей в наше время больше, чем читателей. Девушки, я знаю по собственному опыту, относятся настороженно к молодым людям, одержимым литературными замыслами. Некоторые так и вовсе воспринимают это как недостаток, а то и порок. А ведь когда-то, я уверен, восторженные читательницы падали в объятия начинающих авторов, потрясенные тем, как они тонко расставляют в тексте запятые. Возможно, я просто Луизе понравился, и глаза ее заблестели бы не меньше, сообщи я ей, что намерен торговать галстуками. Первые шаги любви так прихотливы. Я очень люблю вспоминать эти минуты в школьном дворе. Иногда мне так хочется вернуться в то время, совершенно необыкновенное, когда мы шли навстречу друг другу и все для нас было внове.

Я попытался вздремнуть на скамейке в вестибюле. Расплата за ночь а-ля Чарльз Буковски. Потом пришло время обеда. И я, как в детстве, стал двигать поднос по рельсам, выбирая блюда. Правда, блюдо было одно: фаршированные помидоры. Вместе с преподавателями мы устроились в углу столовой. Все находили нашу придумку сногсшибательной. Бабушку спрашивали, не устала ли она, приятные ли воспоминания вызвала у нее школа, ели ли в 1930 году фаршированные помидоры. Мы сидели в маленькой провинциальной начальной школе, влившись в будничную жизнь этих людей. Казалось, мы здесь давным-давно и вообще были здесь всегда. Потом раздался звонок, и все разошлись по классам, а я задержался в пустой столовой. Я смотрел на предметы, которые давно уже перестали быть частью моей реальности: умывальник, желтая мыльница, приделанная к стене, стаканы с цифрами на дне. Из-за этих стаканов все спрашивали друг друга: «Тебе сколько лет?» Я допил свой стакан и обнаружил, что мне семь.

Во второй половине дня бабушка рассказывала детям, как все было раньше: какой была школа, какие в ней были правила, дисциплина. Она объяснила, почему ей пришлось бросить учебу. В классе царила мертвая тишина. Судя по всему, прошлое воспринималось детьми как фильм ужасов. Мне очень понравилась фраза, которую сказал один мальчик: «Как же здорово, что я живу в сегодня». К концу занятий Луиза дала детям задание: нарисовать бабушке в подарок рисунок. Мы получили целую кипу разноцветных «спасибо» и сердечек. Я до сих пор храню все трофеи того незабываемого дня. Прозвенел звонок. Школьники понеслись к выходу, все было в точности как накануне. Небольшая группа продолжала толпиться вокруг бабушки, они держали ее за руки, невольно толкали. Луиза велела им быть осторожней. Бабушка улыбнулась мне, но я почувствовал в ее улыбке напряжение. Было видно, что она устала. Да и было от чего.

— Ну что ж, мы, наверно, поедем. По-моему, нам пора, — сказал я.

— Да-да, конечно, — отозвалась Луиза и подошла поцеловать бабушку на прощание. Увидев, как та вдруг побледнела, Луиза забеспокоилась: — Вам нехорошо?

— Нет-нет… Все в порядке…

— Принести вам воды?

— Нет, спасибо… Мы поедем в гостиницу. Сейчас все пройдет. Спасибо, вы такая милая.

— Это вам спасибо. Был чудесный день. Я уверена, дети никогда его не забудут. У них останутся потрясающие воспоминания.

В машине я задал бабушке несколько вопросов, но она была не в силах отвечать. Она вложила в эту встречу все силы, больше их у нее не осталось. В отеле я хотел помочь ей подняться в номер, но она была не в состоянии даже двигаться. Сам не знаю почему, я отказывался понимать серьезность ситуации, хотя бабушка уже несколько минут пребывала в прострации. Хозяин гостиницы пришел узнать, в чем дело.

— У вас все в порядке?

— Нет, кажется, ей совсем худо.

— Я вижу. Сейчас принесу одеяло.

Он вернулся с одеялом, мы уложили бабушку на диван в холле. Я подложил ей под голову подушку. Несколько мгновений я смотрел на нее, все еще ничего не понимая, потом, потрясенный произошедшей с ней переменой, кинулся вызывать скорую.

46

Воспоминание хозяина гостиницы «У скал»

Он никогда не забудет ту маленькую старушку, что остановилась в его гостинице и платила наличными. Неужели в таком возрасте можно быть в бегах? Потом к ней приехал молодой человек, по-видимому, ее внук. Странные постояльцы. И вдруг ей стало плохо в холле. Они вызвали скорую, и старушку забрали в больницу, отвезли в Гавр. Больше он никогда о ней не слышал. Поскольку она не выписывала чеков, он даже не знал, как ее зовут. И не смог вернуть ей вещи, оставленные в номере. Среди вещей была маленькая красная коробочка, музыкальная шкатулка. Хозяин гостиницы поставил ее в уголок в своем кабинете и всякий раз, как на нее смотрел, вспоминал ту старушку. Более того, постепенно он полюбил красную музыкальную шкатулку, хоть она и не работала. От нее исходило загадочное очарование. Но как-то уборщица обнаружила, что музыка не играет, и выбросила на помойку шкатулку-калеку.

47

В карете скорой помощи, которая везла нас в Гавр, я держал бабушку за руку. Ее подключили к дыхательному аппарату. Положение было тяжелое, даже критическое. Отцу я позвонить не успел. Вспоминая теперь тот день, я думаю, насколько хрупко счастье. Ведь еще несколько часов назад бабушка была в порядке и совершенно счастлива… Везли нас два санитара. Краем уха я ловил обрывки их разговора. Говорили они о недавнем повышении платы на частных дорогах.

— Вот мерзавцы! Стригут купоны и в ус не дуют.

— Ага, и наплевать им на всех. Не знают уже, где и как урвать.

Неизвестно, почему этот сюжет так их занимал — ехали-то мы по государственной дороге. Вероятно, они обсуждали недавнюю радиопередачу. Одну из тех многословных и крикливых передач, где сначала дают слово недовольным, потом вместе со слушателями обсуждают поднятые ими проблемы, после чего слушатели обсуждают комментарии тех, кто высказался, и так далее. Мне казалось невероятным, что санитары скорой с головой погружены в дорожные проблемы и не замечают, что происходит за их спиной. С тем же успехом они могли говорить о погоде или региональных выборах, но до старой женщины, которая умирала в машине рядом с ними, им не было никакого дела. Им было все равно, что везти: мою бабушку или, например, кирпичи. Всю дорогу я чувствовал себя страшно одиноким. Мне было так худо, что казалось, пусть лучше бабушка умрет, лишь бы все это скорее кончилось. Я не хотел присутствовать при ее агонии. Не знаю, может, все люди, оказавшись в моем положении, в какой-то момент думают и чувствуют так же. А может, я просто монстр толстокожий. Я больше не мог сидеть скрючившись в этой машине. Не мог переносить чувство вины. Не мог быть свидетелем бабушкиного угасания. Я больше не мог.

Когда мы приехали в больницу, мне полегчало. Нами занялся врач. Он говорил со странным акцентом, который трудно было определить. То ли латиноамериканец, то ли финн. Но от его экзотического произношения почему-то делалось легче. Он смерил бабушке давление и спросил:

— Ей стало плохо вдруг, на ровном месте?

— Да.

— Она очень уставала в последнее время?

— Да вроде нет.

— А сегодня она делала что-нибудь особенное?

— Да. Сидела на занятиях в третьем классе.

— Вы что, надо мной издеваетесь?

— Нет.

Ввиду сложности ситуации врач не стал со мной пререкаться, но по его взгляду я понял, что мне тоже не повредила бы медицинская помощь. Я воспользовался передышкой и позвонил отцу. Когда я рассказал ему, что случилось, он замолчал. Я мог представить себе его лицо. Его мир продолжал рушиться, планомерно и неумолимо. Сначала умер его отец, потом он вышел на пенсию, слегла жена, а теперь умирает мать. Врач дал понять, что надежды мало. У бабушки просто не было сил жить. Но умерла она не сразу. Она прожила еще ночь, практически не борясь за жизнь, это было плавное соскальзывание в небытие. Она лежала в чистой белой палате, в ослепительно-чистой свежей постели. Я всю ночь сидел рядом и держал ее за руку. В отличие от последних моментов жизни деда, сейчас я нашел в себе силы сказать, что люблю ее. Я сказал это тихо и спокойно.

Я подумал, что надо почитать бабушке вслух. Возможно, она меня услышит. Мне хотелось почитать ей стихи. Арагона, Элюара, Нерваля. Проводить ее стихами. Но где найти хоть какой-нибудь сборник? В конце коридора стоял книжный шкаф, только это была скорее свалка, чем библиотека. Книги, которые пациенты забывают в больнице или от которых с облегчением избавляются. Я перебрал все, но не нашел ничего подходящего. Не читать же ей Агату Кристи или еще какой-нибудь детектив, развязку которого она, возможно, так никогда и не узнает. И тут вдруг мой взгляд упал на путеводитель по Риму. Он назывался «Долгий уикенд в Риме» и давал советы культурного и кулинарного свойства, а также информацию касательно отелей и ресторанов. Я решил, что это подойдет. Устроившись рядом с бабушкой, которая лежала почти бездвижно (можно было с трудом различить лишь ее дыхание, ритм которого пугающим образом замедлялся), я принялся читать вслух. Начал я с практической информации: аэропорт, прибытие, способы добраться до города. Я старался ничего не упустить, как будто назавтра мы собирались тронуться в путь. Временами от волнения у меня сжималось горло, и я прерывал чтение. Странно, мне казалось, что бабушка просит меня читать дальше. Ее реакция была едва уловимой, она начинала чуть-чуть иначе дышать, но я угадывал, что она хочет знать продолжение. Где мы будем ночевать? Где ужинать? Я перечислил все лучшие траттории Рима. Проанализировал соотношения цены и качества, отметил, что в таком-то ресторане лучше заказывать вино по карте, а в другом можно довериться комплексному меню. Что касается гостиниц, то выбрать было нелегко, все зависело от бюджета. Но мы же не собирались ехать в Рим немедленно, поэтому я начал с пятизвездочных отелей. Один из них мне понравился заманчивой и смешной деталью: в нем можно было смотреть телевизор, принимая ванну. Ночь продолжалась, и наше путешествие принимало все более конкретные очертания. Мы посетили Колизей, виллу Медичи и, разумеется, фонтан Треви, где так легко представить себе, даже столько лет спустя, съемки «Сладкой жизни». Гений живет вечно, и Анита Экберг по-прежнему зовет Марчелло Мастроянни из фонтана, пока я в начале XXI века читаю страницы путеводителя по Риму.

Чтение длилось всю ночь, и казалось, что все прочитанное — реальность: мы провели в Риме три дня. К концу путешествия глаза бабушки оказались закрыты. Она больше не дышала. Я не знаю, в какой момент она умерла — то ли во время чтения про ресторан, специализирующийся на ризотто со спаржей, то ли во время прогулки по парку виллы Боргезе. Я только могу с уверенностью сказать, что ушла она очень тихо. Не вздрогнув, не шелохнувшись. Душа бережно покинула тело. Я смотрел на нее несколько бесконечно долгих минут. Мы знаем, что такое смерть, мы с ней давние знакомцы, однако всякий раз своим приходом она изумляет. Как это может быть, чтобы жизнь куда-то вдруг делась из тела, чтобы мысль вдруг исчезла из мозга? Как это так, чтобы ничего нельзя было вернуть?

Я вспоминал предыдущее утро, когда бабушка сидела на уроках. Это прекрасно, что ее последние часы оказались такими яркими. Через всю жизнь она пронесла трагическое ощущение незавершенности. Всю жизнь жалела, что так и не смогла закончить школу. И вот теперь, вернувшись на один день в третий класс, она умерла, будто рана ее вдруг затянулась. Будто завершилась недосказанная история. Как закольцованы наши жизни! В этот момент в палату вошел отец. Накануне вечером, когда я сообщил ему, что бабушка в больнице, он рассудил, что разумней все же ехать утром, засветло. Меня его осторожность удивила. Возможно, ему нужно было время, чтобы свыкнуться с этой новой бедой. Старшие братья обещали приехать днем — один с юга Франции, другой из-за границы. Встретиться мы должны были в Париже, куда нам предстояло перевезти тело. Вопреки своим намерениям, отец не дотерпел до утра и выехал в четыре часа, не предупредив меня. Теперь он был здесь. Стоял возле тела своей матери. Он мгновенно понял, что все кончено. Впился в меня глазами, ожидая, что я скажу. Я пробормотал, что бабушки только что не стало. С минуту отец стоял безучастно, потом разрыдался и рухнул на стул, закрыв лицо руками. Я понимал его растерянность и горе, но был удивлен, когда обнаружил, что отец оплакивает не столько кончину своей матери, сколько тот факт, что опоздал. Мне показалось, он шептал: «Даже тут я не успел». Он не успел с ней попрощаться.

48

Воспоминание Марчелло Мастроянни

В сентябре 1996-го Мастроянни, снимавшийся в то время на севере Португалии, рассказал для одного документального фильма много разных историй из своей жизни. Название фильма, а потом и книжки, стало: «Я помню, да, я помню…» Эти слова влекут за собой образы, которые он пытается оживить: «Я помню алюминиевую сковороду без ручки, в которой мать готовила яичницу. Я помню музыку Sturdust; это было перед войной, я танцевал с девушкой, на ней было платье в цветочек. Я помню элегантную легкость Фреда Астера. Я помню, каким был Париж, когда родилась моя дочь Кьяра. Я помню Грету Гарбо, она смотрит на мою обувь и говорит: „Итальянские туфли?“ Я помню руки моего дяди. Помню снег на Красной площади в Москве. Помню тот странный сон, в котором неведомый голос говорит, чтобы я взял с собой что-нибудь на память из родительского дома. Я помню путешествие на поезде в самый разгар войны: поезд входит в тоннель, наступает кромешная тьма, и вдруг какая-то незнакомка безмолвно целует меня в губы. Я помню свою мечту увидеть, каким станет мир к 2000-му году». И так далее в том же духе, маленькие эмоциональные штрихи, обрывки воспоминаний а-ля Жорж Перек. Позже, среди прочих признаний, мы прочтем эту прекрасную фразу: «Воспоминания — своего рода конечный пункт назначения; возможно, это единственная вещь, принадлежащая нам всецело».

49

Нам пришлось задержаться на целый день в Гавре, чтобы уладить все формальности, связанные с перевозом тела в Париж. Ужасно трудно, оказывается, заниматься материальными проблемами, когда тебе хочется только плакать, осмысляя потерю. Отец сообщил, что бабушка «оставила касательно своих похорон кое-какие распоряжения». Оказывается, в человеческой жизни настает день, когда надо продумать все это и предпринять некоторые конкретные шаги. Мне это казалось столь же абсурдным, как если бы зародыш сам себе выбирал мать. Я пытался представить бабушку с дедушкой в бюро похоронных услуг (они наверняка ходили туда вместе). Интересно, это был для них обычный день? Сначала они выбрали себе гробы, а потом пошли в супермаркет? Я думал об этом не переставая, пытаясь освоить новое для себя воспоминание. Интересно, гроб выбирают так же, как машину? В него можно лечь? Надо выбрать определенные параметры? На фирменном бланке оказались указаны все детали: бабушка выбрала дубовый гроб, изнутри отделанный мягким шелком, и в дополнение подушечку под голову. Именно так было записано на бланке: «в дополнение подушечку под голову». Значит, есть люди, которые переходят в загробный мир с запрокинутой головой? Я чувствовал, что мне нужно спокойно все это обдумать, привести в порядок мысли. Отец же был далек от того, чтобы обсуждать с кем бы то ни было практические вопросы. Обычно, оправившись от удара, люди обретают способность мыслить здраво. Но с отцом этого не произошло, он так и застрял в состоянии шока.

Часть дня мы провели, сидя на желтых стульях в коридоре больницы и ожидая прибытия машины. Наконец водитель явился, но был все равно занят: он разговаривал. Сначала я думал, он обращается к нам, но быстро заметил, что у него наушник. Мне всегда казалось нелепым говорить таким образом по телефону. Наверно, эти люди были в предыдущей жизни психами и привыкли говорить сами с собой, а наша действительность предоставила им замечательную возможность делать это публично. Водитель извинился жестом: ему надо закончить разговор. Он стоял перед нами и разговаривал с пустотой, а мы тупо ждали, пока он разберется со своими проблемами. Они касались перевозки еще одного тела. Не переставая говорить, он делал нам знаки, которые следовало расценивать как дружеские. Судя по всему, он не чувствовал бестактности такого поведения. Через пять минут он закончил разговор и сказал:

— Извините… там проблемы… с другим покойником.

Не получив от нас ответа, он спохватился, представился и выразил нам соболезнования. Интонация, паузы, тембр голоса были у него профессионально отработаны. Чувствовалась привычка общения с плачущими родственниками умерших. В сущности, нам его соболезнования были не нужны. Нам надо было, чтобы он занялся делом. То есть телом. Но оказалось, что все не так просто. Просто не бывает никогда.

Он стал нам задавать идиотские вопросы:

— Вы тело уже опознали?

— То есть?

— Ну, в общем, вы должны написать расписку, что это действительно ваша мать, иначе я не смогу забрать ее.

— …

— Я хочу сказать, иначе мы не сможем ехать, — поправился он.

Отец болезненно реагировал на каждое его слово.

— Да, это действительно моя бабушка, — сказал я, как будто наших удрученных лиц было недостаточно, чтобы понять, что мы родственники умершей.

— Нет, вы поймите… Приходится это делать, потому что бывали случаи, когда я отвозил тело не той семье и не в тот город. Тут, конечно, все ясно, но все же… Лишний раз проверить не повредит. Лучше перестраховаться, понимаете?

Да, мы понимали, что никто не оставит нас в покое наедине с нашим горем. Мы понимали, что всякая смерть сопряжена с абсурдными административными процедурами. Тем не менее, обратившись к служащему, который должен был подписать и выдать нам свидетельство о смерти, я был ошарашен. Он добрых десять минут искал его на своем столе и, казалось, совсем не ждал, что я приду к нему за этой бумагой. У него было такое выражение лица, точно никто никогда не умирал на этой земле и бабушка была первой.

Наконец все формальности были урегулированы. Мы приготовились ехать и сидели каждый в своей машине, на парковке. Мы не хотели присутствовать при выносе тела и его погрузке в автобус. Все тянулось бесконечно долго. Несколько раз я порывался встать и пойти узнать, что там происходит. Потом наш шофер вышел, и мы смогли тронуться в путь. Три машины ехали друг за другом печальным похоронным кортежем. До этого момента я не плакал. Но когда мы остановились на пункте оплаты дорожной пошлины, я вспомнил, как два дня назад ехал в Гавр, вспомнил свое тогдашнее настроение и заплакал. Контраст надрывал душу. Во мне боролись самые противоречивые чувства, впереди ждала неизвестность. Моя жизнь в последние дни была как бы взята в скобки, где меня спасала от страха перед будущим постоянная тревога за бабушку. И вот теперь я снова предоставлен себе. Вернусь в отель. Попытаюсь писать. Может быть, приму предложение хозяина. Столько всяких может быть, но все безрадостно.

По дороге в Париж я то и дело поглядывал в зеркало на отца, который ехал следом. Он не спал ночь (я тоже не спал, но я-то привык) и рулил не очень ровно. Как бы он куда-нибудь не врезался. Я живо представлял себе этот трагический сценарий: отец гибнет, следуя за катафалком, везущим тело его матери. Ужас. Я видел в зеркало, что отец за рулем плачет. Наверное, его мучило чувство вины. Бабушкин уход был для него неожиданным. Если б она предполагала, что может умереть, она бы никогда не бросила так своих детей. Не сбежала бы украдкой, оставив после себя чувство горечи. Но это случилось. И уже ничего никогда не изменить. Их отношения в последнее время были не очень хорошими. Подобные смерти заставляют мучиться тех, кто остается жить. Отец проклинал себя всю дорогу. Он винил себя и в том, что случилось с его женой. Считал себя ответственным за ее безумие, потому что не помог ей поверить в будущее, приноровиться к новой реальности. Он и сам с этой реальностью не справлялся, она казалась ему огромной, он чувствовал себя в ней маленьким и беспомощным, как в пальто, которое ему велико. Пока мы с отцом ждали водителя, я спросил, как мама. Отец долго молчал, потом решился сказать правду:

— Ее положили в больницу.

— Как это?

— Вот так. Она в клинике.

Я онемел. Этот новый этап наших несчастий не вызвал у меня бурной реакции. Я не мог вместить в себя столько бед одновременно. Нужно было как-то упорядочить трагические события, распределить их по степени важности.

Теперь отец отставал. Он превратился в далекую точку на дороге. Потом неожиданно догнал меня, пристроился в хвост, рискуя столкнуться. Должно быть, торопясь, он судорожно жал на газ. Потом снова начал отставать. И так всю дорогу до Парижа. Я думал, это путешествие никогда не кончится. Но мы все же доехали. Нас уже ждали мои дядья вместе с женами, и я с облегчением препоручил им отца. Сам же, без сил, вернулся домой. Я лег на кровать и впервые с тех пор, как въехал в эту квартирку, признался себе, что мне здесь плохо. Все тут было временное, я надеялся, что надолго тут не задержусь. Вот будет побольше денег, найду себе серьезное занятие… Первое время самым главным для меня было ни от кого не зависеть, иметь свой угол. Но в тот вечер мне стало бесконечно тоскливо в квартире совершенно для меня чужой, без тепла, без уюта, без утешения от одиночества.

Несколько дней протекло в странном затишье, потом настало утро похорон. На кладбище собрались дети, внуки, близкие и дальние родственники, кое-кто из друзей, кого мы сумели известить. Было начало осенних каникул, День Всех Святых. Бабушка ценила такие совпадения. Она во всем искала гармонии. Стояла пасмурная погода, падали листья, вокруг было тихо и грустно. Родственники были уже в курсе наших приключений в школе, это вызывало у них одобрительную улыбку: последнее событие бабушкиной жизни. Я не очень знал, как держаться. С одной стороны, я был в центре внимания, с другой — все так плохо закончилось. Я готов был обсуждать с родными это воспоминание, но не хотел быть гвоздем программы. Каждый из трех бабушкиных сыновей по очереди взял слово. Может, с моей стороны это жестоко, но мне показалось, что говорили они сухо, заученными безликими фразами. Поистине конец эпохи. Конец последних связей, еще слабо соединяющих членов большой семьи. Однако, когда гроб был предан земле, мы еще долго стояли у могилы. Расходиться не хотелось. В этот момент я повернул голову и увидел Луизу.

С тех пор как мы расстались в Этрета, я часто о ней думал. И не знал, что делать. То ли поехать увидеться с ней? То ли забыть? Теперь вопрос решился сам собой. Она была здесь. Со мной рядом.

— Привет, — сказала она.

— Привет.

— Я решила приехать… Надеюсь, что…

— Ты молодец, что приехала.

Мы, с Луизой были едва знакомы, но я представил ее моим родным, как будто мы старые друзья. Во время похорон она стояла в сторонке, чтобы не мешать. И подошла, когда увидела, что все кончилось, а мы не расходимся. После того как в тот памятный день мы с бабушкой спешно вернулись в гостиницу, Луиза начала беспокоиться, тем более что назавтра от нас не было никаких вестей. В гостинице хозяин рассказал ей, что случилось. Она позвонила в больницу и узнала, что бабушка умерла. Поскольку начались каникулы и она была свободна, Луиза решила приехать на похороны. Просто взяла и приехала, не задаваясь ненужными вопросами. И для меня тоже все вдруг стало просто: я был счастлив, оттого что она рядом, и не пытался дать этому счастью определение. Иначе говоря, ее появление заполнило пустоту. Пустоту ее отсутствия. Увидев Луизу, я понял (хотя не сумел бы облечь это в слова), что ждал ее.

50

Воспоминание служащего похоронного бюро,

который перевозил тело моей бабушки из Гавра в Париж

Этот человек остался верен странной традиции: у служащих похоронного бюро профессия нередко переходит от отца к сыну. Так они и возят трупы, и хоронят их — из поколения в поколение. В детстве он часто играл по утрам в конторе своего отца и прятался между гробами. Но если заходил клиент, отец просил сынишку не шуметь. «Надо с почтением относиться к горю людей», — учил он, и это был первый урок будущей профессии. Тогда мальчик затихал, стараясь быть незаметным, и становился свидетелем печальных сцен. Однажды, он помнит, в бюро зашла молодая красивая женщина, только что потерявшая мужа: он погиб под колесами машины во время утренней пробежки. Женщина была совершенно убита горем. Когда ей надо было выбирать гроб, она так зарыдала, что гробовщик вынужден был подойти и крепко сжать ее в объятиях. Мальчик был потрясен. Женщина была необыкновенной красоты. «Вот это профессия!» — подумал он тогда.

51

Мы пошли с Луизой бродить по аллеям кладбища. Что-то рождалось среди мертвых гробниц, мы оба это чувствовали. Все было тихо и просто, как очевидность. Я думал о том, как часто я пытался ухаживать за женщинами, упорствовал, старался найти что-нибудь общее с той или с другой. Теперь все это казалось смешным, потому что я понял: любовь рождается сама и не боится света. Мы оба молчали, шагая рядом, похожие на американскую картину пятидесятых годов. Я не стремился во что бы то ни стало заполнять пустоту затянувшейся паузы, а ведь еще так недавно чувствовал себя не в своей тарелке, если разговор с женщиной обрывался. Мы сели на скамейку около чьей-то могилы без единого цветочка (видно, никто этого человека не вспоминал). Не знаю, сколько времени мы так сидели. Потом я наклонился и поцеловал ее. Я безумно хотел ее. Мне нравились ее хвостик на затылке, легкие пряди, обрамлявшие лицо, как последние росчерки фейерверка. Мое сердце билось на ее губах. Жизнь вдруг сделалась яркой и полноценной, и такой полнозвучной, что казалось, мертвые вот-вот проснутся.

Еще несколько месяцев назад я бродил по кладбищу в надежде снова увидеть незнакомку, но так ее и не встретил. И вот теперь, на том же кладбище, целовал другую женщину. Похоже, я не лишен некоторой интуиции — правда, она не всегда попадала в десятку или, скажем так, была обращена не на тех людей. Но по части места действия я действительно проявил неординарные способности. Мы продолжали целоваться, я боролся с желанием узнать на ощупь ее тело. Особенно хотелось оказаться между ее ног. Печальные испытания последних дней неожиданно пробудили во мне жгучую жажду жизни. Она, наверное, думала, что я слишком напорист, что мне чужда деликатность, но мое желание терпеть не могло. На ней была юбка, которую мне не терпелось задрать; увы, правила приличия, учитывая, что мы сидели у всех на виду, не позволяли моим рукам подниматься выше колен. На нас и так смотрели. Кто бы мог подумать, что я только-только, в нескольких метрах отсюда, похоронил бабушку. Вероятно, нас принимали за распаленных готов, приверженцев черного мистицизма и мрачного сладострастия.

Мне надо было ехать в гостиницу. Я обещал продолжить работу с сегодняшнего вечера и теперь жалел о своем решении. Но я не мог подвести шефа; он и так пошел мне навстречу, отпустив меня. Не только пошел навстречу, но и оказал весьма ощутимую поддержку. И тогда я сказал Луизе:

— Поехали в отель.

Я думаю, что нарочно произнес эту двусмысленную фразу. Хотел знать, насколько Луиза готова следовать за мной. Она сказала «хорошо» (спасибо ей). Она приехала в Париж, поддавшись порыву, не взяв с собой никаких вещей. Теперь ей хотелось и дальше идти на поводу у обстоятельств. У нее были каникулы, и она пока не придумала, как их провести. Я опаздывал, мы стали ловить такси. Разумеется, в этот момент пошел дождь. Было все, что в такие минуты наполняет жизнь. Все, что потом составит мифологию любовных отношений. С трудом нам удалось поймать машину, шофер оказался азиатом, он не переставая что-то говорил, но у него был такой сильный акцент, что мы не понимали ни слова. Мы сидели на заднем сиденье и пытались не смеяться. Жизнь была прекрасна и совершенно не связана с тем, что произошло несколько часов назад.

Жерар встречал меня в холле. Он не захотел идти на похороны, сочтя это сугубо семейной церемонией. Теперь он ждал меня в гостинице, заранее дружелюбно улыбаясь. На его лице изобразилось удивление, когда он увидел меня в костюме (я не успел заехать переодеться), да еще в сопровождении молодой женщины, вымокшей до нитки, как и я сам. Мы с Луизой были похожи на пару, которая хочет взять номер. Шеф замер на мгновение, ища, что бы сказать, потом произнес:

— Вы с похорон или со свадьбы?

Не знаю, что на меня нашло, может, это было связано с избытком эмоций, но я шагнул к нему, крепко его обнял и от души поблагодарил его, за все. Вероятно, я был смешон, ну и пусть. Я влюбился, и мне хотелось обнимать и любить весь мир. Мне хотелось всем говорить, как они мне дороги. Шеф вел себя как отец родной. Я представил ему Луизу и рассказал, при каких обстоятельствах мы познакомились (наконец-то я мог с кем-то о ней говорить). Жерар заметил, что это страшно романтическая история. Я не знал, что в этом романтического — я не думал об этой стороне вопроса. Я просто жил, и все, что со мной происходило, было прекрасно и было реальностью. Жерар предложил выпить по бокалу шампанского, чтобы обмыть встречу. Кончилось тем, что он открыл много бутылок и стал угощать всех постояльцев, которые появлялись в холле. Мы слышали вокруг китайскую, немецкую, русскую речь. Мы с Луизой смотрели друг на друга, окруженные этой экзотической атмосферой, и чувствовали себя иностранцами, прибывшими сюда из далекой неведомой страны. Потом все разошлись. Жерар предложил Луизе номер и сказал, что она может жить там сколько пожелает.

— Ну что ж, — ответила она вполголоса, повернувшись ко мне, — значит, каникулы я проведу в Париже.

Я остался сидеть за стойкой рецепции. Силы мои были на исходе. Надо было, однако, продержаться несколько часов. Потом я поднимусь к Луизе. Я просидел всю ночь, ничего не делая. Не мог ни читать, ни писать. Даже мысль застыла в бездвижности, сосредоточившись на одном предмете — Луизе. Потом пришло утро, а вместе с ним моя сменщица. У нее были устрашающие круги под глазами. Мне хотелось только одного — подняться наверх, но я все же задержался и приготовил ей кофе. Постепенно она начала обретать человеческий облик. Теперь можно было начинать день. Я стал подниматься по лестнице. Жерар дал Луизе комнату на самом верху, чтобы у нее был вид на Париж. Когда я вошел, шторы были еще задернуты. Луиза спала поперек кровати, как будто приглашая разбудить ее. Простыня прикрывала плечо, вздымавшееся как крутой берег над спящим озером — швейцарским озером. Стараясь не шуметь, я сел на краешек кровати и стал на нее смотреть. Мне не хотелось торопить события. Я был глубоко взволнован тем, что видел. Она была прекрасна. Она обладала всем, что меня пленяло в женщинах. А может, наоборот: все, что в ней было, пленило меня раз и навсегда. Теперь трудно распутать этот клубок. Она открыла глаза и очень серьезно посмотрела на меня. Тогда я скользнул под простыню и ощутил ее тело. Настало утро мира.

52

Воспоминание о моем первом поцелуе с Луизой

Начало истории обычно оставляет в памяти мельчайшие подробности событий и обстоятельств. Каждый из наших первых поцелуев я помню до деталей. Потом, вместе с повторением приходит привычка, и чудесное становится обыденным, воспоминания спрессовываются, слипаются в единое целое, и их уже не отличишь одно от другого. Так поцелуи приобретают невнятно-обобщенный вкус целой эпохи.

Я любил вспоминать наш первый поцелуй на кладбище. Сначала мы долго соприкасались одними губами, тихонько и деликатно. Наши языки затаились и ждали своего часа. Потом губы прижались друг к другу сильнее, и тут языки впервые встретились. Сначала их кончики. Это было подобно землетрясению — а всего-то-навсего кончик языка. Позже я узнал все ее тело, во всех мыслимых позах, во всей откровенности секса, — но такого потрясения, как от прикосновения кончика языка, я уже не испытывал. Поражаюсь, насколько физическое наслаждение, каким бы пьянящим оно ни было, эмоционально беднее, чем первые прикосновения. Впоследствии, привычно целуя Луизу, мне случалось одновременно вспоминать этот наш первый поцелуй. Мне в нем виделся не утраченный рай, а скорее пристанище моей памяти, в котором я могу спрятаться от усталости и разочарования.

53

Ни о чем другом я теперь думать не мог. Счастье поглотило меня целиком, это была тоталитарная власть настоящего. Я пребывал в состоянии глуповатой отрешенности, которая раньше казалась мне такой смешной в других. Сердце билось так неистово, что порой становилось больно. Роман наш развивался, меня начали одолевать страхи. Я боялся счастья, боялся оказаться не на высоте, не знать, как поступать. Любовь мне казалась жутко сложной областью. Часто от неуверенности я не мог сформулировать фразу, вертел ее во рту и так и сяк — потому что лучше всего было во рту Луизы. Может, все это мелочи, но я в самом деле не знал, как вести себя в некоторых ситуациях. Я даже начал жалеть о своем былом одиночестве: тогда, по крайне мере, я не боялся разочаровать женщину. Силы мои были на исходе, спать было некогда. Утром я поднимался к ней. Она всегда ждала меня в постели, в той же позе, что и в первый день, — это уже стало ритуалом.

Чтобы приспособиться к моему расписанию, Луиза решила гулять по Парижу ночью. Город-светоч предстал перед ней темным, в сверкающих огнях. Жерар предложил себя в качестве гида и возил ее повсюду на машине. Достопримечательности они осматривали почти в полном одиночестве: площадь Сен-Сюльпис, Сакре-Кёр, эспланада библиотеки Франсуа Миттерана — и все это без парижан, без туристов, без экскурсий: город в чистом виде. Думаю, эти ночи придавали особый шарм началу наших отношений. Декорации тут тоже очень важны. Рано утром Луиза возвращалась в отель, безмолвно проскальзывала мимо меня, одаривая торжествующей, как страстное обещание, улыбкой. Она садилась в лифт, а я начинал мечтать о ее теле. Я приходил, мы занимались любовью, потом полдня спали. Иногда просыпались, молча смотрели друг на друга и засыпали снова. Завтракали далеко за полдень, сидя по-турецки на кровати. Шторы мы оставляли задернутыми, как два вампира, страшащиеся дневного света. Обычно в начале любовных отношений хочется рассказать друг другу все и сразу. Но мы решили, что не будем торопиться, и позволяли себе каждый не более одной значительной истории в день. Мы оттягивали момент полного узнавания друг друга, считая, что надо как можно дольше оставаться незнакомцами. Зато мы с удовольствием говорили о своих вкусах. Мы болтали о фильмах, о книгах, о музыке, которую любили. Я думал, как же это здорово, узнавать человека сначала с этой стороны. Луиза советовала мне почитать какие-то свои любимые книги, но меньше всего мне в ту пору хотелось читать. Даже писать не хотелось. Хотелось просто жить внутри нашей с ней истории, не смешивая ее с другими историями.

Отец звонил мне каждый день и упорно задавал один и тот же вопрос: «Когда ты навестишь маму?» Я не знал, что ответить. Я все время откладывал этот момент, будучи не в состоянии сам себе объяснить причину. Так складывалось. Наверное, из-за Луизы. Я думаю, в этом проявлялся не столько мой эгоизм, сколько инстинктивное желание сохранить первозданность только что родившегося счастья. У меня было ощущение, что решения за меня принимает тело. А телу хотелось оставаться целый день сплетенным с телом Луизы. Я пребывал в эротическом тумане, заслонявшем от меня реальность. Тот же туман меня окутывал, когда мы с Луизой говорили о бабушке. Как же все это было далеко! Луиза задавала вопросы, интересовалась подробностями нашей поездки в Этрета — и тогда только я вспоминал, при каких обстоятельствах мы с ней познакомились.

— Когда ты спрашиваешь про бабушку, я возвращаюсь в какую-то другую реальность.

— В какую?

— Реальность, в которой мы были знакомы лишь несколько дней.

Мне казалось, что Луиза была со мной всегда. Ждать кого-то — это в некоторой степени предварять реальное существование человека виртуальным. Я столько мечтал об этой женщине до ее появления, что ее теперешнее присутствие не помещалось в сиюминутную действительность. Тем не менее Луиза призывала меня вернуться на грешную землю и поехать навестить мать. Слова ее были столь убедительны, что я обещал поехать. Позже я узнал, что мать Луизы умерла за год до нашей встречи при загадочных обстоятельствах. Она была совершенно здорова и прекрасно себя чувствовала, но однажды утром просто не проснулась. Эта тихая с виду смерть была как гром с ясного неба. Нам понятней, когда она дает о себе знать болезнью или физической деградацией человека; здесь же она как будто украла жизнь мимоходом, не имея на то права. Возмутительная несправедливость! В течение нескольких недель Луиза была сама не своя от слез и горя. Она бродила возле утесов, заглядывала вниз. Но потом начался учебный год, и под взглядами детей она мало-помалу ожила, вернулась к жизни. События, о которых я рассказываю вскользь, на самом деле имели серьезные последствия. Луиза научилась жить одним днем. Так что нашу историю она воспринимала как что-то временное и ненадежное, без продолжения в будущем. Порой у меня было чувство, что эта женщина от меня ускользает, будто тает в руках, и от этого я начинал нервничать и совершал промах за промахом.

Однажды утром в дверь нашего номера постучал отец. Я только начал засыпать и пребывал в блаженном состоянии погружения в небытие. Отец стоял на пороге, на нем лица не было. Он хотел было войти, но тут заметил обнаженное женское плечо, чуть прикрытое простыней. Он сделал шаг назад. Женское присутствие сбило его толку.

— Что случилось? — спросил я, испугавшись.

— Я больше не могу. Ты не берешь трубку. Понимаешь, положение отчаянное.

Он произнес это очень быстро, без пауз, как человек, который долго сдерживался. Слова рвались сами, как глоток воздуха врывается в легкие, когда переводишь дыхание. Я в свою очередь взглянул на обнаженное плечо и вышел в коридор, прикрыв дверь.

— Я собирался приехать.

— Но когда? Когда?!

— Послушай, успокойся…

— Ты не имеешь права так со мной разговаривать! Я твой отец.

— Я знаю… И все же успокойся.

— Нет, я не успокоюсь! Какого черта ты бросил меня одного в этом дерьме?

— Не понял?

— Это же твоя мать. Да тебе вообще ни до кого дела нет!

Я понимал, что он так говорит от нервного переутомления. Мне страшно хотелось дать отпор отцу, но я находил ему оправдание. Я понимал лучше чем когда бы то ни было, насколько мои родители эгоистичны. Отец никогда не находил ни времени, ни желания отвечать на мои детские вопросы, не пытался вникнуть в мои юношеские проблемы — а теперь меня судит. Мне хотелось ему сказать, что мы не в ответе за своих родителей. Но я понимал также, что его ярость направлена не на меня. Просто он искал, за кого ухватиться в том водовороте, что тянул его ко дну, а я был единственный, к кому он мог обратиться. Мне не хотелось взваливать на себя это бремя. Я переживал первые моменты счастья и решил не сдаваться, но отец сказал:

— Если она умрет, ты будешь жалеть об этом всю свою жизнь.

— Нельзя говорить такие вещи! Это гнусно!

— Прости… я не хотел…

В несколько фраз разговор был исчерпан. Мы оказались в тупике. Я помялся, потом буркнул:

— Ну хорошо, поехали.

— Спасибо, — вздохнул отец с облегчением.

Я вернулся и наспех оделся. Луиза делала вид, что спит. Я сделал вид, что верю, будто она в самом деле спит. Как же не хотелось никуда ехать! В первые дни любви каждая минута разлуки бессмысленна и невыносима. Так же немыслима, как, скажем, человек без головы.

Мы с отцом сели в машину. Надо мной буквально рок какой-то: опять ужасная ситуация, и опять когда я сутки не спал. Со стороны казалось, что я сама покладистость, но я просто был без сил. Едва мы тронулись, отец смягчился. Ко мне в гостиницу он приехал, кипя негодованием. Но видимо, теперь ему сделалось легче, и он стал почти медоточив. Совершенно невозможный человек: от ярости до заискивания один шаг. Теперь он никуда не спешил и задавал мне массу вопросов про мою личную жизнь, про женщину, которая со мной спала. Я сказал, что это та самая девушка, что подошла к нам на похоронах. Отец ничего не помнил. Еще несколько дней назад он пожимал ей руку — а теперь все забыл. (Нет, с ним явно было не все в порядке: Луизу забыть невозможно.)

Я подумал, уж не поместить ли отца в ту же больницу, что и маму. Хорошо хоть я пока в здравом уме, несмотря на то, что являюсь плодом этого союза. Ну ладно, я, конечно, перегибаю палку. До того, как у них у обоих снесло крышу, они были эталоном стабильности, если не сказать занудливости. Так что недавним событиям можно было, пожалуй, даже радоваться. Возможно, они просто играли в безумие, прячась от пустоты. Все это был маскарад стареющих и боящихся старости людей.

Оказалось, что Страховое общество Министерства образования имело в Париже три реабилитационных центра для лечения нервных заболеваний. В каждом центре было по сотне больничных мест, никогда не пустовавших. Выходит, система народного образования не только занималась образованием молодежи, но также плодила неврастеников и душевнобольных. Отец сказал, что маму сначала собирались увезти в клинику Ван Гога, но потом передумали и отвезли в ту, что носит имя Камиллы Клодель. Мне показалось кощунством называть психиатрические клиники именами таких людей. Один — художник, сошедший с ума и отрезавший себе кусок уха, другая — скульптор, проведшая в психлечебнице больше чем полжизни. Хорошенькая перспективка. Почему бы не придумать что-нибудь жизнеутверждающее: например, Пикассо или Эйнштейн? Если я когда-нибудь сойду с ума, я бы не хотел попасть в клинику, носящую имя человека, потерявшего разум или, хуже того, покончившего с собой. С таким же успехом можно назвать больницу, вытаскивающую людей с того света после аварий, именем Джеймса Дина. Отца, казалось, это обстоятельство нисколько не смущало.

— Для меня Ваг Гог — это ирисы. От них веет красотой и надеждой. И потом, он же был преуспевающий художник… Ты видел, сколько стоят его картины?

— Хм… только умер в нищете.

— И тем не менее… Для меня в этом и есть надежда на будущее.

Я почувствовал, что лучше не спорить. Возможно, в чем-то он прав. Имя Ван Гога действительно вызывает положительные ассоциации: скажем, признание после смерти.

Отец легко нашел место для парковки и от этого, как всегда, пришел в хорошее расположение духа. Пожалуй, удачную парковку можно было отнести к трем его главным рецептам счастья. В определенном смысле это было символично — отец всегда стремился к упорядоченности. Я критикую его за такие мелочи, но ведь каждый радуется жизни как умеет.

Я боялся узнать правду. В последний раз, когда я видел маму, она была сама на себя не похожа. Это показалось мне ужасным. Встречались мы редко, да и близки особенно не были, но, как это ни глупо, я оставался ребенком, которому нужно, чтобы мама была мамой. То, что она теряет рассудок, выбивало у меня почву из-под ног. Я сделал все, чтобы оттянуть нашу встречу. Никто не усмотрел в том, что я не навещаю маму, свидетельство моей любви. Теперь я стоял перед дверью палаты, подняв руку, готовый постучать. Но никак не мог решиться. Моя рука замерла на полдороге, как струсивший малодушный солдат. Отец в последний момент передумал идти со мной.

— Знаешь, пожалуй, лучше, чтобы ты пошел один.

Я тихонько постучал. Никакой реакции. Я открыл дверь и вошел. Мама спала в необычной для нее позе. Судя по всему, ее накормили таблетками, и она была в забытьи. Она лежала на спине, абсолютно ровно, а раньше всегда спала на боку. Впрочем, я ошибся. Как только я сел около кровати, мама открыла глаза. Странным способом — сначала один, потом другой. Оказывается, она не спала. Она была абсолютно спокойна, как, например, воскресным утром в феврале. Она повернула ко мне голову и радостно улыбнулась.

— Здравствуй, мама, — сказал я.

— Здравствуй, мой дорогой.

Тут я почему-то расчувствовался. Я видел, что мама тоже. На нас обоих снизошла нежность — как будто она терпеливо ждала нас на краю пропасти. Я понял, что мама вовсе не сумасшедшая. Просто она боится жизни. Своей собственной жизни. Как маленькая девочка боится темноты.

— У тебя все хорошо? Я знаю, ты встретил девушку.

— Да. Ее зовут Луиза.

— Тебе это покажется странным, но я очень хорошо себе ее представляю.

— Надо было принести ее фотографию… Я знаю, я давно должен был прийти к тебе.

— Да нет, все нормально. Это просто отец твой паникует. Я сразу поняла, почему ты не приходишь.

— Правда?

— Ну конечно. Я все поняла. А еще я поняла, что я не сошла с ума. Особенно когда увидела здешних психов. Я же вижу: я не такая, как они.

— Как я рад это слышать.

— Пока что я отдыхаю. Пытаюсь выбросить все из головы. Хочу вернуться домой. Кто-то же должен заниматься твоим отцом. Он сильно меня беспокоит.

— Да, он странно себя ведет в последнее время.

— Я сказала ему, чтобы не сидел дома, выходил куда-нибудь, пока меня нет… Не помогло… Говорит, душа не лежит… Он не понимает, что мне было бы легче, если б он был чем-то занят, а не сидел тут, вцепившись в меня… с похоронной физиономией.

— Он страшно беспокоится.

— Я знаю. Все о чем-нибудь беспокоятся.

Мы помолчали какое-то время. Потом я сказал, что рад, что ей лучше. Что это большое облегчение.

— Приходи в следующий раз с Луизой, хорошо? — предложила мама.

— Она должна вернуться в Этрета. Каникулы кончаются. Но вероятно, она снова приедет на Рождество.

— Вот и отлично. Береги ее. Девушка, в тебя влюбившаяся, не может не быть замечательной…

Я долго думал над этой фразой и теперь хочу снова ее написать: «Девушка, в тебя влюбившаяся, не может не быть замечательной». Мама никогда не баловала меня ни нежностью, ни похвалами. Я пришел в такое волнение, точно она, после долгих лет эмоциональной сухости, вдруг сказала, что любит меня. Как это глупо — все время ждать родительской любви; стоит бросить вам косточку, и вы уже радостно виляете хвостом. Я поцеловал маму и вышел. До чего же приятно было поболтать с ней вот так. У меня сложилось впечатление, что вопросы, которые она мне задавала, были продиктованы подлинным интересом, а не механической материнской заботой. Потом весь день, вспоминая нашу встречу, я говорил себе, что хорошо бы, если бы эта нежность была настоящей, а не следствием психотропных средств.

Отца я нашел у кофейного автомата. По тому, как нервно он отреагировал на мое появление, можно было предположить, что выпил он чашек шесть или семь. Едва я приблизился настолько, чтобы слышать его голос, он спросил: «Кофе хочешь?» Это действительно было первое, что он произнес, даже раньше чем спросил, как мама. Не услышав ответа, он спросил снова:

— Кофе хочешь?

— …

— Выпей. У них тут хороший. Как ни странно, их машина варит хороший кофе.

Я согласился. Кофе оказался ужасным. Я бы сказал, что у этого кофе имелись проблемы с самоидентификацией: видимо, он принимал себя за томатный сок. Болеть и без того несладко, так зачем подвергать людей еще одному испытанию? Все равно что корова в доме престарелых, только там они издевались над зрением, а здесь — над вкусом. Я не мог заявить отцу, что кофе — гадость; понятно, что ему необходимо было мое одобрение. Более того, я даже согласился выпить вторую порцию, дабы загладить недостаток внимания с моей стороны в последние дни. Отец по-прежнему не спрашивал, как я нашел маму. Тогда я сказал, что рад, что ей лучше. Он улыбнулся в ответ. Значит, теперь все образуется, все будет хорошо. Я поцеловал отца и пошел к выходу, веря в светлое будущее. Разумеется, я ошибался.

54

Вспоминание Ван Гога

Благодаря переписке Ван Гога с братом Тео, у нас есть достоверные свидетельства о жизни художника. С ранних лет Винсент был одержим верой настолько, что это вызывало беспокойство родных: он не любил разговаривать, он как будто все время отсутствовал. С Богом у него была скорее художественная связь. Он полагал, что выберет духовную стезю. В мае 1875-го, в возрасте 22 лет, Винсент приезжает в Париж. Он исправно посещает церковь. В одном из писем к брату он пишет о «замечательной проповеди», которую ему довелось услышать. «Лелейте надежду и не держитесь за воспоминания; все, что было значимого и благословенного в вашей прошлой жизни, не потеряно; но не занимайтесь этим более, вы обретете это, когда настанет срок; двигайтесь же вперед». Много раз Винсент будет вспоминать слова этого проповедника, находя в них оправдание для разрыва с прошлым. Он будет постоянно вспоминать о необходимости забвения, которое, по сути, равноценно бегству, отказу не только от прошлого, но и от себя самого. Забвения, которое лежит в основе безумия.

55

Не уверен, что я вполне честен сам с собой в воспоминаниях о том периоде. Мы с Луизой были счастливы. Счастье взаимного сближения переполняло нас до краев, но нам случалось омрачать драгоценные минуты глупыми взаимными обидами. Я уже и сам не помню, из-за чего мы ссорились, но мы были способны в одно мгновение перейти от уверенности к сомнению. Я рассуждал: «И с чего я взял, что это женщина моей жизни? Посмотрим правде в глаза: она довольно заурядна. Да и сам я зауряден, раз мог поверить, что такие истории бывают. Все это самообман». Но проходило несколько минут, и черное облако рассеивалось, и я снова сознавал, что у меня началась новая жизнь: «Как я мог подумать такое? Она совершенно необыкновенная. Я это сразу понял. И притом красавица». Я смотрел на нее и снова безумно ее любил, как любил час назад. Я кидался к ней, и мы целовались, как будто заново обретя чистоту и невинность. Это эмоциональное раскачивание продолжалось все наши первые дни: от любви-умиротворения к любви-безумию. От тех дней у меня осталось также воспоминание о непреходящей усталости, ломающей мое тело. Я почти не спал, и от этого у меня складывалось не вполне адекватное представление о реальности. Случалось, я, заснув, неожиданно просыпался, желая сказать что-то Луизе, но, открыв глаза, обнаруживал, что это был сон. Мои сны путались с реальностью. Иной раз я смотрел, как она спит, и думал обо всех тех женщинах, что не стали моими. Красота настоящего примиряла меня с прошлым, со всем тем, что я упустил. В моем прошлом больше не было горечи.

Десять дней мы жили в автономном режиме. Мы купались в океане простодушного эгоизма и были всецело поглощены собой и друг другом. Мы без устали, сотню раз на дню, обсуждали нашу встречу. Мы рассказывали друг другу о рождении нашего «мы», как будто это была мифология, подлежащая изучению. Я люблю в любви период, когда повторяют то, что уже и так известно, будто пытаясь найти в этой истине другие истины, скрытые и нуждающиеся в открытии. Какие-нибудь подробности, которые до сих пор ускользали от внимания.

Потом пришло время расставаться. Луиза жила в другом городе; у нее была своя жизнь, работа; у нее было прошлое, в котором не было меня. Мы стояли, прижавшись друг к другу, и болтали о всяких пустяках. Никто из нас двоих не пытался придумать будущее. Мы не договаривались, когда встретимся и кто к кому приедет. Последние мгновения тонули в пучине неопределенности. Это был способ преодолеть страх. Я спрашивал:

— Какой цвет ты больше любишь, красный или синий?

— Наверно, синий.

— А какой синий: небесно-голубой или темно-синий, как океан?

— Хм… небесно-голубой.

— А какое небо ты больше любишь: с облаками или чистое?

— Чтобы было одно-два облачка, не больше.

— А какие должны быть очертания у твоих облаков?

— Я люблю облака неопределенных очертаний, без индивидуальности.

— А твое неопределенно-индивидуальное облако, оно должно остаться во Франции или его должно сдуть куда-нибудь далеко?

— Я бы хотела, чтобы его сдуло в Россию. И чтобы оно там встретило русское облако.

— Да, но над Россией много облаков. Тебе не кажется, что нашему французскому облаку будет трудно найти свое русское облако среди такой массы?

— Нет, это будет любовь с первого взгляда. Не будет никаких сомнений. Это случится летом. В небе будет только одно облако, и это будет то самое, единственное.

— А как определить, мужского оно рода или женского? Кстати, твое облако какой ориентации, традиционной или нет?

— Ты знаешь, мне, пожалуй, больше нравится красный цвет.

Я проводил ее до вагона. На перроне мы стали целоваться. Когда мои губы прижались к ее губам, в поле моего зрения попала другая пара, которая была занята тем же. Мне стало неприятно. Как в ресторане в День святого Валентина: кругом сладкие парочки, и у всех одно и то же меню. Но ведь это только мой вокзал и только мой перрон! И поцелуй — только наш и ничей больше. Как посмел еще кто-то влезть в мою реальность? Какой-то отвратительный усатый верзила, обсасывающий рот толстухи, с которой, поди, познакомился по интернету! Я отстранился от Луизы и объяснил ей причину «Все же ты сумасшедший», — сказала она. «Из-за тебя», — чуть не сказал я, но удержался, чтобы ее фраза сохранила свой изначальный смысл. Я ничего не ответил, только опустил голову. Я хотел провести последние секунды, пассивно созерцая ее лодыжки. Туфельки ее тоже были прелестны. Мне захотелось лизнуть ее шпильки. Вот изумил бы я усача; никто не лижет шпильки невесты, прощаясь с ней на вокзале. Луиза была, конечно, права: я сумасшедший. Сошел с ума оттого, что она уезжает. Я понятия не имел, что дальше с нами будет. Влюбился, и от этого у меня в голове все перевернулось. Много лет я чувствовал себя одиноким — а теперь обнаружил, что надо быть вдвоем, чтобы действительно почувствовать вкус одиночества. Туфельки поднялись в вагон, и вагон тронулся. С ужасом я обнаружил, что платформа никуда не движется: она осталась в Париже, а вагон уплывал.

Вечером я послал ей эсэмэску, узнать, как она доехала. Ответа не последовало. Я позвонил, но вместо ее голоса услышал длинные гудки, гулко звучащие в пустоте. Я забеспокоился и всю ночь посылал ей тревожные послания. На них опять не было ответа. Наутро я позвонил в школу. Трубку подняла директриса и на вопрос, где Луиза, сказала, что та на занятии.

— Вы уверены?

— Конечно. Вы ведь говорите о Луизе, которая ведет третий класс?

— Да-да. Так она вышла на работу?

— Ну да, конечно.

— А вы проверяли?

— Более того, мы даже вместе пили кофе. А что вы, собственно, хотите?

— Да ничего… Хотел поговорить с ней.

— Скажите, что передать. Она может вам перезвонить?

Я не стал ничего объяснять и повесил трубку. Значит, с Луизой все в порядке. Луиза вернулась к своим обязанностям. Просто она не хочет мне отвечать. Не могу понять таких людей, способных держать вас в неведении; не удосужилась даже эсэмэску прислать, что все в порядке. В голове не укладывается. Нам ведь было так хорошо вместе. И я начал сомневаться, было ли оно, это счастье. Ведь не могла же она притворяться, это невозможно. Тогда почему? Выходит, я ничего не понимаю в женщинах? От растерянности я все рассказал Жерару. Тот нисколько не удивился и только сказал загадочно:

— Для женщины молчание — самое большое доказательство любви.

Жерар всегда оказывался прав, но на этот раз я усомнился в его предположении.

Прошел день, Луиза молчала. Потом еще день. Я начал соображать: может, я что-то не так сделал? Может, чем-нибудь ее обидел? Я стал вспоминать подробно все наши дни, анализировать все, что она говорила. Может, в ее словах кроется разгадка ее поведения? Я был сам не свой от беспокойства. А кто бы вел себя иначе на моем месте? Я был уверен, что встретил любовь своей жизни — и вдруг эта любовь оборачивается разлукой. И я решил ехать в Этрета, найти ее и потребовать объяснений. Жерар пытался меня отговорить:

— Если бы она не хотела тебя видеть, она бы тебе прямо об этом сказала.

— Ты думаешь?

— Я провел с ней некоторое количество времени. Не берусь, конечно, утверждать, что знаю ее, но мне кажется, она натура тонкая. Она бы не держала тебя в неведении, если бы не любила тебя.

Я подумал, что, возможно, Жерар прав. Я даже в этом уверился. Если бы она решила, что все кончено, она бы сказала: «Между нами все кончено». Я вспомнил ее последние слова. Она сказала: «Ты сумасшедший». Теперь я стал думать, какое у меня сумасшествие: приятное или отталкивающее? Я сумасшедший, потому что не хотел целоваться на одном перроне с другой парой. Так вот что ее обидело? И я снова не находил себе места. Ее молчание превратилось в пытку.

Я не послушался Жерара, сел в машину и отправился на берег Ла-Манша — за объяснениями. Лил дождь, я мчался что есть духу и имел все шансы кончить свои дни на дороге. Отчаяние боролось во мне с надеждой. Я вспомнил утро, когда отправился на поиски бабушки. Теперь я был приблизительно в таком же состоянии. Неужели мы в жизни все время делаем одно и то же? А вот и та же самая заправочная станция. Я снова стал смотреть на шоколадки, не зная, что выбрать. В какой-то момент мне послышался голос попугая. Я повернул голову к кассе и понял, что не ошибся: за спиной продавца, в большой клетке, действительно сидел на жердочке попугай. Не знаю, должно быть, я очень долго стоял перед витриной, потому что продавец сам подошел ко мне:

— Возьмите «Твикс».

— Да? Почему?

— Потому что их два.

Мне подумалось, что вся жизнь так устроена: в каждой ситуации мы нуждаемся в совете кого-то, кто разбирается в проблеме. Продавец был прав: мне действительно нужен был «Твикс». Когда я расплачивался, меня вдруг осенило: если этот человек так хорошо разбирается в шоколаде, может, он разбирается и в женщинах? Тут есть кое-что общее.

— А можно мне задать вам один вопрос?

— Задавайте.

— Это касается моей невесты. В общем, от нее три дня нет никаких вестей. Я не понимаю, что случилось. Все было хорошо. А потом она уехала к себе и не отвечает на эсэмэски.

— Может быть, что-то случилось?

— Нет, я знаю, что с ней все в порядке.

— Уже хорошо.

— Вот я и еду, чтобы найти ее. Чтобы она объяснила, что происходит.

— М-м, прекрасно… И что же?

— Я хотел бы знать, что вы об этом думаете.

— Что я думаю?

— Да. Как с «Твиксом». У вас был такой вид, словно вы всегда знаете, что делать.

— Вы хотите знать мое мнение?

— Да.

— Вы действительно хотите знать, что я думаю?

— Действительно.

— Возвращайтесь. Разворачивайтесь и поезжайте обратно.

— Как это?

— Это мое мнение. Это лучшее, что вы можете сделать.

— …

— У вас совершенно измученный, потерянный вид. Вы насквозь промокли. Во всяком случае, такое вы производите впечатление. Вы рассчитываете свалиться ей на голову ни свет ни заря и потребовать объяснений? Будьте же рассудительны. Ну посмотрит она на вас, возможно, даже сочтет вас жалким. Извините, что вынужден вам это говорить, но вы сами спросили мое мнение. Я говорю, что думаю.

— Да, но…

— А может, она рассердится. Потому что вы не признаёте ее право на молчание. Женщины это терпеть не могут.

— Правда?

— А потом, когда раздражение пройдет, она, возможно, почувствует к вам жалость.

— Хорошо. «Твикс» я в любом случае беру, — сказал я, глядя в сторону.

— Правильно. Съешьте «Твикс» и поезжайте домой.

Я сидел в машине и переваривал слова этого человека. На всякий случай заглянул в зеркальце: да нет, не такой уж у меня потерянный вид. Во всяком случае, его слова заставили меня остановиться и задуматься. Похоже, лучше и вправду не ехать дальше прямо сейчас. Может, потому он и был так категоричен? Промямли он что-нибудь, я бы не стал его слушать. Я думал над тем, что он мне сказал: ей не понравится, если я приеду. Ну а мне не нравилось, что она затаилась и молчит. Она перечеркнула все, что родилось между нами. Я видел, что заправщик продолжает украдкой на меня поглядывать. Мне показалось, что и попугай за мной следит. Нет, пожалуй, я все же послушаю его. Так иногда бывает, что человек, совершенно для нас посторонний, вдруг начинает играть решающую роль; и именно потому, что это голос со стороны, он становится так важен. Я вышел из машины и вернулся его поблагодарить. Я пожал ему руку, а попугай сказал мне «В добрый путь».

Я выбрался с заправочной станции через противоположный выезд и повернул в сторону Парижа. Сразу двинуться обратно у меня не хватило духу, и я остановился переночевать в отеле «Формула-1». За номер я расплатился кредиткой. В отеле не было ночного портье. Я подумал, что в скором времени моя профессия исчезнет. Я вроде кассирши в супермаркете. Скоро нас заменят машины, они будут расторопней нас. Впрочем, еще не придумали машину, которая среди ночи стала бы беседовать с украинской туристкой. Я заснул с этой мыслью, не особо, впрочем, меня занимавшей. Заснул крепко, как провалился. Вернее, как будто меня сначала похитили, а потом сразили ударом дубины. Разбудил меня звонок гостиничного телефона. Голос (спросонок я не разобрал, человек это или автомат) попросил меня ответить, собираюсь ли я оставаться еще на один день. Время приближалось к полудню, в гостиницах это расчетное время. Надо либо вставать, либо оставаться. Интересно было бы знать, какой нормальный человек может выдержать две ночи в таком отеле? Понятно, что это был вежливый способ напомнить мне — мол, пора сматываться, иначе «с моей кредитной карты автоматически будет снята сумма, равная стоимости следующего дня». От Луизы по-прежнему никаких вестей. Я наспех принял душ и сел за руль. Всякий раз, как я попадал в зону, где не было телефонного покрытия, я надеялся, что, когда покрытие появится, я увижу на телефоне сообщение от Луизы. Но нет: она не звонила ни когда я был вне зоны действия сети, ни когда смотрел на мобильник во все глаза. Ожидание звонка — современная разновидность пытки.

Вернувшись к себе в отель, я погрузился в работу. Я оставил за собой номер, наш номер. Так удобней, не надо никуда ездить, буду спать там, где работаю. Днем я занимался бухгалтерией, логистикой, бронированием номеров. Я вполне осознанно примерял на себя роль управляющего, предложенную патроном. Но о том, чтобы сказать «да», речи пока не было. Я настолько изматывал себя работой, что мне случалось временами не думать о Луизе. Это было как чудо: о, я на целых семь минут о ней забыл! Я выбросил ее из головы! Но через секунду меня охватывала ярость и на висках выступал пот. Я ругал ее последними словами. Не желал никогда больше о ней слышать. Охваченный ненавистью, я мысленно уничтожал все, что с нами было. Все, нет больше Луизы. Была да сплыла. Перечеркнули и забыли. Я переехал в другой номер, а наш отдал каким-то случайным клиентам, чтобы они осквернили все, что в этой комнате было нашего. Нет больше алтаря воспоминаний. Время текло бесконечно медленно, но я не уверен, что этот период безмолвия действительно был таким уж долгим. Просто мне было очень плохо. Даже если теперь она позвонит, если захочет вернуться — слишком поздно.

Однажды вечером, когда я уже ничего не ждал, ее имя высветилось на моем телефоне. Несмотря на данное себе обещание не отвечать, я немедленно ответил. Я был не в силах выразить свое негодование и просто сказал «алло». До этого я сотни раз повторял про себя все, что я ей скажу. А тут, взяв трубку, просто спросил: «Ты как?» И не потребовал никаких объяснений. Мы начали говорить о том о сем, как будто вовсе не было этого ее бесконечного молчания. Наконец она сказала:

— Все как-то слишком быстро произошло между нами. Когда я вернулась, я почувствовала, что надо сделать шаг назад. Даже говорить с тобой не могла. Я постоянно, непрерывно думаю о тебе… Ты все время рядом… ты стал частью моей жизни… Честно говоря, даже страшно.

Я молчал. Она повторила:

— Мне вправду страшно, — а потом добавила: — Страшно, что я так сразу и так сильно тебя полюбила.

Какие-нибудь десять слов — и все мои обиды, злость и ненависть как ветром сдуло. Теперь я даже находил ей оправдания. Я стал думать, что она права, что я и сам должен был понять необходимость паузы, чтобы осмыслить наши отношения. Я был так сильно в нее влюблен, что тут же стал во всем винить себя: я не должен был нервничать из-за того, что она молчит. В ее поведении я должен был увидеть следствие нашего нежданного-негаданного скоропалительного счастья; каждый на время вернулся в свою жизнь, это нормально. Любовь не может уместиться в эсэмэсках.

56

Воспоминание ночного заправщика на трассе А-13

С тех пор как он начал работать в ночную смену на заправочной станции, он видел столько невероятных сцен, что трудно выбрать самое интересное. Среди житейских драм наиболее частыми были семейные ссоры. Сколько раз случалось, что мужчина уезжал, бросая свою растерянную спутницу одну в ночи. Бывало и наоборот: мужчина оставался один, без вещей, без документов и бродил вокруг заправки как полоумный. Еще оставляли животных. Разумеется, хозяев совесть грызла, что они бросают своих питомцев, поэтому, для смягчения вины, они бросали их на заправочной станции; это все равно что оставить новорожденного на лестничной площадке. Среди брошенных животных были кошки, собаки, куры, мыши, хомяки… а однажды даже попугай. Кем же надо быть, чтобы бросить на дороге ручного попугая? Зато это стало самым лучшим приключением заправщика. Была глубокая ночь, он стоял и курил у входа, как вдруг заметил клетку с попугайчиком. У птицы был взгляд побитой собаки. Заправщик растерялся: похоже, попугаю было худо. Но чем кормить этих птиц? Он внес клетку в магазин, вытащил попугая, приласкал. Начали заходить клиенты; все несказанно радовались птичке. Посыпались вопросы: а как его зовут? А что он умеет говорить? А он у вас давно? С тех пор как он работал на этой заправке, никто с ним столько не разговаривал. Попугай сделал его популярным. Заправщик стал кормить и поить своего питомца и научил его говорить «В добрый путь».

57

После того первого затяжного молчания, когда Луиза переваривала события, наша любовь вошла в спокойное русло. Теперь мы общались не переставая. Весь день посылали друг другу эсэмэски. Если у меня происходило что-то значительное или интересное, я спешил поделиться с Луизой, и событие приобретало мифологический смысл. Напряженная тревога первых недель стихла, и я мало-помалу становился похож на человека. Луиза частенько приезжала ко мне на уикенд, и я набрасывался на нее, как голодный зверь. Неделя вдали друг от друга разжигала страсть. Наш секс становился все раскрепощенней. Я спрашивал о ее эротических фантазиях, и она шептала в мои счастливые уши перипетии восхитительных приключений. Она играла в мою игру. Она шептала: я твоя, делай со мной, что хочешь, мое тело принадлежит тебе, оно создано, чтобы принимать тебя, и рот мой придуман для того, чтобы тебя пить. То она распускала волосы, то надевала ленту, то оставалась в туфлях на высоком каблуке, то переходила на немецкий и шептала: «М-м… да… я хочу… хочу». Это было необыкновенное время, время жгучей эротики, часы проносились как минуты, а минуты медлили, оттягивая миг наслаждения. Так шли месяцы, распорядок времени был ритмичен: рабочая неделя для интеллектуального общения, а выходные — для телесного.

По весне у нас состоялся серьезный разговор. Что мы собираемся делать дальше? Как будем строить нашу совместную жизнь? Я сказал, что могу переехать к ней в Этрета, найти какую-нибудь работу, не важно, где и что. В остальное время… я буду писать. Да, я все еще говорил, что пишу книгу, хотя давно ничего не писал. Более того, у меня не было ни малейшего желания писать. А говорил я так потому, что мне казалось, Луизе нравится мысль, что я пишу. Про себя я уже решил, что это была чистой воды фантазия: самоутешение человека, которому не спится по ночам. Она же шептала: «Почитай мне что-нибудь из твоего романа». Она говорила это так нежно и убежденно, что я мог бы показать ей чистый лист бумаги и почувствовал бы себя величайшим в мире писателем. В ее мечтах я составлял целый мир, и это накладывало на меня огромную ответственность, я не имел права ее разочаровать. Она согласилась на мой вариант: «Ты сможешь там писать, тебе там будет очень хорошо работаться». И я уже представлял себе, как гуляю по берегу моря, мои волосы и одежду треплет ветер, а в голове рождаются смелые замыслы новой книги. Потом я пугался: а вдруг вечером мне нечего будет ей рассказать и это ее разочарует. И я решил, что ехать к ней в Этрета — рискованная авантюра, поэтому предложил ей другой вариант — переехать ко мне в Париж. А чтобы мы могли безбедно жить, я приму предложение Жерара и стану управляющим. По правде говоря, выбора у меня не было. Найти работу в наше время непросто. У меня были друзья, не знавшие, куда себя деть, притом что в студенчестве они блистали. Разве можно пренебрегать деловыми предложениями? Счастливый случай подворачивается редко, его надо ловить. Если я приму предложение Жерара, то смогу строить свой рабочий день, как мне удобно, смогу сам набрать команду сотрудников. Луиза сказала: «Это ты здорово придумал». Даже нет, она сказала: «Это гениально!» Ей действительно пришлась по душе идея, чтобы я взялся за управление отелем, и тем более идея переселения в Париж. Чем дальше, тем больше эта перспектива ее воодушевляла. Мы будем жить вместе. Будем приглашать ее друзей и родных, которые захотят навестить нас в Париже. Жизнь будет проста и приятна.

— А как ты найдешь работу в Париже? — спросил я простодушно, не подозревая, что за этим последует.

— Я попрошу меня перевести. Они делают перевод, если один из супругов живет в другом городе…

— Но ведь мы не женаты.

— Значит, надо пожениться!

Она произнесла это мимоходом. Я-то, как романтический юноша, всегда полагал, что попрошу руки и сердца моей избранницы, опустившись на одно колено, и надену ей на палец обручальное кольцо. Но она опередила меня и подрезала на корню мои возвышенные устремления. Тем не менее мы принялись восклицать, будто это игра: «Мы поженимся! Мы поженимся!» Мы были в нашем номере. Я бросился к мини-бару, открыл маленькую бутылочку шампанского, влез на кровать и провозгласил: «За мою жену!» Она тоже влезла на кровать и прижалась ко мне, повторяя: «Мой муж! Ты мой муж!» Потом мы вышли на улицу, была суббота, середина дня, мы пошли бродить по Парижу. Мы объявили радостную весть кое-кому из друзей, а также некоторым прохожим, потому что в тот день каждый встречный был нашим другом. Мы переходили из бара в бар и праздновали, праздновали — со всеми, кто хотел в этом участвовать. Мысль о браке пришла нам в голову как удачное решение проблемы, теперь же мы радовались как дети. Вот здорово, мы женимся! У нас будет настоящая свадьба! И все нам казалось легким и простым, ну прямо море по колено, даже идея вечной верности нас не пугала. Мы гуляли по улицам, проматывали нашу молодость и красоту, точнее, нашу молодость и ее красоту. Это был наш город, и мы чувствовали себя как на фотографии. Я думал в тот момент, что на нашем пути не может быть никаких препятствий.

Мы отправились в магазин свадебных платьев. Сознание наше было изрядно затуманено алкоголем, но платье нам приспичило выбирать немедленно. Когда Луиза хотела примерить одно, ее непослушный палец, дрожа, указывал на другое. Продавщица пыталась нас урезонить: «Молодые люди, свадьба — дело серьезное. Это самый прекрасный день в вашей жизни. К нему надо готовиться обстоятельно». С видом доброй наставницы она пыталась направить нас на путь истинный. Но чем серьезней она говорила, тем больше мы хохотали и веселились. В конце концов мы попросили отложить для нас самое красивое и самое дорогое платье — я осознал это только на следующий день. Луиза должна быть самой красивой — Луиза будет моей женой. Себе я купил красивый галстук. Красивый желтый галстук. Выходя из магазина, я вспомнил:

— Надо же сообщить родителям.

— Слушай, а давай поедем к ним завтра на обед. Лучше, если мы им расскажем при встрече, чем по телефону.

— Давай.

Я позвонил родителям. Мама сказала, что рада будет нас видеть. Она была удивлена, потому что я не часто заглядывал к ним в гости, но подозрений у нее никаких, похоже, не возникло. В конце концов, в последнее время я много уделял ей внимания. Иногда мы вместе обедали где-нибудь. Ходили на выставки. Мама оправилась от своей депрессии, но все равно отец звонил мне иногда и говорил: «Ты знаешь, все-таки у нее с головой не все в порядке». Мама тоже жаловалась на отца: «Я с ним с ума сойду. Представь, сидит целый день дома и никуда не выходит. И бубнит все одно и то же, одно и то же. Крыша едет». Их претензии были обоюдны. У обоих были и взлеты, и падения, но для них обоих это был трудный переход в новую фазу существования. Отец кое-что наконец понял и нашел себе занятие — стал ходить в киноклуб по соседству. Меня это сначала удивило, потому что прежде он никогда не проявлял интереса к кино. Наверно, раньше он любил «Титаник» или «Крестного отца» — а тут вдруг заговорил об Антониони и Одзу. Однажды он сказал мне с очень серьезным видом:

— А ты обратил внимание, как мастерски в «Приключении» использовано искусство эллипсиса?

— Об эллипсисе трудно судить в силу его эллиптичности, — попробовал сострить я, но отец ничего не понял. Он, конечно, стал меняться в лучшую сторону, но ожидать от него еще и чувства юмора… Он всерьез пристрастился к итальянскому кино, и мама разделяла с ним эту страсть. По последним сведениям, они решили поехать на кинофестиваль в Венецию. Ну что ж, почему бы нет?

В воскресенье утром мы проснулись с похмелья со страшной головной болью. Я внимательно посмотрел на Луизу и спросил:

— Хочешь кофе?

— М-м… хочу.

— А круассан хочешь?

— М-м… Тоже хочу.

— А…

— Что?

— А замуж за меня все еще хочешь?

— Ой, да, да…

Вместо третьего «да» она меня поцеловала. По ее взгляду я видел, что она напрочь забыла вчерашние безумства, но искренне рада нашим планам на будущее. Мы собрались и отправились к родителям. Это был важный визит. Я приведу ее в дом, где жил в детстве. Где столько воспоминаний связано с моим отрочеством. Теперь я иду туда на обед, и я уже взрослый. И даже собираюсь сообщить, что намерен жениться. Моя собственная жизнь наполнилась вдруг теперь огромным смыслом — не потому, что я готовился сообщить о женитьбе, а потому, что взглянул на события глазами ребенка, которым был когда-то.

Луиза волновалась, но волновалась совершенно напрасно. Мои родители будут счастливы, это точно. В течение ближайших месяцев их голова будет занята всякими бытовыми и организационными заботами (они же об этом мечтали). Подготовка к свадьбе позволит им ощутить себя нужными. К тому же им очень нравилась Луиза. Они были ею буквально очарованы, хвалили ее манеру держаться. Когда я привел ее к ним в первый раз, я уловил тень изумления в глазах отца: «Как такая красивая девушка может быть подругой моего сына?» Именно это я прочел в его взгляде. Не знаю уж, какой вывод следует сделать: то ли что она слишком хороша, то ли что я недостаточно хорош? Я все же склонен был предполагать первое, хотя и второе было вполне возможно, учитывая то, как отец вел себя со мной. Что касается мамы, то она, кажется, была удивлена, не найдя в Луизе никакого изъяна, ничего, что могло бы в дальнейшем омрачить наш союз. Она дивилась и радовалась, что все у нас хорошо, что мы прекрасно ладим, искренне друг друга любим и воспринимаем все это как должное. Так что, по идее, родители должны были обрадоваться известию. И хотя я ни разу в жизни не видел, чтобы они хоть что-нибудь воспринимали с энтузиазмом, Луиза стала в их глазах нежданным чудом, посему настроены они были более чем лояльно.

Мы вышли из поезда, дальше надо было немного подняться в горку. Учитывая, что накануне мы сильно перебрали, усилие показалось нам титаническим. Почти дойдя до родительского дома, мы остановились перевести дух и посмотреть друг на друга. Я сказал:

— Ты очень красивая. Когда ты рядом, невозможно воспринимать воскресенье как день отдыха.

Она в ответ скорчила рожицу, которая говорила: «Нет, у тебя явно не все дома». Впрочем, вслух она сказала:

— Зато у тебя вид сильно помятый.

Я скорчил мину в свою очередь. В ответ она меня поцеловала. Знаю: я то и дело пишу, что она меня поцеловала, но не беспокойтесь, это скоро кончится. Не за горами время, когда я перестану обращать внимание на ее поцелуи, а может, просто она реже будет это делать.

— Ой, мы же не можем прийти с пустыми руками, — спохватилась Луиза.

— Но ведь мы несем им важную новость. Это не называется с пустыми руками.

— Нет, надо купить цветов. Оранжевых, это подходит к случаю.

Она была права. Мы зашли в цветочный киоск на углу. Показывая на меня, она заявила цветочнику:

— Мы идем к его родителям сообщить о нашей помолвке. Нам нужен красивый, но не слишком церемонный букет. Он не должен затмить нашу новость.

Цветочник поздравил нас и сотворил именно такой букет, как надо. И вот несколько минут спустя мы уже стояли у дверей родительского дома. Луиза была хороша, я помят, и в руках мы держали оранжевый букет — именно такой, чтобы не затмить нашу новость.

Я позвонил в дверь. Никто не открыл. Я позвонил еще. Опять не открывают. Мне это показалось странным, я забеспокоился, как бы с родителями чего не приключилось.

— Вышли купить что-нибудь? — предположила Луиза.

— Ты думаешь?..

— Ну да… Наверно, забыли купить вина… или торт. Не беспокойся.

Может, и так, но зачем выходить вдвоем, если надо сбегать за какой-нибудь мелочью? Я уже собрался позвонить им на мобильный, когда за дверью послышались шаги. Мама открыла, но я ничего у нее не спросил. Почему же они так долго не открывали? Кажется, мы с Луизой подумали одно и то же. В общем… я не решался себе в этом признаться… может быть, они в это время… почему-то эта мысль была неприятна… ну да ладно, бог с ними. Мы прошли по коридору. Мама взяла цветы и сказала, что они прелестные. Потом посмотрела на Луизу и добавила: «Как и вы». Потом мама посмотрела на меня, но я опередил ее замечание: «Я знаю, я сегодня помятый».

Мы прошли за ней в гостиную. Отец сидел и пил. По его виду нельзя было сказать, чтобы он только что занимался любовью. Что-то не складывалось в нашей версии. Впрочем, я давно привык к странностям моих родителей. Да и мама только что вернулась из страны безумия.

Я не принес с собой шампанского, потому что знал: у отца всегда припасена бутылка на аперитив. Однако на этот раз я не заметил на столе никакого шампанского. Я спросил, все ли в порядке; отец не ответил. Только улыбнулся как-то криво. Я спросил:

— Разве мы не будем пить шампанское?

— Шампанское? Сейчас?

— Ну да… Как всегда. Разве нет?

— Да-да, конечно…

В этот момент в гостиную вернулась мама с цветами в вазе. Она снова сказала: «Какие прелестные!» А потом добавила: «Жаль, что рано или поздно завянут».

Повисла пауза. Реплики не вязались одна с другой. Взаимопонимания не намечалось. Отец объявил маме, будто я требовал чего-то неслыханного:

— Он хочет, чтобы я открыл бутылку шампанского.

— Шампанского? Сейчас? — отозвалась мама с той же интонацией, что и отец.

— Какие-то вы оба странные сегодня, — заметил я.

— Да, хорошо бы сегодня выпить шампанского, — веселым голосом вмешалась Луиза, чтобы не дать воскресенью превратиться в поминки. — Мы хотим сообщить вам что-то важное!

— Мы тоже… хотим сообщить вам кое-что… — пробормотала мама.

— …

— Вы садитесь.

Мы с Луизой сели. От маминых слов у меня мороз пробежал по коже. Случилось явно что-то нехорошее. Наверно, у отца рак, не иначе. Не знаю почему, но другие варианты не приходили мне в голову. Он столько нервничал в последние месяцы, что я не удивился бы, если бы у него обнаружились метастазы. Я смотрел на родителей, не в силах вымолвить ни слова. Наконец мама оборвала нить моих размышлений и объявила:

— В общем… об этом трудно говорить… но мы с отцом… решили развестись.

58

Воспоминание о фильме «Крестный отец» (1972)

Фрэнсис Форд Коппола мог бы снять фильм о том, как он снимал «Крестного отца». И это была бы такая же мощная по силе воздействия лента, как сам фильм. Продюсеры сделали все возможное, чтобы отстранить его от съемок, потому что им показалось, будто этот режиссер им не подходит. То же касалось Аль Пачино, неизвестного в ту пору актера, которого привел Коппола. Удивительней всего, что режиссеру удалось продвинуть своего ставленника, равно как и свою концепцию фильма.

С Марлоном Брандо, получившим впоследствии «Оскара» за роль Дона Корлеоне, тоже не обошлось без проблем. Продюсеры и его не хотели брать. У него была репутация неуправляемого, и страховка его стоила баснословных денег. Коппола не сдавался; тогда продюсеры потребовали кинопроб. «Как! Да вы с ума сошли! Заставить Брандо пробоваться? Это же величайший из ныне живущих актеров/» У Копполы, не было выбора. Но как объявить это Брандо? Если сказать правду, тот уйдет и больше не вернется. Коппола решил схитрить: будто бы Брандо нужен ему для репетиции света. Поверил ли актер, — это вопрос, но так или иначе, именно в тот день он нашел элемент, который прославил его в роли Дона Корлеоне. Вдруг, посреди съемки, Брандо ушел с площадки и стал рыться у себя в сумке. Когда он вернулся, за щеками у него лежали ватные тампоны. Это изменило все: его лицо, манеру говорить, весь облик. Коппола никогда не забудет этот потрясающий момент — образ, который он вынашивал много лет, персонаж, придуманный Марио Пьюзо, ожил. Фантазия обрела жизнь.

59

Через некоторое время мама спросила:

— А что же вы? Какую новость вы хотели нам сообщить?

Мы сказали: нет, нет, ничего мы сообщать не собирались. Не говорить же им о помолвке в тот момент, когда они вывалили на нас известие о разводе. Оно подействовало на нас отрезвляюще. Мы пришли к ним счастливые, полные радужных планов, гордые будущими клятвами в вечной любви, — и попали на агонию их брака. Может, стоило увидеть в этом предзнаменование? Неужели родители вечно будут отравлять мне счастливые моменты жизни? Обед прошел в тяжелом оцепенении, мы почти стыдились своей радости, которую нам приходилось скрывать. Отец сказал:

— Все же удивительно, что ты позвонил вчера и сказал, что вы зайдете. Будто знал.

— Да, нас это и вправду удивило, — подхватила мама. — Мы думали, как тебе сообщить, и решили, что лучше сделать это лично, чем по телефону.

— …

— Что-то не так? — поинтересовалась она, обеспокоенная моим молчанием.

— Да нет… Просто я удивлен, вот и все. Я думал, что у вас столько испытаний позади, что вы теперь начнете новую жизнь.

— Твоя мать действительно начала новую жизнь, — неожиданно перешел в наступление отец.

— Послушай, не начинай все сначала!

— А ты им скажи! Скажи все как есть!

— Что ты должна нам сказать?

— Да нечего говорить. Просто в моей жизни появился человек. Так бывает. Я познакомилась с ним в клинике. Он преподаватель немецкого. Работал в школе на окраине, не выдержал, у него случилась депрессия. Сейчас ему лучше. Мне кажется, мы очень друг другу помогли. Он такой…

— Ну хватит уже! — перебил отец. — Скажи лучше, сколько ему лет.

— …

— Да столько же, сколько тебе! Он твой ровесник! Желторотый учителишка! — заорал отец, выпучив глаза.

— Ма, это правда? Он правда мой ровесник?

— Правда. Мне кажется, он даже чуть моложе… Но какое значение имеет возраст? Рядом с ним я дышать начинаю, я разговариваю, я живу. Я больше не могла жить с твоим отцом. С ним мир какой-то… тесный. Ничего не происходит спонтанно. Куда-то сходить — целая проблема, он сто лет готовится, зреет.

— Да уж не в пример тебе! Тебе и двух секунд хватает — схватилась, понеслась! Две секунды — это еще много.

— Ты просто хам!

— А ты пошлячка!

— Как же ты любишь сам себя, тебе ни до кого нет дела!

— А тебе есть? Кукла надутая!

— А ты вонючка! Отвратительная вонючка!

— Сразу видно, что с ребенком связалась. Детсадовская лексика! Педофилка несчастная!

— Импотент!

— Фригидная!

— Да как с тобой не быть фригидной? С тобой и нимфоманка зачахнет!

— Ну это уж совсем гнусно! Как базарная баба!

— Ах, ну да, мы же теперь в высоких сферах парим! Мы Ан-то-ни-о-ни смотрим! Да что ты в нем понимаешь? Кишка у тебя тонка! Индюк напыщенный! С тобой минуту достаточно поговорить, чтобы убедиться, что ты ни черта в этом не смыслишь. «Приключение» он смотрел!

— Это я-то ничего не смыслю? У меня кишка тонка для «Приключения»? У меня-а-а?!

На этом месте мы ретировались. Продолжение сцены, принявшей оборот кинодиспута, происходило без нас. Родители, ослепленные взаимной ненавистью, даже не пытались нас удержать. Мы молча дошли до станции. Выходные оказались похожи на русские горки: сначала резко вверх (наши романтические устремления и возлияния), потом стремительно вниз, в мрачную, отрезвляющую реальность.

— Вот, значит, что такое супружеская жизнь, — прошептала Луиза.

— Я тебя умоляю! Не бери в голову. Просто родители никогда друг друга не любили. Я не являюсь плодом счастливой любви. Я плод мимолетного затмения.

— Какого еще затмения?

— Их совместная жизнь — затмение. Я все детство наблюдал их изумление, оттого что они вместе. Отец никак не мог прийти в себя оттого, что женился на маме. И мама тоже. Само собой, немножко в другом ключе. Отец не ожидал, что мама согласится за него выйти. А мама так и не перестала сокрушаться, что ее угораздило выйти за папу.

— По-моему, ты ошибаешься. Я мало их знаю, но мне кажется, они друг друга любили. Более того, по-моему, это у них игра такая — друг перед другом характер показывать. Они все еще любят друг друга.

— Все может быть. Может, они и в самом деле сгорали от страсти, пока я спал или когда сбагривали меня на каникулы в летний лагерь.

— Ну уж твой отец — это совершенно очевидно — продолжает любить маму.

— Если только это любовь. На самом деле он страшно боится одиночества. А тут еще этот герой-любовник… Ничего себе, моложе меня.

— Да, это, пожалуй, малоприятно.

— Подумать только, он — с моей матерью… У него ведь тоже, наверно, мать ее возраста. Как это все странно!

— Ты знаешь, чтобы быть преподавателем немецкого, надо быть немножко странным, — заявила Луиза, пытаясь меня развеселить (она знала о моей почти эротической тяге к этому языку).

После сцены между моими родителями мы с Луизой долго разговаривали. Это, удивительным образом, пошло нам на пользу. Мы обсудили, как представляем себе совместное существование, любовь, жизнь вообще. Может, это было даже нужно, чтобы сделать прочнее наш союз? Значит, оказаться свидетелем распада другой пары тоже может быть полезным? Безумие моих родителей, сначала повергшее нас в замешательство, в конце концов сплотило нас. Мы хотели пожениться — теперь мы были в этом абсолютно убеждены. Нас вдохновляла иллюзия, что мы продемонстрируем миру (а значит, и моим родителям) всепобеждающую силу любви. Удивительно, думаю я теперь, что эта иллюзия так живуча, хотя мы буквально шагаем по трупам наших прекрасных надежд.

Когда мы объявили о нашей помолвке отцу Луизы, все, наоборот, прошло замечательно, и это вернуло нам хорошее настроение. Он был совершенно счастлив. Радость его даже показалась мне чрезмерной. Он посмотрел мне в глаза и объявил: «Теперь ты мой сын». Ну ладно… сын так сын… к этому, правда, еще надо привыкнуть. Но меня взволновало, что этот человек, потерявший жену, утративший вкус к жизни, так радуется за нас. Он очень нежно относился к своей дочери. Сначала я был смущен его ко мне расположением, но потом меня до глубины души тронула его доброта. В годы моего трудного отрочества я часто мечтал иметь других родителей, которые бы меня любили и уважали, — и вот нашелся человек, в котором была отеческая готовность любить. Он пришел в восторг от того, что я занимаюсь гостиницей.

— А сколько у нее звезд? — спросил он.

— Две.

— Ну, если моя дочь будет с тобой, значит, их будет три.

Мне невероятно понравилась его фраза, и несколько месяцев подряд я называл Луизу «моя третья звезда».

Поженились мы в начале лета. Церемония была скромная, но радостная. Мои родители делали над собой нечеловеческие усилия, чтобы не испортить нам праздник, и даже преуспели в этом. Они старательно улыбались во весь рот, точно рекламировали зубную пасту. Мои лицейские товарищи, с которыми я, по правде говоря, мало общался в последнее время, пришли все до единого. Мне было приятно разделить с ними свое счастье и показать жену. Просто уму непостижимо: моя жена. Я был действительно счастлив; после стольких лет одиночества и бесцельного существования я вдруг обрел нечто вроде социального статуса. Как было сладостно прикоснуться к нормальной жизни! Луиза сказала «да», я сказал «да», мы поцеловались, и я подумал: этот поцелуй и есть тот роман, который я так и не написал.

60

Воспоминание отца Луизы

Он часто вспоминал о последнем вечере, когда видел свою жену. В предыдущие несколько недель он много работал и возвращался домой поздно. Он управлял фабрикой, где делали зонтики, и надо было срочно повысить производительность, потому что надвигалась дождливая пора. В тот вечер он вернулся часам к одиннадцати и с удивлением обнаружил, что жена, которая обычно ждала его возвращения, читая книжку или сидя перед телевизором, уже заснула. Вообще-то она редко ложилась раньше полуночи. Когда он вошел в спальню, она проснулась и включила свет. Посмотрела на мужа и спросила: «Ты есть хочешь?» Он ответил, что перехватил чего-то на работе, так что можно не беспокоиться. Она потушила свет, и он тоже лег в постель. Ночью, во сне, она умерла. Последние слова, которые он от нее слышал, были «Ты есть хочешь?». Он постоянно вспоминал этот эпизод, который казался ему необыкновенно значимым, особенно ее интонация, ласковая и заботливая. Это было проявлением ее любви. И даже теперь, когда ее не стало, ему казалось, что она заботливо наблюдает за ним.

61

Теперь мне следует рассказать, как дальше сложилась наша жизнь и как мы пытались обуздать безумный вихрь дней. Сейчас, когда я хочу собрать воедино свои воспоминания, меня не покидает чувство, что после нашей свадьбы время понеслось вскачь. Никогда до этого я не замечал, чтобы дни летели с такой быстротой. Когда я был подростком, секунды, помню, текли страшно медленно, как капельница у постели умирающего. Может быть, главным признаком счастья является стремительный бег времени? Потому что мы были счастливы; я, во всяком случае, нисколько в этом не сомневаюсь.

Луиза переехала ко мне в отель и добилась перевода в школу Примо Леви в XIII округе. Ей безумно нравилась новая жизнь. Мне кажется, она с облегчением уехала от отца. После смерти матери у них сложился некий мрачный тандем, отделенный от мира и сплоченный несчастьем. Разъехаться было полезно обоим. Мой тесть начал снова выходить на люди, общаться со знакомыми, создавать себе жизнь в настоящем времени. Иногда он приезжал нас проведать и с каждым разом нравился мне все больше. Я старался, чтобы ему в Париже было не скучно, и, разумеется, селил его в одном из лучших номеров. Встречались мы вечером, за стаканом вина и, пока Луиза готовилась к занятиям, болтали о том о сем. Он давал мне советы, как управлять гостиницей; правда, между отелем и зонтиками сходство небольшое, зато у него был серьезный опыт в плане организации и, главным образом, общения с персоналом. Это мне было тем более необходимо, что Жерар укатил в Австралию повидаться с детьми и сбросил на меня все дела. Правда, жаловаться было не на что, потому что работа моя мне нравилась. Нравилось ставить перед собой конкретные задачи и добросовестно их исполнять. Наверное, я был создан управлять отелем. Литературные амбиции мало-помалу оставляли меня. Правда, Луиза о них не забывала и регулярно напоминала мне о моих замыслах. Она даже мысли не допускала, что я могу от них отказаться, и уговаривала меня выделять себе сколько-нибудь времени для писания. Чтобы ее не разочаровывать, я снял комнату для прислуги неподалеку от гостиницы. Поставил там стол, стул и довольно скоро раскладной диванчик. Временами я уединялся в этом храме отсутствия вдохновения и сидел, уставясь в одну точку, а потом раскладывал диван и ложился спать.

Года через два с небольшим после нашей свадьбы Луиза объявила, что беременна. Мы решили завести ребенка совсем недавно и были счастливы, что наши попытки так быстро увенчались успехом, но в то же время слегка потрясены. Мы мечтали стать родителями, но рассчитывали подойти к этому постепенно. Надо полагать, это дитя очень хотело прийти в мир и намеревалось свершить в нем много славных дел, раз оно заявило о себе после первого же раза, когда мы обошлись без противозачаточных средств. Или же другая гипотеза: я обладал сверхактивными сперматозоидами. Чтобы отпраздновать событие, мы решили совершить длинную прогулку по Парижу. Никаких ресторанов, никаких подарков — просто гулять пешком по набережным Сены.

Довольно скоро мы сообщили новость отцу Луизы. Тот отреагировал неожиданно. «Я подарю ему первый в жизни зонтик!» — заявил он. Мне кажется, он был настолько ошарашен, что сказал первое, что пришло в голову. Так мне тогда показалось. Но когда пришло время, он действительно подарил своему внуку зонтик с инициалами. Это было для него чем-то вроде передачи семейного дела по наследству. В тот момент я понял, что он действительно очень любит свое занятие и важнее зонтиков ничего для него в мире нет. Я много раз замечал, как он радовался, если небо начинало хмуриться. С каким удовольствием произносил: «Кажется, дождь собирается». Даже в отпуск он ездил либо в Ирландию, либо в Азию в сезон муссонов. О дожде он мог говорить часами. Он считал, что дождь свидетельствует об одухотворенности неба и о том, что вселенная наделена душой. Мне импонировала его романтичность, в такой обыкновенной профессии он умел найти поэтическую сторону. Наверно, и мне следовало поискать поэзию или подвести какую-нибудь теорию под гостиничный бизнес, но особой одухотворенности в этом занятии я, увы, не видел.

Когда Луиза сообщила, что беременна, я почему-то решил, что у нас будет дочка. И что эту дочку будут звать Алиса. У нее будут длинные гладкие волосы. Я уже представлял себе, как она занимается музыкой и учит в школе немецкий. Я совершенно отчетливо видел ее в своем воображении, когда УЗИ положило конец моим мечтам, Помнится, мне понадобилось несколько минут, чтобы отреагировать на эту новость.

— Отлично, — заключил я, — значит, мы будем играть с ним в теннис. В теннисе так трудно найти партнера.

— Все-таки ты сумасшедший, — сказала Луиза, и я страшно испугался, потому что когда она это сказала однажды, то надолго пропала. Я крепко обнял ее, чтобы она никуда не делась. И снова сказал: «Это так здорово!» В тот вечер, вернувшись в отель (теперь надо будет искать квартиру), мы много раз прокручивали на экране запись УЗИ, как будто это был какой-нибудь захватывающий триллер.

Предстояло также сообщить новость моим родителям. После их развода с ними стало очень трудно общаться. Когда я встречался с отцом, он непременно спрашивал: «Что слышно от мамы?» Он был настолько потрясен отстранением от роли мужа, что это стало его пунктиком. И без конца повторял: «Не понимаю, что с ней случилось. Я был к ней так внимателен. Я был хорошим мужем. Не понимаю, что на нее нашло». Мне было больно за него, потому что он страдал по-настоящему. Но что ж теперь поделаешь, так получилось. Так решила мама, и изменить ничего нельзя. Я пытался его подбадривать, как умел, но ничего не помогало. Тогда я стал реже у него бывать. Когда я рассказал про ребенка, лицо его просияло. Будто у него появился новый смысл в жизни. Его бурная реакция меня даже слегка испугала. Он стал говорить, куда его повезет, например, просто необходимо показать мальчику Большой Каньон, а когда ему исполнится восемнадцать, он поведет его в ресторан на макушку Эйфелевой башни.

— Погоди, — сказал я. — Он еще даже не родился, а ты уже строишь планы на его восемнадцатилетие.

Отец признал, что погорячился, и сделал вид, будто перестал строить планы относительно эмбриона в животе моей жены. Его энтузиазм меня тем более удручал, что меня он никогда никуда не возил. А теперь спешил наверстать с моим сыном то, что недодал мне как отец. Лучше было не думать на эту тему. В конце концов, это его обрадовало — чего еще желать?

Мама тоже была рада. Я, признаться, побаивался, что перспектива в скором времени стать бабушкой подрежет ей крылья в ее стремлении к вечной молодости. По счастью, все обошлось. Незадолго до этого я познакомился с ее женихом. В день объявления великой новости он снова был с нами. Мама не уставала повторять: «Представляешь? Ты станешь дедушкой!» Мне было ужасно неловко за нее, но я помалкивал. Я сидел потупясь и умудрился ни разу не встретиться взглядом с молодым человеком. Ему тоже, очевидно, было не по себе в моем присутствии. Мама продолжала веселиться, от души предаваясь своему неосознанному безумию, и, должен признаться, меня это даже трогало. Во всяком случае, она была оживлена и шутила. Поэтому я улыбался.

Мы нашли квартиру недалеко от гостиницы. Из суеверия комнату нашего будущего сына мы до поры до времени оставили пустой. Как-то утром в воскресенье Луиза проснулась со схватками. До срока оставалось еще три недели, но, подобно моим суперактивным сперматозоидам, мой сын стремился выскочить наружу раньше срока. Как пить дать, ему не терпелось поскорей встретиться с нами. Я вызвал такси, мы поехали в роддом. Шофер попался разговорчивый.

— От детей одни неприятности, скоро вы в этом сами убедитесь, — заверил он.

— Угу…

— Неблагодарные существа. Ты им все даешь, а они все принимают, будто так и надо. Особенно парни. Надеюсь, у вас девочка?

Луизе было больно, и она всецело сосредоточилась на том, что ей предстояло пережить. Я никогда не видел ее такой напряженной. Я держал ее за руку и оставил без внимания несуразные речи шофера. Мы доехали, Луизу забрали в отделение. Медсестра подтвердила начало родовой деятельности. Длилось все тем не менее страшно долго. Не знаю точно, сколько времени я там провел, но мне кажется, не меньше шестнадцати часов. В конце этого длинного тоннеля раздался крик: это наш сын возвестил о своем появлении на свет. Вместе с медсестрой я отправился его обмывать в другой кабинет, потом мы вернулись к молодой маме и положили младенца ей на грудь. Она выглядела подавленной.

— Все хорошо, любимая? — спросил я.

— Да-да… все хорошо.

— Ты какая-то грустная.

— Просто я очень устала.

— Ну да, конечно… Тебе надо отдохнуть.

Она положила ребенка в маленький контейнер рядом с собой и попросила:

— Ты можешь оставить меня на какое-то время одну?

— Ты не хочешь, чтобы я побыл с тобой? Вдруг тебе что-нибудь понадобится? Я могу устроиться на диванчике.

— Нет, лучше не надо. Я хочу побыть одна.

Я вышел из роддома обескураженный ее словами. Ни она, ни я не выразили ни малейшей радости. Но я должен был уважать желание моей жены. На ее лице я прочел не только усталость. Ведь даже если человек смертельно устал, ничто не мешает ему улыбнуться… Надо пережить эту ночь. Домой возвращаться не хотелось. Я пошел выпить пива в бистро напротив. Пролистал список телефонов, ища, кому бы позвонить, чтобы отпраздновать событие. Ведь так, вероятно, поступают все мужчины, только что ставшие отцами? Потом я понял, что хочу побыть один. Поведение Луизы умерило мои восторги. Я убеждал себя, что плохое настроение Луизы наверняка как-то связано с ее собственной матерью. Так я пытался заглушить страх перед будущим, которое открывалось впереди.

В последующие недели наша жизнь представляла собой русские горки. Мы жили в маниакально-депрессивном режиме. На следующий день Луиза встретила меня радостной улыбкой. Она вся светилась какой-то новой красотой. Велела мне взять ребенка на руки: посмотри, какой чудный, посмотри, какой сладкий. Младенец напустил на меня слюней, чем привел меня в восторг: это были самые замечательные слюни на свете. Я вошел в некий параллельный мир, где никогда не буду судить объективно об этом новом маленьком человечке.

— Ты сказал своим родителям, чтобы зашли?

— Нет еще… Я не знал, как ты себя чувствуешь. А вдруг тебе захочется побыть одной?

— Нет, на этот раз все в порядке. Скажи им, пусть приходят. Только не оба сразу. Папа выехал рано утром. Скоро уже приедет.

Родители явились по очереди. Все прошло благополучно и даже довольно весело. Каждый счел своим долгом рассказать какие-нибудь случаи из жизни, поделиться опытом. Несмотря на мои протесты, мама капнула шампанского на губы малыша.

— Ничего ему не будет, — убежденно заверила она, вызвав у меня некоторое раздражение.

Немного погодя, когда мой сын протрезвел, явился мой отец.

— А как зовут моего внука? — поинтересовался он.

— Э-э…

— Что?

— Мы еще не придумали…

Когда мы вечером остались одни, Луиза сказала:

— Надо решить, как мы его назовем.

Мы были застигнуты врасплох его неожиданным появлением на свет и не успели заготовить имя. Смешно. Родители и гости не знают, как называть ребенка, и говорят просто «ребенок». Так он и вошел в этот мир безымянным. Как роман без названия.

Я стал перебирать имена всех моих кумиров… Федор как Достоевский, Фрэнк как Заппа, Франсуа как Трюффо, Альбер как Коэн, Вуди как Ален, Игорь как Стравинский, Жерар как Депардье, Джон как Леннон, Мигель как Индурайн, Уэйн как Шортер, Виллем как Де Кунинг, Аби как Варбург, Ален как Сушон, Макс как Жакоб, Рюдигер как Фоглер, Милан как Кундера, Казимир как Малевич, Зинедин как Зидан, Витольд как Гомбрович, Сергей как Прокофьев, Клод как Соте, Артур как Шопенгауэр, Поль как Элюар, Василий как Кандинский, Филип как Рот, Пьер как Депрож, Бруно как Шульц, Мишель как Уэльбек, Чет как Бейкер и… и… Луиза прервала меня:

— Его будут звать Поль.

На том и порешили (это имя входило в мой список).

Так Поль начал свое существование в этом мире.

62

Воспоминание Уэйна Шортера

Великолепный саксофонист, участник легендарного квинтета Майлза Дэйвиса, Уэйн Шортер представляет невероятно изысканный джаз на лейбле Blue Note. В семидесятых годах вместе с другими звездами джаза он создает группу Weather Report. Музыканты много играют, гастролируют и однажды, летом 1996-го, оказываются в Ницце, куда должны прилететь жена и племянница Шортера. Только им не суждено было встретиться. Самолет компании TWA, которым они летели из Нью-Йорка в Париж, потерпел крушение. Узнав страшную новость, Уэйн Шортер не шелохнулся. Организаторы концерта решили отменить мероприятие, но Шортер сказал: «Лучше играть». Он вспоминал, что для него единственным выходом было немедленно спрятаться в музыку.

63

Первые дни оказались особенно трудными, ничего удивительного в этом нет. Поль был активным ребенком, спал плохо. Луиза довольно быстро отказалась от идеи кормить его грудью, уж очень это было муторно; мне кажется, ей это просто не нравилось. Ночью мы сменяли друг друга у кроватки сына. Я ходил кругами по комнате и читал ему вслух «Невыразимую легкость бытия» Кундеры. Результат был почти нулевой — не годился Кундера для ублаготворения младенцев. Попробовал Пруста — дело пошло на лад. Несколько страниц — и Поль засыпал, я клал его в люльку. Сколько-то часов тишины. Только поди засни, если знаешь, что скоро снова вставать. Бывало, только задремлешь — а Поль уж проснулся. Днем я так или иначе должен был работать, поэтому иногда я сбегал в мою литературную мастерскую вздремнуть немного посреди рабочего дня. В целом жизнь была вполне сносная.

Но Луизе этот период давался с трудом. Теперь, оглядываясь на то время, я могу сказать это с уверенностью. Но тогда я не очень понимал, что с ней происходит. Судя по всему, это было то, что называют «беби-блюз». Она чувствовала себя подавленной и в те редкие разы, когда нам случалось говорить на эту тему, жаловалась, что не может понять, почему ей временами так тошно.

— Что именно ты чувствуешь?

— Поль, конечно, замечательный, все прекрасно… но внутри меня какая-то сосущая пустота. У меня такое чувство, точно я проваливаюсь в яму.

— Наверно, это просто не твое. Тебе надо выйти на работу. Станет лучше…

Так я говорил, а сам думал, что от наших метаний лекарства нет. Она не знала, что с ней. Я знал еще меньше. Временами я смотрел на нее и чувствовал, что она становится недосягаемой. Но я слишком уставал, чтобы от этого страдать. Я жил проблемами одного дня и старался не задавать себе лишних вопросов. И потом, грех жаловаться, были в нашей жизни и светлые моменты, не только тревога и усталость. Ощущение подавленности мгновенно исчезало, когда мы брали Поля к себе в кровать. Он улыбался во весь рот, дарил нам свое тепло, свою беспомощность, свое доверие к настоящему. Тогда мы с Луизой целовались и говорили, что любим друг друга.

А потом снова ссорились. В отличие от Луизы, я плохо переносил ссоры, совсем не выдерживал криков и истерик. Она же иногда просто выплескивала на меня раздражение. Получив поток отрицательной энергии, я мог переживать часами, тогда как она мгновенно забывала, из-за чего сыр-бор. Я понимал, что всему причиной наш хронический недосып, но меня это все равно надолго выбивало из колеи. После размолвок трудно вернуть нежность. Мы мирились, целовались, но что-то сломанное уже было не восстановить. Наша любовь дала трещину, хотя, по идее, должна была бы с рождением ребенка окрепнуть.

Все более или менее наладилось, когда Луиза вышла на работу. Вернувшись к детям, она обрела былую жизнерадостность. Полю мы нашли очень толковую няньку, польку по происхождению. Я сказал Луизе: «Надеюсь, она не будет разбавлять смесь для кормления водкой». Конечно, это была не самая блестящая моя острота, но я рассчитывал хоть на какую-нибудь реакцию со стороны Луизы. Она помолчала, потом наконец выдавила из себя улыбку — чтобы доставить мне удовольствие. Я воспринял эту улыбку как начало новой жизни. Поль подрос и стал спать по ночам. А мы, жертвы счастливого события, кое-как начали выкарабкиваться из хаоса первых месяцев.

Иногда по вечерам мы оставляли Поля няньке, чтобы сходить куда-нибудь. Окружающие нам говорили: «Надо непременно выкраивать время для себя». Мы послушно делали то, что нам советовали. Ведь миллионы людей прошли до нас по этому пути, познали эту особую форму разочарования. Мы, однако, держались. Любовь наша реанимировалась, и даже сексуальная жизнь вновь обрела достойные формы. Мы приняли человеческий облик; я начал фотографировать. Поль жил под вспышки фотоаппарата — как памятник архитектуры в окружении японцев. Каждый день его жизни был увековечен. Луизу я тоже снимал. Я любил смотреть на ее лицо сквозь видоискатель. И находил в нем все новые прелести, удивляясь, как много в ней я не замечал.

— Хорошо бы куда-нибудь вдвоем уехать, — предложил я.

— А Поля оставим?

— Ну да. Ему уже два. Мы ненадолго, дня на четыре. Нам надо отдохнуть.

— Ну хорошо, — согласилась Луиза. — А куда?

— В какой-нибудь город, к примеру.

— Нет… Лучше на море.

— Тогда поехали в Барселону.

Так мы очутились в Барселоне. Это город простой, он нравится всем. Я, если честно, предпочел бы Прагу или Санкт-Петербург, ну да ладно, и Барселона оказалась хороша. Почти.

В самолете Луиза не переставая твердила: «Только бы все было хорошо». Во время нашего путешествия я осознал отчетливей, чем раньше, насколько ей трудно расставаться с сыном. На этот раз с ним остался тесть, который был несказанно счастлив поработать четыре дня дедом. Он переехал к нам, и в придачу няня должна была приходить каждый день ему помогать. Так что беспокоиться было не из-за чего. Прилетев, мы взяли такси и прямиком рванули на море. Луиза наконец расслабилась и сказала: «Спасибо, мой дорогой. Как же здорово, что ты привез меня сюда. Эти четыре дня будут замечательными». Они действительно оказались замечательными, особенно вначале.

У нас был великолепный номер. По ходу дела я брал на заметку все, что касалось функционирования отеля: управляющий гостиницей, селясь в чужой гостинице, никогда не отдыхает. Весь первый день мы провалялись в кровати. Это было так здорово. Я приоткрыл окно, и до нас донеслись звуки веселой Каталонии. Мы разложили на подушках карту и говорили: «Вот сюда надо сходить, и сюда тоже», но никуда не шли. Наша постель была лучшей частью Барселоны.

На следующий день мы гуляли по парку Гуэль. Это феерическое творение Гауди напоминало иллюстрацию к сказкам братьев Гримм. Дома были пряничные. Мне понравилось бродить там с Луизой, потому что время в этом парке шло иначе, чем в реальном мире. Каждые три часа Луиза звонила отцу — узнать, как там дела. Мы, два идиота, вцепившись в телефон, слушали сопение малыша. Тесть, казалось, был счастлив: «Да? Так у вас солнце? А у нас в Париже дождь!» Он говорил это так, точно нам было плохо, а ему хорошо. Повесив трубку, мы посмеивались над ним. Когда мы стареем, наши странности делаются заметней и наша личность укладывается в несколько характерных штрихов. Тесть уже практически ни о чем не мог говорить, кроме дождя. Я даже боялся, как бы он не потащил Поля гулять, чтобы тот полюбил дождь. А вдруг ребенок схватит бронхит?

Следующей ночью произошла странная вещь: мы проснулись одновременно и в темноте молча посмотрели друг на друга. Я приложил руку к ее щеке, она сделала то же. Наша нежность была как сон. Мы молча говорили слова любви. Вокруг нас — темный гостиничный номер, но я в тот момент подумал, что Барселона — прекраснейший город в мире. Потом ночь снова увлекла нас в свои глубины. Рано утром Луиза встала, поспешно оделась. Я еще лежал в постели, когда она заявила, что хочет пройтись. Поцеловала меня и побежала, не оставив возможности пойти с ней. Я не знал ни куда она отправилась, ни надолго ли. Время шло, я начал нетерпеливо слоняться по комнате, не зная, куда себя деть. То ли тоже пойти гулять по городу, то ли ее ждать. Я спустился купить сигарет. Есть не хотелось. Потом я целый час стоял у окна и курил, и внутри меня поднималась ярость. Она испортила так хорошо начавшийся день. Даже эсэмэску ей не пошлешь: телефон она демонстративно оставила на столе. Это означало: оставь меня в покое. Вернулась она к двум часам, как ни в чем не бывало. Обычно, когда я ее видел, моя досада рассеивалась. У нее было столько невинности во взгляде, что не простить ее было невозможно; она никогда не бывала виновата. Но не на этот раз.

— Ты могла бы сказать, что уходишь надолго!

— Я зашла в музей и не заметила, как прошло время… Прости.

— Но так нельзя! Мы приехали всего на несколько дней… а ты невесть где пропадаешь. Что я должен, по-твоему, делать? Если бы ты предупредила, что вернешься нескоро, я бы тоже пошел куда-нибудь. Тебе на меня просто наплевать!

— Да что с тобой? Что такого особенного произошло? Ты же сам говорил, что любишь одиночество.

— Но не здесь же! Мы приехали вместе! С тобой просто невозможно иметь дело. Ты испортила наше путешествие! Вот иди и гуляй теперь одна!

— Да нет же…

— Да да же!!!

Она подошла ко мне, я резко ее оттолкнул, и она упала. Не в силах сдержать ярость, я схватил лампу и запустил ею в стену. Впервые в жизни я так вышел из себя. Лампа разлетелась на тысячу кусочков. Я хотел освободиться от бешенства, как рок-звезда, которая в порыве безумия крушит гостиничный номер, но мне это никогда не проходит даром. Мир вещей ко мне враждебен, я с ними не в ладах. Разумеется, осколок лампы отскочил от стены и угодил мне в лицо, чуть ниже века. Я глянул в зеркало и увидел, что по щеке льется кровь. Я остолбенел, осознав вдруг, что едва не лишился глаза. Позже я запишу в своих тетрадях: «Любовь нас почти ослепляет: это вопрос нескольких миллиметров». Луиза, казалось, была очень удивлена, что я так разошелся. Отреагировала она не сразу, но через секунду бросилась ко мне: «Надо скорей в больницу!»

Мы помчались в травмпункт. Луиза вошла со мной в кабинет врача. Тот по-английски осведомился, что случилось. К сожалению, на английском мы оба изъяснялись весьма посредственно. Я попытался, используя свой скудный словарный запас, объяснить, что произошло, но поскольку я не хотел рассказывать правду, то запутался и запутал врача. Не знаю, что он понял из моего спотыкающегося монолога. Луиза, умевшая говорить главным образом на языке Гёте, в безнадежных попытках объясниться спросила у испанца, не говорит ли он по-немецки. На лице последнего отразилось совершенное изумление, хотя по роду занятий он должен был иметь дело с самыми разными пациентами. Так или иначе, вид двух французов, из коих один в крови, а другая желает говорить по-немецки, заставил его, видимо, задуматься, не отправить ли нас к психиатру. Впрочем, он решил сначала исследовать мою рану и заключил, что мне страшно повезло (это я и сам понял). Затем он наложил мне несколько швов (что было весьма ощутимо). Луиза все время держала меня за руку и ласково твердила: «Все будет хорошо, потерпи, любимый». Несколько минут спустя я был как новенький. Я посмотрел на себя в зеркало. Ко мне подошла Луиза, и мы оба посмотрели в зеркало. У меня было чувство, что перед нами пара, которую я никогда в жизни не видел. Мы оба расхохотались. Вот сумасшедшие! Люблю эти моменты, сменяющие ссоры, когда счастье вдруг обрушивается на голову как сверкающие метеориты. Этот день мы никогда не забудем.

— Замечательное у нас путешествие, — заметил я.

— Это точно. Наверняка в эту больницу туристы заглядывают редко.

— Все-таки ты сумасшедшая.

— А ты больной на всю голову. К тому же еще и буйный.

— А у тебя семь пятниц на неделе. Ну как вот иметь с тобой дело?

— А с тобой? Ты же все время где-то на луне.

— Но я хоть легкий. А ты тяжелая.

— Я не тяжелая, а компактная. Это не одно и то же. Ты не чувствуешь нюансы, в этом твоя проблема.

— Луиза, у меня только одна проблема: я тебя люблю.

— Я тоже тебя люблю, и ты для меня не проблема, а решение всех проблем.

— Ты сейчас, как всегда, заговоришь мне зубы. Ух и хитрюга же ты. Зато я сегодня буду смотреть на тебя одним глазом — отдохну, считай.

— Ну и как я тебе одним глазом? Хороша?

— Божественна. Ты как затмение.

Из больницы мы вышли как два жмущихся друг к другу продрогших голубка. Луиза захотела повести меня в тот музей, где была утром. Она пыталась искупить свою провинность, поделиться тем, что пережила без меня. Меня такой способ примирения вполне устроил. Она подвела меня к тем картинам, которые ей понравились, и я имел возможность одним глазом созерцать шедевры испанской живописи. На следующий день мы вернулись в Париж. Лицо мое наполовину было скрыто широкой повязкой. Ни дать ни взять — солдат, возвращающийся с поля брани.

64

Воспоминание Антонио Гауди

Величайший каталонский архитектор, создатель потрясающего храма Саграда Фамилия в Барселоне, Гауди жил в своих фантазиях. Он был глубоко верующим человеком, часто постился и тем доводил себя до полного истощения. Потеряв всех близких, он с головой ушел в работу. Известность его росла с каждым годом. Окруженный всеобщим восхищением, он презирал материальную сторону жизни и к семидесяти годам оказался в полной нищете. Он погиб под колесами трамвая, и опознали его не сразу, приняв за бродягу. Только на следующий день обнаружилось, что человечество потеряло того, кого называли «Данте архитектуры». В свои последние часы, умирая в больнице для бедных, Гауди вспоминал свою юность. Он был студентом. Директор барселонской архитектурной школы, вручая ему диплом, сказал: «Мы вручаем этот диплом либо сумасшедшему, либо гению. Время покажет». Это было последнее, что он вспомнил, и умер, так и не узнав, кто он, гений или сумасшедший.

65

Я постоянно измерял Поля. «Как ты вытянулся!» — говорил я ничего не понимающему ребенку, хотя на самом деле он вырос за неделю на каких-нибудь пару миллиметров. Время перестало быть горизонтальной категорией, оно стало вертикальным. На белой стене я рисовал черточки, отмечая его рост. Вот ему год, вот два, а тут, уже значительно выше, четыре. А вот здесь он уже маленький человек, ему пять лет. Мы садились порой с Луизой напротив этой измерительной стены, с бокалом красного вина, и думали, как быстро летит время. Как-то я поднял палец выше всех отметок и спросил:

— А ты можешь себе представить, каким будет Поль на этом уровне?

— Ой, нет! Он будет подростком, весь в прыщах, перестанет убирать свою комнату и будет постоянно с нами пререкаться.

— А нас что ждет, как ты думаешь?

— …

— Чего молчишь?

— А с нами то и будет, что уже есть. Мы же больше не растем, — как-то неожиданно грустно проговорила Луиза. Помолчав, добавила: — А ты не собираешься снова начать писать?

— Даже не знаю… Как-то времени нет. Мне кажется, это осталось так далеко позади…

— Когда мы познакомились, ты был одержим идеей книги. Мне казалось, что для тебя это главное в жизни. А потом ты все бросил. Как-то это скучно…

— Скучно было то, что я писал.

— Но ты даже не попытался дописать начатое.

— Что поделаешь. Такова жизнь.

По ее лицу я видел, как возмутил ее мой ответ. Ее взгляд был красноречивей слов, он кричал мне: нет, жизнь не такова! Ничто в жизни не окончательно. Все движется, все изменяется. Мы погрязли в рутине. Нет больше цели, нет мечты. Ты должен писать, не важно что, просто слова на бумаге. Все лучше, чем просто так существовать. Иначе зачем всё? Я не могу сказать, что я с тобой несчастлива. Нет, я не несчастлива. Но я хочу большего, я хочу быть счастливой! А счастье ускользает. Все так быстро проходит. Жизнь слишком коротка, чтобы позволить ей быть серой. Нельзя откладывать счастье на потом.

Это все я прочитал в ее взгляде. Наши отношения были нежными, стабильными, но этого было мало. Временами я чувствовал, что она разочарована. Я же был горд тем, что превратился во взрослого, ответственного человека. Я думал иначе, чем Луиза, мне казалось, что именно так выглядит современный герой: он каждое утро встает спозаранку и идет на работу; он воспитывает своего ребенка; он заблаговременно думает о том, где семья проведет отпуск; следит за тем, чтобы своевременно платить за квартиру и возобновлять страховку автомобиля. Разве это не героизм — управляться с бесконечными материальными обязанностями?

Еще одним сложным моментом нашей жизни было постоянное метание между самыми противоречивыми желаниями. Вообще в XX веке обстоятельства складывались так: сначала появилось счастье — вернее, право на счастье, а также на досуг и на отпуск. Это было в тридцатые годы, при Народном фронте. Потом наступил второй этап: человек получил право на недовольство. Это право зародилось в семидесятые годы, вместе с легализацией абортов и разрешением разводов. Как-то иногда забывают, что до 75-го супружеская измена официально считалась преступлением. Таким образом, мы получили право предъявлять претензии к нашему счастью. Мы вошли в новую эпоху, самую, наверно, мучительную, — эпоху постоянных колебаний. Мы получили счастье, получили право быть не удовлетворенными этим счастьем. В результате перед нами открылись тысячи дорог. По какой же пойти? Я очень остро ощущал современность моих терзаний. Я выбрал свою жизнь — и одновременно хотел чего-то другого. Я был влюблен в Луизу, я любил нашу совместную жизнь и нашего ребенка, но иногда у меня возникало чувство, что я задыхаюсь. У меня появились сомнения: а вдруг настоящее счастье ждет меня совсем в другом месте, в другом городе, с другой женщиной? Эта мысль меня иссушала, и тогда я с головой уходил в работу. Я прекрасно понимал, в чем упрекала меня Луиза. Я глубоко спрятал свои желания и разложил жизнь по полочкам. Хуже того, я стал походить на моего отца. Я был зациклен на отеле, на клиентах, точно так же, как отец всю мою сознательную жизнь был зациклен на своих клиентах, даже когда вечером возвращался домой. Именно по этой причине я не мог писать. А уж если говорить совсем начистоту, то и не писал никогда. Это было что-то другое. Возможно, я воспринимал жизнь как писатель, но слова всегда от меня ускользали. Они витали где-то вокруг, но мне не удавалось схватить их, чтобы создать из них мир.

В тот вечер, когда я прочел в ее глазах эту отповедь, мы занимались любовью.

В гибких линиях ее тела была какая-то бесхитростность, как будто она извинялась за свою красоту.

Мы заснули совершенно умиротворенные.

Назавтра был первый день осенних каникул. Луиза взяла Поля и уехала с ним, как обычно, к отцу в Этрета. Каждый вечер мы говорили по телефону. Поль рассказывал, что он делал на берегу моря, как катался на пони, какие мультики смотрел. Я обещал по возможности приехать к ним на уикенд, но не так-то просто было вырваться. В моем деле школьные каникулы были самой горячей порой. И потом, признаться, я любил оставаться один в Париже. Я ходил в кино, встречался с друзьями, пил. И чувствовал себя почти холостяком. Я с некоторым вожделением провожал глазами женщин на улице, но при этом у меня и в мыслях не было изменять Луизе. Не то чтобы я ратовал за супружескую верность — просто не хотелось. Мне нравилось, что другие женщины остаются далекими призраками. Если бы я захотел, в гостинице было предостаточно возможностей переспать с какой-нибудь заезжей туристкой. Но проходило несколько дней, и я начинал скучать по Луизе, по Полю. Мне не терпелось их поскорей увидеть, я ждал их возвращения.

Несколько дней разлуки возрождали во мне энергию любви. Но в этот раз все произошло иначе. Луиза позвонила накануне своего предполагаемого возвращения и сообщила, что не вернется. Я молчал, потому что не понимал, что это значит. Тогда она уточнила. Она сказала, раздельно выговаривая все слова: «Я хочу, чтобы мы с тобой расстались».

66

Воспоминание Поля

Часто я спрашиваю своего сына, какое у него самое любимое воспоминание; он колеблется между встречей в Диснейленде с Баззом Лайтером и первым разом, когда он лег спать после полуночи. Тогда он пристально вглядывался в темноту. Ему казалось невероятным, что ночью по улицам ходят люди. Если я спрашиваю, где мы были в тот вечер, он может рассказать все до мельчайших деталей. Лечь поздно для него был настоящий подвиг. Он словно открыл новую страну. Полуночную. Позже, когда это случилось во второй, в третий раз, это уже не произвело на него такого впечатления. Первый раз всегда оставляет самые яркие воспоминания.

67

Сначала я думал, что это пройдет. Что просто Луизе надо побыть одной, передохнуть — это можно понять. Ей исполнилось тридцать, и она не раз жаловалась, что жизнь ее как будто расписана на много лет вперед. Она переживала кризис, и я должен был относиться с уважением к ее воле. Несколько дней я никак не реагировал. Потом понял, что для нее это выношенное решение. Она действительно хотела расстаться со мной. Хотела остаться в Этрета. Поля она записала в ту школу, где мы с ней познакомились. Это был уже вполне конкретный шаг.

— Как! Ты записала Поля в школу?! — опешил я.

— Ну разумеется. Ему же надо ходить в школу.

— Но ты могла бы меня предупредить. Это ведь и мой сын. Ты должна была обсудить это со мной. Так не делают! Нельзя уехать на каникулы и не вернуться обратно. Взять и поменять ребенку школу! И когда я теперь его увижу? Как мы дальше-то жить будем? Ты вообще подумала немного об этом?

— Мы не так далеко уехали. Всего два часа дороги. Приезжай на выходные. Или я привезу Поля к тебе. Будешь проводить с ним столько времени, сколько захочешь. Я же не против.

— …

— …

— В твоей жизни появился другой мужчина?

— …

— Почему ты не отвечаешь? У тебя кто-то есть?

— Если бы кто-то был, мне было бы легче… Странный ответ. Помолчав, Луиза произнесла:

— Я тебя больше не люблю.

— Когда ты это поняла?

— Я не знаю. Как-то постепенно. Не знаю даже, в тебе ли дело. Просто мне не нравится, как я живу.

Я попросил Луизу не торопиться с решением. Не рубить сплеча, не разрушать то, что нами построено. Я сказал, что многое может измениться, если она скажет, что ей надо. Она ответила:

— Нет, менять тут нечего. Как есть — так есть.

Я продолжал бороться за то, чтобы подольше сохранить неопределенность, не делать непоправимых шагов. Уступая моему напору, она согласилась повременить с формальностями. Так мы и зависли между небом и землей: не вместе и не врозь. Иногда мне казалось, что все было предопределено заранее, что я просто закрывал на это глаза, не хотел видеть очевидного; в другой раз казалось, что ничто не предвещало разрыва, что это обрушилось как снег на голову. Я совсем запутался в собственных ощущениях. Мне нужно было с кем-нибудь поговорить, почувствовать себя не таким одиноким, но я не хотел сообщать друзьям, и уж тем более родным. Чтобы они копались в моей жизни… Я не желал, чтобы они судили поведение Луизы. Я тонул.

Как-то вечером я сел в машину и поехал по направлению к Гавру. Ехал я не к Луизе. Я не собирался сваливаться ей на голову среди ночи и умолять вернуться. Я ехал на заправочную станцию, ту самую, где восемь лет назад останавливался по дороге в Этрета — в начале нашей истории. Почувствовав необходимость поделиться с кем-нибудь, я вспомнил про того заправщика. Наверняка он давно оттуда уволился, но попытка не пытка. Я неслышно вошел в магазин и сразу увидел его. Он сидел на прежнем месте, точно так же одетый и даже с тем же лицом. Существуют же люди, которые не меняются. Единственное, что изменилось, — не было попугая. Наверно, помер. Не знаю, долго ли живут попугаи, — вряд ли дольше, чем любовные отношения.

Я подошел к прилавку и замер.

— Что вам?

— …

— Что вы хотите? Если это ограбление, то имейте в виду: там, — он указал на потолок, — установлена камера.

— Нет-нет… Дело в том, что… восемь лет назад вы мне здесь продали «Твикс».

— Я вам продал «Твикс»? Восемь лет назад? Ну и что дальше?

— …

— …

— А потом мы с вами разговорились… И вы мне дали хороший совет. Вы не помните?

— Восемь лет назад? Нет, не помню. Тут столько народу проезжает за день… Но таких, которые бы являлись и вспоминали, что я восемь лет назад продал им «Твикс», — таких, признаться, я никогда не встречал. И что же вы хотите теперь? Еще один «Твикс»?

— Да… То есть нет… Дело в том, что моя жена… Она хочет, чтобы мы расстались. Мне нужен ваш совет. Нужно с вами поговорить. Теперь я понимаю, насколько это глупо. Но когда я сюда ехал, я думал, вы единственный человек, который может дать мне совет.

— …

Вероятно, мой искренний и потерянный вид убедил его. С его лица исчезло недоверие, он предложил мне пиво. Стояла глубокая ночь, посетителей не было. Мы сели на воздухе. Небо для ноября было довольно светлое. Небо конца лета. Кругом стояла тишь. Выслушав меня и помолчав, он изрек: «Делать нечего». Безусловно, он был прав. Делать было нечего. Я и сам знал, что Луиза не из тех, кто раскрывает рот, прежде чем все взвесит. Цену словам она знала. Она перевела Поля в другую школу, чем совершенно меня оглоушила: это был продуманный, подготовленный шаг, а не смятение чувств. У Луизы смятения вообще не бывало. У нее всегда все было четко и ясно. Мне было трудно принять эту новую ситуацию, я не видел для нее никаких оснований. Однако Луиза всегда стремилась ускользнуть от контроля, решения она принимала втихомолку, ни с кем не советуясь, как будто готовила теракт. Теракт, единственной жертвой которого был я. Она хотела жить. Она так и говорила: я хочу жить. Неожиданная смерть матери, вероятно, заставила ее стремиться к жизни полной, захватывающей. Она стала тираном для самой себя и для своего счастья: ее диктатура требовала непрерывного расцвета личности. Что же с этим поделать? Ничего тут не попишешь.

Через некоторое время мы с заправщиком встали.

— Знаете что, — сказал я, — куплю-ка я у вас «Твикс». Так-то оно лучше.

— Да я вам его дарю.

Меня это очень тронуло. Как будто запятая в финале моей истории.

Прошло несколько дней. Как ни странно, страдать сильнее я не стал. Я был настолько занят работой, что, случалось, забывал о предстоящем разводе. Возможно, это и было тяжелее всего. Оказывается, любовные связи развязываются так легко. Просто чувства однажды истаивают — как под воздействием анестезии. Каждый вечер мы разговаривали с Луизой по телефону. Говорили мы очень ласково, и это совершенно сбивало меня с толку: я не знал уже, вместе мы или нет. Мы испытывали друг к другу столько нежности. Мы так старались сохранить хоть что-то от нашего прошлого. Иногда я спрашивал: «Ты уверена?» — «Пожалуйста!» — просила она. Я хорошо ее знал. Знал, что настаивать бесполезно. Просто надо начать новый этап жизни. Просто? Непросто. Не умею я начинать. Начало мне всегда дается с трудом. Чтобы начать все сначала, надо сообщить о разводе моим родителям. А я все оттягивал. Потому что в тот день, когда я им сообщу, мое настоящее окончательно превратится в мое прошлое. Это будет значить, что я перевернул страницу.

Я предложил отцу поужинать вместе в каком-нибудь ресторане в Париже. Сначала он сопротивлялся (обычно я приходил к нему), потом сдался. Ради нашей встречи он надел галстук. Странное дело: отец давно уже перестал носить галстуки. Значит, наш ужин для него равносилен выходу в свет. Встретились мы в маленьком итальянском ресторанчике на Больших бульварах. Увидев меня, он бросился ко мне со словами: «Я двадцать минут нарезал круги, прежде чем нашел место для парковки!» Припарковаться в этом районе действительно непросто.

— Это что, вместо приветствия? — поинтересовался я.

Чтобы загладить резкость, отец похвалил ресторан, куда я его вытащил. Он был в неожиданно приподнятом настроении.

— Самое сложное — сделать правильный выбор: паста или пицца, — провозгласил он, точно цитировал Шопенгауэра.

К нам подошла молоденькая официантка, очень собой ничего. Мне сразу пришла в голову мысль: а не соблазнить ли ее? Оставить ей мой телефон… Ведь я же теперь холостяк, а значит, должен вести себя по-холостяцки. Но как-то сразу спохватился: ничего у меня с ней не выйдет. Я понятия не имел, что нужно делать, чтобы заполучить от девушки десять цифр телефона (ведь это так много! самое большее, на что я был способен, это одна-две). Я глядел на отца и понимал, что меня теперь тоже ждет долгое одиночество. Всю свою жизнь я верил, что у меня нет ничего общего с этим человеком, — и вот пожалуйста, мы в одинаковом положении. Сидим тут вдвоем, такие оба брошенные… Мне стало совсем худо. Не то чтобы я так уж тяжело переживал свое одиночество, но от мысли, что я повторяю судьбу отца, вдруг стало невмоготу. Отец заказал пасту. Я — пиццу. Хоть в этом не быть похожими.

На том дело не кончилось. Отец, сидя напротив, с усилием пережевывал макароны, а я продолжал рассматривать его как проекцию моей собственной судьбы. За все время нашего ужина он ни словом не упомянул ни о каких планах на будущее, не вспомнил ни одной книги, ни одного фильма. Казалось, он не видит для себя никаких перспектив. Ничего. Единственной его темой были соседи, и то он постарался умерить свои расистские настроения, которые в последнее время владели им все ощутимее. Ненависть к другим — лучший способ заполнить собственную пустоту. Я не знал, с чего начать, как сообщить отцу о Луизе. На мою жизнь он взирал с некоторой завистью, и я боялся разрушить последний оплот его спокойствия. Однако пора было сказать.

— Па, я хотел рассказать тебе кое-что.

— Ты знаешь, и я тоже. Наша встреча очень кстати. Должен признаться, я был удивлен, когда ты вчера позвонил и предложил поужинать вместе. Я хотел сказать тебе что-то, но не по телефону.

— …

Наш диалог напомнил мне тот приснопамятный обед.

Как всегда, отец меня перебил и заговорил сам. Мне ничего другого не оставалось, кроме как слушать.

— Ты, конечно, удивишься… но со мной приключилось нечто очень хорошее… Да-да, очень… я даже не думал, что такое возможно…

— У тебя что, появился кто-нибудь?

— Нет.

— Что же тогда?

— Мама вернулась.

— …

— Ну да. На прошлой неделе. Постучала в дверь. Как-то утром. Я сидел дома, ничего особенного не делал… Открываю — там она. Такое лицо… Молчит, а сама в кухню прошла. Предложил ей кофе, говорит «да». Вот, собственно, и все… Мы почти и не говорили. Просто она вернулась. И начала плакать. Говорит, соскучилась по нашей с ней жизни… Ну и я стал с ней плакать… Так что мы теперь снова вместе… Можешь себе представить? Мы снова вместе. Мы всё не знали, как тебе сказать. Надеюсь, ты рад. Как и мы…

— …

Надо думать, отец был обескуражен моей реакцией, потому что я потерял дар речи. У меня крутилось в голове одно: когда я пришел объявить им о свадьбе, они решили развестись, теперь же, когда я хочу сообщить им о разводе, они снова вместе. Эта мысль стучала у меня в висках, но теоретизировать на сей счет было не время. Мне было плохо, очень плохо, невероятно плохо. У меня было ощущение, что жизнь хочет меня обломать. Что она нарочно подстраивает все так, чтобы меня уничтожить. Я был не в состоянии оценить соотношение абсурда и иронии судьбы в этой патетической сцене. К тому же, как вскоре выяснилось, это было еще не все. Чтобы сделать мне сюрприз, к десерту явилась мама. Она подошла и уселась к отцу на колени. Я смотрел на них и видел, как они оба помолодели. Они глупо улыбались, точно чудом уцелевшие в любовной буре. Их интеллектуальный возраст заметно снизился. Наконец отец спросил:

— Ты, кажется, тоже собирался что-то сказать?

Я пробормотал, что моя новость может подождать. И ушел, не дав воли словам, которые так долго вынашивал.

Плюхнувшись на кровать, я почему-то стал улыбаться. Я не был счастлив и не собирался спать, но все происшедшее казалось мне комичным. У меня было достаточно опыта за плечами, чтобы улыбаться, когда все плохо. Я сам был отцом; родители мои, напротив, превратились в детей. Одна часть меня была парализована потерей Луизы, другая хранила память о счастье с ней. В этот вечер я был во власти непонятного возбуждения. Жизнь — всё сплошь сорняки, их надо вырвать с корнем. Я оделся и снова вышел на улицу. Было немногим больше полуночи. Теперь, когда я об этом думаю, я начинаю верить, что случайностей не бывает. Нас толкают вперед добрые силы. И вскоре я понял, почему мне понадобилось снова выйти.

На улицах было много народу, люди гуляли и казались счастливыми. Ночь — это мир взрослых. Я чувствовал себя соответственно своему возрасту и, пожалуй, впервые за долгое время был безмятежно спокоен. Я снова оказался около ресторана, где несколько часов назад ужинал с отцом. Официантка заканчивала работу. Она была все так же хороша, несмотря на усталость. Уж не потому ли ноги сами привели меня сюда, что девушка так мне понравилась? Все может быть, не знаю. В моей голове начали роиться всевозможные фразы, которыми можно начать разговор, — настоящий сумбур, чтобы не сказать хаос. Если я к ней подойду, что мне сказать?.. Глупо же спрашивать у официантки, которая только что проработала восемь часов, не могу ли я предложить ей бокал вина. Все слова, которые приходили мне в голову, казались дурацкими. «Еще раз спасибо за пасту», к примеру, было бы верхом беспомощности. Я вообще никогда не умел знакомиться с женщинами; так лучше уж сразу оставить эти попытки. А хочу ли я вообще с кем-нибудь знакомиться? Я был в этом не уверен. Просто эта девушка мне понравилась. И теперь, когда она была на улице, в нескольких метрах от меня, сердце мое билось, точно хотело что-то мне сказать. У нее были очень красивые волосы. Надо бы запретить таким девушкам работать в итальянских ресторанах. Существует тип красоты, абсолютно несовместимый с работой в пиццерии. Так как на слова я оказался не способен, я пустил в дело ноги и какое-то время шел за ней. Я чувствовал, что вечер только-только начинается.

Увы, вскоре она подошла к парню, сидевшему верхом на мотоцикле. Он дал ей шлем, но, прежде чем его надеть, она смачно чмокнула его в губы. Этот поцелуй заставил меня замереть. Мое волнение (вызванное скорее возможностью новой истории, чем самой девушкой) в мгновение ока испарилось. Они умчались в ночь, и у меня осталось чувство симпатии к ним обоим. Я тоже был когда-то счастлив.

____________________

Я чувствовал себя счастливым и теперь. Мне нравилась эта свобода, которая может привести и к беде, и к свету. Я подумал, что Луиза оставила меня, чтобы дать мне возможность жить своей жизнью, потому что я жить перестал. Она раньше меня поняла, насколько я был несчастлив. Образ ответственного человека, в который я себя запихнул, разлучил меня с тем юношей, которым я был когда-то. Наш разрыв с Луизой разом погрузил меня в состояние неопределенности, обязательное для творчества. Даже то, что только что со мной произошло, хоть оно и кажется мелочью, тем не менее может стать темой нескольких абзацев. Что-то сдвинулось, замаячили какие-то очертания романа. К тому же в дальнейшем меня ждали удивительные события. Первое из них — то, что совершенно случайно, в каком-то кафе, я встретил девушку с кладбища. Ту, с которой мы переглядывались на похоронах Сони Сенерсон много лет назад. Я посмотрел на нее, она тоже на меня посмотрела, и мы друг друга узнали. Я так долго мечтал снова ее встретить, что ее лицо намертво впечаталось мне в память; мое влечение спасло ее от забвения. Я подошел к ней, хотя ноги неохотно меня слушались.

— Я не знаю, помните ли вы…

— Да, я вас помню… — сказала она.

Мы оба улыбнулись, словно нас связывало что-то общее. После минутного замешательства, исполненного, надо заметить, нежности, я ушел, пожелав ей хорошего дня. Я решил предоставить случаю решать, встретимся ли мы еще.

____________________

Прошло немногим более месяца после того, как я преследовал официантку; наступили февральские каникулы. Луиза отправила Поля ко мне. Париж перестал быть будничным городом, он превратился в город экскурсий и музеев. Мы с сыном воспринимали его теперь как туристы. Я разработал интереснейшую программу. Кстати, мне открылась удивительная вещь: какое это счастье — быть отцом-одиночкой. Счастье быть один на один со своим ребенком. У нас с Полем отношения всегда были отличные, но теперь, после ухода Луизы, они строились по-другому. Я повел его в музей Орсе и до сих пор слышу, как он смущенно прыснул перед картиной Курбе «Происхождение мира». Мы поплавали на кораблике по Сене, и оказалось, что я не способен объяснить, почему эти кораблики парижане называют «мухами». А потом мы отправились в Люксембургский сад, в кукольный театр «Гиньоль». Мы опаздывали и потому пустились бегом. Мы неслись как сумасшедшие, я ни о чем не думал, нам было хорошо. И совершенно забыл, как приходил сюда с дедом. Но когда мы остановились у входа, прошлое похлопало меня по плечу, как старый знакомый. От волнения у меня перехватило дыхание, и я не знал, куда от этого деться. Поль прыгал на месте, а у меня перед глазами стояло лицо деда. Как редко я о нем вспоминал последнее время! Но в то же время он никуда не делся, он был во мне. Я любил его, я по нему скучал. Я по нему тосковал. Сын взял меня за руку, а я и сам был в этот момент мальчишкой. Детство вдруг вернулось ко мне. Я чувствовал прикосновение дедовой руки, слышал его голос, чувствовал его испарину, мне казалось, я даже могу его поцеловать, настолько его присутствие было явственно. Я ощутил внутри огромное тепло, которое сделало меня сильнее, увереннее. Я знал, что готов теперь ко всему. Мы вошли в зал, спектакль начался. Все было в точности как в детстве. Гиньоль носился по сцене со своей дубинкой, и дети вопили, предупреждая его, что злодей близко. Здесь, по крайней мере, ничего не изменилось.

68

Одно из моих воспоминаний

Я помню, как в один прекрасный день что-то вдруг щелкнуло во мне. Как будто я накопил достаточно печали, чтобы начать писать. Именно в этот момент вдруг полились слова. Вспоминая о минутах счастья, я вспомнил деда, я вспомнил его на смертном одре. Вспомнил бабушку и дом престарелых. С улыбкой вспомнил, как мы навещали художника, писавшего коров; потом вспомнил девушку, встреченную мной на кладбище. Вспомнил, как бабушка сбежала, как мы все перепугались тогда. Вспомнил, как ко мне в школьном дворе подошла Луиза; вспомнил ее первые слова, ко мне обращенные: «Чем я могу вам помочь?» Вспомнил знаменитую фразу отца, благодаря которой я в итоге появился на свет: «Вы так прекрасны, что лучше мне никогда вас больше не видеть». Все это как-то разом собралось и упорядочилось в моей голове, и я подумал: вот, момент настал.