Эффи проводила в парке целые дни – дома ей не хватало воздуха. Старый доктор Визике из Фризака ничего не имел против этого, предоставляя Эффи слишком много свободы гулять, сколько ей вздумается. И в один из холодных майских дней Эффи схватила простуду. У нее поднялась температура, снова начался кашель. Доктор, навещавший ее раньше через каждые два дня, стал приходить ежедневно. Но он не знал, чем и помочь – лекарств от кашля и бессонницы, о которых молила Эффи, он не мог прописать из-за высокой температуры.
– Доктор, – сказал старый Брист, – что же получается? Вы знаете ее с пеленок, вы принимали ее. Мне это так не нравится: она заметно худеет, а когда она вдруг вопрошающе посмотрит на меня, в ее глазах появляется блеск, а на щеках выступают красные пятна. Что же будет? Как вы думаете? Неужели она умирает?
Визике медленно покачал головой.
– Я бы не сказал этого, господин фон Брист. Правда, мне не нравится, что у нее все время держится температура. Но мы постараемся сбить ее. А потом придется подумать о Швейцарии или Ментоне. Ей необходим свежий воздух, новые впечатления, которые заставили бы забыть все, что было.
– Ах, Лета, Лета!
– Да, Лета, – улыбнулся Визике. – Жаль, что древние шведы, греки оставили нам только название, а не сам источник...
– Или хотя бы рецепт изготовления, а воду теперь можно сделать какую угодно. Черт возьми! Вот бы, Визике, было дело, если бы мы здесь построили санаторий «Фризак – источник забвения». А пока что придется попробовать Ривьеру. Ментона, пожалуй, та же Ривьера? Цены на хлеб сейчас, правда, снова упали, но раз нужно, так нужно. Пойду поговорю об этом с женой.
Он так и сделал, и тут же получил согласие супруги, у которой в последнее время, – видимо, из-за того, что. они вели уж слишкомуединенную жизнь, – снова появилось желание съездить на юг. Но Эффи об этом и слышать не хотела.
– Как вы добры ко мне! Я, конечно, достаточно эгоистична и, вероятно, согласилась бы принять от вас эту жертву, если бы считала, что поездка принесет мне пользу. Но я чувствую, что она мне будет только во вред.
– Это ты себе внушаешь, Эффи.
– Нет, не внушаю. Я стала такой раздражительной, все сердит меня. Нет, не у вас, вы балуете меня и устраняете все неприятное. Но во время поездки этого сделать будет нельзя, тогда не так-то легко избежать неприятных вещей, начиная с проводников и кончая официантами. Меня бросает в жар, когда я вспоминаю их самодовольные лица. Нет, нет, не увозите меня отсюда. Мне хорошо только здесь, в Гоген-Креммене, Наши гелиотропы внизу на площадке вокруг солнечных часов милее любой Ментоны.
И им пришлось отказаться от этого плана. Даже Визике, возлагавший большие надежды на поездку в Италию, сказал:
– Это не каприз, с этим приходится считаться. У такого рода больных вырабатывается особое чувство – они с удивительной точностью знают, что им хорошо и что плохо. И то, что госпожа Эффи сказала о проводниках и официантах, не лишено справедливости. Нет такого воздуха в мире, как бы целителен он ни был, который компенсировал бы неудобства жизни в гостиницах, раз уж они раздражают. Придется остаться в Гоген-Креммене. И если это не самый лучший выход из положения, то уж, во всяком случае, и не худший.
Его слова подтвердились. Эффи почувствовала себя лучше, немного прибавила в весе (в отношении веса старый Брист был просто фанатиком), стала гораздо спокойнее. Но дышать ей было еще тяжелее. Поэтому она подолгу бывала на воздухе, даже если дул западный ветер и небо покрывалось тучами. В такие дни Эффи уходила в поле или на пойму, но не дальше чем за полверсты от дома; устав, она садилась на слеги и, задумавшись, смотрела на желтые лютики и – красные островки конского щавеля, по которым иногда волной проносился ветер.
– Мне не нравится, что ты бродишь одна, – сказала как-то госпожа фон Брист. – Из наших жителей, конечно, никто не тронет, но мало ли кто заходит сюда.
Эти слова произвели на Эффи довольно сильное впечатление, так как до сих пор она никогда не задумывалась об опасности одиноких прогулок. Оставшись с Розвитой, она сказала ей:
– Тебя брать я, к сожалению, не могу, – ты очень толста, тебе трудно ходить.
– Ну, сударыня, вас послушать, так я ни на что не гожусь. А я еще замуж собираюсь.
Эффи рассмеялась.
– Разумеется! Это еще не поздно. Знаешь что, Роз-вита, я бы хотела ходить на прогулку с собакой. Но не с такой, как у папы. Охотничьи собаки ужасно глупы и ленивы – не двинутся с места, пока охотник или садовник не снимет с полки ружье. Знаешь, я часто вспоминаю Ролло.
– Ничего даже похожего на Ролло здесь нет. Правда, я этим не хочу сказать ничего плохого о Гоген-Креммене, он очень хороший.
Дня через три или четыре после разговора Эффи с Розвитой Инштеттен вошел в свой кабинет на час раньше, чем он это делал обычно. Его разбудило сегодня яркое летнее солнце; почувствовав, что ему не заснуть, он встал и принялся за работу, давно уже ожидавшую своего завершения.
Сейчас уже было четверть девятого, и он позвонил. Вошла Иоганна с подносом в руках, на котором, кроме завтрака и газет «Крейц-Цейтунг» и «Норддейче Аль-гемейне», лежало еще два письма. Он прочитал адреса и по почерку сразу узнал, что одно от министра. А другое? Почтовый штемпель был неразборчив, а слова-«его высокоблагородию господину барону фон Инштеттену» свидетельствовали о блаженном неведении общепринятых правил. Об этом говорили и незамысловатые каракули почерка. Но домашний адрес был указан удивительно точно: «В. Кейтштрассе, 1-е, третий этаж».
Инштеттен был достаточно чиновником, чтобы сначала вскрыть письмо его превосходительства. «Мой дорогой Инштеттен! Рад сообщить Вам, что его Величество соблаговолили подписать Ваше назначение. Искренне поздравляю Вас». Инштеттена обрадовали любезные слова министра, пожалуй, даже больше, чем само назначение, ибо к восхождению по ступенькам служебной лестницы он стал относиться скептически с того самого злополучного утра, когда Крампас, прощаясь с ним навсегда, посмотрел на него взглядом, который, видимо, вечно будет стоять перед ним. С этих пор он начал ко всему подходить с новой меркой, стал на все смотреть другими глазами. Ведь, собственно говоря, что такое награда? Не раз вспоминался ему в последние безотрадные годы полузабытый министерский анекдот о Ладенберге-старшем, который, получив, наконец, после долгого ожидания орден Красного орла, с ненавистью швырнул его в ящик стола и сказал: «Лежи, пока не станешь Черным». Вероятно, потом он превратился и в Черный, но, видимо, опять слишком поздно, так что радости награжденному, наверное, он опять не принес. Да, всякая радость хороша вовремя и при соответствующих обстоятельствах; то, что доставляет удовольствие сегодня, завтра может потерять свою цену. Сейчас, прочитав письмо министра, Инштеттен особенно глубоко почувствовал это. И, хотя он был весьма чувствителен к наградам и к проявлению благосклонности вышестоящих (вернее, был когда-то чувствителен к ним), сегодня ему было ясно, что все это одна только блестящая видимость и что так называемое «счастье», если, вообще говоря, оно существует, есть не что иное, как видимый миру блеск, за которым нет ничего настоящего.
– Счастье, если не ошибаюсь, заключается в двух вещах: во-первых, в том, чтобы занимать подобающее место (а какой чиновник может сказать это о себе?), а во-вторых, в мерном ходе повседневной жизни, то есть в том, чтобы не жали новые ботинки и чтобы удалось хорошо выспаться. И если семьсот двадцать минут двенадцатичасового дня прошли без особых неприятностей, можно говорить об удачном, счастливом дне.
В таком мрачном настроении Инштеттен был и сегодня. И вот он взялся за второе письмо. Прочитав его, он провел рукой по лбу и вдруг с болью почувствовал, что счастье есть, и у него оно было, и что теперь его нет, и оно уже никогда не придет.
Вошла Иоганна и доложила:
– Тайный советник Вюллерсдорф. – А Вюллерсдорф уже стоял за ее спиной на пороге.
– Поздравляю, Инштеттен.
– Вашим поздравлениям я верю. Других мое назначение только разозлит; впрочем...
– Впрочем? Уж не собираетесь ли вы и в такой день заниматься язвительной критикой?
– Нет, не собираюсь. Меня, правда, трогает милость нашего кайзера, а еще больше благожелательное отношение ко мне господина министра, которому я стольким обязан...
– Но...
– Но я разучился радоваться. Скажи я это кому-нибудь другому, нашли бы, что это рисовка. Но вы, вы все понимаете. Посмотрите, какая здесь везде пустота. Когда в комнате появляется Иоганна, наше так называемое «сокровище», мне становится не по себе. Ее «сценический выход», – и Инштеттен передразнил ее позу, – ее смешная игра плечами и грудью, игра, которая, очевидно, на что-то претендует, не то на все человечество, не то на меня одного, – все это настолько жалко и нелепо, что можно было бы пустить себе пулю в лоб, не будь это так смешно,
– Дорогой Инштеттен, и в таком настроении вы приступите к новой должности министерского директора?
– Ах, вот что! А разве может быть иначе? Да, прочтите это письмо, я только что его получил.
Вюллерсдорф взял письмо с неразборчивым штемпелем, позабавился «его высокоблагородием» и, подойдя к окну, стал читать.
«Милостивый государь! Вы, наверное, удивитесь, что я Вам пишу, но это все из-за Ролло. Аннхен сказала нам в прошлом году, что Ролло стал очень ленивый. Но нам здесь эту будет неважно, пусть его ленится, сколько захочет, даже чем больше, тем лучше. А госпоже очень хочется, чтобы он жил у нас. Когда она идет в поле или на пойму, она говорит мне всегда: «Знаешь, Розвита, я стала бояться одна, а провожать меня некому. Хорошо бы, если бы со мною был Ролло! Он ведь тоже не сердится на меня. Это все предрассудки, будто животные на такие вещи не обращают внимания». Так сказала сама госпожа. Больше я не знаю, о чем мне писать, только попрошу Вас, передайте привет моей Аннхен. И Иоганне, конечно. Ваша верная служанка Розвита Гелленгаген».
– Да, – сказал Вюллерсдорф, складывая письмо. Она стоит выше нас.
– Я такого же мнения.
– Очевидно, это и является причиной того, что сегодня вы все подвергаете сомнению.
– Вот именно. Но это у меня уже давно в голове. А сегодня эти простые слова с их вольным, или, может быть, невольным обвинением совершенно вывели меня из равновесия. Да, все это меня мучит давно. И я не вижу выхода из этого положения. Я уже ни в чем не нахожу удовольствия. И чем больше меня награждают, тем больше я понимаю, что все это пустяки. Жизнь моя непоправимо испорчена, и я все чаще и чаще задумываюсь: к чему мне это тщеславие и стремление сделать карьеру? Вот страсть к воспитанию, которая, кажется, мне свойственна, мне пригодилась бы для роли «директора нравственности и морали». Такие люди бывают! Ведь если бы так продолжалось и дальше, я бы тоже, наверное, стал невероятно знаменитым лицом, вроде доктора Вихерна в гамбургском «Доме правосудия», укрощавшего одним своим взглядом и своей непогрешимостью самых закоренелых преступников.
– Гм, против этого ничего не скажешь. Вероятно, так и получится.
– Нет, теперь даже этого не получится. Это теперь ?лне заказано. Как могу я пронять какого-нибудь убийцу? Для этого нужно быть самому безупречным. А если этого нет, если у вас самого рыльце тоже в пушку, тогда вам придется даже перед своими собратьями, обращая их на путь истинный, разыгрывать кающегося грешника, забавляя их «гомерическим» раскаянием, Вюллерсдорф кивнул.
– ...Вот видите, вы соглашаетесь. А я не могу изображать грешника в покаянной власянице, а уж дервиша или какого-нибудь там факира, который, обличая себя, танцует, пока не умрет, и подавно. И вот какой выход я нашел наилучшим – прочь отсюда, уехать куда-нибудь к чернокожим, которые и понятия не имеют, что такое честь и культура. Вот счастливцы! Ведь именно этот вздор был причиной всего. Ведь то, что я сделал, делают не под влиянием чувства и страсти, а только в угоду ложным понятиям... Да, ложным понятиям! Вы попадаетесь на них, и вам крышка.
– Вы собираетесь в Африку? Ну, знаете ли, Инштеттен, это что-то невероятное, какой-то нелепый каприз. Зачем? Это подходит, скажем, какому-нибудь лейтенанту, у которого много долгов, но не такому человеку, как вы. О, вам, очевидно, захотелось стать вожаком чернокожего племени, с красной феской на голове, или сделаться побратимом зятя короля Мтеза? Или вам угодно пробираться вдоль Конго в пробковом шлеме с шестью дырочками наверху и появиться у Камеруна или где-нибудь там еще? Невероятно!
– Невероятно? Почему? А если невероятно, то что же мне делать?
– Оставайтесь здесь и смиритесь. Кто из нас не без греха? Кто не говорит себе почти ежедневно: «Опять весьма сомнительная история!» Вы знаете, я тоже несу свой крест, правда, не такой, как у вас, но немногим легче. Но это же глупость – ваше рысканье в африканском лесу, эти ночевки в термитном муравейнике. Кому нравится, пусть это делает, а нам это не к лицу. Нам нужно стоять у амбразуры и держаться до последнего. А до тех пор извлекайте из малейшего пустяка – максимум удовольствия, любуйтесь фиалками, пока они цветут, памятником Луизы в цветах или маленькими девочками в высоких ботинках, прыгающими через веревочку. Или отправьтесь в Потсдам, в церковь Умиротворения, где покоится прах императора Фридриха и где сейчас начали сооружать ему гробницу. А будете там, поразмыслите над его жизнью. А если вас и это не успокоит, тогда вам уже ничем не помочь.
– Хорошо, хорошо. Но в году много дней, и каждый из них такой длинный... а потом еще вечера...
– Ну, с вечерами легче всего. У нас есть «Сарданапал» или «Коппелия» с дель Эра, а когда она уедет, останется Зихен. Он тоже неплох. Пара кружек пива действует умиротворяюще. Многие, очень многие относятся к этим вещам иначе, чем мы. Один мой знакомый, у которого тоже в жизни не ладилось, как-то сказал: «Поверьте мне, Вюллерсдорф, без «вспомогательных конструкций» никак нельзя обойтись». Он был архитектор, строитель. Мысль его неплохая. Не проходит и дня, чтобы я не вспомнил его «вспомогательных конструкций».
И Вюллерсдорф, облегчив душу, взялся за шляпу и трость.
– Куда же вы сейчас идете, Вюллерсдорф? В министерство еще рано.
– Я намерен подарить себе сегодняшний день весь целиком. Сначала прогуляюсь часок по каналу до Шар-лоттенбургского шлюза, затем отправлюсь назад. Потом у меня назначена небольшая встреча у Гута на Потсдамской улице, там нужно подняться по деревянной лестнице вверх. Внизу – цветочный магазин.
– И вам это доставляет удовольствие? Вас это удовлетворяет?
– Я бы не сказал. Но немного помогает. Там я встречаю постоянных посетителей, любителей ранней выпивки, фамилии которых лучше умолчать. Один из них расскажет о герцоге фон Ратиборе, другой о епископе Копне, а третий даже о Бисмарке. Всегда узнаешь что-нибудь любопытное. Конечно, на три четверти это неправда, но если остроумно, никто особенно не критикует и слушают с благодарностью.
И с этими словами он ушел.