Следующий день был воскресным, и настроение, царившее в доме Трайбелей, изрядно способствовало традиционной воскресной тишине и скуке. Все старались избегать друг друга. Советница приводила в порядок письма, открытки и фотографии. Леопольд, сидя у себя в комнате, читал Гете (что именно, нетрудно догадаться), сам Трайбель разгуливал в саду вокруг бассейна и, как почти всегда во время таких прогулок, беседовал с фрейлейн Патоке. Сегодня он так увлекся, что вполне серьезно стал расспрашивать ее о войне и о мире, правда, в предвидении собственных прелиминарных ответов на им же поставленные вопросы. Прежде всего очевидно, что никто здесь ничего не знает, «даже государственный муж, стоящий у кормила правления» (он привык произносить эту сентенцию во время публичных выступлений); но именно потому, что никто здесь ничего не знает, нам остается предаться чувствам, а в области чувств всего сильнее и надежнее - женщины. Невозможно отрицать, что в женщине есть что-то от пифии, не говоря уж о пророчицах меньшего масштаба, которые встречаются на каждом шагу. Когда фрейлейн Патоке удалось наконец вставить слово, ее политический диагноз был следующим: на западе ей видится чистое небо, тогда как на востоке все снизу доверху затянуто мглою.

- Снизу доверху,- повторил Трайбель,- о, как это верно! И верх определяет то, что внизу, а низ - то, что вверху. Да, фрейлейн Патоке, вы попали в точку.

Чишка, которая, разумеется, тоже была здесь, залаяла после этих слов. Так, во взаимном удовольствии, протекал разговор Трайбеля и фрейлейн Патоке. Однако Трайбель не был расположен долго черпать из сего источника мудрости и вскоре удалился к себе в кабинет, выкурить сигару, кляня пикник в Халензее, приведший к всеобщему расстройству в его доме и усиливший обычную воскресную скуку. Около полудня ему подали телеграмму: «Благодарю за письмо. Буду завтра вечерним поездом. Ваша Хильдегард».

Он велел отнести жене телеграмму, из коей впервые узнал об этом приглашении, и хотя его несколько удивили независимые действия супруги, в душе он обрадовался, что вот опять нашелся предмет для размышлений. Хильдегард была очень хороша собою, и перспектива на следующей неделе во время прогулок по саду видеть не одну только фрейлейн Патоке благотворно на него подействовала. Вдобавок явилась тема для разговора, и если без этой депеши застольная беседа, вероятно, протекала бы достаточно вяло, а не то бы и вовсе не завязалась, то теперь у него, по крайней мере, была возможность задать несколько вопросов. Он и вправду задал эти вопросы, и все прошло вполне сносно: только Леопольд не проронил ни слова и, по окончании обеда, быстро поднялся из-за стола, чтобы вернуться к своему чтению.

Поведение Леопольда свидетельствовало о том, что впредь он собой распоряжаться не позволит, но в то же время он ясно сознавал, что от представительских обязанностей ему уклониться не удастся и что завтра он будет вынужден встречать Хильдегард на вокзале. Он прибыл туда минута в минуту, низко склонился, приветствуя очаровательную родственницу, и задал ей ряд общепринятых вопросов: все ли здоровы в ее семействе, каковы их летние планы и так далее, покуда нанятый им носильщик не сбегал за извозчиком, а потом не притащил багаж, состоявший, собственно, из одного только сундука, окованного медью, но до того огромного, что, водруженный на пролетку, он сделал ее похожей на двухэтажный дом.

В дороге Леопольд опять-таки старался поддержать разговор, но до того робко и неловко, что вызвал лишь насмешливую веселость Хильдегард. Наконец они подъехали к вилле. Все Трайбели собрались у ворот, и после сердечных приветствий и приведения в порядок туалета «на скорую руку», что, кстати сказать, потребовало немало времени, Хильдегард появилась на веранде, где тем временем уже был накрыт стол для кофе. Она все находила «божественным», что свидетельствовало о внимательно выслушанных инструкциях госпожи консульши Торы Мунк, которая, видимо, настоятельно советовала дочери, памятуя о берлинской обидчивости, отбросить все «гамбургское». Никаких сравнений сегодня не приводилось, и кофейный сервиз, к примеру, вызвал бурное восхищение.

- Ваш берлинский фарфор с его узорами вытеснил даже севр. До чего же очарователен этот греческий орнамент!

Леопольд, прислушиваясь, стоял в некотором отдалении, покуда Хильдегард, прервав свою болтовню, не сказала:

- Не браните меня за то, что я с места в карьер говорю о вещах, о которых вполне можно было бы поговорить и завтра: греческий орнамент, севр, мейсен и так далее. В этом виноват Леопольд: пока мы ехали на извозчике, он вел столь ученый разговор, что я даже была смущена. Мне хотелось поскорее услышать о Лизи, он же, вообразите, рассуждал только о водосбросных каналах и радиальной системе, а я стеснялась спросить, что это, собственно, означает.

Старик Трайбель расхохотался, советница и бровью не повела, а на бледном лице Леопольда проступила краска.

Так прошел первый день, веселая непосредственность Хильдегард сулила и в будущем приятные дни, тем паче что советница оказывала ей всевозможные знаки внимания. Более того, со щедростью, ей отнюдь не свойственной, она осыпала Хильдегард дорогими подарками. Несмотря на все эти усилия, каковые, если не вдумываться поглубже, в известной мере достигали своей цели, хорошее настроение в доме так и не установилось, даже у самого Трайбеля, на что, принимая во внимание его счастливый характер, твердо рассчитывали домашние. И для этого имелось достаточно причин, среди них не последней было то обстоятельство, что предвыборная кампания в Тейпиц-Цоссене завершилась окончательным провалом Фогельзанга. В связи с чем участились нападки на Трайбеля. Поначалу его старались не затрагивать, ибо он пользовался любовью в округе, покуда бестактное поведение его агента не пресекло возможность и впредь щадить его. «Разумеется, беда быть человеком столь ограниченным, как лейтенант Фогельзанг,- писалось в одном из печатных органов враждебной партии,- но взять к себе на службу человека столь ограниченного - это уже неуважение к здравому смыслу жителей нашего округа. Кандидатура Трайбеля провалилась именно по этой причине».

Не очень-то весело было в доме старых Трайбелей, и Хильдегард, мало-помалу это почувствовав, большую часть дня стала проводить у сестры. Там было бесспорно красивее, да и веселее; Лизи выглядела просто душечкой в своих длинных белых чулках. Однажды на нее даже надели красные. Когда она входила в комнату и делала книксен тетушке, та шептала сестре:

- Quite English, Helen.- И обе улыбались с довольным видом. Глаза их сияли. Но стоило Лизи уйти, и оживленной беседы между сестрами как не бывало, ибо таковая не могла не коснуться двух важнейших пунктов: помолвки Леопольда и желания деликатно этой помолвки избегнуть.

Да, скучно было у Трайбелей, но и у Шмидтов не веселее. Старик профессор, собственно, не выглядел ни озабоченным, ни расстроенным, напротив, он пребывал в убеждении, что вскоре все обернется к лучшему, однако считал необходимым предоставить этому процессу совершаться в тиши, а потому приговорил себя к нерушимому молчанию, что было ему нелегко. Шмольке, разумеется, придерживалась прямо противоположной точки зрения и, как почти все пожилые берлинки, полагала, что самое главное - это «выговориться», и чем больше, тем лучше. Однако все ее попытки в этой области успеха не имели. Коринна упорно отмалчивалась, когда Шмольке заводила свое:

- Что же все-таки будет, Коринна? О чем ты, спрашивается, думаешь?

Прямого ответа на эти вопросы не существовало; Коринна точно стояла у рулетки и, скрестив руки, ждала, где остановится шарик. Несчастной она себя не чувствовала, только очень растревоженной и недовольной, особенно при воспоминании о бурной сцене, когда с ее языка, вероятно, сорвалось много лишнего. Она отчетливо понимала, что все обернулось бы по-другому, если бы советница была менее раздражена, а она, Коринна, менее строптива. Признай она за собой хоть долю вины, и мир был бы заключен без особых усилий, поскольку все было основано лишь на расчете. Досадуя на высокомерное поведение советницы, Коринна прежде всего обвиняла самое себя, но в то же время отчетливо сознавала, что не будь даже всего того, в чем обвиняла ее собственная совесть, в глазах советницы это ничего бы не изменило. Страшная эта женщина, вопреки своим словам и поступкам, была весьма далека от того, чтобы поставить ей в упрек игру чувствами. Это был вопрос второстепенный, и не в нем было дело. Если бы даже Коринна, что было вполне возможно, искренне и от души любила этого добродушного и милого человека, то ее преступление, с точки зрения советницы, меньше бы не стало. «Советница с ее надменным «нет» обвиняет меня не в том, в чем могла бы обвинить, она противится нашей помолвке не потому, что мне недостает любви и доброты, а потому, что я бедна или, во всяком случае, не могу удвоить трайбелевский капитал, да, только по этой, а не по какой-либо другой причине. И если она внушает другим, а может быть, и себе, что я для нее слишком самоуверенна, что я, мол, «профессорская дочка», то лишь потому, что такой вариант ей кажется наиболее подходящим. В других обстоятельствах «профессорская дочка» не только не заслуживала бы порицания, но, напротив, стала бы предметом восхищения».

Вот что думала и говорила себе Коринна, и, желая по мере возможности убежать от этих мыслей, она стала наносить визиты молодым и старым профессоршам, чего бог знает как давно не делала. Ей снова больше других полюбилась добрая госпожа Риндфлейш, с головой ушедшая в хозяйство; желая получше накормить своих многочисленных пансионеров, она ежедневно отправлялась на большой крытый рынок, всегда зная, у кого самые лучшие товары и самые низкие цены. Вечером об этих ценах сообщалось Шмольке, что вызывало ее гнев, сменявшийся восхищением столь незаурядными хозяйственными талантами. Коринна посетила также госпожу Иммануэль Шульце и нашла, что та необыкновенно мила и разговорчива, возможно, потому, что предстоящий развод супругов Фридеберг явился весьма и весьма благодарной темой, и все же Коринна решила, что не сможет прийти сюда еще раз, слишком уж много громких и циничных слов произносил сам Иммануэль. Но в неделе было много дней, и Коринне в конце концов пришлось довольствоваться посещением музеев и Национальной галереи. Увы, все, что она видела, было ей не по душе. В зале Корнелиуса в большой фреске ее заинтересовала лишь миниатюрная пределла - муж и жена высунули головы из-под одеяла, в Египетском музее поразило сходство Рамзеса с Фогельзангом.

Возвращаясь домой, она всякий раз осведомлялась, не спрашивал ли ее кто-нибудь, что должно было означать, не спрашивал ли ее Леопольд, Шмольке же неизменно отвечала:

- Нет, Коринна, ни души у нас не было.

У Леопольда и вправду не хватало мужества прийти к ней в дом. Он только каждый вечер писал ей письмецо, которое на следующее утро лежало перед ее прибором, когда она садилась завтракать. Шмидт с улыбкой посматривал на конверт, а Коринна спешила покончить с завтраком, чтобы прочитать письмо у себя в комнате.

«Милая Коринна. День прошел, как все дни. Мама, видимо, все больше утверждается в своей враждебности. Ну, мы еще посмотрим, кто победит. Хильдегард много времени проводит у Елены, потому что никто здесь ею особенно не занимается. Мне даже жаль ее, такую молоденькую и хорошенькую. Вот достойный результат всех этих затей. Душа моя тоскует по тебе, и на следующей неделе мною будут приняты меры, которые наконец внесут полную ясность. То-то удивится мама. Но я не боюсь ничего, даже самых крайних мер. Четвертая заповедь - это, конечно, хорошо, но все должно иметь границы. У нас есть обязанности еще и но отношению к самим себе, а также к тем, кто нам дороже всего на свете. Я еще не решил, куда бежать, но думаю, что в Англию; там Ливерпуль и мистер Нельсон, а главное, через два часа мы доберемся до шотландской границы. В конце концов не важно, кто соединит наши руки, поскольку души наши давно соединились. Если бы ты знала, как бьется мое сердце, когда я пишу эти слова. Вечно твой

Леопольд».

Коринна разорвала письмо в клочки и швырнула их в плиту. «Так оно лучше, я забуду, что он писал сегодня, и завтра мне не с чем будет сравнивать его письмо. Кажется, что он каждый день пишет то же самое. Странное обручение. Но могу ли я упрекать его за то, что он не герой? И моя надежда сделать из него героя тоже давно угасла. Теперь начнется пора унизительных поражений. Заслуженных? Боюсь, что да».

Прошло еще полторы недели, а в доме Шмидта все оставалось без перемен; старик был по-прежнему молчалив. Марсель не показывался, Леопольд тем паче, только его утренние письма приходили с неизменной точностью; Коринна давно уже их не читала, разве что пробегала глазами и с улыбкой засовывала в карман своего утреннего платьица, где они мялись и комкались. Одно утешение оставалось ей - Шмольке, чье оздоровляющее присутствие было для нее поистине благотворно, хотя она все еще избегала откровенного разговора с ней.

Но настало время и для него.

Профессор вернулся домой уже в одиннадцать часов, в тот день была среда, и его уроки кончались на час раньше. Коринна и Шмольке слышали его шаги и слышали, как с шумом защелкнулся замок входной двери, но даже не подумали выйти ему навстречу, а остались в освещенной ярким июльским солнцем кухне, где все окна стояли настежь. К одному из них был придвинут кухонный стол. Снаружи на двух крючьях висел ящик с цветами - одно из примечательных творений искусства резьбы по дереву, столь модного в Берлине: мелкие дырки, образовывавшие некое подобие астр. Все было покрашено зеленым. В этом ящике стояли горшки с геранью и желтофиолью, меж которых прыгали воробьи и с дерзостью, свойственной жителям большого города, садились даже на кухонный стол. Здесь они с восторгом клевали что ни попади, и никто не отгонял их. Коринна, зажав коленями медную ступку, толкла корицу, а Шмольке разрезала зеленые груши и обе равные половинки бросала в большую коричневую миску, разумеется, совсем равными они не были, да и не могли быть, ибо на одной из них имелся черенок: последний и послужил темой для разговора, которого уже давно жаждала Шмольке.

- Глянь-ка, Коринна,- сказала Шмольке,- вот этот длинный черенок пришелся бы по сердцу твоему папе…

Коринна кивнула.

- …Такой можно взять, в руки, как макаронину, и грушу начать есть снизу… Странный человек…

- Что правда, то правда!

- Вернее, чудак, к которому сначала надо хорошенько привыкнуть. Но самое чудное - это его пристрастие к длинным черенкам; когда мы делаем сухарный пудинг с грушами, он ведь не велит отрывать черенки, вся груша, с косточками и с кожурой, должна оставаться в целости. Конечно, он профессор и очень умный человек, но должна тебе сказать, Коринна, если бы я своему доброму Шмольке, а он ведь был из простых, подала нечищеную грушу с таким длинным черенком, ох, уж и задал бы он мне головомойку. Хоть он и был очень добрый, но стоило ему подумать: «Она, верно, полагает, что и так сойдет», как он начинал злиться, делал «служебное лицо», и казалось, вот-вот меня арестует…

- Да, милая моя Шмольке,- проговорила Коринна,- это старая история и называется она «о вкусах не спорят». К тому же здесь, наверно, дело в привычке, а может быть, так полезнее.

- Полезнее,- рассмеялась Шмольке,- слушай, девочка моя, ежели тебе в гортань попадет волоконце от кожуры, ты поперхнешься и вынуждена будешь просить первого попавшегося человека: «Пожалуйста, похлопайте меня слегка по спине, чуть повыше поясницы». Нет, милочка моя, я стою за груши «мальвазия», они без косточек и проходят точно масло. Здоровье!.. Черенки и кожура, не знаю уж чем они могут быть полезны для здоровья…

- Не говорите так, милая Шмольке. Некоторые, например, не переносят фруктов, плохо себя чувствуют от них, особенно если еще выпьют весь сироп, как мой папa. С этим можно бороться только одним способом: фрукты должны оставаться как есть, с черенком и в кожуре. В том и другом содержатся вяжущие средства…

- Что такое?

- Вяжущее средство стягивает сначала только губы и рот, а дальше этот процесс стягивания распространяется на все внутренности, налаживает работу организма и предохраняет его от вредного воздействия.

Воробей слушал их разговор, и, видимо убедившись в справедливости слов Коринны, схватил один случайно обломившийся черенок, и, держа его в клюве, перелетел на другую крышу. Женщины умолкли и принялись болтать снова лишь через четверть часа.

Общая картина кухни претерпела некоторые изменения, ибо Коринна тем временем расстелила на столе лист синей бумаги из-под сахара, на котором лежало множество кусков сухой булки и большая терка. Она взяла терку, уперла ее в свое левое плечо и начала тереть сухари с таким рвением, что крошки рассыпались по всему листу. Время от времени она прерывала свое занятие, сгребала натертые сухари в кучку на середине листа и тут же начинала тереть снова; скрип при этом стоял такой, что казалось, она, во время работы, вынашивает всевозможные злодейские замыслы.

Шмольке искоса на нее посматривала. И наконец сказала:

- Коринна, что ты, собственно, трешь на своей терке?

- Весь мир.

- Многовато… И себя заодно?

- Себя в первую очередь.

- Правильно делаешь. Наверно только истерев себя в порошок, ты наконец образумишься.

- Никогда.

- Никогда не следует говорить «никогда», Коринна. Это вечно твердил мой Шмольке. И, надо думать, правильно, я заметила, что стоит человеку сказать «никогда», и это значит, что он близок к обратному. Я от души желаю, чтобы так было и с тобой.

Коринна вздохнула.

- Ты же знаешь, Коринна, что я всегда была против. Потому что мне ясно: ты должна выйти за своего кузена Марселя.

- Шмольке, голубушка, ни слова о нем.

- Так всегда говорят, когда сознают свою вину. Но я ничего не скажу, скажу только то, что уже сказала: я всегда была против Леопольда и, конечно, насмерть перепугалась, когда ты мне все рассказала. Но когда ты добавила, что советница гневается, я подумала: «Так ей и надо, почему бы, собственно, не быть этой свадьбе? Пусть Леопольд еще младенец, наша Коринна уж сумеет его выходить и поставить на ноги». Да, Коринна, вот что я подумала и вот что сказала тебе. Но это была глупая мысль, не следует огорчать другого человека, даже если его терпеть не можешь. Первое мое чувство - страх перед твоей помолвкой - было самое правильное. Тебе нужен умный муж, даже умнее тебя,- ты, ежели присмотреться, не такая уж умная,- и с характером, вроде моего Шмольке, муж, которого ты бы уважала. Леопольда ведь ты уважать не можешь. Неужто ты все еще любишь его?

- Ах, да я об этом совсем не думаю, милая моя Шмольке.

- Ну, Коринна, теперь уж пора с этим кончать. Не можешь же ты весь мир поставить на голову и уничтожить, затоптать свое собственное счастье и счастье других людей, среди которых будет и твой отец, и твоя старая Шмольке, лишь для того, чтобы подложить свинью советнице с ее шиньоном и брильянтовыми бомбошками в ушах. Эта женщина только и знает, что чваниться своими деньгами, о фруктовой лавке она давно позабыла и невесть что из себя корчит, заигрывает с нашим старым профессором и зовет его «Вилибальд», словно они по-прежнему играют в прятки на чердаке и укрываются за кучами торфа; в те времена ведь торф еще держали на чердаках, и, спускаясь оттуда, все были похожи на трубочистов - да, Коринна, я отчасти тебя понимаю, ее приятно позлить, но она ведь уже свое получила. Недаром пастор Томас, когда венчал нас со Шмольке, сказал: «Любите друг друга, ибо жизнь человеческая должна быть направлена не на ненависть, а на любовь». И мы со Шмольке всегда помнили об этом, а теперь, дорогая моя Коринна, я говорю это тебе: не на ненависть должна быть направлена человеческая жизнь. Неужто ты и впрямь питаешь такую ненависть к советнице, я хочу сказать: настоящую ненависть?

- Ах, я даже не думала об этом, милая Шмольке.

- В таком случае, Коринна, я вижу, что и вправду приспела пора что-то предпринять. Раз ты его не любишь, а ее не ненавидишь, то я и в толк не возьму, к чему тогда вся эта канитель.

- Я тоже.

С этими словами Коринна обняла добрую Шмольке, а та, по мерцанию в глазах любимицы, поняла, что все миновало и буря утихла.

- Ну, детка, мы как-нибудь справимся, и кто знает, может, все еще образуется. А сейчас ставь-ка форму на стол, мы уложим пудинг, ему ведь не меньше часа надо вариться. И до обеда я твоему отцу ни словечка не скажу, а то он от радости ничего есть не станет…

- Ах, оставьте, прекрасно будет есть.

- Но после обеда скажу обязательно, даже если он сна лишится. Мне вот приснился сон, и я тебе тоже ничего о нем не сказала. А сейчас уже можно сказать. Мне приснились семь карет и обе «телки» профессора Быкмана подружками невесты, подружками кто только не хочет быть, на них все глаза пялят, больше, пожалуй, чем на невесту, она-то ведь уже занята. А вскоре обычно настает и их черед. Вот пастора я, правда, не сумела разглядеть. Знаю, что это был не Томас. Может быть, Соухон, но и для Соухона, пожалуй, толстоват.