Это была та же комната, где Коринна день назад принимала госпожу советницу. Теперь посреди комнаты стоял густо уставленный свечами и бутылками, накрытый на четверых стол. Над ним висела лампа. Шмидт сел спиной к оконному проему, напротив своего друга Фридеберга, тот со своего места мог сколько угодно глядеться в зеркало. Между бронзовыми подсвечниками красовались трофеи с какого-то благотворительного базара: две фарфоровые вазы с краями частию зубчатыми, частию волнистыми, dentatus et undulatus, как говорил Шмидт; в вазах торчали рыночные букетики незабудок и лакфиолей. Перед строем рюмок лежали продолговатые тминные хлебцы, коим хозяин, как и всему, сдобренному тмином, приписывал несметные целительные свойства.

Главного блюда покамест не подали, и Шмидт, дважды наполнив рюмки трарбахским мозелем и обломав хрустящие горбушки своего хлебца, уже начал выказывать заметные признаки досады и нетерпения, когда наконец отворилась дверь из прихожей и Шмольке, багровая от волнения и кухонного жара, вошла в комнату, неся на вытянутых руках полную миску раков.

- Ну, слава богу! - воскликнул Шмидт.- А то я уж думал, что раки назад попятились,- замечание крайне неосторожное, ибо, усилив румянец Шмольке, оно в той же мере испортило ее настроение. Шмидт быстро спохватился и, как опытный полководец, попытался исправить дело с помощью нескольких любезностей, но преуспел в своем намерении лишь наполовину.

Едва Шмольке вышла, Шмидт принялся изображать радушного хозяина, конечно, на свой лад.

- Прошу, Дистелькамп, этот прямо создан для тебя. У него одна клешня большая, другая маленькая, такие самые вкусные. Бывает, что игра природы значит больше, чем просто игра, для мудреца это перст указующий; к примеру, я помянул бы еще апельсины корольки и борсдорф-ские яблоки с пятнышком. Ибо установлено: чем больше пятен, тем вкуснее… Здесь, перед собой, мы видим одерских раков, выловленных, если я верно информирован, в окрестностях Кюстрина. Невольно кажется, что слияние Одера и Варты принесло особенно добрые плоды. Между прочим, Фридеберг, вы не оттуда ли родом? Из Неймарка или из Одербруха? - Фридеберг отвечал утвердительно.- Так я и знал. Память редко меня подводит. А теперь скажите нам, как, по-вашему, надлежит ли считать этих раков сугубо местным продуктом, или одерские раки подобны вердерским вишням, которые растут по всей провинции Бранденбург?

- Я полагаю,- отвечал Фридеберг и движением вилки, обличающим виртуоза, ловко извлек бело-розовую шейку из панциря,- я полагаю, что здесь соблюдается верность флагу и что в этой миске мы имеем подлинных одерских раков, товар без подделки, не только по названию, но и de facto.

- De facto,- с довольной улыбкой повторил Шмидт, знающий цену Фридеберговой латыни.

Фридеберг же продолжал:

- Вокруг Кюстрина по сей день ловят огромное количество раков, хотя, разумеется, они уже не те, что прежде. Я еще видел потрясающие уловы, но и они не идут ни в какое сравнение с тем, что рассказывают старики. Лет сто назад, а может, и больше, раков было так много, что по всей пойме, когда, бывало, в мае сойдет половодье, их просто стряхивали с деревьев тысячами, сотнями тысяч.

- Сердце радуется такое слушать,- сказал Этьен, бывший великим гурманом.

- Это оно здесь радуется, за столом, но в Одербрухе люди не радовались. Там раки стали божьей карой, там они, разумеется, совершенно утратили цену, а всякого рода прислуге, которую просто закармливали раками, они так опротивели, что существовал даже официальный запрет кормить батраков раками более трех раз в неделю. Пять дюжин раков стоили пфенниг.

- Слава богу, хоть Шмольке этого не слышала, не то бы у нее во второй раз испортилось настроение. Как истинная берлинка, Шмольке помешана на экономии, и, доведись ей узнать, что она окончательно и бесповоротно прозевала эпоху раков «по пфеннигу за пять дюжин», она бы этого не вынесла.

- Зря ты над ней смеешься,- сказал Дистелькамп.- Это добродетель, которая в нынешнем мире встречается все реже и реже.

- Пожалуй, ты прав. Но моя Шмольке проявляет в данном вопросе les defauts de ses vertus. Верно ли я сказал, Этьен?

- Верно,- подтвердил Этьен.- Жорж Занд. Так и хочется после «les defauts de ses vertus» добавить «comp-rendre c'est pardonner». Вот, по сути дела, два изречения, ради которых она жила.

- Ну и, наверное, хоть немножко ради Альфреда де Мюссе,- добавил Шмидт, который никогда не упускал случая блеснуть познаниями в новейшей литературе, конечно, не в ущерб своему классицизму.

- Если угодно, то и ради Мюссе. По счастью, это все предметы, коими история литературы не занимается.

- Не говори так, Этьен, не по счастью, а к сожалению. История почти никогда не занимается тем, что более всего следовало бы сохранить для потомков. Если Старый Фриц на закате своих дней запустил клюкой в голову тогдашнему председателю апелляционного суда - уж и не помню, как того звали,- и если он, что еще любопытнее, требовал похоронить его рядом с собаками из королевской псарни, ибо род людской, «гнусная порода», вконец ему опротивел, для меня это по меньшей мере так же важно, как Хоенфридберг или Лейтен. А его общеизвестное обращение в ходе битвы под Торгау. «Канальи, вы что же, хотите жить вечно?» - для меня важнее, чем сама битва.

Дистелькамп улыбнулся.

- Чистейшая шмидтовщина! Ты всегда тяготел к анекдотам и жанровым сценкам. Меня же в истории занимает лишь великое, а отнюдь не малое и второстепенное.

- Как сказать. Второстепенное - и здесь ты прав - ничего не значит, если оно лишь второстепенно, если в нем не заложен какой-то скрытый смысл. Но если заложен, тогда второстепенное становится главным, ибо именно оно может поведать нам об истинно человеческом.

- С точки зрения поэтической ты прав.

- С точки зрения поэтической - при условии, что мы вкладываем в это понятие несколько иной смысл, нежели моя приятельница Женни Трайбель,- поэтическое всегда истинно и всегда превосходит историческое.

Для Шмидта это была одна из любимых тем, развивая ее, старый романтик - а романтизм в нем преобладал над всем прочим - мог показать себя во всем блеске. Но нынче ему никак не удалось оседлать своего конька, ибо, прежде чем он успел выдвинуть основополагающий тезис, из прихожей донеслись голоса, и в комнату вошли Марсель и Коринна, Марсель - смущенный и словно бы сердитый, Коринна - по-прежнему в отменном настроении. Она подошла к Дистелькампу, тот был ее крестным отцом и всякий раз отпускал ей какой-нибудь комплимент, потом подала руку Этьену и Фридебергу и, наконец, подошла к отцу и от души его расцеловала, после того как он, по ее требованию, вытер рот салфеткой.

- Ну, детки, что скажете? Садитесь к нам. Места для всех хватит. Риндфлейш написал, что не будет… «Греческое общество»… а два его бесплатных приложения отсутствуют без объяснения причин. Но более ни одной шпильки, я обещал исправиться. Итак, ты, Коринна, сядешь рядом с Дистелькампом, а ты, Марсель, между мной и Этьеном. Приборы Шмольке сейчас принесет, я надеюсь… Так, так, вот и хорошо. Совсем другой вид! Когда между гостями зияют пустоты, мне всякий раз мерещится дух Банко. Но ты, Марсель, благодарение богу, ни в чем с Банко но схож, а если и схож, то умеешь прятать свои раны. Теперь ?ассказывайте! Как поживает Трайбель? И как поживает моя приятельница Женни? Пела ли она нынче? Готов подбиться об заклад, что была исполнена традиционная моя песня, где есть знаменитая строка: «Сердце сердцу весть подает», и в сопровождении Адолара Кролы. Ах, если бы я мог читать у него в душе! Впрочем, он, вероятно, воспринимает все это более кротко и терпимо. Кого ежедневно зовут на два обеда и кто принимает по меньшей мере полтора приглашения… но ты позвони, Коринна.

- Нет, уж лучше я сама схожу. Шмольке не любит, когда ей звонят, у нее свои представления о том, какие обязательства налагает на нее собственное достоинство и память мужа. Я даже не знаю, вернусь ли я, боюсь, что нет, вы уж меня извините. Кто провел день у Трайбелей, тому лучше обдумать, как оно все было и что при этом говорилось. А рассказать вам может и Марсель, он вполне меня заменит. Я только одно упомяну: моим соседом по столу был один очень интересный англичанин, а если кто из вас не поверит, что он был такой уж интересный, мне достаточно просто назвать его имя - его звали Нельсон. А теперь да хранит вас господь! - С этими словами она ушла.

Подали прибор для Марселя, и когда последний, чтобы не портить дядюшке настроение, попросил дать ему на пробу самого отборного рака, Шмидт сказал:

- Ну, принимайся за дело. Артишоки и раков можно есть в любое время, даже после обеда у Трайбелей. Можно ли то же сказать об омарах, надо еще выяснить. Я лично всегда их ем с удовольствием. Забавно, что человека всю жизнь сопровождают такого рода вопросы, они только меняются с возрастом. Пока ты молод, вопрос стоит так: «красивая или некрасивая», «блондинка или брюнетка», а когда молодость осталась позади, возникает вопрос, пожалуй, еще более важный: «омары или раки». Кстати, вопрос этот можно решить голосованием. Хотя, с другой стороны, нельзя не признать, что в голосовании есть нечто мертвое, формальное, и вдобавок сегодня оно меня никак не устраивает: я хотел бы втянуть Марселя в разговор, а то он сидит с таким видом, будто у него урожай градом побило. Итак, предпочтительнее диспут. Скажи, Марсель, чему ты отдаешь предпочтение?

- Разумеется, омарам.

- «В дни юности легко понять, что право». С первого же раза почти все, кроме редких исключений, высказываются за омаров, хотя бы потому, что могут сослаться на авторитет кайзера Вильгельма. Но не думай так легко от меня отделаться. Не спорю, когда перед тобой на тарелке лежит омар, и вдобавок дивная красная икра, символ обилия и плодородия, вселяет в тебя уверенность, что «омары вечно не переведутся», до скончания века и после того…

Дистелькамп искоса посмотрел на своего друга.

- …повторяю, вселяет в тебя уверенность, что до скончания века и после того смертные будут вкушать сей божий дар, Да, друзья, когда через омаров проникаешься ощущением бесконечности, тогда гуманистическое начало, во всем этом заложенное, без сомнения, идет на пользу как омару, так и нашему к нему отношению. Ибо всякое человеколюбивое движение сердца - и по этой причине следовало бы культивировать человеколюбие хотя бы из эгоизма - неизбежно влечет за собой усиление здорового и в то же время утонченного аппетита. Добро всегда имеет свою награду в себе самом, что бесспорно…

- Но…

- Но провидение, со своей стороны, печется, чтобы и здесь никто не мог прыгнуть выше головы, чтобы и здесь существование малого наряду с великим было не просто оправдано, но и обладало известными преимуществами. Разумеется, ракам недостает одного, недостает другого, они не подходят под строевую мерку, что в таком военном государстве, как Пруссия, считается серьезным недостатком, но если отвлечься от всего вышесказанного, рак тоже имеет право сказать: «Я жил не зря». И когда его, рака, макают в петрушечное масло и в столь аппетитном виде подают на стол, у него появляются черты бесспорного превосходства - прежде всего то, что самое лакомое из него не просто едят, а высасывают. Кто будет спорить, что этот способ представляет собой одно из самых изысканных наслаждений. Он нам дан, так сказать, от природы. Возьмем грудного младенца, для него сосать значит жить. Но и на более высоких ступенях…

- Не хватит ли, Шмидт? - перебил его Дистелькамп.- Я всякий раз удивляюсь, как ты можешь после Гомера и даже после Шлимана с таким тщанием и любовью обсуждать поваренную книгу, вопросы меню, словно какой-нибудь банкир или денежный туз; они, по всей вероятности, едят неплохо…

- Несомненно.

- Но знаешь ли, Шмидт, эти финансовые воротилы - тут уж я готов спорить на что угодно - не вкладывают в разговор о черепаховом супе столько души и огня…

- Ты прав, Дистелькамп, и это более чем естественно. Я обладаю свежестью восприятия, дело в свежести, только в ней, о чем бы ни шла речь, от нее и душа, и азарт, и интерес, где нет свежести, там ничего нет. Самая безрадостная жизнь, какая может выпасть на долю человека,- это жизнь de petit creve. Пустая суета, а за ней ничего. Верно я говорю, Этьен?

Этьен, неизменно считавшийся высшим авторитетом во всех парижских делах, утвердительно кивнул, и Дистелькамп замял спорный вопрос или, вернее, как искусный собеседник, постарался придать разговору новое направление, переведя его от общекулинарных проблем на отдельных светил кулинарии, прежде всего на барона фон Румора, затем - на близкого своего друга князя Пюклер-Мускау, ныне покойного. Перед последним Дистелькамп испытывал почто вроде преклонения. Если будущие исследователи захотят постичь суть современной аристократии на примере какой-нибудь конкретной фигуры, они всегда смогут взять за образец князя Пюклера. Это был человек весьма обходительный, правда, несколько неуравновешенного нрава, тщеславный и надменный, но зато добрейшей души. Как тут не пожалеть, что подобные люди перевелись. После этого вступления Дистелькамп начал уже вполне конкретно повествовать о Мускау и Бранице, где ему случалось проводить целые дни и беседовать там о всякой всячине с легендарной эфиопкой князя, вывезенной последним из «Странствий Семилассо».

Шмидт очень любил слушать о такого рода приключениях, а тем более из уст Дистелькампа, к познаниям и уму которого питал неподдельное уважение.

Марсель вполне разделял дядюшкины чувства к старому директору, вдобавок же - хоть и был коренным берлинцем - отлично умел слушать; но сегодня его не идущие к делу вопросы показывали, что мыслями он блуждает где-то далеко. Он и впрямь был сегодня занят другим.

Пробило одиннадцать; с первым же ударом часов гости встали из-за стола, прервав Шмидта на полуслове, и вышли в переднюю, где стараниями Шмольке уже были приготовлены макинтоши, шляпы и трости. Каждый взял свое, и лишь Марсель, отведя Шмидта в сторонку, шепнул: «Дядя, я хотел поговорить с тобой», на что Шмидт, сердечно и жизнерадостно, как всегда, выразил свое полное согласие. Затем, предводительствуемые Шмольке, которая держала в левой руке бронзовый подсвечник, подняв его высоко над головой, Дистелькамп, Фридеберг и Этьен спустились вниз по лестнице и вышли в неподвижную духоту Адлерштрассе. Шмидт же взял своего племянника под руку и провел его в свой кабинет.

- Ну, Марсель, в чем дело? Курить ты не станешь, твое чело и без того окутано тучами, но мне надобно сперва набить трубку, ты уж не взыщи.- И, выдвинув ящик с табаком, он уселся в угол софы.- Вот так. А ты возьми себе стул, садись и выкладывай. В чем дело?

- Старая история.

- Коринна?

- Она.

- Ты, Марсель, не сердись на меня, но какой из тебя поклонник, если ты без моей помощи шагу ступить не можешь? Ты ведь знаешь, я всей душой за тебя. Вы с Коринной просто созданы друг для друга. Но она смотрит свысока на тебя, на нас всех; шмидтовское начало не просто стремится в ней к совершенному воплощению, но и - смею утверждать, хоть я и отец ей,- почти уже достигло его. Не каждой семье это по вкусу. Но шмидтовское начало составлено из таких элементов, что совершенство, о коем я говорю, никого не угнетает. А почему? Потому что самоирония, в которой мы, смею думать, достигли вершин, никогда не упустит случая поставить после совершенства большой знак вопроса. Вот это я и называю шмидтовским началом. Ты следишь за ходом моей мысли?

- Разумеется, говори дальше.

- Так вот, Марсель. Вы очень подходите один другому. У ней натура более одаренная, в ней есть необходимая изюмиика, но все это отнюдь не дает превосходства в обычной жизни, скорей наоборот. Гениальные люди всю жизнь остаются детьми, они преисполнены тщеславия, полагаются только на свою интуицию, на sentiment и на bon sens и как оно там еще говорится по-французски. Или, говоря на родном языке, они полагаются исключительно на озарение. А с озарениями дело обстоит так: иногда они вспыхнут на добрых полчаса, а то и дольше,- что бывает, то бывает,-но внезапно запас электричества как бы иссякает, и тогда не только «обещанных субсидий нет притока», но ,и обыкновенного здравого смысла не доищешься. Да, его-то как раз и не доищешься. Такова Коринна. Ей нужно разумное руководство, иначе говоря, ей нужен муж, наделенный образованием и характером. Ты именно таков. И стало быть, ты имеешь мое благословение, а уж о прочем позаботься сам.

- Ох, дядя, ты всегда так говоришь. Но как мне взяться за дело? Возбудить в ней бурную страсть я не могу. Пожалуй, она и не способна к такой страсти, но допустим, что она к ней способна: каким образом может двоюродный брат вызвать страсть в двоюродной сестре? Так не бывает. Страсть - это нечто внезапное, а если двое с пятилетнего возраста играли вместе, прятались то за бочкой с кислой капустой, то в дровяном подвале и просиживали там часами, всегда вместе, всегда счастливые тем, что Рихард или Артур ходит совсем рядом, но не может их найти, тогда, дядюшка, о внезапности - этой предпосылке всякой страсти - не может быть и речи.

Шмидт рассмеялся.

- Хорошо сказано, Марсель, я даже не думал, что ты можешь так хорошо сказать. Но это лишь увеличивает мою любовь к тебе. И в тебе есть шмидтовские черты, только они зарыты под ведеркоповским упрямством. Я одно могу тебе сказать: если ты сумеешь выдержать этот тон по отношению к Коринне, тогда твое дело верное, тогда ты ее получишь.

- Нет, дядюшка, не говори так. Ты не до конца знаешь Коринну. Одну ее сторону ты постиг, а другую совсем нет. Все, что в ней есть умного, дельного, а главное, остроумного, ты видишь обоими глазами, но что в ней есть поверхностного и по-современному суетного, ты не видишь совсем. Не могу сказать, будто она одержима низменным стремлением вскружить голову всем подряд, такого кокетства в ней нет. Но она бестрепетно берет на мушку того, кто ей нужен, и трудно даже представить себе, с какой жестокой последовательностью, с какой дьявольской изощренностью она завлекает в свои сети намеченную жертву.

- Ты полагаешь?

- Да. Вот и нынче у Трайбелей она продемонстрировала нам великолепный образчик своего искусства. Она сидела между Леопольдом и молодым англичанином, чье имя она уже поминала, неким мистером Нельсоном, который, как и всякий англичанин из хорошей семьи, наделен известным обаянием наивности, в остальном же ничего собой не представляет. Вот тут тебе следовало бы на нее поглядеть. С виду все ее внимание было отдано сыну Альбиона, и ей даже удалось произвести на него впечатление. Но не подумай, ради бога, что белокурый англичанин хоть сколько-нибудь занимал Коринну, ничуть, занимал ее один только Леопольд Трайбель, с которым она не обменялась ни единым словом или очень немногими и ради которого она тем не менее разыграла своего рода французский водевиль, небольшую комедию, драматическую сценку. И разыграла, надобно сказать, с полным успехом. Этот несчастный Леопольд уже давно не сводит с нее глаз и давно впивает сладкий яд ее речей, но таким, как сегодня, я его ни разу не видел. Он был весь восхищение, каждая черточка его лица, казалось, взывала: «До чего скучна Елена (это жена его брата, если помнишь) и до чего очаровательна Коринна».

- Пусть так, Марсель, но я не вижу в этом ничего страшного. Почему бы ей и не развлекать соседа справа, для того чтобы обворожить соседа слева? Это бывает чаще, чем ты думаешь. Маленькие уловки, на которые щедра женская натура.

- По-вашему, это маленькие уловки? Ах, если бы так. Но дело обстоит иначе. Все расчет: она хочет выйти за Леопольда.

- Вздор. Леопольд еще мальчик.

- Нет, ему двадцать пять, он ей ровесник. Но будь он даже младенцем, Коринна положила выйти за него и выйдет.

- Невероятно.

- Очень даже вероятно. Более того, совершенно точно. Когда я потребовал у нее объяснений, она сама мне в этом призналась. Она хочет сделаться женой Леопольда Трайбеля, а когда старый Трайбель отойдет к праотцам, что произойдет, по ее же словам, никак не позже, чем через десять лет, а при победе на выборах в Цоссене и того раньше, через пять, она переберется на виллу и, если я по достоинству ее оцениваю, добавит к серому какаду еще и павлина.

- Ах, Марсель, все это лишь игра воображения.

- Не знаю, может, оно у ней и разыгралось, но она сама мне так сказала, слово в слово. Ты бы послушал, дядя, с каким высокомерием она говорила об «ограниченных средствах» и как живописала скудную жизнь, для которой она не создана; шпик, брюква и тому подобное - это, видите ли, не для нее… Ты бы только послушал, как она это говорила, не просто так, вскользь, нет, в ее словах была горечь, и я с болью душевной увидел, как она привержена внешней стороне жизни и какими прочными сетями оплело ее проклятое новое время.

- Гм, гм,- сказал Шмидт.- Это мне не нравится - я про брюкву говорю. Глупое важничанье, да и с кулинарной точки зрения бессмыслица, ибо все блюда, которые любил Фридрих-Вильгельм Первый, к примеру, капуста с бараниной или линь в укропном соусе, не знают себе равных, дорогой Марсель. И отвергать их значит ничего не понимать. Поверь слову, Коринна вовсе не отвергает их, для этого она слишком дочь своего отца, а если ей доставляет удовольствие толковать с тобой о требованиях современности да, может быть, расписывать какую-нибудь парижскую булавку для шляпы или жакет, последний крик моды, и вдобавок делать вид, будто она не знает в целом свете ничего дороже и прекраснее, это всего лишь фейерверк, игра фантазии, jeu d'esprit, а завтра, если ей вздумается, она преспокойно распишет тебе какого-нибудь кандидата в сельские пасторы, который, блаженствуя среди жасминов, покоится в объятиях своей Лотхен, и сделает это с неменьшим блеском и апломбом. Вот что я называю шмидтовским началом… Нет, Марсель, пусть это тебя не тревожит. Это не всерьез.

- Именно всерьез…

- А если даже всерьез, чему я, кстати, не верю, потому что Коринна - особа со странностями, то и серьез этот ни к чему не приведет, решительно ни к чему. Уж можешь мне поверить. Ибо для свадьбы потребны двое.

- Разумеется. Но Леопольд хочет свадьбы еще больше, чем Коринна.

- Это ничего не значит. Выслушай меня и оцени, «как просто говорю я о великом»: коммерции советница не хочет.

- Ты уверен?

- Абсолютно.

- У тебя есть основания?

- Есть у меня и основания, есть и доказательства, ты воочию зришь их перед собой в лице твоего старого дядюшки Вилибальда Шмидта.

- Как так?

- Да, да, друг мой, ты зришь их воочию. Ибо я имел счастье на себе самом в качестве объекта и жертвы изведать нрав моей приятельницы Женни. Женни Бюрстенбиндер - это ее девичье имя, как ты, вероятно, знаешь,- воплощает в себе законченный тип буржуазии. Она была просто создана для этой роли с первого дня существования; уже в те далекие времена, когда она сидела в лавке своего отца и лакомилась изюмом, чуть, бывало, старик отвернется, она была совершенно такой же, как нынче, с чувством декламировала «Кубок», «Хождение на железный завод» и прочие баллады, а коли попадалось что-нибудь трогательное, пускала слезу, и когда я однажды сочинил известные стихи - ты, верно, знаешь это злосчастное творение, она с тех пор неизменно его распевает, да и сегодня, пожалуй, не упустила случая,- Женни бросилась мне на грудь и сказала: «Вилибальд, любимый, это дар божий». Я что-то смущенно лепетал о своих чувствах, о своей любви, а она продолжала твердить: «Это дар божий» - и проливала такие потоки слез, что я, хоть это и льстило моему тщеславию, испугался, однако ж, подобной силы чувств. Да, Марсель, так состоялась наша негласная помолвка, негласная, но все же помолвка; я, во всяком случае, так считал и лез из кожи, чтобы как можно скорей закончить курс и сдать экзамен. Все шло превосходно. Когда же я вознамерился узаконить нашу помолвку, она принялась водить меня за нос, казалась то нежной, то отчужденной, неизменно исполняла песню, мою песню, а сама строила глазки всякому, кто ни приходил в их дом, покуда, наконец, не явился Трайбель и не пал ниц, потрясенный очарованием каштановых кудрей, а того пуще ее чувствительностью. Тогдашний Трайбель был не тот, что нынче, и мне на другой же день прислали извещение о помолвке. Странная история, из-за которой, могу прямо сказать, рухнули и некоторые другие привязанности, но я не какой-нибудь недоброжелатель или мститель, а в песне, где, как тебе известно, «сердце сердцу весть подает»,- божественная банальность, кстати сказать, как по заказу для Женни,- в этой песне наша дружба жива по сей день, словно ничего не произошло. Почему бы и нет, в конце концов? Я лично давно уже выбросил это из головы, а у Женни просто талант забывать все, что ей хочется забыть. Она дама опасная, тем опаснее, что сама этого не сознает и искренне убеждена, будто у ней чувствительное сердце, открытое «всему возвышенному». На деле же ее сердце устремлено только к материальному, к тому, что имеет вес, к тому, что приносит проценты, и дешевле, чем за полмиллиона, она своего Леопольда не отдаст, а откуда возьмутся эти полмиллиона, ей безразлично. Теперь вернемся к бедняге Леопольду. Ты ведь знаешь, он человек неспособный к бунту или к побегу в Гретна-Грин. Я тебя уверяю, меньше чем на Брюкнера Трайбели не согласятся, а предпочли бы они Кёгеля. Чем ближе ко двору, тем лучше. Они играют в либерализм и в чувствительность, но все это сплошь притворство: когда понадобится выбрать партию, прозвучит лозунг «Золото - вот козырь» и ничего более.

- Боюсь, что ты недооцениваешь Леопольда.

- Боюсь, что я его переоцениваю. Я ведь помню его по шестому классу. Выше он не поднялся, да и к чему? Добрый малый, но посредственный, а как личность и на «посредственно» не тянет.

- Если бы ты мог поговорить с Коринной.,.

- Незачем. Разговоры только помешают естественному ходу событий. Пусть все вокруг колеблется, одно останется неизменным: характер моей приятельницы Женни. И вот здесь «мощный корень сил твоих таится». Пусть Коринна выкидывает одну глупость за другой, не вмешивайся; исход предрешен. Коринна будет твоя, и, может быть, даже раньше, чем ты думаешь.