Невзирая на все усилия Изабо, ей не удалось после прогулки создать за столом атмосферу непринужденного веселья, куда печальнее, однако,- по меньшей мере для Бото и Лены - было то обстоятельство, что веселье не вернулось к ним и тогда, когда, расставшись с друзьями и их дамами, они снова вошли в пустое купе и поехали домой. Час спустя, в самом мрачном расположении духа, они прибыли под скудно освещенные своды Гёрлицкого вокзала, и здесь, выходя из поезда, Лена тотчас и с непривычной настойчивостью просила Бото не провожать ее: они-де оба устали, и так будет лучше. Но из Бото никакими силами нельзя было выбить то, что он считал долгом мужской вежливости, и потому они сели в дребезжащие от старости дрожки и совместно совершили нескончаемо длинную поездку вдоль канала, тщетно пытаясь по дороге вести беседу о «на редкость удачной прогулке» - мучительные и бесплодные попытки, которые многократно заставляли Бото почувствовать, как правильно рассудила Лена, когда чуть ли не умоляющим голосом просила не провожать ее до дому. Да, поездка в «Ханкелев склад», от которой оба так много ожидали и которая в самом деле началась так хорошо и счастливо, оставила по себе смешанное чувство разочарования, усталости и досады, и лишь в последнюю минуту, когда Бото ласково, дружелюбно и чуть виновато сказал ей: «Доброй ночи, Лена», она еще раз подбежала к нему и, схватив его за руки, поцеловала с непривычной страстностью.
- Ах, Бото, Бото, все получилось не так, как должно было быть, но никто в этом не виноват… Твои друзья тоже не виноваты…
- Не надо, Лена.
- Нет, нет, уверяю тебя, в этом никто не виноват, так оно и есть. В том-то и беда, что никто не виноват. Когда кто-то виноват, он может попросить прощенья, и все снова станет хорошо. Нам же это не поможет. И прощать друг другу нам нечего.
- Лена…
- Дай мне договорить. Ах, Бото, мой любимый, мой единственный, ты хочешь скрыть от меня, но дело близится к развязке. И к скорой развязке, я знаю.
- Ах, что ты говоришь…
- Конечно, все это была одна мечта,- продолжала Лена,- но почему я позволила себе мечтать? Да потому, что эта мечта не оставляла меня ни днем, ни ночью. Только ею одной и жило мое сердце. И вот еще что я хотела сказать, вот почему я сейчас подбежала к тебе: все останется так, как я говорила вчера. Это лето было для меня счастьем и останется счастьем, даже если я с завтрашнего дня буду несчастна…
- Лена, Лена, зачем ты так говоришь…
- Ты ведь и сам понимаешь, что я права, просто твое доброе сердце отказывается это понять, не хочет с этим мириться. Но я-то знаю: вчера, когда мы гуляли с тобой по лугу и болтали о всякой всячине и я собирала для тебя букет, вчера мы в последний раз были счастливы вместе, вчера был последний час нашей радости.
Таким разговором завершился день, и вот настало другое утро, и яркое летнее солнце заглянуло в комнату к Бото. Оба окна были распахнуты, на ветках каштана чирикали воробьи. Бото полулежал в качалке, курил пенковую трубку и время от времени пытался отогнать лежащим подле него платком большого шмеля, который, будучи изгнан через одно окно, немедля возвращался в другое, чтобы упорно и неумолимо жужжать над головой Бото.
- Как мне избавиться от этой гнусной твари? Будь моя воля, я бы его замучил до смерти! Шмели приносят несчастье да вдобавок ведут себя так навязчиво и гнусно, будто их радует беда, которую они предвещают.- И Бото снова взмахнул платком.- Опять улетел. Нет, ничего не поможет. Итак, смирение. Безропотность и впрямь - лучшее средство, а турки - первейшие мудрецы на земле.
Скрип калитки заставил его прервать этот монолог и выглянуть в палисадник, где он увидел только что вошедшего почтальона, который, по-военному козырнув и отчеканив: «Доброго утра, господин барон»,- подал прямо в окно, расположенное невысоко над землей, сперва газету, затем письмо. Газету Бото, не читая, отложил в сторону и все внимание отдал письму, ибо тотчас узнал мелкий, убористый, но на редкость разборчивый почерк своей матушки. «Так я и думал… Все понятно и без чтения. Бедная Лена…»
Затем он вскрыл конверт и прочел следующее:
«Замок Цеден, 29 июня 1875 г.
Дорогой мой Бото!
То, что в последнем письме я высказывала лишь как опасение, теперь стало явью. Ротмюллер из Арнсвальда потребовал уплаты долга до 1 октября и лишь «по старой дружбе» изъявил готовность ждать до Нового года, если я сейчас в стесненных обстоятельствах. Ибо «отлично понимает, сколь многим он обязан покойному господину барону». Эта приписка, хотя и сделанная с лучшими намерениями, вдвойне для меня оскорбительна, столько в ней напускного участия, которое ни при каких условиях не может быть приятно, особливо - со стороны подобного человека. Надеюсь, ты и сам понимаешь, в какое огорчение и тревогу повергло меня письмо Ротмюллера. Дядюшка Курт Антон мог бы тут помочь, как уже неоднократно помогал ранее, он любит меня, а главное - тебя, но непрестанно злоупотреблять его любовью мне не хочется, тем более что, по его глубокому убеждению, наша семья, и прежде всего мы с тобой, сами повинны во всех своих затруднениях. Я, на его взгляд, несмотря на искреннее попечение о нашем хозяйстве, все же недостаточно хозяйственна и чересчур притязательна, с чем трудно не согласиться, а ты недостаточно практичен и умудрен жизнью, с чем еще трудней не согласиться. Да, Бото, таковы обстоятельства. Мой брат - человек, наделенный обостренным чувством справедливости и вдобавок столь редкостной широтой натуры в денежных вопросах, какую не часто встретишь среди наших дворян. Ибо добрая наша провинция Бранденбург издавна славится своей бережливостью и даже - когда речь заходит о том, чтобы помочь ближнему - трусостью. Однако как дядюшка ни великодушен, а и у него тоже есть свои причуды и прихоти, и с некоторых пор он всерьез огорчен нашим упорным нежеланием считаться с этими свойствами его натуры. Когда я недавно сочла необходимым заговорить о том, что нам грозит предъявление ко взысканию, он ответил: «Ты знаешь, сестра, я всегда готов помочь, но скажу тебе откровенно: обязанность вечно выручать тех, кто и сам себя без труда мог бы выручить, прояви он чуть больше благоразумия и чуть меньше своеволия, предъявляет требования к той стороне моего характера, коей я никогда не мог похвастаться, а именно - к моей уступчивости…» Ты, конечно, понял, на что намекает дядюшка, и я хочу, чтобы эти слова проникли в твое сердце, как проникли они в мое, когда я услышала их из уст Курта Антона. Если судить по твоим словам и твоим письмам, для тебя всего ненавистней сентиментальные чувствования, и однако ж, боюсь, ты увяз в этих чувствованиях куда глубже, чем готов признать или даже чем сам о том догадываешься. Больше я не прибавлю ни слова».
Ринекер отложил письмо и принялся ходить по комнате, почти машинально сменив пенковую трубку на сигарету. Потом он дочитал до конца: «Да, Бото. Наше будущее - в твоих руках, тебе и решать, будем ли мы до конца своих дней пребывать в вечной зависимости или наконец избавимся от нее. Повторяю: решать тебе, от себя добавлю только, что срок отпущен короткий. Дядя Курт Антон и об этом со мной переговорил, имея в виду госпожу Селлентин, которая при последнем его визите к ним в Ротенмор высказывалась по одному, весьма занимающему ее вопросу не только крайне решительно, но и с некоторым раздражением. Уж не полагает ли семейство Ринекер, что стоимость его владений возрастает по мере их уменьшения, как то было с книгами Сивиллы (бог весть, откуда она выкопала эту параллель)? Кете скоро минет двадцать два года, она получила самое блестящее воспитание, а от тетушки своей Кильманнсегге унаследовала имение, одни проценты с коего почти равны основному капиталу Ринекеров, складывающемуся из стоимости всех пастбищ вместе с пресловутым Озером мурен. Такую невесту вообще не заставляют ждать и, уж подавно, не проявляют при этом столь невозмутимого спокойствия. Ежели барону фон Ринекеру заблагорассудится похоронить давние планы обоих семейств и обратить былые договоренности в детскую забаву, она возражать не станет. Господин фон Ринекер может считать себя свободным с той самой минуты, когда он пожелает.. Если же он питает обратные намерения, иными словами - не желает воспользоваться предоставленной ему свободой, настало время заявить об этом во всеуслышание. Ибо она не желает, чтобы ее дочь становилась предметом пересудов.
Уже по самому тону госпожи Селлентин ты легко поймешь, что тебе необходимо принять решение и начать действовать. Мои пожелания тебе известны. Но я не хочу тебе ничего навязывать. Действуй, сообразуясь с собственным разумом, решай так или иначе, только - решай. Даже отказ будет приличнее, нежели дальнейшие проволочки. Если ты и впредь намерен мешкать, мы потеряем не только невесту, но и знакомство Селлентинов, и - что еще хуже, я бы даже сказала, что хуже всего - дружеское расположение всегда готового помочь нам дядюшки. Мысли мои всегда с тобой; если они способны тебя направить, я буду очень рада. Повторяю, только так ты осчастливишь и самого себя, и нас всех.
Любящая тебя
твоя мать Жозефина фон Р.».
Чем дальше читал Бото, тем сильней становилось его волнение. Да, письмо говорило правду, дальше откладывать невозможно. Дела Ринекеров пришли в расстройство, и затруднения эти такого рода, что выпутаться из них своим умом и своими силами он был решительно не в состоянии. «Кто я такой? Самый заурядный представитель так называемых высших слоев общества. Что я умею? Я умею выездить лошадь, разделать каплуна и поддержать игру. Вот и все, значит, выбирать мне придется между амплуа циркового наездника, старшего кельнера и крупье. В лучшем случае сделаюсь почтенным ветераном - если надумаю вступить в Иностранный легион. А Лена будет ездить за мной как дочь полка. Я уже представляю ее себе в короткой юбочке, высоких сапожках и с бочонком за спиной».
В этом духе Бото продолжал монолог, причем не без самолюбования наговорил себе множество горьких истин. Наконец он позвонил и велел седлать ему лошадь. Немного спустя великолепная рыжая кобыла, подарок дяди и предмет зависти товарищей, остановилась перед крыльцом, Бото вскочил в седло, дал слуге кой-какие распоряжения и поскакал к Моабитскому мосту, миновав который выехал на дорогу, ведущую через поля и болота к плацу на Юнгфернхейде. Здесь он перевел коня с рыси на шаг и, отвлекшись от мыслей, расплывчатых и туманных, учинил себе допрос с пристрастием: «В чем же беда? Что мешает мне сделать тот шаг, которого все от меня ждут? Могу ли я жениться на Лене? Нет. Обещал ли я ей жениться? Нет. Ожидает ли она, что я женюсь на ней? Нет. Станет ли разлука для нас легче, если я буду ее откладывать? Нет. Нет, и еще раз нет. И все же я мешкаю, никак не решусь сделать то единственное, что необходимо сделать. Почему же я мешкаю? Из-за чего эта нерешительность, эти колебания? Дурацкий вопрос. Да из-за того, что я люблю ее».
Орудийные залпы, донесшиеся с Теглерского стрельбища, прервали его монолог, и, лишь угомонив забеспокоившуюся лошадь, он возобновил ход своих рассуждений: «Да, да, из-за того, что я люблю ее. Почему я должен стыдиться этой любви? Чувство неподвластно никаким законам, и самый факт, что человек любит, несет в себе свое оправдание, сколько бы мир ни качал головой, сколько бы ни твердил о загадочности происходящего. На деле никакой загадки нет, а если и есть, я могу ее решить. Каждый человек по натуре питает склонность к тем или иным качествам, порой очень и очень незначительным, которые, однако, при всей своей незначительности, и составляют для него жизнь или по меньшей мере лучшее в жизни. Для меня лучшее в жизни - простота, правдивость, естественность. Всеми этими качествами обладает Лена, вот чем она меня приворожила, вот где чары, от которых мне так трудно освободиться».
В это мгновение лошадь прянула, и Бото увидел спугнутого зайца, который прямо перед ним улепетывал к Юнгфернхейде. Бото с любопытством поглядел ему вслед и вернулся к своим размышлениям лишь тогда, когда беглец затерялся между деревьями. «И разве я,- так продолжал он,- разве я желал чего-то столь невозможного, столь нелепого? Отнюдь. Я не из тех, кто готов бросить вызов и объявить открытую войну свету и его предрассудкам, я категорически против подобного донкихотства. Я только и хотел тихого счастья, а уж оно раньше или позже снискало бы молчаливое одобрение общества, хотя бы из-за того, что общество ожидало афронта, от которого я бы его уберег. Вот о чем я мечтал, что думал, на что надеялся. А теперь я должен расстаться со своим счастьем и променять его на другое, совсем не являющееся счастьем для меня. Я испытываю глубокое равнодушие ко всякого рода салонам и отвращение ко всему неискреннему, искусственному, напыщенному. Шик, турнюр, политес - все сплошь чужие и ненавистные для меня слова».
Здесь лошадь, уже более четверти часа предоставленная собственной воле, свернула с дороги на боковую тропинку. Тропинка через участок пашни подводила к лужайке, обрамленной кустарником и старыми дубами. Под сенью одного из самых раскидистых дубов стоял короткий и приземистый каменный крест, и когда Бото подъехал ближе, поглядеть, что это за крест, он прочел: «Людвиг фон Хинкельдей, сконч. 10 марта 1856 года». Как потрясла его эта надпись! Он знал, что крест где-то поблизости, но никогда сюда не заезжал и теперь усмотрел перст судьбы в том, что, когда он отпустил поводья, лошадь привезла его именно сюда.
Хинкельдей! Скоро двадцать лет, как всемогущий некогда полицейпрезидент покоится в земле. Все, что ни говорилось тогда в родительском доме при известии о его смерти, живо припомнилось Бото. А больше других - один разговор. Некто из наиболее доверенных советников Хинкельдея - кстати, человек буржуазного происхождения - предостерегал и отговаривал своего патрона от дуэли, а самую дуэль, особливо такую и при таких обстоятельствах, называл бессмысленной и преступной. Но его начальник, именно при этой оказии вспомнивший о своем дворянском достоинстве, резко и высокомерно отвечал: «Нёрнер, вам этого не понять». И час спустя встретил смерть. А почему? В угоду дворянскому кодексу чести, в угоду сословному предрассудку, оказавшемуся сильнее, чем доводы разума, сильнее даже, чем закон, на страже которого он, казалось бы, призван был стоять. «Очень поучительно. Но какой вывод могу из этого сделать я? О чем говорит этот памятник именно мне? Во всяком случае, о том, что наше происхождение определяет наши поступки. Тот, кто ему повинуется, может погибнуть, но погибнет он с большей честью, чем тот, кто ему не внимает».
Бото еще не оторвался от своих раздумий, а лошадь уже повернула и понесла его через поле к большому зданию - то ли прокатному заводу, то ли машинной мастерской, из многочисленных труб которой валили к небу столбы дыма и огня. Время было обеденное, и много рабочих сидело в холодке и закусывало. Женщины, принесшие еду, стояли рядом, иная с младенцем на руках, болтали и посмеивались, когда кому-либо случалось отпустить удачное и меткое словцо. Ринекер, который с полным правом говорил о своей любви ко всему естественному, был восхищен открывшейся перед ним картиной и не без зависти смотрел на этих довольных людей. «Труд, хлеб насущный, порядок. Когда наш брат бранденбуржец женится, он не рассуждает о любви да о страсти, нет, он просто говорит: «Во всяком деле требуется порядок». Это превосходная особенность нашего народа, и вовсе не прозаическая. От порядка многое зависит, порой даже все. А ежели я задам себе вопрос: есть ли порядок в моей жизни? - придется ответить: нет. Порядок - это жить в браке». Так он еще некоторое время беседовал с собой самим, и снова Лена встала перед его глазами, но ни упрека, ни осуждения не было в ее взгляде, скорее дружеское одобрение.
«Да, милая Лена, ты тоже превыше всего ставишь труд и порядок, ты поймешь меня, ты снимешь с моих плеч эту тяжесть… но все равно будет тяжело… и тебе и мне».
Он снова пустил лошадь рысью и, сколько мог, старался ехать вдоль Шпрее. Затем, мимо затихших под полуденным солнцем балаганов, он свернул на верховую тропку - до Врангелева источника и вскоре очутился перед собственными дверями.