Пробило полночь, когда Шах прискакал в деревню Вутенов; напротив нее, на другом берегу Руппинского озера, высился на холме дворец Вутенов, из окон которого открывался широкий вид на все стороны. Дома и домишки давно уже погрузились в глубокий сон, только из конюшен изредка доносился топот копыт, да со скотного двора негромкое мычанье коров. Шах проехал через деревню и за околицей свернул на узкую полевую дорогу, которая некруто поднималась на дворцовый холм. Справа темнели деревья большого парка, слева скошенный луг наполнял воздух запахом сена. Самый дворец, впрочем, был не более как старым побеленным зданием с дочерна просмоленными венцами, только мать Шаха, покойная генеральша, увенчав его двускатной крышей, громоотводом, да еще пристроив к нему великолепную террасу, точь-в-точь как в Сан-Суси, сделала его не столь деловито будничным. Сейчас, под звездным небом, он выглядел как дворец из сказки, и Шах то и дело поднимал к нему взор, видимо потрясенный красотою всей картины.
Наконец он наверху, у въездных ворот, под плоской аркой, соединяющей щипец дворца со стоящим рядом «челядинским домом». В ту же минуту до его слуха донесся лай и рычанье дворового пса, в ярости выскочившего из конуры и заметавшегося на своей цепи вдоль ее деревянной стенки.
- Куш, Гектор.- Пес, узнав голос хозяина, выл и визжал от радости, то вбегая в конуру, то снова из нее выскакивая.
Перед «челядинским домом» рос раскидистый грецкий орех. Шах спешился, обмотал поводья вокруг сука и тихонько постучал в одну из ставен. Но какое-то движение внутри началось лишь после вторичного стука, и, наконец, из глубины комнаты до него донесся сонный голос:
- Кто там?
- Я, Крист.
- Пресвятая богородица, никак, молодой хозяин.
- Я самый. Вставай-ка, да поживей.
Шах слышал каждый шорох и, приоткрыв одну из ставен - они стояли незапертыми,- добродушно крикнул в комнату:
- Ладно, не торопись, старина.
Но старик уже слез с кровати и, шаря в поисках одежды, приговаривал:
- Сейчас, хозяин, сейчас. Все еще спят.
И правда, через минуту Шах увидел, что блеснула искра серного шнура, и услышал, как раз-другой хлопнула дверца фонаря. За створками ставен стало светло, и деревянные башмаки застучали по глиняному полу. Наконец, загремел засов, и Крист, в спешке натянувший только полотняные подштанники, возник перед «его милостью». Этот почетный титул он перенес на молодого хозяин а после смерти «его милости» старого, но Шах, вместе с Кристом подстреливший свою первую лысуху и вместе с Кристом впервые севший в лодку, слышать не хотел этого обращения.
- Господи боже мой, ваша милость, вы же всегда нам писали, а не то присылали слугу или этого мальца аглицкого. А нынче - ни словечка. Я-то все равно знал. Жабы вечером до того расквакались, думал, уж и не заткнутся до утра. «Ну, мать,- говорю я,- это неспроста». А баба, что она смыслит? «Неспроста? - говорит.- К дождю квакают, вот и все». И, мол, слава богу. А не то вся картошка посохнет.
- Да, да,- произнес Шах, слушавший в пол-уха, покуда старик отпирал дверь, ведущую в дом со стороны торца.- Да, да, дождь - это хорошо. Но иди-ка вперед.
Крист повиновался, и оба пошли по узкому коридору, выстланному каменными плитами. В середине он расширялся, слева начиналась просторная лестница, тогда как справа двухстворчатая дверь в стиле рококо, богато украшенная золотым орнаментом, вела в гостиную покойной генеральши, матери Шаха, весьма знатной и гордой старой дамы. Крист с трудом открыл разбухшую дверь, и оба вошли в гостиную.
Среди множества предметов искусства и сувениров, наполнявших комнату, здесь стоял бронзовый двухсвечник, который Шах три года назад привез из путешествия по
Италии и подарил матери. Его-то Крист сейчас снял с камина, зажег обе восковые свечи, некогда служившие покойной генеральше для запечатывания писем и после ее смерти еще ни разу не зажигавшиеся. Генеральша скончалась год назад, и так как Шах с тех пор не был здесь, то все оставалось на старых местах. Два маленьких диванчика, как и при жизни матери, стояли один против другого, по узким стенам, тогда как два больших занимали середину длинной стены - между ними находилась только золоченая дверь. Круглый стол из розового дерева (гордость генеральши) и большая мраморная чаша, в которой лежали алебастровые кисти винограда, алебастровые же апельсины и ананас, тоже стояли на своих местах. Но воздух в давно не проветриваемой комнате был тяжел и удушлив.
- Открой окно,- распорядился Шах,- и дай мне одеяло. Вон то.
- Вы здесь спать собрались, ваша милость?
- Да, Крист. Мне доводилось спать и на менее удобном ложе.
- Я знаю. О, господи, кабы покойный генерал это видел! Он, бывало, в самую трясину лезет - и меня тянет. Нет, нет, говорю, куда мне, так недолго и шапку потерять. А покойный барин смеется и говорит: «Нет, Крист, на нас шапки крепко сидят».
Старик болтал без умолку, вспоминая былое, но даром времени не терял, а, схватив камышовую выбивалку, стоявшую в углу у камина, пытался выколотить диван, который Шах избрал своим ложем. Но плотное облако пыли, поднявшееся над ним, доказывало тщетность этих усилий, и Шах, внезапно пришедший в хорошее настроение, сказал: «Не тревожь лежащее во прахе!» Не успел он выговорить эти слова, как ему уяснилась их двусмысленность, он вспомнил о родителях, лежавших в медных гробах с припаянным к ним распятием, в фамильном склепе под деревенской церковью.
Поспешив отогнать это видение, он лег на диван.
- Дай моему жеребцу хлеба и ведро воды; до утра потерпит. А теперь поставь свечи на окно, и пусть себе горят… Нет, нет, не на открытое, на другое, рядом. А теперь спокойной ночи, Крист. И запри дом снаружи, чтобы они меня не утащили.
- Неужто вы думаете…
Вскоре Шах услышал, как стучат деревянные башмаки в коридоре, покуда Крист не дошел до двери и не запер ее с улицы; этот звук камнем ложился на его перевозбужденный мозг.
Вскоре это ощущение прошло, и, несмотря на тяжесть, все еще его давившую, ему почудилось какое-то жужжание, что-то вдруг коснулось его, пощекотало; он ворочался с боку на бок, в полусне, почти непроизвольно, хлопал рукой по постели, но когда и это не помогло, с трудом вырвался из сонного плена и вскочил. И тут же все понял. Огоньки двух оплывших свечей - от их чада удушливый воздух комнаты становился еще удушливее - приманили всевозможных летучих тварей из сада, он не знал только, каких именно. Подумав на мгновение о летучих мышах, Шах, однако, тут же убедился, что это были просто комары и ночные бабочки; великое множество их летало взад и вперед по комнате и билось о стекла, в тщетных поисках открытого окна.
Шах скрутил одеяло жгутом и несколько раз взмахнул им в воздухе, силясь разогнать возмутителей ночного спокойствия. Но от этой гоньбы, от этих ударов, пугавших насекомых, их, казалось, стало вдвое больше, а писк и жужжанье сделались еще громче и ближе. О сне нечего было и думать. Шах вылез в открытое окно, чтобы на воздухе дождаться утра.
Он взглянул на часы. Половина второго. Под окнами гостиной была устроена круглая площадка с солнечными часами, вкруг которой клумбы, в большинстве своем треугольной формы, обрамленные бордюром из самшита, пестрели всевозможными летними цветами: резедой, шпорником, левкоями и лилиями. Нетрудно было заметить, что здесь, с недавних пор, отсутствовала заботливая и упорядочивающая рука, хотя Крист, среди многочисленных обязанностей, исполнял еще и обязанности садовника. С другой стороны, хозяйка дома умерла не так давно, чтобы все успело прийти в полнейшее запустение, появились разве что первые признаки одичания, и тяжелый, хотя и бодрящий аромат левкоев стоял над клумбами; Шах жадно вдыхал его.
Он обошел круглую площадку один раз, десять раз, осторожно балансируя на узких, с ладонь, стежках между клумбами. Хотел проверить свою ловкость и заодно убить время, но оно не желало утекать, и когда он снова взглянул на часы, оказалось, что прошло всего пятнадцать минут.
Он выбрался из цветника и зашагал по одной из двух густых аллей, что тянулись по обе стороны большого парка я спускались почти к самому подножию дворцового холма. Местами кроны деревьев соприкасались, образуя зеленый свод, и Шах забавлялся, меряя шагами пространство, лежащее между тьмой и светом. Кое-где аллея расширялась, образуя, полукруглые ниши, в которых, как в языческом храме, стояли разные статуи из песчаника: боги и богини, мимо которых он, в свое время, сотни раз проходил, почти их не замечая и, уж конечно, нимало не интересуясь, что они, собственно, символизируют. Сегодня он останавливался перед каждой и с особым удовольствием разглядывал безголовые статуи, ибо темно и непонятно было их значение. Наконец он спустился до конца аллеи, снова поднялся наверх ко дворцу, снова сошел вниз и в деревне, у околицы, наконец, остановился. Часы пробили два раза. Или же два удара означали половину? Значит, уже половина третьего? Нет, только два.
Он прекратил свое хождение вверх и вниз и, описав полукруг у подножия холма, очутился напротив дворцового фасада. Его взору открылась огромная терраса - в обрамлении апельсиновых деревьев в кадках и кипарисов она спускалась почти к самому озеру. Лишь маленькая лужайка их разделяла. На этой лужайке стоял старый-престарый дуб. Тень его кроны Шах обошел раз, другой, третий, словно она держала его в плену. Круг, по которому он ходил, заставил его подумать о другом замкнутом круге, и он неслышно пробормотал: «О, если б выбраться я мог!»
Воды, относительно близко подступавшие к дворцу, были всего-навсего протокой, подернутой тиной. Выезжать из нее на озерный простор в детстве составляло величайшее его счастье.
«Если найдется лодка, поеду!» И Шах шагнул в камышовые заросли, с трех сторон опоясывавшие глубокую бухточку. Нет, тут, видно, не пройдешь! Наконец ему все же удалось обнаружить заросшую стежку, в конце ее виднелась большая лодка; матушка Шаха в течение долгих лет ездила на ней в гости к Кнезебекам, жившим на другом берегу. Весла и черпак лежали в лодке, а плоское дно - чтобы не промокли ноги - было застлано толстым слоем соломы. Шах вскочил в лодку, отвязал цепь, обмотанную вокруг столба, и оттолкнулся. Показать, сколь он ловкий гребец, ему поначалу не удавалось, протока была так мелка и узка, что весла при каждом взмахе задевали камыш. Но вскоре водная поверхность сделалась шире, и он уже мог грести в полную силу. Глубокая тишина царила вокруг, день еще не пробудился, и до его слуха не доносилось ничего, кроме веяния легкого ветерка, шуршанья осоки да плеска мелких волнишек, что разбивались о прибрежный камыш. Наконец, он выехал на широкий плес. Гладкая как зеркало водная поверхность слегка зыбилась в том месте, где через озеро протекал Рейн, отчего его течение и было сразу заметно. В этот поток свернул Шах, он сложил весла на соломенную подстилку и тотчас же почувствовал, что лодка, слегка покачиваясь, движется сама собой.
Звезды бледнели, на востоке заалело небо, и он уснул.
А когда проснулся, лодка, несомая течением, была уже далеко от узкой протоки, что сворачивала к Вутенову. Он изо всех сил налег на весла, стремясь выбраться из течения и вернуться назад: усилия, которые он при этом затрачивал, радовали его.
Меж тем настал день. Над коньком вутеновского дворца стояло солнце, а на другом берегу облака пылали, отражая его, и темная лесная полоса отбрасывала тень в озерные воды. Ожило и само озеро. Лодка с торфом, торопясь использовать легкий утренний бриз, надувший ее паруса, пронеслась мимо Шаха. Его знобило. Но это было даже приятно, ибо он ясно чувствовал, что бремя, его давившее, становится легче. Может быть, он все принял слишком близко к сердцу? Что, собственно, произошло? Злоба и недоброжелательство. Кто может их избегнуть? Ведь злоба иссякает. Еще неделя, и она вовсе изживет себя. Но покуда он занимался самоутешением, иные картины возникли перед ним. Он увидел себя в карете, едущим к их высочествам представлять свою невесту - Виктуар фон Карайон. И казалось, ясно слышал, как старая принцесса шепчет, склонившись к своей дочери - красавице княгине Радзивилл: «Est-elle riche?» - «Sans doute».- «Ah, je comprends».
Эти сменяющиеся картины и горестные наблюдения не оставляли его и когда он свернул в недавно столь тихую протоку, где сейчас в камышах царила подвижная и пестрая жизнь. Птицы, в них гнездившиеся, пели, крякали; два чибиса поднялись в воздух, а дикая утка, с любопытством осмотревшись вокруг, нырнула, завидев лодку. Минуту спустя Шах причалил к стежке, обмотал цепь вокруг столба и прямиком пошел наверх, к террасе, на верхней ступеньке которой сидела жена Криста, старая матушка Кристшен, поднявшаяся спозаранку, чтобы задать корм козе.
- Доброе утро,- приветствовал ее Щах.
Старуха вздрогнула, увидев, что молодой хозяин, спавший в гостиной (она из-за него не выпускала кур, чтобы они своим кудахтаньем не мешали ему спать), появился со стороны озера.
- Бог ты мой, хозяин, откуда это вы взялись?
- Мне не спалось, матушка Кристшен.
- С чего бы это? Опять, что ли, нечисть зашебаршилась?
- Вроде того. Комары и бабочки. Я забыл потушить свечи. А одно окно стояло открытым.
- Как же это вы, свечи-то не задули? Известное дело, ежели свет горит, всякие там мошки да мушки налетают. А мой-то старик и не знал ничего. Ай-ай-ай, значит, хозяин и глаз не сомкнул.
- Нет, матушка Кристшен, я в лодке поспал, да еще как крепко. А вот теперь что-то замерз. Если печь у вас уже топится, принесите мне чего-нибудь горячего. Ладно? Супу или кофе.
- Да у меня чуть не с ночи топится, хозяин; огонь - самое первое дело. Конечно, надо вам горяченького выпить, я сейчас принесу, только вот накормлю эту козу проклятущую. Ох, уж и озорница она у меня. У ней словно часы в голове, знает, пять или уже шесть пробило. А в шесть, ну уж прямо с ума сходит. Бегу я ее доить, и что, думаете, она делает? Бодает меня, и всегда вот сюда, в крестец. А за что, спрашивается? Хочет, видать, чтобы я помучилась. Пойдемте-ка в нашу горницу, хозяин, посидите там, а не то и прилягте. Старик-то мой лошадь вашу кормить пошел. Да уж ладно, через четверть часа я, хозяин, кофе подам. И еще кое-чего найдется. Херцбергских булочек у меня в буфете - ешь не хочу.
Под эту болтовню Шах вошел в «чистую комнату» стариков. Все в ней было аккуратно прибрано, все чисто, кроме воздуха, так как его наполнял острый запах смеси перца и кориандра, которую они «от моли» насыпали в уголки дивана. Шах открыл окно, закрепил его на крючок и теперь уже был в состоянии порадоваться мелочам, украшавшим «чистую комнату». Над диваном висели картинки из календаря, изображавшие два анекдотических случая из жизни великого короля. «Ты! Ты!» - было написано под одной, под другою: «Bon soir, messieurs». Вокруг этих картинок с золоченым кантом были укреплены два венка из иммортелей с черными и белыми бантами; на низенькой печке стояла ваза с травой трясункой.
Но главным украшением комнаты был домик с красной крышей, в котором прежде, по-видимому, жила белка а на цепочке подтаскивала к себе малюсенькую тележку с кормом. Сейчас домик был пуст, и тележка бездействовала.
Шах только-только разглядел все это, как ему доложили, что «там все прибрано».
И правда, когда он вошел в гостиную, столь упорно отказывавшую ему в ночном покое, его удивило, что сделали с ней за это короткое время две дружеские руки и любовь к порядку. Двери и окна стояли настежь, утреннее солнце заливало комнату ярким светом, на столе, на диванах не осталось ни пылинки. Мгновение спустя вошла жена Криста, неся кофе и корзинку с булочками, Шах не успел еще снять крышку с маленького мейсенского кофейника, как из деревни донесся колокольный звон.
- Что это значит? -.спросил Шах.- Ведь еще и семи нет.
- Ровно семь, хозяин.
- Но прежде звонили в одиннадцать. В двенадцать уже была проповедь.
- Так это прежде. Нынче все по-другому. Два воскресенья, когда народ приходит из Раденслебена, в двенадцать звонят, потому что ихний пастор служит, а в третье воскресенье приезжает старик из Руппина, тогда в восемь. А ежели старик Кривиц из Турмулка, заместо нашего старика, он по-своему велит звонить. Ровно в семь.
- А как теперь зовут пастора из Руппина?
- Как звали, так и зовут. Старым Биненгребером,
- Он еще меня конфирмовал. Добрый он человек.
- Верно, добрый. Да вот беда, у него ни единого зуба не осталось, бормочет чего-то, бормочет себе под нос, ни одна душа не понимает.
- Ну, это беда небольшая, матушка Кристшен. А люди всегда чем-то недовольны. И крестьяне в первую очередь! Схожу-ка я, поинтересуюсь, что мне скажет старый Биненгребер, мне и другим прихожанам. Скажите, у него в комнате и сейчас еще висит подкова, а на ней десятифунтовая гиря? Я всегда ее рассматривал, стоило ему отвернуться.
- Кажись, висит. Мальчуганы все на нее не налюбуются.
И она ушла, чтобы не мешать больше молодому хозяину, пообещав принести ему молитвенник.
Шах с аппетитом поел вкусных херцбергских булочек, ибо с отъезда из Берлина еще маковой росинки во рту не имел. Наконец он встал и подошел к садовой двери. Отсюда ему открылся вид на круглую площадку, обсаженную самшитом, и вдали за нею вершины парковых деревьев, потом взгляд его остановился на освещенной солнцем чете аистов, что у подножия холма прогуливались по лужайке, желто-красной от цветущих лютиков и конского щавеля.
Эта картина навела его на множество размышлений, но тут колокол прогудел в третий раз, и он спустился вниз, в деревню, чтобы, сидя на «помещичьей» скамье, послушать, что ему скажет старый Биненгребер.
Биненгребер говорил хорошо, искренне, основываясь на своем житейском опыте, а когда был пропет последний стих и церковь снова опустела, Шаху вправду захотелось пойти в ризницу, поблагодарить за добрые слова, сказанные в давно прошедшее время, и затем на своей лодке отвезти его домой. По дороге он все ему скажет, исповедуется, попросит совета. Старик уж будет знать, что ему ответить. Старики всегда мудры, если и не от мудрости, то хотя бы от старости. «Но,- перебил Шах свои размышления,- на что мне его ответ? Разве я не знаю его заранее? Разве этот ответ не живет во мне? Разве я не знаю заповедей? Недостает мне только охоты выполнять их».
Так вот беседуя с самим собой, он отказался от своего намерения и опять пошел наверх ко дворцу.
Ничем не помогла ему церковная служба, и все-таки пробило только десять, когда он добрался до дому.
Здесь он обошел все комнаты раз, второй, разглядывая портреты Шахов, по отдельности и группами развешанные на стенах. Все они были в высоких чинах, у всех, на груди красовался Черный орел или «Pour le merite». Вот этот генерал взял большой редут под Мальплаке, а рядом висел портрет Шахова деда, командира полка Итценплиц, с четырьмястами своих солдат целый час державшего Хохкирхновское кладбище. Там он и пал, разбитый, разрубленный, как и те, что были с ним. Эти портреты перемежались портретами женщин, и самой прекрасной среди них была его мать.
Когда он снова вошел в гостиную, пробило полдень. Он бросился на диван, ладонью прикрыл глаза и стал считать удары. «Двенадцать. Я пробыл здесь ровно двенадцать часов, а мне кажется, что двенадцать лет. Что же будет со мной? Каждый день Крист, его жена, а по воскресеньям Биненгребер или пастор из Раденслебена, что, собственно, никакой разницы не составляет. Один день точь-в-точь как другой. Хорошие люди, даже очень хорошие… Воротившись из церкви, я гуляю в парке с Виктуар, потом мы идем на лужайку, ту самую, что сейчас и вечно видна нам из окон дворца и на которой цветут лютики и конский щавель. А среди них бродят аисты. Возможно, мы идем одни, а скорей всего с нами еще трехлетний карапуз, и он тонким голоском поет: «Адебар, ты эту птичку преврати в мою сестричку». И моя супруга краснеет, ей тоже хочется видеть рядом с ним сестричку. Так проходят одиннадцать лет. И вот мы уже добрались до первой станции, что почему-то зовется «соломенной свадьбой». А тут потихоньку подкрадывается время, когда с нас уже пора писать портреты для галереи. Нельзя же, чтобы мы в ней отсутствовали. И вот в ряду генералов оказываюсь я, ротмистр, а для Виктуар уготовлено место среди красавиц. Предварительно я совещаюсь с художником, говорю ему: «Уверен, что вы сумеете воспроизвести выражение лица. Ведь сходство - это душа». А может, мне лучше будет добавить: «Прошу вас быть к ней снисходительным…»? Нет! Нет!»