После смерти мамы отец взвалил бремя забот и печалей на свои плечи. Со временем оно согнуло его пополам. Когда он был уже не в состоянии ходить на пастбище, Витторе унаследовал отару. Поскольку я часто ухаживал за овцами, то попросил брата дать мне несколько животных, чтобы основать где-нибудь свою ферму. Он отказался. Testa di cazzo! Проклятая ciacco! Уговаривать его было бесполезно, так что наутро, еще до рассвета, я связал свою одежду в узел и, не сказав отцу и брату ни слова, ушел. Было мне тогда лет четырнадцать. Помню, как стоял на вершине холма, глядя на облака, спешившие по небу так, словно они опаздывали в церковь.
— Они уносят с собой мою старую жизнь, — сказал я и сразу же воспрянул духом.
Сияло солнце, в воздухе витал опьяняющий аромат розмарина и фенхеля. Господь благословил меня! Я запел и продолжал бы петь до самого Губбио, где надеялся найти работу, не заметь я на тропинке девушку.
Сперва я увидел ее волосы, темные, как чернозем, заплетенные в косу, которая раскачивалась у нее за спиной, словно конский хвост. Не знаю почему, но мне захотелось схватить эту косу и сжать в ладонях, впиться в нее зубами и провести теплым шелком по щеке. Кто из вас меня осудит? Мне было четырнадцать, и всю свою жизнь я провел среди овец.
Я не знал, что сказать девушке, а потому подкрался и спрятался за шелковичным деревом, чтобы рассмотреть ее получше. Примерно моего возраста, с мохнатыми черными бровями — такими же, как волосы. Полные красные губы, прямой нос, а щеки круглые, как яблоки. Грудь, если она вообще у нее была, скрывалась под свободной блузкой, и я не мог ее разглядеть. Маленькие ладошки рвали фенхель и голубую герань, подносили их к носу, чтобы вдохнуть аромат, а затем клали в корзинку. Я слыхал, как люди говорили и пели о любви, но до того момента не понимал, что это такое. А теперь меня точно околдовали. Каждая частичка моего существа неудержимо рвалась к ней, хотела быть рядом.
Девушка напевала песню о женщине, которая ждет, когда ее любимый вернется с войны. У меня поначалу екнуло сердце, поскольку я подумал, что она поет о реальном человеке. Но потом я вспомнил, как матушка напевала о женщине, ждущей возвращения возлюбленного с моря. Моя мама выросла в Бари, и я знал, что отец моря в глаза не видал.
Хотя это придало мне храбрости, я по-прежнему молчал. Девушка выглядела такой безмятежной, что мне не хотелось ее пугать. Честно говоря, я боялся, как бы она не рассердилась, узнав, что я подсматривал за ней, а потому сидел, не шевелясь, хотя вокруг моего лица летали и жужжали пчелы, а в задницу впивались камни. По ногам даже пополз скорпион, но я все равно затаил дыхание и не двинулся с места.
Девушка пошла домой, и я последовал за ней, как тень. Весь день до вечера я прятался в дубовой просеке неподалеку, придумывая, что бы ей такое сказать, и одновременно борясь с ногами, которые так и хотели броситься наутек. Но когда солнце село за холмами, я испугался, что так никогда и не осмелюсь заговорить с ней. Поэтому я постучал в дверь и, когда она открыла, попросил ее выйти за меня замуж.
— Если бы ты предложил на холме, — лукаво ответила она, — я, возможно, согласилась бы. Но ты слишком долго ждал.
И захлопнула дверь прямо у меня перед носом!
Potta! Мне хотелось наложить на себя руки! Но прежде чем закрыть дверь, она улыбнулась, и поэтому, когда ее отец, коренастый коротышка с огромными, словно кочан капусты, ладонями, пришел вечером домой, я сказал ему, что ищу работу. Он спросил, умею ли я рубить лес, и я ответил, что лучшего дровосека ему не найти. Он глянул на меня, сплюнул и заявил, что если я валю деревья так же ловко, как вру, ему вообще больше не придется работать. Тем не менее он меня нанял.
Дни мои проходили в тяжких трудах, но отец Элизабетты всегда хотел иметь сына и обращался со мной по-божески. Пусть я не мог есть от пуза, однако мне теперь не приходилось отдавать еду Витторе или отцу. А летом, когда вырубку прекращали и мы отправлялись на поля к северу от Ассизи помогать с уборкой пшеницы, я лопал, как свинья. Нас кормили не раз, а семь раз в день! Макарон было хоть отбавляй, а кроме того — хлеб, испеченный в форме penes и bосса senza difetti , жареная телячья печенка, цыплята и, конечно, полента. Мы пили и плясали, пока не падали с ног. Женщины задирали платья и показывали свои culos. Боже правый! Чтоб я сдох, если вру! Мужчины бросались на них и трахали у всех на виду.
На третье лето я взял Элизабетту за руку, и мы, вдыхая терпкий аромат шалфея и тимьяна, пошли к деревьям на краю поля, где я попросил ее стать моей женой.
Мы были счастливы вначале. Потом отец Элизабетты нечаянно угодил топором себе по бедру. Рана не заживала, началась гангрена. Элизабетта забеременела. Ее отец знал, что умирает, и хотел дожить хотя бы до появления внука, но скончался, так и не дождавшись наследника. Хороший он был человек.
Как-то вечером, когда я вернулся домой, Элизабетта громко кричала от боли. Ее прекрасные волосы намокли от пота. Искусанные губы почернели от запекшейся крови. Она рожала весь день и всю ночь. Повивальная бабка, скрюченная старушенция, сказала:
— Она слишком тонкая. Я могу спасти либо ее, либо ребенка.
— Спаси Элизабетту, — отозвался я. — Дети у нас еще будут.
Услышав это, моя жена приподнялась и схватила меня за руку.
— Обещай, что позаботишься о ребенке! — крикнула она. — Обещай!
Я взмолился, чтобы она не думала об этом, но она трясла мою руку и вопила: «Обещай!» — так громко, что я сдался. Как только я пообещал, Элизабетта упала на подушки и произвела ребенка на свет, тут же отдав Богу душу. Комочек окровавленной орущей плоти — взамен моей Элизабетты!
Два дня я даже не глядел на младенца. Мне казалось, что он виновен в смерти Элизабетты, и, поскольку я хотел отдать ребенка волкам, повивальная бабка прятала его от меня. На третий день она положила Миранду — это имя Элизабетта прошептала перед смертью — мне на руки. О miraculo! О чудо! Это крохотное создание превратило мое горе в радость, какой я прежде не испытывал никогда! Копия Элизабетты — такие же большие темные глаза, такие же ямочки на щеках, такой же прямой носик. Она даже губки покусывала в точности как ее мать! Я месяцами просил у Господа прощения за те слова, что вырвались у меня в приступе отчаяния.
Когда Миранде исполнился годик, я услышал, что овцы у Витторе все подохли и он ушел в солдаты. Я подумал, что отцу, наверное, очень одиноко. Самое время отвезти ему Миранду — его первую внучку. Он будет рад ее увидеть.
Я стер себе ноги до кровавых волдырей, пока шел к отцовскому дому, и проклинал себя за то, что затеял это путешествие. Но когда наконец я увидел его сгорбленную фигуру, сидящую на солнышке (он стал таким маленьким!), меня захлестнул прилив нежности. Держа Миранду на руках, я подбежал к нему с криком:
— Babbo! Это я, Уго!
В первый миг он меня не узнал, поскольку глаза у него сильно ослабели, но когда я приблизился и до него дошло, кто перед ним стоит, он обругал меня за то, что я не проведал его раньше. Опять я был виноват!
Ему было голодно, холодно, и у него почти не было денег.
— А где Витторе? — спросил я, притворившись, что ничего не знаю.
— Он сражается за венецианцев, — с гордостью ответил отец. — У него под началом сотни солдат!
— Тот, кто назначил Витторе командиром, просто дурак, — откликнулся я.
— Ты завидуешь! — крикнул отец. — Он заслужил эту честь и прославил имя ди Фонте! Он станет кондотьером.
Мне хотелось сказать: «Ты, глупый осел! Ты сам виноват, что так влип. Витторе разорил тебя, и ты прекрасно это знаешь. Но тебе, видите ли, хочется думать, что он — армейский капитан. А пошел ты!»
Вслух я этого не сказал. Я вообще ничего не хотел говорить. Я надеялся, что он обрадуется мне, возьмет на руки свою единственную внучку, поцелует ее и ущипнет за щечку, как другие дедушки. Я хотел, чтобы он показал Миранду своим соседям и заявил, что это самый прекрасный ребенок на свете…
Не тут-то было. Он посмотрел на нее и хмыкнул:
— Девчонка!