Славные ребята

Фор Люси

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

 

Глава первая

— Дарлинг! Нет, нет, не снимайте перчаток! Мы еще не вошли в дом.

Мадемуазель и Доротея возвращались с прогулки в Булонском лесу и как раз проходили мимо сторожки привратника. Гувернантка даже нарочно ускорила шаги, потому что ее маленькая воспитанница имела малопохвальную склонность болтать с прислугой.

Перед домом лежал мощеный двор, в середине которого шла дорога, выложенная плитами поменьше, по обе стороны ее торчали тумбы, соединенные между собой тяжелыми черными цепями.

На крыльце гувернантку с девочкой встретил старик метрдотель.

Отель Демезонов, огромное строение, без претензий на какой-нибудь определенный стиль, был построен в конце прошлого века семейством госпожи Демезон, урожденной Эдвиг де Ла Сер. Колоннаду приделали попозже, чтобы, по словам владельцев, «походило на Белый дом», но, откровенно говоря, никакого сходства не получилось. Впрочем, отель производил впечатление величественное, хотя и слегка пошловатое, но в целом выглядел скорее благопристойно. Вечером дом подсвечивался прожекторами, искусно размещенными во дворе, и пятна света и тени эффектно ложились на фасад. Правда, злые языки утверждали, что во всей этой роскоши все-таки чувствуется что-то купеческое, но основные владельцы с полным правом могли гордиться своим дворянским «де», той самой частицей, с которой, к великой своей досаде, пришлось после брака расстаться Эдвиг.

Первое время она еще не теряла надежды, что из новой ее фамилии можно будет выкроить это самое «де». Фамилия Демезон вполне это позволяла. Но муж ничего и слышать не желал. Такое с ним бывало — упрется без всякой причины в каком-нибудь второстепенном вопросе. Раз он родился Демезоном в одно слово, так Демезоном в одно слово и умрет. Будучи от природы человеком одновременно скромным и гордым, он не слишком-то разбирался в таких тонкостях. Из Политехнического училища он вышел пятым и вынес оттуда вкус к пунктуальности, любовь к деталям, что создавало ему, к великому его удовольствию, известный престиж в глазах родни. Но престиж этот ценился только в его семейном кругу и не мог даже равняться с престижем де Ла Серов. Впрочем, Эдвиг и Шарлю Демезонам не представлялось случая вступать в споры ни по поводу злополучной дворянской приставки, ни вообще по какому-либо другому поводу, поскольку супруги не разговаривали добрых двенадцать лет. Хоть и жили они под одним кровом, их вряд ли можно было бы назвать супружеской четой.

Особняк был трехэтажным, не считая антресолей, где ютилась прислуга, та самая прислуга, которая, по едкому замечанию Эдвиг, вообще скоро перестанет работать, ссылаясь на новые «возмутительные» законы.

В нижнем этаже по фасаду шли парадные комнаты. Две гостиные, кабинет, музыкальный салон занимали одно крыло. В другом помещались: столовая, буфетная, кухня и различные службы. Себе Эдвиг оставила ту часть нижнего этажа, что выходила окнами в сад. Получилась как бы отдельная квартирка, правда, всего в несколько комнат, но зато просторных, обставленных с изысканным вкусом, что особенно подчеркивала прочая меблировка особняка, которая так и не изменилась со времен его первых владельцев. Эдвиг считала, что это, так сказать, ее святой долг. Недаром же она родилась в семье, где каждое поколение подымалось одной иерархической ступенькой выше, значит, и она тоже обязана положить свой камень в стены дедовского дома. Правда, не обошлось без специального декоратора, но ни о нем, ни о его помощи никогда не упоминалось. Ведь заплатила же она ему? Значит, они квиты. Она искренне считала, что все дело в ее личных талантах, и весьма ими гордилась.

Второй этаж отвели детям. Там свободно можно было разместить если не коллеж, то, во всяком случае, несколько семей. А занимали все это помещение только трое: Ален, Доротея и их гувернантка. В последнее же время, после того как старший, Ален, ушел из семьи, там осталось всего двое. Доротея с гувернанткой совсем затерялись в этих хоромах, не слишком приспособленных для нужд ребенка. К великому ужасу мадемуазель, отец разрешил дочке использовать не по назначению этот блестящий паркет, и, несмотря на свои двенадцать лет, Доротея носилась по комнатам на роликах, на автомобильчике с яркими фарами, даже на самокате. Кроме того, раз в месяц ей позволяли приглашать своих друзей — причем в неограниченном количестве.

На третьем этаже жил господин Демезон и его матушка. Каждый занимал свое крыло. Но на разделявшей оба крыла лестничной площадке шла непрерывная ходьба и вечерами, и даже поздней ночью.

Конечно, было бы куда естественней поселить детей в третьем этаже и таким образом освободить для взрослых роскошные апартаменты второго. Но предположить это — значило бы недооценить силу воли и независимость господина Демезона. Он желал быть начисто отрезанным от супруги; поселись он во втором этаже, он мучился бы от этой непозволительной близости.

Так оно и шло в течение десяти с лишним лет.

Сразу же после свадьбы между мужем и женой — которые добровольно соединили свои жизни для радости и горя, — воцарилась ненависть. Поначалу ненависть безмолвная, удобная, ненависть людей светских. Если уж говорить начистоту, ненависть, которая в известном смысле сродни любви. В иные минуты оба эти чувства порой сливаются в одно. Выпадали вечера, когда Шарль искренне считал, что влюблен в жену. А если он верил… На самом же деле она импонировала ему своей красотой, суровостью, нескрываемым к нему презрением. И когда он брал ее, ему чудилось, будто он некий сверхчеловек, поваливший богиню. Даже холодность ее привлекала. Если бы Эдвиг захотела, возможно, между ними и установилось бы согласие, близость, но она этого не хотела. Ее ненависти требовалась каждодневная пища.

Зато приемы, которые они время от времени устраивали, равно как и воспитание сына, не давали никаких поводов для споров.

Более того, Демезоны иной раз решались на рискованный шаг. Ведь попытались же они установить демократические контакты между их Аленом и сыном привратника. Предполагалось, что дружба, отвечающая требованиям хорошего тона, избавит Алена от скуки одиночества. Жозеф приходил к ним играть, учился вместе с Аленом, и его даже сажали с господскими детьми за стол. Эдвиг охотно поверяла друзьям, что все-таки пошла на этот рискованный шаг. Детская дружба, особенно дорогая Алену, крепла с каждым днем, но ей пришел конец, когда привратнику надоело выслушивать критические замечания собственного сына, воротившего нос от их скромной пищи и недовольного обслугой в их домике. Привратник попросил аудиенции у господина Демезона и разъяснил последнему, что, хотя дружба с барчуком великая для них честь, но мальчишка дерет нос и он, отец, отнюдь не желает, чтобы ребенок, которого ждет скромное существование, привыкал к подобной роскоши. По правде-то говоря, он был не так уж убежден, что его сынка действительно ждет такое скромное существование, но не собирался терпеть, чтобы пащенок — пусть даже собственная его кровь и плоть — глядел на него свысока. Скоро все забылось. Страдал один лишь Ален, огорченный тем, что нынче ему запрещается то, что еще вчера всячески поощрялось.

Через шесть лет после брака родилась дочь. Супружеское согласие, видимо, упрочилось. Теперь чету Демезонов видели там, где положено видеть: в театрах, на концертах и вернисажах.

Так могло бы идти и дальше: ведь сколько супружеских пар вполне довольствуется такой видимостью близости…

Будничный ход этой жизни, где на поверхности ничего не происходит, был в один прекрасный день нарушен госпожой Демезон-старшей — в девичестве Жанна Лалуа. В приливе злобы, она полунамеками высказала правду, отлично известную всем главным участникам драмы. Но когда эта правда была ни с того ни с сего выражена словами — причем злобными, — и без того непрочное супружеское равновесие разлетелось в прах.

Вот о чем шла речь:

Лет двадцать назад, вернее, чуть меньше двадцати, заботливые друзья из тех, кто желает счастья другим, вбили себе в голову выдать Эдвиг замуж. Она только улыбалась и отказывала всем претендентам: свобода казалась ей милее супружеских уз. И все-таки в один прекрасный день она вдруг переменила мнение и согласилась выйти за Шарля Демезона, молодого человека, не имевшего, правда, крупного состояния, единственным богатством которого было блестящее будущее, что подтверждало начало его карьеры. Лично Эдвиг де Ла Сер не слишком интересовали материальные вопросы. И тем легче ей было разыгрывать роль бескорыстия, что ее родители, деревенские дворянчики, уже давно обосновавшиеся в столице, сумели приумножить свои капиталы, и без того довольно крупные. Откровенно говоря, это обстоятельство не помешало бы иной девице мечтать об округлении капиталов, но Эдвиг была не из таких. Во всяком случае, — тогда не из таких.

Мадемуазель де Ла Сер была красива, считала себя интеллектуалкой, человеком высокой культуры, что было отчасти и справедливо, особенно в той среде, где она вращалась.

Щеголяя своей интеллектуальной независимостью, — которую она путала с распущенностью, — Эдвиг проводила ночи в Сен-Жермен-де-Пре, что давало ей прекрасный повод поболтать о Сартре. Да и впрямь она не раз его там встречала.

Эта бурная духовная жизнь закончилась тем, что через несколько месяцев Эдвиг, к великому своему горю, обнаружила, что беременна.

Сделать аборт? Об этом и речи быть не могло, она ведь верующая. В действительности же она боялась, но скрывала это даже от самой себя: в пятидесятых годах такое не легко сходило с рук. Выйти за виновника несчастья? Да, но как решиться на мезальянс? Какой-то музыкантишка из ночного ресторана! Быть девушкой-матерью казалось ей более заманчиво, тут есть хотя бы шик. Однако она сообразила, что подвергать родителей такому унижению будет жестоко с ее стороны.

Оставался единственный выход: сочетаться браком с кем-нибудь вообще. Чего-чего, а женихов было предостаточно.

Так-то и появилась на свет чета Демезон, а через несколько месяцев — Ален.

Эдвиг была достаточно честной, чтобы при первой же встрече с Шарлем не признаться в своем положении. А он достаточно простодушным, чтобы не сообщить об этом своей матушке. Но при таком приданом можно было согласиться и на ребенка. Имя настоящего отца никогда не упоминалось. Так было решено с общего согласия, и договор свято соблюдался.

Шарль привязался к ребенку; когда родилась Доротея, он настоял, чтобы ее крестным отцом стал Ален. Все, что могло способствовать укреплению семейных уз, Шарль считал полезным. Мало-помалу прошлое стушевалось, и можно было надеяться, что в будущем воцарится более или менее прочное согласие.

Гроза разразилась как-то утром за первым завтраком. Обычно семья собиралась для этой трапезы в одной из комнат нижнего этажа, именуемой «малой столовой». Эдвиг, по обыкновению, запаздывала, а Ален заупрямился и не желал идти учиться прежде, чем не поцелует маму. Госпожа Демезон, в девичестве Жанна Лалуа, взорвалась:

— Экая шлюха!

Шарль выразительно взглянул на мать и с беспокойством оглянулся на мальчика. А тот совсем разошелся, топал ножонками и вопил:

— Не пойду! Сначала маму поцелую.

Гувернантка ждала в холле.

Вот тут-то бабушка окончательно сорвалась с цепи. Словно вызов, бросила она фразу, хотя годами сдерживалась, но почему, почему именно эти слова вырвались как раз в эту минуту, в присутствии ребенка?

— Хоть бы знать, кто его отец… Эта шлюха никогда о нем словом не обмолвилась. Купила себе за деньги мужа и рада!

Тут и вошла Эдвиг. Она все слышала.

Непоправимое свершилось.

Ален бросился к матери, расцеловал ее, потом спокойно и тихо отправился за мадемуазель.

Если он и не понял бабушкиных намеков, он никогда ни у кого не спросил — что означали ее слова. Поэтому все с легким сердцем решили, что он вообще ничего не слышал. Слова эти ничего для него не означали, во всяком случае ничего доступного его детскому пониманию. Но тем не менее эта фраза врезалась ему в память, и с каждым годом она все больше высветлялась, так что однажды и не осталось ни одного темного уголка. Именно в этот день — без объяснений и без денег — он покинул родительский дом. Ему только что исполнилось восемнадцать.

Ну а взрослые? Для них эта злосчастная фраза не открыла ничего нового; просто на какой-то миг направила луч прожектора на всем известные факты. А жизнь с тех пор стала окончательно непереносимой, как для тех заключенных, которых день и ночь держат под ослепительно яркой лампой.

Пока царило молчание, как-то еще можно было мириться с этими фактами. Или делать вид, что ты ничего не знаешь, или что ты все забыл. Истину пробудили к жизни произнесенные вслух слова. Истину унизительную, как в отношении себя, так и в отношении других. Ложь еще как-то помогала найти форму совместного существования, но истина, выраженная в слове, сделала его невозможным.

Через несколько месяцев после разыгравшейся сцены Эдвиг потребовала развода. Получить вновь свободу, воспитывать детей, не зная материальных забот — ведь особняк в Нейи останется, надо полагать, ей, — что может быть завиднее такой участи. Но Шарль рассудил иначе. Он наотрез отказался от сенсационного развода до совершеннолетия Доротеи. А ведь Доротея еще только-только появилась на свет! Шарль — этот предусмотрительный отец — утверждал, что для девушки развод родителей — прямое бедствие. Он еще верил в то, что на таких детей неодобрительно смотрит свет. А вот о том, какой моральный ущерб наносят тем же самым детям семейные раздоры, он и не подумал.

Он потребовал только одного, чтобы после громового удара, вызванного его же матушкой, весь уклад жизни в их доме переменился. Отныне любое общение с Эдвиг, даже словесное, стало ему непереносимым. Вот тогда-то между ними и залегло молчание.

«Скажи маме… Спросите мадам… Хочешь видеть Эдвиг?» Только такие фразы и можно было от него услышать. Однако к обеду сходилась вся семья. Долгое время Ален и Доротея считали, что так оно и полагается в хороших домах; в их детских головенках смешались понятия аристократизма и богатства. Но когда дети стали кое в чем разбираться, их охотно просветила прислуга.

Когда супруги Демезон принимали у себя или отправлялись на званый вечер, им требовалась известная изворотливость, чтобы продержаться на теперешнем уровне отношений, но с годами они понаторели и в этом искусстве.

Заказывая себе меха, кольца или платья, во время бесконечных вечеров в Опере, где Эдвиг считала нужным появляться, она любила поговорить о потерянном времени: еще столько лет отделяют ее от того блаженного дня, когда она наконец обретет свободу.

Вполне можно понять, какой удар был нанесен Шарлю вспышкой, от которой не смогла удержаться его матушка. Бывало, в иные вечера ему удавалось убедить себя, что он был по-настоящему влюблен в Эдвиг и женился на ней, «хотя она и была беременна», забывая, что именно «потому, что она была беременна», она согласилась на их брак, в ее глазах не слишком-то блестящий. Муж, по ее мнению, не принадлежал даже к числу тех, что числят себя интеллектуалами.

Шарль не желал признавать, что единственной их связью с Эдвиг была ненависть, и безропотно выносил дерзости и презрение жены вплоть до того дня, когда все разлетелось после легкого толчка. Его податливая до этого события воля тут уж взяла верх. Позже, когда Ален исчез, он был буквально сражен, а главное опечален тем, чего никак не мог взять в толк — такой легкий, такой одаренный ребенок… Бабушка и здесь нашла случай вставить словечко: «Кровь, она всегда скажется! Успокойся, в конце концов ведь это не твой сын».

Вопреки суровым мерам, принятым в отношении Эдвиг, Шарль как-то даже забыл — силою воли или просто забыл, коль скоро результат получился один, — что сын не его. Для него существовали лишь следствия, а не причины. И тут снова матушка постаралась спустить его с небес. Неизвестно, в кого уродился Ален… Но Шарль привык любить сына и беспокоился о нем.

А Эдвиг, когда сын ушел, никого не предупредив, из дома, Эдвиг очень огорчилась. Впрочем, после событий 1968 года разве мы не вправе ждать от молодежи самого худшего? И она пришла к выводу, что бунт в конце концов — это довольно мило. Ей нравилось на светских приемах распространяться на эту тему.

Считалось хорошим тоном провозглашать свободу и в то же время утирать слезы, потому что «одно дело одобрять в принципе, но когда речь идет о собственном сыне…» Она все понимала, со всем смирилась. Кругом восхищались ее мужеством, широтой взглядов. В сущности, роль матери, которой приходится выбирать между любовью к сыну и идеалом, очень ей шла. Она играла ее превосходно и с каждым днем все больше совершенствовалась; а тем временем госпожа Демезон-старшая, ворча, поносила «сына какого-то музыкантишки» и требовала, чтобы никто не смел и пальцем тронуть ее обожаемую внучку Доротею.

Такова была семья Алена, прах которой он с гневом отряхнул с ног своих.

 

Глава вторая

Рассеянно глядя на витрины, за которыми были выставлены безделушки, именуемые «местными», Марк без толку болтался по холлу, пока наконец его не перехватил какой-то словоохотливый американец, вообще-то, видно, славный малый. Обычно Марк остерегался таких знакомств, но сегодня даже обрадовался. Вполне нормальный тип. Марк уже успел забыть, что такие существуют. Человек ездил по делам, а разделавшись с делами, решил махнуть в Катманду и дать себе передышку, поболтаться здесь двое суток на свободе. И притом совсем один. Словом, нечто самое банальное. Вот это-то и подействовало на Марка успокоительно. Американец старался не пропустить ни одного исторического памятника и, не выпуская из рук путеводителя, все спрашивал советов и объяснений у Марка, в каменной уверенности, что французы по части культуры дадут всем сто очков вперед, а также свято веря в их непогрешимый инстинкт, позволяющий с первого взгляда отличать произведение искусства от подделки.

Сначала Марк держался настороже, но потом его совсем покорил этот сорокалетний дядюшка, рыжеватый, доверчиво улыбающийся, который, подходя к кассе, беззаботно вытаскивал из кармана весьма внушительную пачку долларов.

— Зовите меня просто Ник, — предложил он уже через десять минут и, подхватив Марка под руку, пригласил его распить бутылочку. А после двух стаканов виски потребовал, чтобы «его новый дружок» пообедал с ним, рассчитывая во всех подробностях рассказать свою биографию. В качестве друга Марк уже удостоился чести полюбоваться фотографиями супруги, деток, собак и ранчо. Поначалу Марк отказался от предложенных ему на вечер развлечений, но когда от безделья решил уже согласиться, в бар вошел Ален.

Увидев Марка в обществе какого-то незнакомца, он явно удивился и растерялся и, когда Марк окликнул его, сделал вид, что уходит.

— Вы ко мне?

— Да… но… то есть…

Тут вмешался Ник:

— Присядьте с нами. Что будем пить?

Ален и не подумал присесть, на лице его застыло высокомерно-замкнутое выражение.

— Спасибо, не пью.

Марк решил, что сама судьба посылает ему счастливый случай.

— К сожалению, мне нужно идти…

Американца как будто подменили.

— Не смею настаивать… Если у вас свидание… Перенесем на завтра.

В голосе его определенно звучал холодок.

— До свидания… Спасибо за виски.

Проходя через бар бок о бок с Аленом, Марк чувствовал, даже спиной чувствовал, провожавший его неодобрительный взгляд Ника.

Когда они пересекли холл, Марк бросил свысока:

— Ну?

— Что ну?

— Ну, чего тебе надо?

Какого черта он так грубит этому несчастному Алену, который, в сущности, спас его от скучнейшего ужина?

— Ничего не надо. — Очевидно, его задел тон Марка. — Просто пришел к вам с поручением. — И уже более уверенным голосом добавил: — Вам вовсе не обязательно было тащиться за мной.

— Да брось ты… какое поручение?

— А вот какое, сейчас я видел Надин.

— Где видел?

По какому праву он допрашивает мальчишку, словно инквизитор.

— Неважно где. — И пожал плечами. — Короче, она заходила в отель. Ваше любопытство удовлетворено?

— Ну и что же? А поручение?

— Она поручила мне узнать, не придете ли вы к ней нынче вечером ужинать, и велела, чтобы я вас привел.

Марк стоял в нерешительности. Ален добавил:

— Конечно, если вам неохота… или если вы предпочитаете ехать без меня… я-то могу к ней в любой другой вечер прийти.

Поехать к Надин, а почему бы и нет? Ведь всего пять минут назад он чуть было не сел ужинать с этим незнакомым американцем. Марк не переносил одиночества, особенно за столом. Одно он отлично понимал, какая, в сущности, гадость предпочесть любого сотрапезника, даже зануду, честному одиночеству с глазу на глаз с самим собой. Но одно дело понимать, другое поступать…

Взять с собой Алена? Конечно, взять. Совершенно ни к чему хамить мальчишке.

— Ладно, согласен. Позвонить ей?

— Не нужно, она просила позвонить только в том случае, если мы не приедем.

«Здорово уверена в себе…» Однако Марк сдержался и не докончил мысли.

— Решено… Едем!

— Она ждет нас к девяти, а ехать туда всего час.

— Верно, верно, а сейчас только семь. Здесь так рано темнеет, что трудно сообразить… Хочешь, покатаемся по городу?

— По-моему, лучше сразу поехать к ней и остановиться где-нибудь по дороге. Я хорошо знаю здешние окрестности… Но понятно, если вы предпочитаете мотаться по городу… впрочем, последнее слово за вами.

Марк приглядывался к длинной фигуре Алена, к тонкому, нежному лицу, которое даже сейчас, при общей его запущенности, не потеряло своей привлекательности. Светлые, совсем еще ребяческие глаза временами излучали какую-то удивительную нежность. А как изящны все его повадки, хотя бы эта манера вызывающе вскидывать голову. Марк невольно твердил про себя избитые слова, которые вдруг вспомнились ему, но они как нельзя лучше подходили к этому мальчику: «заблудшее дитя». Да, да, Ален был именно таким — несчастным заблудшим ребенком. Колючим, молчаливо замкнувшимся в чувстве собственного достоинства, такого ничего не стоит задеть. Нет, просто глупо отрицать силу его обаяния. Может быть, как раз молодость и не дала еще проявиться его мужскому началу? Поистине он — существо неопределенного пола, но до чего же привлекательное. Марка вполне устраивало это определение.

— Пойду за машиной.

В глазах Алена зажегся странный огонек.

— А вам интересно у них обедать?

— Н-да… пожалуй, не так уж интересно, но и не так уж неприятно.

К чему выставлять напоказ свои слабости, свое отвращение к ресторанным залам, где сидишь один? Никто не дождется от него такого признания. И тем более Ален.

— Я-то лично предпочитаю быть вдвоем. И, по-моему, вам тоже приятнее обедать вдвоем с Надин или вдвоем со мной. Хотя меня вы даже не пригласили, — добавил он со смехом.

— Остается еще одна комбинация: Надин и ты, без меня.

— Нет уж, увольте.

— Почему?

— Потому что нам вдвоем с ней делать нечего. Слишком мы хорошо друг друга знаем или недостаточно хорошо, и мы знаем также, что на этой точке и замерзли. Нам нечего открыть друг другу, нам все друг о друге известно. Так что неинтересно. А самое главное, у нас еще впереди есть время… уйма времени… слишком много времени… А вы, вы ведь скоро уедете.

На самом ли деле или это только почудилось Марку, что в голосе Алена прозвучали грустные нотки?

— Кстати, когда вы уезжаете?

— Дня через два-три.

— Ах, так…

На сей раз ошибиться было нельзя, в голосе действительно слышалось разочарование.

— И вы в Париж вернетесь?

— Само собой… А ты?

— Вообразите, и я тоже… Только не знаю когда. Не исключено, что поступлю по примеру Матье. Он вам объяснил. И речи быть не может, чтобы возвращаться так же, как приехал сюда, — Подумав, он добавил: — Для меня это еще сложнее… потому что…

— Почему?

— Не почему.

— Поверь, я не хочу быть нескромным, но если я могу хоть в чем-то…

— Вы ничего не можете… ни вы, никто на свете не может. Моя личная трудность — это наша семья, ну, словом, то, что семьей называется. А у Матье семья не такая. Ему много легче. У них зарабатывать деньги — это в порядке вещей. И кроме того, он не окончательно порвал. Говорит, не хватило мужества. И кто знает, может, он и прав?

— Если ты вернешься в Париж, мы с тобой увидимся.

Ален сразу как-то напрягся.

— Было бы странно…

— Почему странно? Так же, как и здесь…

— В Париже все будет иначе. И для вас и для меня. Здесь мы живем вне времени, в стороне от установленных ценностей. А в Париже вы и разговаривать не станете с каким-то бродягой. А я ведь в известной мере настоящий бродяга.

Марк улыбнулся.

— Бродяга… это уж ты чересчур.

— Сотни бродяг богаче меня и лучше меня живут. Так или иначе, у них больше потребностей, и они не считают нужным их подавлять или контролировать.

— Ладно, ладно… Допустим… Но почему это ты так уверен, что, вернувшись в Париж, я сразу же напялю вместе со старым пиджаком все те предрассудки, от которых здесь вроде бы избавился. Это уж чистое мальчишество.

— Нет, не мальчишество, а правда. По крайней мере для огромного большинства.

— Ну и что?

— Как что? Каждый вновь займет свое место, погрузится в свои заботы, дела, соответственно своему возрасту.

— Возможно, ты и прав.

Марк вел машину не торопясь, дорога была каменистая, спешить им было некуда, и они могли спокойно говорить.

— Если вы свернете вправо, прямо за поворотом можно будет оставить машину. И мы немного побродим.

При лунном свете расстилавшееся перед ними плато, казалось, не имело ни конца ни края и лишь вдали его окаймляла цепь гор с размытыми вершинами. От деревьев на каменистую почву падали широкие пятна тени, временами поблескивавшие.

— Какой дьявольский пейзаж…

— Да, я так и знал, что вы почувствуете, сами вы вряд ли сумели бы его обнаружить. — И лукаво добавил: — Надо знать, не так-то легко быть посвященным.

— Весьма тебе благодарен за это посвящение.

Помолчав, Марк проговорил:

— А тебе временами не надоедают все эти эстетические восторги, вся эта пустота? Неужели ты удовлетворен такой жизнью ото дня ко дню, без планов и в какой-то мере даже без будущего? — И так как Ален не ответил, Марк закончил: — К тому же ничему не учась.

Следовало бы уточнить: «Зря теряя время», но он сдержался. Еще немного, и он заговорит тоном классного наставника. Нет, не так-то легко отодрать от себя застывшие представления. А он ведь считает себя «передовым». Да бросьте! Он, конечно, за реформы — но только на бумаге.

Ален даже не пытался скрыть свое изумление.

— Ничему не учась… Да как вы можете так говорить? Я здесь научился, если хотите знать, множеству вещей. Научился существовать. Опыт одиночества — тяжкий опыт. Опыт общины — тоже не легче. И еще научился отрешаться от всего, жить ничем, без ничего… А разве это не важно?

Когда он снова заговорил, его слова прозвучали скорее как вызов, чем как признание.

— Особенно для мальчика, которому в детстве разрешалось играть в песочек только в перчатках! — Он посмотрел на свои руки. — И не разрешалось в Булонском лесу заговаривать с незнакомыми детьми… — Он спросил задумчиво, но не без гордости: — Разве я не преуспел, как, по-вашему?

Тут пришел черед задуматься Марку: если хорошенько разобраться, не лишен ли он идеалов, не говоря уж о простом мужестве.

«Дорожу своей хорошо налаженной жизнью, приличным заработком — особенно если учесть расходы, — дорожу своими чемоданами английской кожи, ручкой с вечным золотым пером. Фетишист. Именно фетишист. И к тому же еще кичусь различными предрассудками, отвергаю любые опыты, кроме самых поверхностных, — вот каков я, должно быть, в глазах и Алена и Надин. И почему это вечное неприятие? Легче всего ссылаться на семью, детей. Да что там! Хоть бы быть искренним с самим собой. А все прочее — пустые отговорки. Моя жизнь — сплошное бегство. От обязанностей, от горя. Сыновья уже совсем взрослые и, должно быть, презирают меня не меньше, чем Ален. Еще бы, буржуа-склеротик, вообразивший себя свободным, малый неплохой, но погубивший свою жизнь. Ради комфорта. Короче, просто-напросто трус. И эта вечная оглядка на прошлое. Жалкий тип, не принимающий великих сдвигов, происходящих в мире. Неудачник! Вот оно единственно применимое ко мне определение. Иногда, правда, удается видеть вещи в их истинном свете».

— Что это вы сегодня такой молчаливый, даже странно.

— Прости, пожалуйста, я задумался… заплутался в лабиринте мыслей, если только так можно выразиться.

— Судя по выражению вашего лица, не такие уж веселые у вас мысли.

— Правильно, какое уж тут веселье… да и жизнь, как тебе известно, тоже не всегда веселая.

— Сама жизнь нет, все зависит от того, как на нее глядеть. Можно ржать надо всем, отказываться принимать всерьез даже собственную свою личность. Право же, самые несчастные не всегда самые грустные.

— Возможно…

— А вы все-таки чудной человек…

— Чем же это?

— А тем, что ставите разные вопросы, и вид у вас при этом… Однако в жизни вы хорошо устроились: жена, дети, профессия. Словом, все, что требуется.

— И тем не менее «все» — это не так-то просто.

Ален пристально поглядел на Марка. Нет сомнения, что для него до сих пор взрослые — это взрослые. И он, очевидно, размышляет, почему это они вечно лезут из кожи вон, чтобы стать другими.

— Ну так вот, сейчас я возвращаюсь в город, а вы пойдете к Надин без меня.

Марк запротестовал было.

— Да, да, так надо…

— Что за капризы такие? С чего это ты вдруг?

— Сам не знаю, но чувствую, что так будет лучше. Вдвоем всегда легче. А когда трое, разговор получается идиотский. Пойдем к машине, а то опоздаете.

— Но как же ты вернешься в город?

Ален расхохотался совсем по-детски. Марк впервые слышал его смех и был приятно поражен.

— Неужели, по-вашему, меня еще беспокоят такие пустяки. Ей-богу, чудак-человек! Проедет же грузовик, повозка, а то, как знать, может, и легковая машина. Я из Парижа удрал, не зная, на чем сюда доберусь, и тут вдруг стану волноваться, как доеду до Катманду. Все-таки забавный вы!

— Поступай как знаешь, — сухо ответил Марк. — В конце концов это твое дело.

— Если ночью вы встретите меня на дороге, разве вы меня не подхватите?

Они подошли к автомобилю.

— Значит, решено, ты не поедешь?

— Не поеду, поверьте, так будет лучше. — Он улыбнулся: — И поторопитесь, а то к девяти не поспеете. Нельзя же заставлять дам ждать, — насмешливо добавил он.

Марк окончательно не знал, что и думать, — это смесь иронии и серьезности, высокомерия, а подчас и прямой вульгарности.

Он завел мотор.

Высокий силуэт уже поглотили сумерки.

«Хоть бы он не простудился, хоть бы ему машина попалась». И если бы Марк отдавал себе отчет во всей нелепости происшедшего, он все равно волновался бы не меньше.

— Вы один?

Марк так и не понял, чего больше в ее тоне — разочарования или радости.

— Как видите! — произнес он наигранно весело.

С чего это он станет отчитываться, рассказывать, как они выехали вместе и как потом мальчишка вдруг передумал и удрал. А может, это загодя расставленная ловушка? Заманили его в капкан — почему бы и нет? Но кто же из них зачинщик? Надин? Ален?

Впрочем, не так-то уж существенно: сегодня эти люди его интересуют, а через неделю он о них и думать забудет. В этом одна из главных прелестей путешествия: тому, что кажется сегодня важным, суждено раствориться, и возрождается оно в ином, новом качестве на следующем «этапе» пути.

В длинном платье из прозрачного газа, напоминавшем и индийское сари и модное на Западе платье, Надин с высоко уложенным затейливым пучком уже не казалась молоденькой дикаркой, и была бы вполне уместна на своей родимой Парк-авеню, а то и в романском замке в качестве хозяйки, принимающей к обеду гостей. Рядом с ней Марк в пуловере выглядел деревенским увальнем. Но просить извинения за свой туалет было бы еще глупее.

— Виски?

— Спасибо, я уже выпил стаканчик.

Она рассмеялась.

— Ну, второй — это не страшно. По-моему, вы такую нагрузку выдержите. Зато я буду пить не одна. Вот чего я как раз боюсь. Когда случается пить в одиночестве, я тут же решаю, что я алкоголичка. А это не так-то приятно.

— Выходит, алкоголик это тот, кто пьет в одиночестве?

— Совершенно верно. И такое определение алкоголизма ничуть не хуже других.

— Как-то об этом не думал.

— Пить в одиночку — значит хотеть пить, значит признать свое поражение… В компании можно сослаться на то, что тебя, мол, уговорили… Разница существенная.

— Возможно, вы и правы. Пью за существенную разницу. — Он поднял стакан, который подала ему Надин. — Я лично пью только в компании. Хотя, откровенно говоря, ал коголя не терплю. Опьянение, видите ли, это своего рода замена.

Надин беспокойно поглядывала на дом.

— Простите, но я должна на минутку уйти, распорядиться…

— Может, я пришел слишком рано?

— Да что вы, напротив, я вас ждала, но при здешней прислуге за всем приходится следить самой.

Она ушла.

Вдруг Марк представил себе Дельфину в Катманду.

«Как бы она здесь себя вела? Как бы все воспринимала? Алена? Надин? Я привык считаться с ее суждениями, и, пожалуй, так всегда бывало… Ну, а сейчас? То и дело приходится пересматривать то, что с незапамятных времен представлялось мне незыблемым, даже священным. Да, да, докатился даже до того, что начинаю подумывать, все ли у нас с Дельфиной шло именно так, как мне казалось. Можно или нет в нашем личном случае говорить об общности? Что я знаю об ее идеале? Да и есть ли он у нее? Задумался ли я хоть раз о смысле ее жизни? О ее потаенных желаниях? Мы об этом даже никогда не говорили. И счастлива ли она?»

Ему стало стыдно. Все двадцать лет он не задавал себе такого вопроса. А все потому, что она была веселая, казалась всем довольной. Но разве не пыталась она завести с ним серьезный разговор? Поразмыслив, он вспомнил, что в иные вечера… Но он тогда слушал ее вполуха. Он терпеть не мог рассуждений на отвлеченные основополагающие темы, потому что всякий раз они приводили к вопросу о смерти. «Глупо говорить о том, с чем ничего нельзя поделать». И в то же время он отказывался числить себя в ряду тех, кто смертен. Он просто отклонял такие вопросы. Зачем зря тратить силы, когда им можно найти лучшее применение. Он вспомнил прежнюю Дельфину… Ту провинциальную мещаночку, какой она была, когда он ее встретил впервые. Хорошенькая, это бесспорно, чуточку неловкая, наивная, и порой взгляд ее был вопросительный, но Марку удалось быстро превратить его в восхищенный.

«Не умела одеваться: впрочем, тогда она многое не умела. Теперь она вполне элегантная дама, но в Париже это достигается легко, особенно когда не слишком стеснен в расходах. Так ли уж она с тех пор переменилась? Разве не взяла она на себя, и притом добровольно, роль вещи, необходимой в моей жизни? Спору нет, вещь прелестная, но все-таки вещь. И никогда она не пыталась выразить себя, заняться чем-нибудь, кроме дома».

Ему даже подумалось, что она как была, так и осталась мещаночкой, конформисткой без воображения, без тяги к подлинной свободе. Когда его уже начала мучить совесть, явилась Надин.

— Простите… Но эти туземцы ужасно тупые… Впрочем, вряд ли вас интересуют такие мелочи.

Они сидели вдвоем на террасе. Дом по-прежнему выглядел необитаемым. Марк надеялся, что они не станут ужинать на свежем воздухе, температура для этого была мало подходящая. Но Надин в дом не приглашала и, видимо, была чем-то озабочена. Марк охотно смотался бы, не будь это прямой невежливостью; он заскучал, а главное, ему хотелось поразмышлять о своем, о Дельфине, которая внезапно заполнила все его помыслы. Конечно, за все эти годы у него было время подумать о ней по-настоящему. Но сейчас ему вдруг показалось, что откладывать больше нельзя. Пусть даже он не может объяснить себе этого толком, что ж тут такого?

Внезапно дом осветился. Словно витрина магазина в сочельник. В столовой был накрыт стол красного дерева. Серебро, розовые свечи. Это праздничное убранство казалось чудом. И вскоре появилась Эльсенер, всклокоченная, спотыкающаяся. Теперь понятно, почему Надин так нервничала.

— A-а, вот он гость, из-за которого ты так суетишься, милая? Он, по-моему, даже не приготовился к такому торжеству… К чему же переворачивать весь дом вверх ногами?

— Эльсенер, ну прошу тебя…

— О чем это ты? Разве ты ему не сообщила, что я заядлая наркоманка? Тогда зачем напускать такую таинственность? — Потом, обернувшись к Марку, проговорила: — Верно ведь? Поскольку мне известно, что мы с вами не в Нью-Йорке и, к счастью, не в Вашингтоне. Но уж такова моя племянница, не умеет пользоваться жизнью. Впрочем, никогда не умела…

— Вы говорите по-французски без малейшего акцента.

— Единственно, что осталось от хорошего воспитания…

Она воздела руки к небу.

— Зато здесь я многому научилась. И самому главному. Значит, мальчик не пришел? Как же его звать? Ах, да, Ален… ужасные капризули эти мальчишки. По-моему, они меня побаиваются.

Ее резкий короткий смешок неприятно поразил Марка.

— Какой прекрасный вечер! И какой прекрасный дом! В таком безлюдье — просто настоящее чудо!

Это единственное, что ему удалось выдавить из себя.

— Уж таковы мы, американки. Два-три второстепенных достоинства. Скажи, Надин, скоро подадут? — Потом снова обратилась к Марку: — Серебро, посуда… все в порядке. Но я отнюдь не уверена, что еда будет на высоте. И хотя малютка старается изо всех сил, все-таки не слишком обольщайтесь заранее.

Слуга в национальном костюме распахнул стеклянные двери, ведущие в столовую, и подошел к хозяйке. Надин махнула ему рукой, как бы говоря, что все в порядке. И все трое поднялись с места.

 

Глава третья

И хотя Марк проснулся рядом с Эльсенер, он так никогда и не узнал, каким чудом его занесло к ней в постель.

Когда он открыл глаза, она уже успела причесаться, чуть подмазаться. В элегантном розовом утреннем туалете, свежая, отдохнувшая, она казалась дочерью той дамы, с которой Марк ужинал накануне, или по крайней мере ее младшей сестрой. Закинув руки за голову, она насмешливо глядела на Марка. Тут только он заметил, что лежит совсем голый.

— Не расстраивайтесь, Марк, и ничего не говорите. Просто забудьте. Успокойтесь, это ни к чему никого не обязывает! Совершенно безобидный случай!

Он не сразу осознал то, что про себя именовал «размерами катастрофы». Ситуация была ясна, увы, слишком ясна, что еще подчеркивал тон Эльсенер.

Почему вдруг в эту минуту перед ним возникло лицо Алена? И сразу его заслонило другое лицо — лицо Надин. Неужели же он обязан отдавать отчет в своих действиях этому тощему парнишке или этой вечно трепещущей незнакомой даме?

Не стоит даже думать об этом; остается единственный выход — бежать. И как можно скорее. Немыслимо выдержать тяжесть их взглядов, а то и насмешки.

Мало-помалу всплывали воспоминания об этой ночи, воспоминания раздерганные… С чего все началось… полный провал памяти. Как они очутились здесь, где находятся сейчас? Огромное облако тени прикрыло весь промежуток времени между концом ужина и этой смятой постелью, на которую он сейчас тупо взирал. И нет никакой возможности высветлить эти этапы. И, конечно же, потому, что он сознательно отгонял прочь слишком четкие картины. Ведь предчувствовал же он, что ему готовится западня. Но тогда он другой западни опасался. Наркотики? Нет, голова была свежая, и чувствовал он себя отлично, во всяком случае физически отлично. Порча? Он упорно искал причины, готов был принять любую, кроме одной, — что в объятия Эльсенер его бросило желание. Ибо он овладел ею, достаточно посмотреть на торжествующий вид его «жертвы».

Его провели… Да, да, вот оно объяснение. Единственное приемлемое. В ответе ли он? Нет. Значит, его просто провели? Безусловно. Лишь постепенно в памяти всплывали кое-какие маневры его партнерши, вспомнилось даже, что он не остался к ним равнодушен. Ночь была темная… но не в том дело. Магия слов… и не без того тоже. Но слова были лишь подстрекательством, уже пройденным этапом. Значит, ясно, порча…

Эльсенер встала с постели.

— Что тебе подать на завтрак — кофе, как у французов, или хороший бифштекс, как у нас?

Еще чего! Он должен пить кофе в этой спальне?

Она догадалась о его терзаниях.

— Успокойся, будем завтракать на террасе. И по-американски, если ты не возражаешь.

Он по-прежнему не произнес ни слова, даже рукой не пошевелил. Не может же он вечно валяться здесь, как какая-то идиотская мумия; но о чем говорить с этой незнакомой женщиной после мимолетной близости, вернее, галлюцинации?

— А теперь одевайся, твои вещи в ванной.

Каким чудом их туда занесло… вот этого уж ему наверняка не вспомнить. Необъяснимая потеря памяти.

Она рассмеялась.

— Пока ты спал, я здесь немножко прибрала. Незачем тебе видеть, в каком беспорядке была спальня.

Сказав это, она чмокнула его в нос и потащила за руку с постели.

— Давай быстрее, я есть хочу.

Неуклюжий в своей наготе, он тщетно искал уголка, где бы спрятаться, или хотя бы куска материи, чтобы прикрыться. Он чувствовал, что смешон до ужаса.

А главное — никак не удавалось справиться с этой чертовой немотой.

К счастью, Эльсенер упорхнула из спальни. И он тут же кинулся под душ.

Наконец он выбрался на террасу. Эльсенер с наигранно жизнерадостным видом уписывала яичницу с беконом.

— Простите, я вас не дождалась.

— Да, пожалуйста. — И хмуро добавил: — А в чем я должен и должен ли просить у вас прощения?..

Она расхохоталась; казалось, каждое слово Марка вызывало у нее смех.

— Господи, до чего же смешной! Надеюсь, вы хоть проголодались?

— Если можно, я охотно выпил бы чашку крепкого кофе.

— Конечно, можно. А еще что?

— Больше ничего… Пока ничего.

— Как угодно.

Он огляделся. Нет сомнения, они одни в доме. Ясно, заговор. Раз это так, то он попался… Какое все-таки облегчение, что тех двоих здесь нет. Так все сойдет проще. Он немедленно уедет. Но перед отъездом он обязан сказать хоть что-то. Из памяти выскочили все слова. Как если бы он затерялся в чужой стране, языка которой не знал.

— Какое чудесное утро!

Это все, что ему удалось выдавить из себя, и то с трудом.

— Да, но скоро начнется жара.

— Поэтому мне лучше уехать…

Он допил кофе.

Эльсенер поморщилась.

— Конечно, если вы так торопитесь…

— То есть?

— Значит, вам здесь надоело. Не пойму почему. Но если вы хотите уехать, я вас не задерживаю.

Право же, он ведет себя как последний хам.

— Эльсенер…

— Да?

— Мне хотелось бы снова с вами увидеться.

Слова эти произнес кто-то другой. Только не он, не Марк.

— Это зависит… Я вас не гоню.

Нежность? Ирония?

— Что это в конце концов с вами? Подумаешь, катастрофа!

Еще немножко, и он бы заревел.

— Да кто говорит о катастрофе?!! Напротив, я счастлив.

Опять за него говорит кто-то другой!

По вашему виду этого не скажешь!

— Ну, по виду… по-моему, было бы просто неприлично сидеть с горделивой физиономией…

Эта женщина дьяволица, наверняка дьяволица. Он поднялся, обошел кресло, на котором она сидела, нагнулся, поцеловал ее в шею.

Нет, конечно же, не он, а кто-то другой.

— Марк, вы прелесть… И вели себя как прелесть.

Он покраснел, словно школьник. Откровенно говоря, он был бы не прочь послушать ее рассказ об их ночи. Но спрашивать об этом было неловко, особенно здесь, на террасе, при ярком свете. В иных условиях, возможно… Сейчас возбудителем было любопытство.

Они вернулись в спальню. На сей раз Марк удовольствовался самым простым объяснением.

Но и через два часа, садясь в машину, Марк знал не больше, чем накануне. В глубине души он не отвергал даже возможности приворотного зелья. Все эти козни были ему столь чужды, что он не мог провести рубеж между вымыслом и правдой.

«Во всяком случае, приворотное зелье или нет, пора покидать Катманду. Я и так здесь засиделся. Приеду в отель, тут же справлюсь, когда вылетает ближайший самолет, закажу билет, на худой конец в любом направлении. Главное — заказать».

В отеле его поджидал недобрый сюрприз. В холле он увидел Надин, рассеянно листавшую журнал. Два пустых стакана, пепельница полная окурков, и смятая пачка сигарет — все говорило, что сидит она здесь уже давно.

При виде Марка она принужденно улыбнулась.

— Добрый день.

— Добрый день.

Стоя перед ней, он снова почувствовал себя в дурацком положении. Безусловно, эти женщины — дьяволицы. Ну и что с того? Важно выйти с достоинством из этой ситуации.

Надин указала на кресло рядом с собой.

— Садитесь и выпьем чего-нибудь.

Никак он не мог привыкнуть к ее властному тону.

— Тогда пойдем лучше в бар.

В это время дня в бар почти никто не заглядывал.

— Как вам угодно.

В голосе ее прозвучала бесконечная усталость. Сразу пропала куда-то напористость, ураган сменился легким ветерком…

Марку даже стало ее жаль. Поэтому он первым прервал тягостное, чреватое угрозами молчание, он вовсе не собирался выступить в роли преступника перед неким судилищем, измышленным собственной фантазией.

— Так вот, очевидно, завтра я уезжаю.

— Как так? Но ведь вы рассчитывали побыть здесь подольше.

— Нет… я просто ждал билета на самолет.

Во она не отставала:

— Я думала, вы задержитесь здесь по делам еще на некоторое время.

— Вовсе нет.

— Значит, вы нас бросаете…

— Бросаю?

Слова ее прозвучали как крик утопающего.

— Ох, я отлично понимаю, что говорю глупости. Еще бы. Такая неразбериха…

— Какая неразбериха?

— Эльсенер… Я…

— Но ведь и вы тоже не навек останетесь здесь.

— Здесь ли, там ли. Разница невелика! Ведь вожу-то я с места на место самое себя.

— В конце концов, Надин, вы молоды, красивы.

— Возможно, но спали-то вы с ней, а не со мной!

Чуть ли не крик ярости. Ошеломленный Марк поглядел на Надин. Сцена ревности… Ей-богу, ни в жизнь не угадаешь, что через минуту учинят эти дамочки!

Она продолжала тоном ниже, улыбаясь вымученной улыбкой:

— Должно быть, мы вам кажемся нелепыми, и вы совершенно правы… Две сумасшедшие бабы — вот как вы будете вспоминать о нас через несколько дней.

— Поверьте, я не понимаю…

— А чего тут понимать? Эльсенер сыграла с вами крупную игру, и вы поддались.

Он рискнул робко спросить:

— А много я вчера выпил?

Надин удивленно взглянула на него.

— Нет. А почему вы спрашиваете?

— Да так, думал…

Не будет же он, в самом деле, выпытывать у нее, почему он провел ночь с другой.

Но незаданный вопрос, очевидно, дошел до сознания Надин, потому что она улыбнулась уже гораздо непринужденнее.

— Вы потому спрашиваете… Вы решили, что она вас напоила… Почему бы тогда ей и наркотиков вам не дать? Нет, дорогой, нет, вы были в полном порядке, когда я от вас ушла. И весьма предприимчивы. Во всяком случае, в отношении Эльсенер. Вот я и предпочла скрыться. Обаяние этой женщины неотразимо для мужчин.

— Совершенно верно.

— Я лично считаю, что она так любит любовь, что в ее присутствии невозможно остаться равнодушным. Между телами сразу устанавливается некое сообщество…

— Любопытная мысль… Именно любопытная.

— А чем именно?

— Тем, что вы воспринимаете плотское влечение, независимое от духа.

— Знаете, это не по моей части. Но я наблюдаю за Эльсенер. Редко кто может против нее устоять, хотя в иные дни она просто развалина.

— А вы?

— Что я?

— Ну, вы… По-моему, вы тоже не из святых.

— Смотря по тому, как понимать слово святость.

— Простите, если я был нескромен…

— Нескромен… Мне нечего скрывать, коль скоро я ничем не владею. Я пустая. Я открою вам свою тайну всего в трех словах. Завтра вы уезжаете, значит, вас как бы уже не существует. Мы с вами никогда не увидимся. И вот они эти три слова, составляющие мою тайну: одиночество, невроз, фригидность. Слова до того уж банальные, что и надеяться-то не на что. У многих такая же участь, только не все себе в этом признаются. Между мной и ими единственная разница: я ни на что не закрываю глаза.

Она встала.

— Ну, прощайте…

— Неужели мы так вот расстанемся?

— Как так? Вы, очевидно, рассчитываете заполнить мою жизнь, научить меня любви. И вдобавок еще сделать объектом психоанализа. Программа обширная, особенно если учесть, что самолет улетает завтра.

— Ей-богу, Надин, вы хоть кого обескуражите.

— Просто я реалистка.

И она исчезла в проеме двери.

Марк поднялся к себе в номер. Тысячи вопросов теснились в голове. И в первую очередь, можно ли рассматривать эти признаки явно заразительного желания как некий недуг? В какой-то мере можно. Конечно, он выпил лишнего, но ведь он привычный, и его уменье не пьянеть вошло чуть ли не в легенду.

Нет, дело тут в ином — он просто поддался заразе чужого желания.

А Надин? Как ни ломал он голову, он не мог понять, зачем она сюда приходила, потому что беседа их была несомненной импровизацией; он был твердо убежден, что любая ее фраза сама срывалась с губ. Но если хорошенько вдуматься, какое это имеет значение? Единственно, что действительно надо сделать, это как можно скорее удрать из Катманду, из этого города, от его мальчишек, — неважно, наркоманы они или нет; от его дамочек, пускай они истеричны или фригидны; от его приключений, в которых он запутался как дурак. Добраться до родимой земли, где он появился на свет божий; там он мирно будет ждать наступления старости и смерти. Но в том-то и беда, что все пойдет теперь иначе. Он был в этом уверен. Отныне он знал, что существует вселенная, где все — и желания, и радости, и горе — совсем другое. Не то чтобы он никогда об этом не слыхал, но, только когда сам окунулся в эту жизнь, понял, что новая реальность — непреложный факт. Катманду наградил его сомнениями, и сомнения эти навечно останутся при нем, мало того — они ставят под вопрос все его почти пятидесятилетнее благополучное существование. Он как бы приобрел второе зрение, и от этого уже не удастся отделаться; все его критерии и суждения не будут впредь столь категоричными, столь непреклонными. Все это необратимо. И тут он бессилен. Общество, брак, семья, деньги… «Владеть» — бессмысленное понятие, коль скоро тобою самим всегда что-нибудь владеет. Нужно хорошенько подумать. Пройденный путь вдруг показался ему необъятно огромным. Всего несколько чуть ли не случайных слов — и все изменилось. Он уже не позволял себе смелых сопоставлений, неожиданных гипотез. Одно лишь чудо может спасти его от этой душевной сумятицы, раз он готов восхищаться тем, что отвергал еще накануне.

Быть свободным… Сбросить все путы… Оставить все Дельфине, сыновьям. Но и их тоже оставить. Зарабатывать себе на жизнь поденным трудом… или вообще не зарабатывать. Ганди, воздержание, вот он, смысл жизни… или смерти. Ален… искушение в облике Алена.

Марку плохо спалось эту ночь. Сны? Кошмары? В Катманду почему-то приезжает Дельфина. Без предупреждения. С тремя сыновьями. И начинается какой-то хоровод с участием Алена, Матье и всех прочих.

Проснулся он весь разбитый. Надо кончать. А все это не так-то просто.

Вернуться в Париж… Но есть и иное решение: в Париж не возвращаться. Зачем нужны связи, которые прочно держат вас на приколе? Привычки, чувства, все их можно заменить иными. Покончить с этой безумной гонкой… в никуда. Отныне у него будет цель. Перед ним откроется новая молодость с новыми своими требованиями. Если человека внезапно осенила вера, его, очевидно, ждут также и искушения. И кто осмелится сказать, что это, мол, шуточки?.. Его призвание — создать себе идеал, посвятить себя служению этому идеалу. Он напишет Дельфине, объяснит ей, что его зовет иная жизнь: она поймет, смирится.

Он уже шагнул было к письменному столу, но решил посидеть, подумать. Чтобы избежать недомолвок, в которых потом придется раскаиваться. Не может же он вот так с маху изменить весь строй своей жизни, особенно сейчас, когда его смяло, несет куда-то, или хотя бы наметить дальнейшие пути. Прежде чем пуститься на великую авантюру, надо написать письмо поубедительнее. И главное, чтобы не получилось, будто его толкают на этот шаг низменные, мелкие или вульгарные побуждения. Чтобы не оставалось никаких недомолвок. Надо растолковать родным существам, что в его жизнь вошло нечто новое — воображение и дух. Слишком долго он не знал элементарных форм действия. Он отвергает это общество компьютеров, где любому грозит опасность, отвергает это запрограммированное чьей-то неведомой волей существование. Отныне он принимает иррациональное, теперь оно будет его заслоном, его спасением. Молодые раньше его разглядели ловушку… По крайней мере те, которых считают отщепенцами.

Прожить почти полвека и не оставить ни уголка для воображения! Даже не догадываться, что рассуждающий разум просто великолепная мистификация. Ему стало стыдно. Он убьет этих лжебогов, коим верно служил доныне, а ведь они и привели его к теперешнему его состоянию посредственности, которую он сейчас не желает принимать.

Все скоро переменится, если он будет упорно следовать по новому пути. Упорно, страстно… Его путь… Остается только одно — окончательно этот путь определить.

 

Глава четвертая

Он позвонил Надин: «Не могу же я так с ней расстаться»… Но верил ли он сам в этот предлог?

Услышав его голос, она ничуть не удивилась. Чувствовалось, что ей это безразлично. Однако тут же предложила:

— Приезжайте обедать.

Приглашение было сделано почти машинально, светским тоном.

— Спасибо, давайте лучше пообедаем у меня в отеле.

— Боитесь встретиться с Эльсенер? — Она продолжала, и он догадался, что она улыбается. — Я одна… Если это, конечно, может вас успокоить.

— Мне нечего беспокоиться.

— Ладно, не сердитесь. Я не из упрямых. Буду к восьми.

Так снова встретились два чужака.

А потом за обедом Надин вдруг разговорилась.

Марк не был даже особенно уверен, что обращается она именно к нему. Она говорила потому, что не могла не говорить, как не могут не бродить лунатики. И смотрела на него, его не видя.

— Я еще не рассказала вам, Марк, ничего о том, как жила раньше…

Верно, не говорила, но какое это имеет значение?

— Я и без того мог заметить.

Профессиональная любезность.

— Не перебивайте меня. Впрочем, вы вообще ничего не замечаете. Так вот, я была замужем.

Казалось, каждое слово вызывало в ее памяти картину прошлого.

— Замужем… Но у меня не могло быть детей. Муж не придавал бы этому никакого значения, если бы я сама не считала свою неспособность рожать чуть ли не небесной карой. Я чувствовала, что проклята. И муж тоже потерял покой, потому что считал, что успех — это добродетель. Я и замуж-то выходила только для того, чтобы народить кучу детей. Во всяком случае, я начала в это верить, когда убедилась в своей неполноценности. Мой муж был красивый, очаровательный человек и к тому же легкий. А вдобавок и очень богатый. Все женщины по нем с ума сходили. Кроме его собственной жены. Я вообще не любила мужчин… но поняла это только много позже.

Помолчав, она спросила:

— Ну, что скажете?

— Я слушаю, вы же сами не велели вас перебивать.

— Только не подумайте, что меня влекло к женщинам.

— Я и не думаю.

В голосе его прозвучала нескрываемая насмешка.

— Я имею в виду — активно не влекло. Может, у меня и были какие-то не проявившиеся скрытые желания, но не в этом суть…

И впрямь не в этом. Марк воздержался и не высказал своего мнения вслух.

— До замужества у меня был любовник. Одно время мне даже казалось, что я его люблю. На самом-то деле все было иначе. У него была жена, к которой меня безумно влекло; очевидно, сходясь с ним, я как-то пыталась приблизиться к ней. Не смея открыться ей, я отдалась ему. С ее, кстати, согласия, потому что она видела меня насквозь, лучше, чем я сама себя видела, и веселилась от души, ожидая эпилога… которого не последовало. Все это так по-детски, так горестно.

— И верно, достаточно горестно.

— Потом я вышла замуж, как вам уже говорила, и вскоре осознала свою женскую неполноценность. Как-то, уж не помню в какой книге или журнале, я прочла, что женщине дано выбирать только между двумя путями: материнством и проституцией… Поскольку один путь был мне закрыт, оставался второй. Но к этому я призвания не чувствовала…

— Слава богу!

— Мало-помалу, я, к великому своему удивлению, начала ненавидеть мужа, который считал, что жизнь при всех обстоятельствах легка, и отнюдь не разделял моих тревог, напротив, высмеивал их.

— Бедненькая Надин!

Она продолжала, видимо, совсем забыв о своем собеседнике.

— И вдруг он умер. Скоропостижно, без всяких предысторий. Умер как и жил. С улыбкой на губах. Ему только что исполнилось сорок. В первые минуты меня охватило чувство несказанного облегчения: я свободна! Но почему, почему? Муж был против любого принуждения и в отношении себя самого и в отношении других. И очень скоро на смену этой мимолетной радости пришло раскаяние. Да, признаюсь, я чувствовала себя виноватой в его смерти. Разве я в какой-то мере не желала ее? Я казалась себе преступницей, словно сама собственными руками убила мужа. Понимаете?

— Н-да… словом… понимаю…

Обед подходил к концу, но Марк побоялся прервать свою собеседницу.

А Надин снова заговорила:

— Я создала о себе самой слишком высокое представление, которое не допускало ничего низменного. Я могла принимать себя только как некое совершенное существо. Долгое время это ощущение собственного превосходства было единственным моим сокровищем. И я его утратила.

— Вы в этом уверены?

— Да, уверена… Знаю. Еще в ранней юности я считала, что отмечена особой печатью. Девушкой я любила одерживать победы, привыкла к триумфам. Я даже ощущала, что кровь как-то иначе обращалась в моих жилах. Мне почему-то казалось, будто она струится быстрее что ли, чем у всех прочих смертных, будто она ярче, краснее, богаче.

«При первой встрече Надин меня взволновала. А сейчас хватит ее историй. Когда она замолчит, нужно мне вставить какое-нибудь замечание или нет?»

— Я вас слушаю…

— Я никогда не знала удовлетворения. Для меня никогда не было ничего законченного. Я всегда надеялась на большее. Каждый день, я подолгу рассматривала в зеркале свое лицо: не проступил ли на нем за ночь какой-нибудь порок? И если проступил, то надо как можно быстрее сделать так, чтобы он исчез. И всякий раз я заново сводила знакомство с этой незнакомкой и требовала, чтобы она всякий раз была совсем новой, великолепной. Я рассматривала свое тело, изучала движения. Я смотрела на женщину, отражавшуюся в зеркале, как на кого-то чужого, за кем требуется непрерывно следить.

Надин вздохнула:

— Вот вам и все!

«Где сейчас Дельфина? Конечно, в постели. Ворочается, протягивает руку и ощущает ладонью холодную гладкую поверхность простыни.

Скоро встанут мальчики, и в ванной с шумом будет литься вода, а за завтраком начнутся крики. Каждый боится опоздать к началу занятий и каждый старается первым схватить кофейник.

Ох, до чего же хорошо, по-настоящему здорово, так успокаивает. Иной раз бывает, что одного из мальчиков недостает на утренней перекличке, он приходит чуть попозже, развязный, с трубкой в зубах, с газетой под мышкой, и нам приходится делать вид, что мы верим, будто он поднялся раньше других и бегал за газетой в киоск, так ему не терпелось узнать последние новости.

В такие дни Дельфина останавливает меня в передней, когда я надеваю пальто, и шепчет мне, брезгливо кривя губы, но, в сущности, гордясь сыном: „Как по-твоему, пахнет от него женщиной?“

Примерная супруга, трое сыновей в полном здравии там, на берегах Сены, а я сижу здесь и слушаю болтовню чужих людей.

Там меня любят, и все там мое: и люди и вещи. Начиная с Никола де Сталь, съевшего все наши сбережения за один час, и кончая таксой, до того шкодливой, что и не перечесть, чего она только не натворила.

А я сижу здесь, в Катманду, и болтаю с Надин».

— Вы, должно быть, очень себя любите?

— Нет, не люблю. И обычно ничего никому не рассказываю. Меня и без того упрекают, что я скрытная. Я ни разу не согласилась пойти к психоаналитику после смерти мужа. Вы, Марк, первый, кому я доверилась, я вам уже об этом говорила. В известной степени вы никто. Вы завтра уезжаете. А я буду только знать, что где-то там, в другой части света, вы существуете со всеми моими тайнами. Шкатулка, брошенная на дно океана…

— Простите, но пока я еще жив.

— Да, но не для меня.

К двери, как раз за спиной Надин, была приделана ручка в виде медной кисти руки, и с нее-то Марк не спускал глаз.

Почему ему должна быть интереснее биография этой самовлюбленной дамочки, чем дверная ручка, на диво сработанная умелым мастером. Чтобы открыть дверь, нужно нажать на это кольцо, зажатое в медной пятерне — сначала поднять, потом опустить, ручка куда занимательнее и заслуживает куда больше внимания, чем человеческое существо, обреченное на скорое исчезновение, даже не пожив по-настоящему.

Почему она выбрала себе в поверенные именно его, Марка? Чем уж он так заслужил доверие Надин? Но вряд ли она сама может объяснить, чем; он для нее уже не существует, раз завтра улетает. В глазах Надин он был просто стеной, и об эту стену разбивались ее слова, которые, как она надеялась, облегчат ей душу. Она говорит — «шкатулка», он — «стена». Словом, в обоих случаях не человек, а вещь.

Поскорее увидеть Дельфину. Для нее он по крайней мере человек. Она любит его такого, каков он есть, а не того, каким он представляется в ее глазах.

«Когда я собирался уезжать, Дельфина решила подыскать себе какую-нибудь работу. „Мальчики выросли, во мне уже не нуждаются“, сказала она. А я… как отнесся я к ее словам? Вместо ответа что-то буркнул. Но ведь в этом желании работать должен, видимо, быть свой смысл. Восполнить пробел? Вполне вероятно. А сейчас я сижу и слушаю незнакомых женщин. А свою жену не выслушал. Что это — закон? Может, и у других супружеских пар — то же самое?»

— А если я не уеду?

Надин даже вздрогнула, так испугали ее эти слова.

— Не нужно так говорить. Это нечестно с вашей стороны. Зачем тогда вы уверяли…

— Но может же человек переменить мнение.

Ясно, шутит.

Она ответила ему тоже шутливо:

— Уж не чары ли Эльсенер…

— Почему бы и нет? Кто знает, что нас влечет, что отталкивает? Омерзение — конечно, к Эльсенер это не относится, — уродство может действовать так же, как и красота. По крайней мере на некоторых. Где она — норма? Поди знай…

— Ну ладно, уезжаете вы или нет… Прощайте.

Она поднялась.

Марк не собирался ее удерживать, проводил до подъезда отеля, потом вернулся в ресторан уплатить по счету.

Когда он проходил через холл, к нему приблизился портье.

— Мсье, вы справлялись о самолете.

— Поговорим завтра, я еще окончательно не решил.

— Но там только одно место есть… Я обещал дать ответ нынче вечером.

— Ничего не поделаешь, откажитесь. Возьмем на другой рейс…

— Следующий рейс будет только послезавтра.

— Ничего не поделаешь…

— Значит, аннулировать заказ?

До чего назойливый малый. Видно было, что ему до чертиков не хочется отказываться от места на самолете, добытого, видимо, с трудом.

— Да, аннулируйте.

— Хорошо, мсье. Это наверняка?

— Вполне.

Следовало бы уточнить. Но ведь он сам еще не знает… ничего еще окончательно не решил. Марк уже шагнул было к лифту, но тут портье снова окликнул его.

— Мсье!

— Да?

— Молодой человек здесь.

— Какой молодой человек?

— Ну, вы знаете… тот ваш знакомый.

«Этого еще только недоставало. Должно быть, явился тоже исповедаться передо мной. Лучше уж сразу открыть врачебный кабинет по психоанализу.

А моя личная жизнь! Хочешь не хочешь, а как-нибудь придется повнимательнее в ней разобраться. Сделать выбор. Не могу же я находиться в состоянии вечной нерешительности. Я ведь не мальчик. Только вот в чем загвоздка, для того чтобы существовать, мне необходимо, чтобы кто-то на меня глядел, хотя бы даже недоброжелательно. Чтобы ощущать полноту жизни, мне нужны слова. Лучше признать сразу: я человек слабый. Сильные не оглядываются на других, это же факт».

Навстречу Марку взволнованно шагнул Ален, робкий, даже какой-то неловкий.

— Уже поздно, а я вас беспокою…

— Да нет, пустяки… Что случилось?

— Я звонил в Париж… к своим… Я давно об этом подумывал.

Звонил так звонил, Марку-то что до этого?

— Говорил с мамой, а потом с младшей сестренкой. Ей сегодня исполнилось тринадцать. Но я-то позвонил совсем случайно именно в этот день. Если бы вы спросили, когда день ее рождения, я бы не ответил. И все-таки это не случайно.

— Они рады были?

Он тут же поставил себя на место родителей.

— Мама сказала, чтобы я немедленно возвращался домой, чтобы дал им свой адрес, и они вышлют мне денег. Доротея, та только одно твердила: «Когда вернешься? Без тебя в доме ужасно скучно стало». Чувствуете разницу: с одной стороны власть, которая тут же берет свои права, а с другой — нежность, призыв.

— А ваш отец? Как он к этому отнесся?

Почему-то сейчас он не мог говорить Алену «ты».

— Ну, мой отец, как вы выражаетесь…

— Что, его не было дома?

— Нет, был, но я не хочу о нем говорить.

— Почему же?

— Во-первых, он мне не отец. Правда, он меня воспитал, но, по-моему, просто из чувства долга.

— О чем это вы?

— Я дитя любви, неужели не поняли? Заметьте, что само по себе это не так уж плохо, но все-таки как-то неприятно не знать, какая физиономия у твоего родного папаши… Ломаешь себе голову, и все зря.

— Это вам ваша мать рассказала?

— Еще чего… если бы вы ее знали… Мать была беременна. По моему мнению, здесь ничего позорного нет, наоборот, но тот, должно быть, ее бросил… При таком характере, как у нее, — не удивительно, что тот тип смылся. А так как ей не хватило мужества скрыть или взять на себя последствия своей «ошибки» — кажется, это так называется, — она вышла за первого попавшегося зануду, который согласился идти к венцу. Было ему что известно или нет, я не знаю. Как всегда и везде, вопрос был улажен с помощью монеты. Таким образом, я, еще не появившись на свет божий, был продан или куплен. Словом, стал объектом торговой сделки.

— Откуда вы это узнали? И так ли еще это на самом деле. Надо сначала убедиться…

— Головоломка была решена путем умозаключения.

— … убедиться в том, что это правда. Обычно все это очень непросто.

— Такова истина, и это моя истина. Обе они совпадают. А папаша Демезон может хоть загнуться, плакать о нем не собираюсь.

— Какой папаша Демезон?

— Да так называемый мой отец, тот, кто дал мне свое имя.

— Зачем же так говорить о человеке, который вас вырастил, даже если он вам и не родной отец?

Ален пожал плечами.

— Ага! Классовая и возрастная солидарность, считайте как хотите.

Помолчав, Марк снова заговорил:

— И вы вернетесь?

— Подумывал. К чему скрывать, я разволновался, услышав голос мамы, но именно это-то и отбило у меня всякую охоту возвращаться домой. Заранее знаю, как все будет: пир по поводу возвращения блудного сына, потом нравоучения, завинчивание гаек и полное молчание… Покорно благодарю. Вот разве только чтобы спасти Доротею, пока они ее еще окончательно не испортили.

— Не надо преувеличивать!

— Если даже закрывать глаза на опасность, она все равно никуда не денется. Вот теперь все время твердят о загрязнении атмосферы. А в загрязнение человеческого «я» вы, значит, не верите? Здесь мы живем сообща, не желаем ничем владеть, никого уничтожать. Не сумасшедшие ли мы в самом деле, счастья мы не ищем. И ищем мы только возможности не делать зла, не отягощать свою совесть. А главное не иметь чистой совести, наделав зла. Хотим быть честными.

— Но при случае вы и поворовываете.

— Да, воруем, но только вещи… Мы этого не скрываем, это же пустяки, зато мы никогда не лжем, а это самое, самое основное…

— Вы как-то мне сами сказали, что не отличаете ложь от правды.

— Я говорил о вашей так называемой правде, а она сплошное надувательство, утаивание, но вам этого не понять, вы утратили чувство реального. В вашем мире дети…

— Это и ваш мир тоже.

— Нет, я ушел от него. В вашем мире детей считают неодушевленными предметами. Иногда их балуют, но они лишены возможности выразить себя, сделать выбор. Все им навязывается.

— А куда вас доведет ваша здешняя жизнь?

— Там увидим, впереди еще много времени.

«Что правда, то правда, впереди у него еще много времени. А у меня нет. Я обязан принять решение. Лететь завтра или нет?»

Если бы Марк хотел быть искренним с самим собой, он признал бы, что по-настоящему не думает об отъезде. Играет с самим собой в прятки. Обыкновенная комедия. А ведь сейчас время ему отсчитано уже скупо.

Трагедия в том, что родился он в тот самый день, когда мир зашатался. Теперь-то он понимал, что его вечность уже почата. Начинаешь считать… да, да, подсчитывать годы, которые осталось прожить и при этом непременно еще сохранять оптимизм.

Иной раз он отдавался на волю этого наваждения, с каким-то неслыханным ожесточением копался в нем. Привыкнув издавна считать будущее неким сокровищем, которого ничто не может коснуться, он приучил себя наглядно представлять разрушительную работу дней, не без удовольствия срывая каждое утро, словно совершая некий тайный обряд, листок календаря, явно всученный ему злым гением. Марк, в обыденной жизни сторонившийся всяческих «знамений», теперь именно ими питал свою манию разрушения. Он верил, что эти «знамения» подчинены некоей закономерности: просто законы эти пока еще не сформулированы, даже не открыты.

«Остаться на несколько дней в Катманду… Под каким-нибудь предлогом… По отношению к шефу это не важно. А вот по отношению к Дельфине… Вот тут-то и начинается подлинная трудность. Она меня ждет, считает дни. Уже целых двадцать лет. Лгать? Отчитываться, оправдываться?.. Это в мои-то годы. Нет, не выдержу. Но как же иначе… объяснить? Ведь для выражения самых различных чувств употребляют одни и те же слова. Рассказать о Надин… Об Алене, который похож на собственный портрет, написанный талантливым художником…

Ален, в его поведении нет фальшивых нот… как и в языке. Объяснить все это Дельфине, не оскорбив ее, не нарушив общепринятых условностей. И шефу тоже. Почему бы и нет? Каждый из них, безусловно, поймет маленькую частицу правды, если только хорошо рассказать. И каждый поймет именно свою частицу. Если я должен остаться, я должен пойти на ложь. Вынужден пойти на ложь».

Ален заговорил, оторвав Марка от его мыслей, вернув в Катманду.

— А вы действительно не уедете завтра?

— Нет, пока еще подожду.

Вот оно — слово произнесено.

И опять-таки Марк не жил, а смотрел как бы со стороны на свою жизнь; странное явление — постепенное раздвоение личности. Остаться… не то, чтобы он этого хотел. Просто не мог уехать… вот так… сразу. Увозя, как вор, все их тайны.

 

Глава пятая

— Мам, ну готова?

— Сейчас приду… начинайте без меня.

— Ни за что на свете. Будем ждать тебя все трое.

Встали навытяжку, по стойке «смирно».

За дверью раздался хохот.

— Не дурите… а то как бы гренки не подгорели.

Дельфина в ярко-лимонной пижаме пригладила волосы и только потом вышла из спальни.

— Теперь понятно, почему ты так долго морочила нам голову, — бросил старший.

— И не зря морочила! — подхватил средний.

А третий только восхищенно присвистнул.

— Не понимаю, почему вы не можете без меня напиться кофе, пьете же всегда.

— Папа уехал, значит, теперь ты наша, и мы обращаемся с тобой, как с дамой. Надеюсь, ты нас за это упрекать не станешь? Сама учила нас быть вежливыми… И все такое прочее.

— Конечно, учила.

— Когда ты под властью супруга, это другое дело, тогда ты не наша.

— Короче говоря, я сменила одного тихого мужа на трех тиранов.

— Ну если ты так смотришь… — возразил старший.

— В каком-то смысле это верно, мадам Дельфина, — уточнил самый младший.

Столик для завтрака подтянули к окну.

— Туман все никак не рассеется, значит, будет ясно.

— Будем надеяться… — Помолчав, Дельфина спросила: — Кто сегодня придет ко второму завтраку?

— Никто, — хором ответили Дени с Давидом.

— Может… — пробормотал старший Даниэль.

Двое младших запротестовали:

— Не смей приходить к завтраку, только маму побеспокоишь. Она решит, что обязана сидеть дома, а ты сам знаешь, что сидеть дома ей неохота.

Дельфина обернулась к Даниэлю:

— Если, дорогой, ты хочешь позавтракать дома…

— Нет, нет, и речи быть не может.

— А кто обедает?

— Никто. Даже ты не будешь дома обедать. Мы решили тебя пригласить. Нашли чудесное бистро. Ты прямо обомлеешь. А ты хоть свободна сегодня?

— Для вас всегда.

— Так только говорится…

— И вы меня приглашаете? Или приглашаете для того, чтобы я вас пригласила?

Давид возмущенно взглянул на мать.

— За кого это ты нас принимаешь? Мы тебя по-настоящему приглашаем… но только там более уместны джинсы, чем норка. Ну как, идет, а?

— Еще бы…

Она уже видела, как входит в бистро с этими тремя гигантами.

— Заметано. Итак, будь готова к половине девятого… Сможешь?

— Конечно, смогу.

«Особенно, если нечего делать дома», — подумала она, как говорится на театре «про себя».

За разговором незаметно опустели тарелки.

Мальчики поднялись.

— Ну ладно, до вечера.

Проходя мимо Дельфины, каждый по очереди наклонился поцеловать ее и шепнуть что-нибудь нежное.

Почти тут же хлопнула входная дверь и через несколько минут дверца лифта.

«Ну вот! До вечера все равно нечего делать, но зря я жалуюсь».

Дельфина вернулась в спальню и растянулась в том самом шезлонге, где на ее глазах, тогда еще молодой девушки, отдыхала покойная мать. А теперь в нем отдыхает она, Дельфина. Стоит над этим задуматься.

Разве в юности не осуждала она сурово мать, которая, по-видимому, свыклась с вечным ничегонеделанием? А она-то сама сейчас? Разве не лежит перед ней бесконечно длинный день, свободный от всяких обязательств? Правда, пока еще это почти исключение. День, когда ей нечего делать, а ведь когда-то давно об этом столько мечталось. Трое непоседливых мальчишек, которых нужно было кормить, одевать, учить. А денег не хватало. Иной раз приходилось туго. Мальчики подросли, положение Марка улучшилось. А потом после смерти ее родителей в дом пришел достаток. Дельфина была потрясена. Мучительно было мириться с тем, что такое страшное событие устроило их благополучие, все их дела. Это никак не соответствовало ее представлению о ходе вещей. Долгое время она вообще не касалась этих денег. Но проходили дни и нельзя же вечно строить из себя дурочку. Тем не менее она решила не трогать основной капитал, оставить его полностью сыновьям.

Старший Даниэль, она была в этом убеждена, отнесется к деньгам с должным уважением. Этот уже и сейчас буржуа, а буржуа уважает деньги. Такой не сожжет пятидесятифранковую бумажку, чтобы пустить пыль в глаза приятелям, так как в этой бумажке для него заключены символы: труд, пот человеческий. Так раньше относились к хлебу. Подобно Дельфине, Даниэль вел счет деньгам. Расходовал умеренно, сообразно своим средствам, — ни скупости, ни расточительства.

Зато два других мальчика совсем иные. Малыш, хорош малыш, настоящий гигант, назовем его лучше младший, Давид ищет отвлечения. Но разве каждый из нас его не ищет? Одни в наркотиках — это легко, другие в науке, литературе или искусстве. Есть еще магия, амулеты, игра. Для Давида это, возможно, поэзия… А вот Дени она знала хуже. Про таких женщины обычно говорят: «Да это же само обаяние». Только забывают при том добавить: «Но он-то здесь ни при чем». Даже мысль о любом усилии не вязалась с его обликом, стоило ему появиться, и это чувствовалось сразу. Зато слова: «легкость», «непринужденность», «беспечность» сами приходят в голову. Каждый его жест точен, верен, целенаправлен. Глядя на это правильное лицо, на эти длинные шелковистые кудри, вспоминаешь портреты художников Возрождения. Ничего не стоит представить себе Дени за столом в стиле ренессанс, рядом лежит гусиное перо, а он запечатывает красным воском послание и вручает его почтительно дожидающемуся слуге.

Иной раз порывы гнева нарушали обычное равновесие; в таких случаях Дени нельзя было узнать. Норовистый, упрямый зверек. Лицо искажалось, оставаясь таким же красивым. Из мальчика он как-то сразу становился взрослым мужчиной. Но всякий раз при любом принуждении впадал в ярость. К примеру, когда что-нибудь казалось ему несправедливым. Или если он считал себя оскорбленным.

А в остальное время просто тихоня… Какая-то ждет его участь и как выдержит он нелегкое обучение свободе?

Дельфина не будет ни во что вмешиваться, хватит того, что она сумела дать каждому из сыновей прочный моральный и интеллектуальный костяк. «А теперь пусть себе живут… и при случае сами расплачиваются за то, что натворили».

«Как-то все-таки я странно живу, когда Марка нет. Хотя он и так не часто сидит дома, но когда он в Париже, вся атмосфера меняется — я знаю, что он где-то здесь. Как бы получше выразиться? Здесь или там — он все равно занимает вполне определенное место. Если даже он исчезает на заре и возвращается в полночь, я высчитываю, приноравливаю каждый свой поступок к его. Почему он написал, что я слишком тревожусь о детях? Сегодня, возможно, это и правильно… А возможно, я просто считаю необходимым приобщить его к тому смутному беспокойству, которое никогда меня не покидает… Носятся по городу трое мальчиков… Разве бывает так, чтобы не было тревог? Нет, было бы слишком несправедливо упрекать Марка в недостатке доброй воли».

А сейчас, даже сама себе не признаваясь, она чувствовала себя так, будто наступили каникулы, хотя не было к тому никаких объективных причин, и это было скорее внутреннее ощущение, ни на чем, в сущности, не основанное. Между ней и сыновьями благодаря отсутствию отца установился совсем новый тон. Конечно, она по-прежнему мечтала, чтобы Марк побыстрее вернулся домой. Быть может, это говорила в ней косность, а не подлинное желание, потому что она уже сжилась с его вечными отлучками, с его отсутствием, даже в иные минуты испытывала какую-то приятную легкость. Вот здесь-то и таится опасность разлуки. Сначала пугаешься, а потом все, что себе навоображал, вся эта пытка разлуки оказывается куда легче. Не так мучительна. А иногда и совсем не мучительна.

Каждый отъезд Марка Дельфина ощущала как разрыв. Даже годы тут ничем не могли помочь. Но постепенно привыкаешь к отсутствию. Пожалуй, даже слишком.

«Приобретаются дурные привычки… привыкаешь, например, к независимости. А потом снова приходится входить в супружеский ритм, снова превращаться в дружную пару, обязанную ходить в ногу.

По правде говоря, в основе этой легкости, этих „каникул“ лежит мысль о том, что он вернется, что свобода эта лишь временная.

Вот из этой-то временности и рождается очарование таких дней, а не из дарованной самому себе свободы. Если бы он совсем не вернулся… Жизнь без Марка — этого себе и представить нельзя. Ну ладно, предположим, что это так, — сразу же вступают в действие иные правила игры, и прощай беспечность!»

Все это Дельфина сознавала, отлично сознавала.

Какой прекрасный день! Как легко ладить с сыновьями. Правда, иногда случаются неприятности, но не следует превращать их в драму. И как же щедро вознаграждена она за все свои труды! Жизнь справедливая штука. Она это всегда знала. Многие ее подружки сетовали на то, что между двумя поколениями лежит пропасть. А вот она ни разу этой пропасти не замечала. Конечно, в иные дни она чуяла, что между ними залегла некая тайна. Они часто говорят о путешествиях. Ей не нравились такие разговоры, и она не поддавалась на обман установившихся между ними товарищеских отношений. Ничто никогда не окончательно. Надо быть начеку каждую минуту. Пока они здесь, рядом, она делает свое трудное дело, но когда она далеко, она бессильна, и вот тогда-то может произойти беда. И все-таки она верит в них… По крайней мере пытается верить.

На что убить сегодняшний день? Она и не собиралась его ни на что убивать, быть здесь — уже радость, если, конечно, день будет заполнен до краев, как и все прочие.

Сегодня она проживет его так, как ей хотелось бы прожить. С утра до вечера. Захочется почитать, она без угрызений совести может читать хоть до вечера. Явится фантазия пойти в кино, скажем на пятичасовой сеанс, она тут же пойдет. Выставка? Отправится и на выставку, в полном одиночестве… Потому что встреча с любым человеком испортила бы ей восхитительную свободу, которую так редко ощущаешь. Да впрямь, нынче праздник. А после все заполняющей и от всего освобождающей пустоты, она встретится с сыновьями; они пригласили ее на обед, и это будет самый веселый обед на свете.

В ее женском существовании, временно свободном существовании, час обеда был самый уязвимый: сильнее всего давало себя чувствовать одиночество. Конечно, она могла бы сделать так, чтобы с ней пообедал кто-нибудь из сыновей, но не хотела. Пусть они не узнают об этой материнской слабости…

Ведь на прошлой неделе согласилась же она поужинать с одним так называемым другом Марка, который вел себя не слишком благородно в отношении его. И вчера тоже какой-то идиотский вечер.

«Ужинать с Луи… С какой стати? Я же знала, что он в тысячный раз будет рассказывать о своей несчастливой семейной жизни и изливать свои чувства. Говорит обо мне, как о святыне какой. Если уж за двадцать лет ему не удалось внушить мне ответное чувство, чему поможет еще один ужин? Не скрою, приятно слушать, когда превозносят твои добродетели, которые приписывают тебе не без основания. Все-таки лестно, когда в тебя безнадежно влюблены. Мальчишки подсмеиваются над этой любовью и уверяют, что я не могу с ней расстаться, как со старым плащом, о котором, по их выражению, вспоминают, „когда на сердце холодно“».

То, что сыновья так безжалостно издевались над их «романом» с Луи, ей было даже приятно, но если бы действительно кто-нибудь понравился ей, они тут же учуяли бы опасность и, позволь она себе всерьез пококетничать, бросились бы в атаку. Они вечно держались начеку.

«Им чужда великолепная отвлеченность Марка. В его глазах я существо неземное, над которым не властны ни соблазны легкости, ни вообще соблазны. И которое к тому же лишено всякой привлекательности для других. Если бы он застал меня в постели с мужчиной, он не усомнился бы, что раз я на это пошла, то из самых благородных побуждений. До чего же, в сущности, унижает такое доверие! Так и хочется им злоупотребить. „Чтобы посмотреть…“

Точно так же я веду себя в отношении сыновей. И безусловно, Марк совершенно справедливо доверяет мне, как я доверяю им.

Потому у нас в доме так тепло от любви, от нежности. Через две недели, а может, чуть попозже, вернется Марк. И вопреки всем моим философствованиям о свободе, о привычках и прочей дребедени все-таки ужасно приятно будет почувствовать с собой рядом в постели мужчину. Никак не привыкну спать одна».

От обеда, каждый получил то, чего ждал. Дельфина в весьма лестных выражениях хвалила здешнюю превосходную кухню. Сидела она на деревянном высоком табурете и высмеивала комфортабельные рестораны, рассчитанные специально на дельцов, ушедших на покой. Но когда она почувствовала боль в каждом позвонке, она решила, что спасти ее от страданий могут только танцы.

Часов в одиннадцать она, стараясь не обидеть своих мальчиков, выразила желание отправиться домой.

— И не думай, мы тебя сейчас еще в одно место сводим. В некое ночное заведение, больше ничего не скажу.

Давид подкрепил свою фразу соответствующей мимикой.

Ночное заведение и впрямь оказалось «фантастическим». На сей раз Дельфину усадили на диван, еле возвышавшийся над полом. Диван… в конце концов… но конечно… она «обожает» такие диваны.

Она промучилась еще час и лишь тогда проявила свою родительскую волю.

— Ну, дорогие, ухожу.

— Не можешь же ты одна уйти.

— Возьму такси.

— Тогда ладно, если ты действительно решила.

— До завтра, не возвращайтесь все-таки очень поздно.

Она сама понимала, что не нужно было добавлять последнее слово, но поди удержись.

— Ладно, мам, не волнуйся.

«Вечно одно и то же… как будто хоть на день, хоть на час можно перестать о них волноваться».

Даниэль тоже поднялся с места.

— Я с тобой поеду. Мне еще нужно записи разобрать.

С ним никогда ничего точно не знаешь. В конце концов, может, и действительно нужно. А может, он счел, что не по-джентльменски, даже непристойно отпустить мать домой одну.

На следующий день на набережную Флёр пришло письмо. Объяснение ничего, в сущности, не объясняющее: «Мне пора бы уезжать, работу кончил, но я хочу побыть здесь еще немного. Необходимо кое в чем разобраться. Не волнуйся».

«Разобраться!» В чем, в сущности, там разбираться? И эта коротенькая зловещая фразочка: «Не волнуйся». Именно от нее еще больше волнуешься. Ему бы следовало это знать.

Дельфина не сказала сыновьям о письме. Тяжело было скрывать от них хоть что-то. Но сначала она сама должна хорошенько подумать. Одна.

К концу дня она, тоже стараясь «разобраться», нашла лишь две причины, по которым откладывался отъезд и было написано такое нелепое письмо: или Марк заболел и действительно не желает ее беспокоить — чисто мужская выдумка — или его там удерживает какая-нибудь романтическая история. Дельфина никогда не придавала значения его случайным встречам под тропиками. Разве не был Марк идеальным мужем, отлично вписывающимся в схему жизни, начертанной самой Дельфиной? К чему же тогда доискиваться, допытываться? Домой он всегда возвращался таким, каким уехал, и нельзя было обнаружить в нем даже следов чужого влияния. Ни разу в жизни ни одной мелочи, заметив которую, спрашиваешь себя: «Кто мог ему такое сказать? Ведь раньше он думал иначе». Нет, ничего она не припомнила, сколько ни рылась в прошлом, даже в самом отдаленном. И гармония физической близости — всегда одинаковая — без всяких новшеств в ласках, которые могли бы свидетельствовать о новом опыте партнера: «Откуда он этому научился?..» Марк, неукоснительно соблюдающий распорядок дня… И вдруг сегодня впервые эта бомба.

Вошел Даниэль.

— От папы ничего нет?

— Нет, родной.

— По-моему, он должен скоро прилететь.

— Да, очевидно.

Дельфина старалась говорить непринужденным тоном. Даниэль пристально посмотрел на мать. Между ней и сыном существовало удивительное сродство душ. Следовало как можно быстрее перевести разговор на другую тему, но, как на грех, в голову ничего не приходило.

— Тебе не слишком жарко в этом свитере?

— Сразу видно, что ты сегодня не выходила. Погода обманчивая. Солнце, а морозит.

Разговор иссяк.

— Ну хорошо… Так значит…

— У тебя неприятности?

— Нет, почему ты решил?

— Какой-то у тебя странный вид.

— Откровенно говоря, я плохо спала… Пойду прилягу.

— Ладно. До вечера.

Оставшись в квартире одна, Дельфина позвонила в газету.

— Соедините меня с редактором.

Уже двадцать лет она знала редакционную телефонистку.

— Алло, Жан?

— А я как раз собирался вам звонить.

— Вы получили письмо от Марка?

— Да.

— И ваше тоже странное?

— Никак не разберусь. Он прислал нам несколько хороших статей. Читали?

— Конечно. И даже перечла их сегодня еще раз, но они не помогли мне понять его письмо.

— Мне он пишет, что не возвратится к условленному сроку. Раз он кончил работу, мне это безразлично. Меня сам тон письма беспокоит. Складывается впечатление, будто он хочет что-то сказать… но не решается. — Помолчав, он добавил: — Скажите-ка, Дельфина, не могли бы вы ко мне заглянуть, если у вас есть время?

— Когда?

— Минуточку… Так вот… Если хотите, приезжайте прямо сейчас, я буду вас ждать.

Редактор вел себя очень мило, старался во все вникнуть, понять. Но, в сущности, что он мог понять? Он, как и сама Дельфина, терялся в догадках. Болезнь? Девочки?

Дельфина, честная в отношении себя, ни на что не закрывающая глаза, вынуждена была признать, что, если бы Марк заболел, ей было бы легче. Призналась из гордости…

Догадавшись о ее растерянности, Жан улыбнулся и предложил:

— А что если вы слетаете туда посмотреть, что он там начудил? Конечно, это не так уж обязательно, потому что, по моему мнению, тревожиться нам не стоит. Но мы столько лет работаем вместе, а я никогда ничего для него не делал… Вот и представился случай… Пускай это даже мой каприз… и кончим на этом разговор.

Дельфина согласилась на предложение только после просьб редактора, так казалось ей пристойнее.

В тот же самый день Марк проснулся очень рано, еще накануне он решил добраться до границы Тибета по построенному китайцами недавно открытому для движения шоссе.

Трястись три часа в машине среди ослепительно прекрасного пейзажа — нет лучшего лекарства для души. И в самом деле, он все сильнее поддавался власти чуда, совсем забыл свои заботы, которые с каждым новым поворотом казались ему чуть ли не смехотворными.

Сей «дар данайцев», позволявший китайцам в любой момент обрушиться на Катманду, являл взору путника картины редчайшей красоты, упорядоченной, как на эстампе: спускающаяся террасами земля цвета охры, нежно-зеленые рисовые плантации, живописно разбросанные деревушки с домиками, крытыми соломой. А там — дальше — величественная гряда Гималаев владычествовала над этим пейзажем, к которому вопреки его великолепию быстро привыкал глаз.

Извилистое шоссе подымалось все стремительнее и наконец, словно запыхавшись, останавливалось у пограничного поста.

Здесь стоял на страже пограничник, в чьи обязанности входила охрана моста, по которому запрещалось ездить, — во всяком случае, запрещалось в одном направлении. Над мостом возвышалась деревянная триумфальная, изукрашенная иероглифами арка, отделявшая эту крошечную страну от необъятно огромного Китая. Чуть подальше стоял высеченный из камня слон, сам дивящийся своему одиночеству.

«Фотографировать запрещается». И здесь лучше не шутить с такими предупреждениями. Нацелишь объектив фотоаппарата, а на тебя тут же нацелят винтовку. Как ни обидно журналисту, влюбленному в свое ремесло, не дай ему бог зажечь в этом тупом взгляде искорку гнева. Или рассмеяться в лицо часовому.

Едешь на поиски в такую даль, ничего не находишь, впрочем, заведомо знаешь, что не найдешь, и все-таки поддаешься соблазну. И потом всегда может произойти чудо, а ведь именно чудеса позволяют жить.

Тем не менее Марк уже через минуту катил обратно по тому же шоссе. И несомненно, благодаря переменчивой игре света ему повезло: он вторично, как незнакомые, открыл для себя эти пейзажи, словно бы и не видел их на пути туда.

 

Глава шестая

Все трое мальчиков собрались к завтраку, но только один Даниэль был уже одет для выхода. Оба младшие, Дени и Давид, явились в халатах, босоногие и сразу начали спор.

На полу валялись газеты; те номера газет, где были помещены отцовские статьи. Каждая строка была изучена чуть ли не под микроскопом — включая пробелы между строчками, — но ничего, что могло бы объяснить происшедшее, обнаружено не было. Прочитанная газета превращается в нечто полое, ничего не содержащее, становится обычным отбросом.

— А ты понимаешь, почему она уехала вот так… прямо-таки словно что-то стряслось страшное, и нам хоть бы слово сказала?

Дени не мог перенести отсутствия матери, хотя обычно держался подчеркнуто независимо, что могло со стороны показаться даже равнодушием.

Даниэль хмуро вмешался в разговор и заявил:

— Она от нас что-то скрывает.

— Это-то ясно, но вот что скрывает?

— Может, заболел…

— Она бы сказала.

Теперь вмешался уже Давид:

— Очевидно, что-нибудь посерьезнее.

Двое старших воскликнули хором:

— Посерьезнее?

— Существует же все-таки что-то посерьезнее болезни.

— Конечно… смерть.

— Да я вовсе не то хотел сказать.

На какую такую тайну намекает Давид?

А он продолжал:

— Да, да, что-то случилось.

— Папе грозит опасность…

— Она бы тогда от нас не скрыла.

Давид оглядел братьев. Старший, равно как и средний, нетерпеливо ждал дальнейших объяснений.

— Если хотите знать мое мнение, у них случилась какая-нибудь история личного характера.

Снова братья воскликнули хором:

— История у них? Что ты имеешь в виду?

— Драма что ли произошла?

— Драма? Да какая драма-то?

— Ну, допустим, появился кто-то третий? Ну и кретины же вы… Что вам по десять лет, что ли? Никогда не слыхали о сердечных делах?

— Третье лицо между папой и мамой!

— Они же не старики! И нечего так удивляться! Такие вещи каждый день происходят.

— Ты имеешь в виду, что у папы или у мамы появился кто-то?

— Точно.

Дени поднялся, он даже побледнел от негодования.

— Уж во всяком случае, не у мамы!

— Я тоже так думаю.

Даниэль молчал.

— Значит, папа? — спросил Дени.

— Если не мама, то выходит, что он.

— По-твоему, папа связался с какой-нибудь девкой?

— А что тут такого невозможного?

— Но это же ужасно!

— Каждую минуту происходят такие ужасы.

Миф рухнул.

Даниэль заметил наставительным тоном:

— Теперь припоминаю, я тут как-то совсем недавно вернулся домой и увидел, что мама какая-то странная…

— Странная?

— Да, только не могу объяснить чем… Я ее спросил, а она ответила, что плохо спала ночь. И сразу же ушла к себе в спальню. Сказала, что хочет лечь. Теперь уж я не уверен, что она действительно пошла и легла. По-моему, просто отговорилась, чтобы к ней не приставали с вопросами.

Помолчали. Потом Даниэль задумчиво добавил:

— Мама еще молодая. Да и папа тоже в конце концов.

Даже мысли такой им никогда в голову не приходило. Родители? Это нечто неприкосновенное. Без возраста, без пола. Иногда подшучивали на эту тему. Мальчики любили похвастать своим свободомыслием. Ничто их не коробило, но лишь потому, что такие истории происходили с другими, не у них, а в каком-то ином мире.

Давид тупо глядел в пространство. Когда он впервые выразил словами то, о чем раньше даже не смел помыслить, показалось, вот-вот рухнут стены.

— Впрочем, я ничего не утверждаю! — добавил он.

— Слава богу!

— Но все-таки… Я всю ночь размышлял. И никакой иной гипотезы не вижу.

— Всегда бывают такие, о которых не подумал.

— Да, но мама сообщила бы нам обо всем, кроме того, что касается их личной жизни.

— Иди ты, знаешь куда, с их личной жизнью!

Дени даже слов таких не желал слушать. У родителей нет личной жизни. Во всяком случае, у их родителей.

Вдруг посерьезнев, Даниэль произнес:

— Хорошо, допустим, что Давид прав хотя бы частично. До мамы, скажем, дошли какие-то сплетни, она расстроилась, а может, услышала какую-нибудь фразу и не так ее истолковала. На таком расстоянии… Но нам-то что делать?

— Ничего, — отрезал Давид.

Это слово как ножом ударило Дени.

— Ничего? А ведь у мамы неприятности!

Никто из троих даже не подумал, что занятия начались уже давно. Положение было так серьезно, что требовалось незамедлительно принять меры.

Дени пробормотал вполголоса, как будто для себя самого:

— Нельзя оставлять маму одну в такой беде. Это подлость. Тогда зачем же мы твердим, что, мол, любим ее?

Даниэль подошел, положил руку на плечо брата:

— Знаешь, я считаю, что Давид прав, надо ждать. Мама все равно уехала. Скоро они будут вместе. И все выяснится.

Откровенно говоря, он не был так уж в этом уверен, но не хотел брать на себя ответственность, хотел в какой-то мере подбодрить Дени.

Когда старушка прислуга вошла в столовую, братья сидели молча, задумавшись.

— А ну, мальчики, кто придет к завтраку? Кто к обеду? И чего вам повкуснее сготовить?

— Делай что хочешь, решай сама. А завтракать и обедать мы будем все трое.

Даниэль, не спросив мнения братьев, сам ответил за них; сегодня и речи быть не могло о том, чтобы разлучаться.

— Должно быть, ребятки, без гроша сидите…

Она кинула на них удивленный взгляд, вышла, но тут же вернулась:

— Гостей тоже не будет?

— Никаких гостей.

— Ладно, ладно…

От нее явно что-то скрывают. И пусть сидят сиднем дома, но вот что никого к себе не приглашали, когда родители в отъезде, тут что-то неладно. И мадам умчалась, словно ей зад припекло. Селина быстро смекнула бы, отчего все в доме полетело к чертям. Только ей ничего не рассказывают. И кто? Мальчишки, которым она носы вытирала.

А мальчишки в соседней комнате размышляли каждый о своем.

Первым очнулся Дени.

— А что если им позвонить?

— Рехнулся, что ли? Ждать… Хотя бы несколько дней, но ждать. Мы должны как можно меньше лезть в это дело… если только есть дело, и вести себя так, словно ничего не замечаем.

Даниэль уже вошел в роль главы дома, но Дени твердил свое:

— А я не желаю, чтобы мама была несчастлива. Мы должны ей помочь. Когда хиханьки да хаханьки, мы здесь… Все-таки, дорогие мои братцы, вы изрядные сволочи.

— Прежде чем соваться, узнай хоть, что случилось. Иначе ей не поможешь.

Дени вздохнул.

— Ладно, пусть будет по-вашему, если вы считаете, что… — И, помолчав, добавил: — Не нравится мне это.

Они совсем забыли о занятиях, и каждый углубился в решение проблемы, не имевшей для них исходных данных… возможно, даже трагедии, так внезапно налетевшей.

Даниэль, Дени, Давид… Они не принадлежали к тому числу молодых, для кого молодость является как бы профессией, неким состоянием, которое они считают окончательным, и охотно отодвигают на дальние времена ее рубежи. Никто из них не входил ни в какую группу: они презирали эти содружества, где мальчики и девочки кичились, словно титулом, этим преходящим преимуществом… Презирали они также лицейскую солидарность, которая была им чужда, и даже этот этап они старались пройти как можно скорее, чтобы стать настоящими людьми. С родителями они спорили, подчас бунтовали против них, но никогда не считали их врагами.

И сегодня они охотно бросились бы на их защиту против них же самих.

В самолете, направлявшемся в Катманду, Дельфине так и не удалось заснуть. Даже задремать не удалось.

Будь она похрабрее, она не стала бы предупреждать Марка о своем приезде.

Явиться неожиданно, чтобы узнать… Да, только так! Но вся-то беда в том, что она не храбрая. А так ли уж ей хочется все знать? Обычная трусость перед докучливой реальностью. Боязнь боли перед неприятностями. Боязнь перед непоправимым. Инстинктивная потребность укрыться; а стоит ли щадить, и столь усердно, такую ничем не примечательную особу. Ложь тоже имеет свои достоинства. Да, да, она трусиха, спорить тут не приходится. От природы близорукая, она никогда не носила очков. И вдруг стала носить: расплывчатый мир сразу стал четким, высветлился. Не слишком приятное ощущение. Рухнули иллюзии, появилось иное видение мира. Короче, она увидела то, что видят, а не воображают люди. На измученных лицах проступила сетка морщин. «Все оказалось несовершенным, каждое существо словно состоит из множества частиц, плохо прилаженных одна к другой. В человеке столько всего двойственного, но он этого не замечает. К счастью. Господи, боже мой, чего они так суетятся? Очевидно, заполненная до краев жизнь позволяет не думать о смерти. Оглушить себя работой, вот их цель, но они в этом не признаются.

И вся жизнь сплошной беспорядок. Но можно ли всерьез говорить о беспорядке? Наверно, некий порядок, который мы неспособны разглядеть, в какой-то мере оркеструет какофонию».

Дельфина только что поставила под сомнение все свое былое счастье: двадцать пять лет совместной жизни. Из-за одного только подозрения. Прочтя письмо.

«А вдруг Марк устал от счастья? Если, конечно, он вообще был счастлив… Брак… А почему, в сущности? Удачные браки редкость. Раньше, когда речь шла о безоговорочных уступках одного из партнеров другому, тогда, возможно, и да. Но в наших условиях стоит ли говорить об удаче? Теперь сплошной каскад срывов, которые портят жизнь, от них никогда не оправиться. Себя почему-то считаешь исключением, а в один прекрасный день обнаруживаешь, что это пресловутое исключение ничем не подкреплено, раз оно вообще не существует, и что вовсе не нужно его подкреплять, дабы править миром. Брак… просто детям нужны отец и мать… Скоро и этот предлог отпадет, равно как слово „семья“ превратится в устарелое понятие. Хорошо еще, что пока дети имеют на нас право».

Самолет окутала непроглядная мгла. Пассажиры спали, кроме одного, сидевшего впереди и записывающего что-то левой рукой, и это почему-то неприятно действовало на Дельфину. «Только я ворошу печальные мысли, все прочие, счастливцы, спят».

Стюардесса, бронзовая от загара, плотно сбитая девушка, заметив, что пассажирке, видимо, не по себе, подошла спросить не нужно ли ей чего. Но Дельфине ничего не было нужно. Во всяком случае того, что входило в круг обязанностей стюардессы.

«Да, люди разобщены. Ну и что же? Человек одинок… К чему переливать из пустого в порожнее? Надо просто умерять свои требования и к себе и к другим, так как нет более горькой, более жестокой кары, чем та, какой подвергаешь себя. Вот, скажем, зачем я себя сейчас так терзаю. Что это, отсутствие чувства собственного достоинства? В чем, разрешите узнать? И при чем тут достоинство, лишь без толку себя тираню».

Дельфина прикрыла глаза, но мысли по-прежнему кружились в голове.

«Марк слабый, а иной раз может быть и жестоким. Будь он храбрее, он объяснил бы мне, уточнил, так нет — какая-то невнятица: „не волнуйся“, — самая что ни на есть страшная фраза».

Сейчас, поддавшись печали, Дельфина обнаруживала уже давно забытые за годы ничем не омрачаемого спокойствия ревность, страхи. Итак, при первом же признаке тревоги их супружеская жизнь, вся нежность, вся любовь потеряла реальность. Страсть, тлевшая под пеплом мирных будней, вдруг пробудилась, принесла тревогу.

Временами как бы мимолетный луч высветлял перед Дельфиной всю нелепость ее сетований.

«Пересечь чуть ли не половину земного шара, чтобы вернуть себе мужа. Даже перейти для этой цели гостиную и то смешно. Но что мне до мнения людей? Любые насмешки ничто по сравнению со счастьем или отчаянием».

Дельфине припомнилась их первая встреча с Марком. Ее тогдашняя нерешительность: «Он слишком для меня хорош!»

И долгий период жениховства, потому что, уже дав согласие на его предложение, она все тянула и тянула. А потом последовали эти годы счастья, которые, как вдруг оказалось, немногого стоили. Сметены первым же налетевшим порывом ветра. Если только все это счастье не существовало лишь в ее воображении, подобно миражу путника, пробирающегося через пустыню, но ведь их мираж длился уже четверть века? Ну да хватит! Как можно теперь отрицать чудесное счастье, воскресавшее с каждым возвращением Марка домой?

Днем каждый жил своей жизнью, другими словами, он носился где-то, а она ждала. Вечерами они встречались. Вот тогда-то и начинался праздник настоящий, почти неправдоподобный своей потаенной правдой. В такие часы пробуждалось тело, в такие часы их поглощал мрак вселенной. Туда не было ходу ни недоразумению, ни сомнениям, тогда Дельфина и Марк становились единым существом. Так они и засыпали, а утром вновь пробуждались разделенные. Принадлежать только одному мужчине вовсе не стыдно. Но и гордиться тут нечем. Такова ее участь, вот и все.

А как же мальчики? Прощаясь с ними, она ограничилась скупым объяснением: «Папа просил меня приехать, я лечу». Чек Даниэлю. Ну и что! Плохая мать? Они уже не дети, как-нибудь проживут. В конечном счете им это только на пользу.

Тот ужин с ними в бистро, потом ночное заведение. Всего лишь несколько дней назад… и счастье уже уступило место несчастью, вошедшему в их жизнь. Несчастье?.. И все-таки надо убедиться… Ведь и летит-то она туда, чтобы узнать. И в случае необходимости себя защитить.

При первых лучах солнца Дельфина наконец заснула.

Он вертел в пальцах эту телеграмму, свернутую сначала веером, потом гармошкой, перекладывал ее из руки в руку и наконец, положив на стол, аккуратно расправил, чтобы прочесть снова, все еще надеясь в душе на чудо. Но нет! Текст оставался прежним, таким, каким он прочел его в первый раз, потом в десятый, в двадцатый.

Итак, она прилетает! Завтра. В Катманду. Зачем? Трудно ответить на этот вопрос, но что она потребует с него отчета, это яснее ясного. А ему нечего ей открывать. И тем паче в чем-то признаваться. Единственная его вина: Эльсенер. Курам на смех. В этой истории он скорее уж жертва, чем виновник. Какие найти слова? Надин… Объяснить то, что не поддается выражению… Это же бессмысленно. Ален. И все прочие там, в их общежитии. Он должен бы был сказать этим ребятам: «Неужели вы верите, что нашли правильный путь, объединившись в общину? Но ведь человек не тогда обретает свободу, когда отказывается от собственной индивидуальности. Неужели вы не понимаете, что под вашим бунтом скрывается рабское повиновение именно тому порядку, который вы, по вашим словам, отвергаете?» Да почему бы и не выступить с такой проповедью? Но с приездом Дельфины это никак не связано… Что он, черт побери, мог написать ей такого, что она вдруг переполошилась? Упрекнуть себя ему было не в чем — во всяком случае, в серьезных грехах, — и поэтому-то в письме он старался быть как можно более искренним, передать свою растерянность. Конечно, не в явной форме. Конечно, он мог бы сослаться на работу, на необходимость новых бесед, но он не желал. И вот к чему привела его честность! К ее злосчастному приезду. Почему это Дельфина вдруг сорвалась с места? Может, решила, что он болен? Но это же легко было проверить? Заподозрила связь? Хуже того, любовь? Ей-богу, смешно! Но теперь, хочешь не хочешь, она летит в Непал. И он бессилен что-либо изменить.

Безумный от ярости… Да, да, ему именно полагалось обезуметь от ярости. Он злился на Дельфину, которая считает, что существуют только перенумерованные, условные и, если уж говорить до конца, логически последовательные случаи. И на себя самого, — зачем накликал, глупец, беду на свою голову. Разве не было предопределено это заранее?

Утверждать, что мы свободны, — значит разыгрывать фарс; бесись сколько душе угодно, все твои усилия доказать, что ты свободен, — смешны. И кроме того, бесполезны. Он не решался даже представить себе завтрашнюю встречу в аэропорту. Потому что он обязан ехать ее встречать. Как себя вести? Радоваться? Упрекать? Все будет зависеть от ее поведения, а как она себя поведет в таком необычном случае, Марк представить себе не мог. Полный туман… Да, да, полный туман. Завтра он встретится с незнакомкой, коль скоро он не понимает, какие именно причины заставили ее пуститься в это идиотское путешествие. И к тому же недешевое.

Выходит, любой пустяк может превратить самых близких, самых дорогих нам людей в опасных чужаков? Целая жизнь в одну минуту летит к черту. Трудно принять такую мысль. Но разве он сам не подумывал пересмотреть эту жизнь? Подумывал? Нет, он был далек от этой мысли, когда писал то злосчастное письмо, на которое получил ответный удар. До встречи остается еще полсуток. Забыться сном, если только ему не отказано и в этой последней милости.

Дени не вернулся домой. Даниэль с Давидом не знали, как объяснить его отсутствие, пока еще они не смели открыто говорить о бегстве. И однако… ведь целых две ночи! Правда, всегда возможен несчастный случай. Тогда они бросились бы наводить справки: в комиссариатах, в госпиталях, но дело тут не в несчастном случае, а в случае совсем другом, о смысле которого они смутно догадывались, хоть и не знали точно, что произошло.

Раз мама уехала, Дени, возможно, счел необходимым выразить свое неодобрение и свою боль каким-нибудь поступком, чисто рассудочным. Очевидно, не мог принять то, что считает предательством. Ну, а они? Плевать ему на них, раз он вообразил, что все направлено против него лично. Значит, он не мог оставаться с ними… Даниэль… Давид… их тревога. Ему-то что до этого?

Братья совсем растерялись. И не к кому обратиться за помощью, раз первое их прибежище стало отныне главной причиной зла. Внезапно открылся перед ними совсем новый мир, где родители тебе уже не подмога. И этот мир они принять не желали.

В особняке Демезонов атмосфера накалилась. После разговора с Аленом, Доротея словно очнулась от глубокого оцепенения. За одну ночь из девочки она превратилась в девушку-подростка, узнавшую вкус бунта.

— Почему Ален не возвращается?

Ответом ей было молчание, тяжелое, гнетущее.

— Меня ваши дела не интересуют, вы взрослые. А у меня есть брат. И он ушел из дому. Почему? Я люблю Алена.

— Но, дорогая, мы ведь тоже его любим.

Впервые за всю свою недолгую жизнь Доротея позволила себе в присутствии матери презрительно передернуть плечом и, уходя из гостиной, громко хлопнула дверью.