Александр Македонский

Фор Поль

Глава IV

АНТИГЕРОЙ

 

 

После точек зрения историка, психолога, товарища по оружию рассмотрим теперь жизнь Александра с позиций моралиста. Не следует удивляться тому, что при изменении освещения по жизни Александра станут пробегать тени; напротив, тогда-то и станет заметно, что с самого рождения и до смерти наш герой был соткан из контрастов. Греки, у которых не было нашего ощущения цвета и которые, подобно нашим фотографам, противопоставляли матовое глянцевому, имели зато более развитое ощущение рельефа и объема. Они точно были не прирожденными художниками, но прирожденными скульпторами. Прежде чем стать иконой, Александр был медалью, барельефом, статуей, резко выделяясь на светлом фоне серебра, мрамора или неба.

Мораль, которая придала его жизни подлинную глубину, образовала в ней третье измерение. Римляне, более интересовавшиеся правом и нравственностью, чем метафизикой, шли по следам киников, перипатетиков и стоиков, которые взвешивали благо и зло всякого предприятия и поступка. Все они подвергали нашего героя суду, между тем как ослепленные его славой историографы и обожатели отказывались это делать. Моралисты судили Александра по его поступкам и результатам его похода, и почти все они могли бы присоединиться к тому, что написал Ювенал о Ганнибале:

Взвесь Ганнибаловы кости — сколько окажется фунтов В этом вожде величайшем?

Мы не ставим своей задачей критиковать и упрекать героя, превратив его в пыль, а доблесть его сведя к нулю. Мы хотим сопоставить его нравы с нравами других людей, забыть в нем героя, полубога или отмеченное судьбой существо, отбросить всякое предвзятое о нем мнение. Ни вспыльчивость, ни страсть к приключениям, ни любовный жар, пьянство и безумие не говорят о такой его исключительности, которая из ряда вон выделяла его из числа современников. Скорее имеет смысл сравнить его, как это обычно и делали латинские авторы, с другими полководцами и другими подлинными учителями: Сократом, Филиппом Македонским, Аристотелем, Диогеном, Фабием Максимом, Помпеем, Германиком и даже Иисусом. Тогда Александр перестанет быть сверхчеловеком — и удостоверит наше человеческое состояние, которое, как всякому известно, являет собой лишь слабость или ничтожество. Пиндар, любимый поэт Александра, высказал это в своей прославленной оде: «Однодневка! Кто он? Кто не он? Человек — всего только тени сон» («Пифийские оды», VIII, 96–97).

 

Зловещие тени прошлого

Если рассматривать его в таком ключе, рождение Александра прошло совершенно незамеченным — мы не знаем, где он появился на свет в один из осенних дней 356 года. Даже современникам дата его рождения известна лишь с точностью в несколько месяцев. Александра произвела на свет не любовь и не религия, а государственные и дипломатические соображения. После своего воцарения в 359 году Филипп взял в жены Филу, которая происходила из знатной семьи из Элимиотиды, и вскоре она родила ему сына Карана. Годом позже, победив грозных иллирийцев, он женился на Аудате, дочери или внучке их царя, которая родила ему дочь. В том же году он взял в наложницы танцовщицу из Лариссы в Фессалии, которая подарила ему неполноценного ребенка Арридея. Во время визита на Самофракию, место посвящений и паломничества, Филипп заключил союз с Ариббой, царем молоссов в Эпире; согласно условиям договора, он должен был жениться на Олимпиаде, дочери покойного царя Неоптолема, и гарантировать маленькое царство со столицей в Додоне от притязаний прочих эпиротских племен.

На самом деле, говорит Юстин (VII, 6), конспектируя реалиста Трога Помпея, вскоре после заключения брака (уже четвертого за два года) Филипп лишил царя Молоссии его царства, и тот вынужден был состариться в изгнании. То был один из примеров политической хитрости и коварства, которые постоянно приходилось наблюдать Александру — вначале ребенком, а затем подростком и юношей — на протяжении первых двадцати лет жизни. Ему не было и трех, когда Филипп оставил ложе Олимпиады ради новой любовницы, развязной Никесиполиды из Фер, которая подарила ему дочь Фессалонику. Уж на нее-то Филипп мог положиться. Ибо Олимпиада, великая неврастеничка, предававшаяся диковинным вакханалиям, давала ему понять, что находится в связи с Отцом богов и людей, с самим Зевсом, который является к ней в виде змея. Как-то для очистки совести Филипп заглянул сквозь дверную щель в собственную супружескую спальню и обмер от ужаса и отвращения: прямо на ложе, рядом с его спящей супругой покоился громадный болотный уж. Злые языки не преминули соотнести этот кощунственный взгляд с ранением, которое получил Филипп в том же самом 354 году в ходе осады Метоны: вражеская стрела лишила его глаза. Брошенная и до глубины души уязвленная Олимпиада предалась самой экстравагантной религиозной мистической практике и стала на редкость бранчливой. Кончилось тем, что Филипп задался вопросом: он ли, в самом деле, отец ребенка, тем более что прочие дети относились к Александру как к незаконному73.

Должно быть, атмосфера при дворе была на редкость гнетущей, когда Филипп отверг Олимпиаду и в 339 году женился, по причинам политического характера, на Меде, дочери Котела, царя гетов с Дуная, а в 337 году — на Клеопатре, племяннице Аттала: «Аттал напился на пиру и стал призывать македонян просить богов о том, чтобы от Филиппа и Клеопатры произошел законный наследник престола» (Плутарх «Александр», 9, 7). История не ведет учета всем сожительницам Филиппа, как и всем хорошеньким мальчикам, которых он употреблял после попоек. Однако она смутно намекает, что, убив Филиппа, Павсаний, его бывший любовник, мстил за нанесенное ему тяжкое оскорбление и что действовал он по наущению Олимпиады, находившейся тогда в изгнании.

К концу правления Филиппа II разлад в македонском царском семействе был столь глубок, так бросался в глаза, что коринфянину Дамарату, или Демарату, гостеприимцу Филиппа, пришлось явиться к нему и от имени Греческого союза, выборным главой которого тот являлся, тактично напомнить ему о его обязанностях. «После первых приветствий и любезностей Филипп спросил, в каком состоянии находится межгреческое согласие (όμόνοια), и тогда Демарат ответил: „Что и говорить, Филипп, тебе в самом деле подобает печься о Греции, ведь собственный дом ты наполнил бессчетными раздорами и бедами!“» (Плутарх «Александр», 9, 13).

Но лучшим свидетельством того, какие нравы бытовали тогда при дворе Филиппа, остается дошедшая во фрагментах «История», принадлежащая его современнику Феопомпу, которая посвящена событиям, происходившим в Греции в правление Филиппа. Вот выдержки из XLIX книги, которую цитирует Полибий (VIII, 9) двумя веками позднее: «Все бесстыдники или безобразники, которые только могли отыскаться в Греции или у варваров, собирались в Македонию к Филиппу, и здесь их именовали товарищами царя (έαίροι τού βασιλέως). Если же кто являлся сюда не таким, под влиянием образа жизни македонян и их нравов он им скоро уподоблялся. Отчасти это войны и походы побуждали их становиться дерзкими и жить неупорядоченно, распутно и сходно с разбойниками, отчасти же — роскошь. Вообще Филипп отсылал прочь всех тех, кто был добронравен и заботился о том, чтобы жить прилично, а мотов и погруженных в пьянство и игру в кости почитал и отличал. Этим он не только побуждал их к тому, чтобы они сами были таковы, но и прочих делали подлинными поборниками неправды и гнусности. Так, некоторые из них, будучи мужчинами, проводили время в том, чтобы брить и выскабливать тело, другие же дерзали сходиться друг с другом, имея бороды. Они повсюду таскали за собой по двое и по трое любовников, а сами оказывали другим те же услуги, что любовники — им. Так что правильно кто-то их назвал не гетайрами, а гетерами, и не воинами, а девками (χαμαιτύπας). Будучи душегубцами от природы, по ухваткам они были мужеблядами. К тому же трезвости они предпочитали пьянство, вместо пристойной жизни искали грабежей и убийств, правду и соблюдение договоров почитали себе несвойственными, а на клятвопреступление и обман взирали как на величайшую святыню. Я считаю, что располагавшие лучшими и самыми плодородными землями гетайры, которых было в то время не более 800 человек, потребляли плоды с площади, не меньшей той, с которой кормились 10 тысяч греков».

Впрочем, этот отрывок не должен создавать у нас ложное впечатление: никаких враждебных чувств к Филиппу Феопомп не питал. «Никогда, — писал он в своем введении, — Европа не производила на свет героя, которого можно было бы сравнить с Филиппом, сыном Аминта». Но у него был зуб на его доверенных лиц, на 800 гетайров74, которых пригласил к себе Филипп со всех концов света, чтобы они были его вассалами и проявляли к нему безграничную преданность как в делах управления, так и на войне и в освоении завоеванных территорий. С другой стороны, мужеложство и ритуальное пьянство входили в число армейских традиций той эпохи. В четырнадцать лет, после того как брат Филиппа Пердикка был убит узурпатором трона, его самого в качестве заложника отправили в Фивы, где он мог восхищаться Священным отрядом, сформированным исключительно из любовников, и предаваться тому же, что и они (что, впрочем, не помешало Филиппу увлечься по возвращении также и женщинами). Древние ставили ему в заслугу по крайней мере два выдающихся качества: приветливость и дар дипломата. Он выучился красноречию, или, скорее, риторике, то есть искусству на словах превращать худшее дело в лучшее, и широко им пользовался — к великому восхищению афинских ораторов и к немалому для них ущербу. Он прекрасно умел брать над ними верх — посредством всяческих проволочек, постоянной постановки под сомнение существующего положения дел, тайных переговоров, обильных возлияний, напускной щедрости.

Ни прижимистый и суровый Леонид, ни снисходительный или льстивый Лисимах, ни даже Аристотель, которого Александр в конце концов начал считать софистом, не были настоящими учителями Александра как в сфере мысли, так и действия. Таким учителем явился Филипп, его собственный отец, это его пример сыграл решающую роль. Филипп передал Александру свое честолюбие, свою любовь к власти и пристрастие ко всему грандиозному (некоторые даже говорят — свою манию величия). Нижеследующая картина, возможно, также восходит к Феопомпу, столь же благосклонному к Филиппу, сколь враждебному к Демосфену. Речь идет о той пышности, среди которой царь был убит в ходе празднеств, устроенных в честь его последнего брака: «Толпа сбежалась в театр еще затемно, а когда настал день, в путь отправилась процессия, в которой, в числе других пышных приготовлений, несли статуи двенадцати богов, чрезвычайно искусно изготовленные и очень богато украшенные. Вместе с теми статуями он выставил еще 13-ю, по пышности достойную бога: тем самым царь показал, что делит престол с 12 богами. Когда же народ заполнил театр, сюда явился сам Филипп в белом плаще. Копьеносцам Филипп велел следовать за ним на большом расстоянии: этим он показывал всем, что не нуждается в охране, оберегаемый общей благожелательностью греков» (Диодор, XVI, 92, 5–93, 1). За то, что всего лишь на мгновение Филипп отбросил свою неизменную подозрительность, а быть может, и за избыточную гордыню, он был заколот кинжалом прямо посреди процессии, которая помещала его в разряд богов. Двенадцатью годами позднее Александр, ставший в свою очередь «непобедимым богом», упал замертво посреди пира. Где он позаимствовал эту свою страсть к вину, власти, пышности, как не у своего отца? Культурному становлению Александра также свойственны попойки с бахвальством и более или менее вымышленными подвигами.

Филипп не просто передал сыну несколько своих страстей: он очень рано возложил на него ответственность. В десять лет Александр появился при дворе. Перед афинскими послами, явившимися вести переговоры о мире, он с помощью сверстников, одного-двух юных македонян, разыграл сценку, или, скорее, прочел вслух отрывки из Еврипида. Демосфен, избалованный игрой актеров в афинском театре, нашел в Александре гротескность, назвал его Маргитом, то есть олицетворением дурного комедианта: в этом проявилось открытое недоброжелательство со стороны признанного врага Македонии, однако здесь, уже в ребенке, явно проявилась склонность без остатка отдаться спектаклю, выказать свое знание и умение. Тот же Демосфен утверждал, что в юности Александр посвящал все время тому, чтобы изучать или, точнее, обследовать внутренности жертв. Таким суровым способом выучивался он царскому ремеслу: будущий религиозный предводитель Македонии и ее главнокомандующий перед любым предприятием должен был обратиться к знамениям, посылаемым богами. Судя по этому, мы тем более можем угадывать в нем неспокойный и даже суеверный дух, исполненный уважения к установленному порядку и полученным приказаниям.

Но говорит ли это о нравственной испорченности или о слабости? Юноша нуждался в закалке. Отец показывал ему, как попеременно прибегать к силе и хитрости: с афинянами в 348-м, фокидянами в 346-м, иллирийцами в 345-м, эпиротами в 342-м, фракийцами в 341–340 годах. Когда Филипп, порвав с персами, отправился осаждать Перинф и Византий, он доверил Александру регентство, а впоследствии поручил ему руководство кампанией в глубине Фракии. То была прекрасная возможность побудить сына наколоть на копье как можно больше варваров. Яростная кровожадность и страсть к резне, которая разовьется в Александре вплоть до желания уничтожать целые народы, возникла из уроков, полученных им от скотов, именуемых товарищами Филиппа. А какой пример мог подать ему отец на поле битвы при Херонее, доверив Александру командование флангом кавалерии? Опьяненный победитель декламировал вслух, пел и плясал среди груд мертвых тел.

 

Карикатура на Ахилла

В силу того воспитания, которое Александр получил у матери, он должен был представляться себе пожалуй что новым Ахиллом. Олимпиада повторяла это сыну столь же часто, как и Лисимах, его воспитатель. «Никакого лоска в нем не было и в помине, однако поскольку он называл себя Фениксом, Александра — Ахиллом, а Филиппа — Пелеем, в нем души не чаяли и ставили его на второе место» (Плутарх «Александр», 5, 8). Сразу же после своего восшествия на престол тот, в ком Демосфен видел «мальчишку» (μειράκιον), с армией в 30 тысяч человек переместился в Фессалию и явился непосредственно во Фтиотиду, где родился Ахилл. В беседе с местными властями он подтвердил, что в силу связи с этим героем, предком царского рода его матери, народ Фессалии будет впредь освобожден от всяких налогов. Что до него самого, то Александр поклялся, что Ахилл останется его образцом и пребудет рядом с ним во всех опасностях, которым он подвергнется.

Подобно Ахиллу, Александру не терпелось выказать себя более щедрым, более мужественным, более великим, чем его отец, и поэтому он, царь македонян, ставший главнокомандующим (ταγός) фессалийских войск и верховным вождем (ήγεμών) Греческого союза, в начале весны 335 года устремляется туда, где теперь находится Западная Болгария, берет штурмом и грабит, подобно Ахиллу в окрестностях Иды, все крепости, которые препятствуют его продвижению вперед, продает пленников в рабство и отважно переправляется через Дунай, чтобы броситься в погоню за гетами, или скифами, «доильщиками кобылиц». Ведь сам-то Ахилл вступил в схватку лишь с амазонками!

В конце мая до Александра доходит тревожная весть, что с запада на Македонию движется царь Иллирии Клит. Александр вовремя является к крепости Пелиону (близ современной Корчи), в которой затворился Клит, и нападает на нее, но в свою очередь оказывается в окружении посреди высот, занятых врагом. Он вырывается из окружения, узнает, что фиванцы подняли восстание против размещенного у них македонского гарнизона, мчится в Беотию, покрывая за день более 32 километров, осаждает семивратный город, начинает штурм и с боем пролагает себе путь по городским улицам. Шесть тысяч фиванцев убиты, 30 тысяч, как говорят, взяты в плен. Весь город, за исключением дома Пиндара и храмов, подвергается методическому сносу — в такт, под звуки флейты. Как и древняя Троя, теперь это не более чем руины. Прочие греки, устрашенные этим примером, успокаиваются и присоединяются к победителю. Александр возвращается в Македонию в октябре героем своего народа, прочие же видят в этом чудо: Ахиллу перед Троей было столько же лет, сколько Александру. Но, к несчастью, Фивы — греческий город, а Троя была городом варварским.

Подражание Ахиллу явно прослеживается в трех других случаях, имевших место во время похода в Азию. Первой заботой юного полководца было явиться в апреле 334 года туда, где прославился его предок: в Троаду. Бредя «Илиадой» Гомера, бóльшую часть которой Александр мог продекламировать наизусть, он сам себе представляется вечно юным персонажем, вышедшим из мифологии. Он обнаруживает в себе черты нового Ахилла; впоследствии он стал считать себя новым Гераклом или новым Дионисом. Для Александра история только и делает, что повторяется вновь. К примеру, когда Александр совершал жертвоприношение загробному духу Приама, обегал обнаженным курган Ахилла, возлагал на него цветы и делал возлияние, посылал Гефестиона воздать почести могиле Патрокла, склонял голову на могиле Аякса, устраивал на поле битвы атлетические игры, он напоминал своим солдатам, что они греки и что под руководством потомка этих героев они своими подвигами создают основу новой эпопеи. Как упоминает Плутарх («Александр», 15, 8), Александр говорил даже о том, как счастлив был Ахилл, имея при жизни верного друга, а после смерти — великого поэта, чтобы воспеть свои подвиги. Наивное приглашение, адресованное будущим курителям фимиама!

Осада Газы в сентябре — октябре 332 года стоила Александру двух ранений. К нему привели Батиса, или Бетиса, коменданта крепости. «Через пятки еще живого Бетиса были пропущены ремни, и его, привязанного позади колесницы, лошади протащили вокруг города. Царь кичился тем, что наказал врага, подобно Ахиллу, к которому возводил свое происхождение» (Курций Руф, IV, 6, 29). Тот же Курций Руф (VIII, 4, 26) вкладывает в уста Александра в Бактриане четырьмя годами позже, в момент женитьбы на Роксане, рассуждение, в котором в качестве примера избирается Ахилл: «Он сказал, что… нет иного средства заставить побежденных позабыть свой стыд, а победителей лишить надменности. Ведь и Ахилл, от которого он ведет свой род, сошелся с пленницей». Но, возможно, здесь перед нами аргумент, восходящий к какому-нибудь ритору.

Но что уж наверняка не является риторическим измышлением, так это случаи, когда Александр, подобно разгневанному Ахиллу, на несколько дней уединялся в своем шатре. Это случилось, когда завоеватель был выведен из себя бунтом своих солдат: первый раз на берегу Биаса близ Амритсара в 326 году, а во второй — в Описе близ Багдада, когда все завершилось несколькими казнями и большим примирительным пиром. Однако такие поступки не дают возможности называть Александра героем: скорее, он предстает антигероем, некой карикатурой на Ахилла, поскольку лишен подлинного душевного величия и не способен владеть собой.

Несомненно, для некоторых Ахилл — человек кровожадный, грубый и мстительный, чьи вспышки гнева могли привести лишь к катастрофе. Престранный образец для подражания! Особенно если продолжить сравнение и довести его до обстоятельств смерти одного и другого. Оба, судя по всему, желали краткой, но славной жизни, предпочитая ее долгой, но посредственной (Курций Руф, IX, 6, 22). Однако оба упустили из вида прискорбный конец. Ахилл погиб вовсе не в схватке с противником, а от стрелы, пущенной трусом (Парисом, прозванным Александром!); Александр погиб от собственной невоздержности.

Олимпиада, которая сама практиковала разные мистические культы, внушила своему сыну, вначале ребенку, а затем чрезвычайно благочестивому молодому человеку, должным образом соблюдавшему обряды, два повода для беспокойства: относительно своего происхождения и насчет своей судьбы. Устремленные к небесам глаза, вздернутые дугами брови, прорезанный морщинами лоб, наклон головы Александра достоверно о том свидетельствуют. Разумеется, он не был кривляющимся безумцем, опьяненным музыкой, танцем, священными ароматами или же ядами, как не был он и пришедшим в исступление шаманом; нет, им владела пламенная страсть к потустороннему. Легенда повествует о том, что Александр принудил дельфийскую Пифию, хотя день был неприсутственный, дать ему ответ: «Ты непобедим, сын мой».

Это сомнительное вопрошание оракула покоится на подлинном основании, точно так же, как и желание Александра обоготворить свою мать, приписываемое ему Квинтом Курцием (IX, 6, 26; X, 5, 30). Оно подтверждается одной надписью из Дельф от 327 года (Fouilles de Delphes, Epigraphie, III, 5, № 58). Всюду, где проходил Александр, он совершал поклонение местным богам, будь то Зевс в Олимпии, Дионис во Фракии, Афина в Троаде, Артемида в Эфесе, Нимфы Ксанфа, Геракл в Тире, бог Амон в Сиве, боги-покровители Египта, Бэл-Мардук в Вавилоне, Ахурамазда в Персидской империи (огни которого он распорядился поддерживать), Шива в Индии и т. д. В этом крылась одна из причин успеха Александра среди покоренных народов. Здесь нет ничего безнравственного, ни следа политической недальновидности. Скорее, такое поведение можно определить как доказательство терпимости, далеко опередившей эпоху.

Однако в этом кроется нечто, не имеющее ничего общего с безразличием к разным религиозным догматам и обрядам, а именно, некоторая слабость характера, постоянный страх: «А достаточно ли было принято мер предосторожности против судьбы?», неодолимое желание быть обнадеженным, защищенным, застрахованным. Александр постоянно вопрошал все оракулы, так же как постоянно обращался за советом к прорицателям, самым знаменитым среди которых был Аристандр из Тельмесса. Из десятка анекдотов, касающихся влияния этого последнего на состояние ума Александра, напомним самый старинный и наиболее достоверный, поскольку его в близких выражениях сообщают как серьезный Арриан (I, 11, 2), так и благочестивый Плутарх («Александр», 14, 8–9). Когда весной 334 года подготовка к походу в Азию была в разгаре, пришло сообщение, что деревянная статуя Орфея в Либетрах, у подножия Олимпа, покрылась каплями пота. Все были напуганы, однако Аристандр призвал Александра исполниться уверенности. По его словам, чудесное явление означало, что поэтам и музыкантам, потомкам Орфея, придется проливать пот, воспевая подвиги юного полководца, имеющие совершиться в скором времени. Это не слишком-то хорошо аттестует как самого героя, так и его подхалимов. И можно ли говорить о его набожности, когда, в случае опасности, он велит своему прорицателю изменить календарь? Впредь 30-й день месяца Десия стал 28-м, а сам месяц был назван вторым Артемисием (Курций Руф, VII, 7, 22–29). Вот и пиши историю при таких ухватках героя!

 

«Удачливый разбойник»

Мы слишком привыкли следовать историкам, ослепленным политическими и военными успехами Александра и его посмертной славой. И не желаем замечать того, что при жизни бóльшая часть греков его ненавидела, что ему завидовали влиятельные македонские роды, что его решения оспаривались даже в самой македонской армии, которую он изнурял и обескровливал и чьи интересы вовсе не совпадали с его собственными. Мы забываем, что в эллинистической и римской историографии наблюдалось господство нравственных критериев. Если судить по фрагментам литературных и философских сочинений, которыми мы располагаем, начиная с 330 года обожествление Александра натолкнулось на противодействие интеллектуальных кругов. Памфлеты на него множились как в окружении Демосфена, так и Аристотеля, в особенности после убийства несчастного Каллисфена в 327 году.

Непонятно даже, с кого начинать перечисление недовольных и ниспровергателей. Вне всякого сомнения, самыми громогласными были вожди демократической партии, которые никогда не замолкали в Афинах, если только их не принуждали к тому силой, — Гиперид, Демосфен, Демад. Одна из речей, приписываемых Демосфену, а именно XVII, посвященная заключенному с Александром договору, дает почувствовать всю меру политического двуличия Александра, проявляемое им сочувствие тираническим режимам. «Надгробная речь» (Έπιταφιος) Гиперида является свидетельством негодования афинян, когда им приходится вспоминать кощунственное почитание Александра, к которому они были принуждены в 324 году. Памфлеты Эфиппа из Олинфа («О смерти Александра и Гефестиона») и Никобула (?) изображают Александра пьяницей, страдающим манией величия.

Однако что долее всего поддерживало враждебную Александру традицию, по крайней мере до II века н. э., то есть апогея Pax romana75, так это философские диатрибы. За ними не стояло никакого цельного и строго выдерживаемого учения, скорее то было множество чисто эмоциональных откликов. Один из учеников Аристотеля76, глубоко уязвленного как восточной политикой бывшего ученика, так и позорной смертью племянника, Феофраст сочинил трактат, озаглавленный «Каллисфен, или О скорби», в котором выразил сожаление в связи с тем, что столь одаренный талантами царь, как Александр, позволил взять над собой верх соблазнам деспотизма, роскоши и удачи, Тихи, то есть успеха. Александр служил излюбленной мишенью для киников от Диогена, насмехавшегося над его мнимым величием, до Телета, усматривавшего в обожествлении Александра последнюю химеру ненасытной души. Стоики в лице Панетия упрекали его в отсутствии умеренности и нравственной дисциплины; в этом с ними были заодно последние стоики Сенека и Лукан. Надгробная речь, которой разразился автор «Фарсалии» Лукан («удачливый разбойник… царь-безумец… бич всех земель и краев, смертоносная молния», в равной степени разившая «все народы» — X, 21; 34–35; 42), похожа на развернутую фразу его современника Квинта Курция (VII, 8, 19): «Во всех краях, до которых ты добрался, ты выказал себя разбойником».

Уже в наше время возникло множество выдержек из древних авторов, представляющих те крайне отрицательные представления, которые составили себе о характере Александра те из них, кто судил его с позиций разума и добродетели. Даже историки его не пощадили. Тимей, современник Александра, живший в конце IV века, констатирует, что на завоевание Азии Александру потребовалось меньше времени, чем Исократу на составление панегирика Александру, что звучит скорее юмористически. Тимей порицал Каллисфена за то, что он льстил Александру и портил его, а также за отсутствие в нем критического начала, и в то же время превозносил Демосфена, отказавшего Александру в божественных почестях (по Полибию, XII, 12b).

Наиболее рациональным было то, что написал Эратосфен Киренский, глава Александрийской библиотеки (2-я половина III в. до н. э.). Этот искренний почитатель Александра-завоевателя установил печальную географическую истину, развенчал все без остатка легендарные греческие представления и преувеличения македонских угодников и в конечном счете показал, что Александр сделался жертвой собственного невежества и воображения. Даже если он был действительно убежден, что перевалил через Кавказ, когда на самом деле находился на отрогах Гиндукуша, и что отыскал здесь пещеру Прометея, такое заблуждение не делало чести ни его уму, ни культуре. Впрочем, нет ничего более легкого, чем выставить в негативном свете познания человека прошлого при сопоставлении их со знаниями тех, кто жил после него, особенно если один из них — полководец, а другой — кабинетный ученый.

Римские писатели, испытывавшие зависть к славе греков, предпочитали следовать скорее ученым-стоикам и александрийцам, историкам Тимею и Эратосфену, чем официальным и официозным историкам Завоевателя. Оставим в стороне мнения авторов I века до н. э., о которых нам не известно практически ничего, кроме тенденции, — Тимагена Александрийского, эрудита, составившего книгу царских биографий, Трога Помпея, выходца из Везона в Галлии, чья «Филиппова История» сохранилась в изложении Юстина, Теренция Варрона (116—27), «ученейшего из римлян», автора в том числе и биографии Александра: их критические выпады послужили Цицерону пищей для размышления или для сравнений, когда он рассматривал долг («О долге», I, 26, 90) или просто счастье («Тускуланские беседы», III, 10, 21; IV, 37, 79; V, 32, 91–92). Сколько весят слава и мерзости Александра при сопоставлении их с мудростью, приветливостью, снисходительностью и простыми человеческими качествами Сократа, Ксенократа, Филиппа Македонского, киника Диогена или римлянина Гая Лелия? Сознательно оставляя в стороне смачные с нашей точки зрения анекдоты относительно шаловливого, но неспокойного характера Александра, который, например, в ходе одного плавания забрасывал своих друзей яблоками, латинские писатели, эти прирожденные моралисты, всегда останавливались на несправедливом, по их мнению, осуждении Филота и всего его рода, на убийстве Клита, мнимом заговоре пажей и их учителя Каллисфена, бунте македонских военачальников, отказавшихся простираться ниц перед царем, жестокости и недостойной главнокомандующего смерти Александра. Они присвоили себе фразу, приписываемую Веспасиану: «Император должен умирать стоя» (Светоний «Божественный Веспасиан», 24).

Под таким углом зрения критикуется и ставится под сомнение даже военный гений Александра. В свое время римлянам довелось наблюдать, как цари Эпира Александр Молосский, а затем Пирр лишились на италийской почве один жизни, а другой — армии, при том, что войска того и другого были снаряжены и обучены на македонский лад. Поэтому в I веке до н. э., и, несомненно, еще начиная с покорения ими Македонии и Греции столетием прежде, римляне пребывали в убеждении, что Александр никогда бы не смог осуществить тот безумный проект, который ему приписывали: с ходу овладеть Римом и Карфагеном. Эта идея выражена в ряде наиболее энергичных рассуждений Тита Ливия (IX, 17–19). Вот некоторые из них, с нашей точки зрения, самые важные:

«Известно, что видную роль в военных делах играют численность воинов и их доблесть, дарования полководца, а также удача, которая важна во всех человеческих делах, но особенно большое значение приобретает на войне. Будем ли мы разбирать эти моменты по отдельности или рассмотрим их все вместе, без труда выяснится, что римское государство непобедимо как для прочих царей и народов, так и для Александра. Прежде всего, если начать со сравнения военачальников, я не стану отрицать, что Александр был выдающимся полководцем, однако особенный блеск сообщило ему то, что он был один и умер в молодом возрасте, когда дела его были на взлете и он еще не изведал превратностей судьбы… Надо ли перечислять римских полководцев, причем не всех эпох, а именно тех консулов и диктаторов, с которыми предстояло бы воевать Александру — Марка Валерия Корва… Тита Манлия Торквата, обоих Дециев?.. Кого ни возьми, душевный и умственный дар каждого не уступал Александру, однако организация военного дела, передававшегося из рук в руки с самого основания Города, пришла здесь к состоянию упорядоченного искусства, построенного на неизменных правилах… Он бы понял, что ему предстоит иметь дело не с Дарием, который повсюду тащил за собой разукрашенный пурпуром и золотом обоз из женщин и евнухов и был настолько отягощен этими принадлежностями своей удачи, что походил больше на добычу, чем на противника, так что Александр победил его, не пролив крови, лишь силой своего презрения ко всему тщетному… В Италию он явился бы, более походя на Дария, чем на Александра, ведя с собой войско, позабывшее Македонию, с нравами, уже переродившимися на персидский лад.

Стыдно упоминать, говоря о таком царе, и надменную перемену в одежде, и пожелание, чтобы ему оказывали почести, простираясь на земле (что было бы тяжело даже побежденным, не говоря уж о победителях), и гнусные казни, и убийства друзей посреди возлияний и застолья, и тщету своей поддельной родословной. А что, если бы жажда к вину становилась день ото дня неутолимее? Что, если бы усилился его свирепый и пламенный гнев? А ведь я перечисляю только то, что не вызывает сомнения ни у кого из историков… Как видно из сохранившихся произведений ораторов, в Афинах, сломленных как государство военной силой македонян, находились люди, которые отваживались выступать против Александра со свободными речами, хотя совсем рядом были дымящиеся руины Фив. Так неужели же против него не произнес бы свободного слова ни один из стольких римских вождей?»

Разумеется, во всех этих сравнениях, во всех гипотетических реконструкциях истории риторика изрядно смешана с завистью, особенно когда дело касается писателя, для которого великим человеком, настоящим умиротворителем Запада и Востока был республиканец Помпей, которого весь мир после 63 года называл «Великим» (Magnus). Однако римляне не погрешили против истины, когда вслед за киниками и стоиками задались по крайней мере двумя нравственными проблемами, которые не разрешены еще и сегодня: вопросом о конечных целях похода и о поведении его предводителя.

 

Цель войны

Нет на свете ничего более спорного, чем миссия Александра. В 346 году афинский ритор Исократ, в одно и то же время преподаватель и политический советчик, заклинал Филиппа II, царя Македонии, объединить Грецию и встать во главе, так сказать, национального крестового похода против Персидской державы. Он предлагал «выгородить как можно бóльшую территорию и отделить себе то, что принято назвать Азией, а именно область от Киликии (близ Малла в сегодняшнем заливе Искендерун) до Синопа» на севере современной Турции; короче, провести границу вдоль 35° восточной долготы, что означало бы аннексию в интересах Македонии либо, если угодно, освобождение в интересах греческих поселенцев западной половины Малой Азии. Здесь-то заключается первая неясность: о какой войне шла речь, завоевательной или освободительной? Аристотель («Политика», V, 8, 5 1310b, 38–39), бывший скорее воспитателем и нравственным советником Александра, рассматривал приобретение новых земель в качестве непреложного права Македонской монархии и определял как Эвергета (Εύεργέτης), то есть «Благодетеля», «доброго царя», того, кто сделал территориальные приобретения для своего народа. Будет ли Македония грабительской нацией или вестницей идеала? Кроме того, Исократ требовал от Филиппа «основать на этих землях города и поселить здесь тех, кто ныне шатается по недостатку средств к существованию (читай: наемников, бродячих солдат, бандитов с большой дороги)». Второе: о чем в таком случае шла речь, об основании городских поселений, подобных Филиппам (356) близ Датона во Фракии или Александрополю (340) у медов? Или же эти территории должны были использоваться исключительно для ведения сельского хозяйства? То, что осуществил Александр, когда стал царем Азии, основав по меньшей мере семь Александрий и около тридцати военных укреплений, заставляет признать справедливость и Аристотеля, и римских моралистов: если Александр, прирожденный вояка, был в состоянии избрать для себя идеал, таким идеалом могло служить только завоевание.

Через девять лет после упомянутого письма Исократа Филиппу Греческий союз возложил на Филиппа ведение войны с полномочиями в полном объеме, а после смерти «гегемона» перепоручил эту задачу Александру, его сыну. Также и здесь цель войны, или «миссия», как ее именуют в якобы религиозном плане, сформулирована довольно расплывчато: «отомстить варварам за святотатства, которые они совершили по отношению к греческим святыням» в ходе греко-персидских войн ста шестьюдесятью годами ранее, но также освободить греческие города от подати, которую они платили персидскому царю, то есть заменить постыдный «Царский мир», подписанный спартанцем Анталкидом в 386 году, согласием греков Европы и Азии. Так что же это должна была быть за война: война возмездия (с благородным религиозным предлогом) или война за освобождение «всех народов, наших собратьев» (благородный политический предлог)? То, что произошло в реальности с несколькими наиболее крупными греческими или эллинизированными городами — Милетом, Галикарнасом, Солами, Тиром и, наконец, Персеполем, которые подверглись полному разграблению и сожжению, — доказывает, что в строгом смысле слова это были действительно только предлоги. «Освобожденным» городам было предложено заменить ненавистную подать царю Дарию — «взносом» (добровольным, не так ли?) царю Александру.

Схема осады Тира.

Речи Александра, по крайней мере те, которые, следуя «Запискам» верного Птолемея, приписывает ему Арриан (VII, 9, 2–5), составлены совсем в иной тональности77. В ходе бунта в Описе, когда Александру надо было поднять пошатнувшийся дух македонского воинства, он сказал недовольным: «Речь свою я начну с Филиппа, и это естественно. Ведь Филипп принял вас бесприютными и бедными. Одетые в шкуры, вы пасли в горах жалкие отары, за которых были вынуждены отчаянно cражаться с иллирийцами, трибаллами и соседними фракийцами… Филипп спустил вас с гор на равнины… Он сделал вас обитателями городов, упорядочил вашу жизнь законами и добрыми нравами… Он присоединил к Македонии бóльшую часть Фракии и, овладев наиболее удобными приморскими областями, раскрыл страну для торговли, а также обеспечил беспрепятственную разработку рудников. Филипп сделал вас правителями фессалийцев, которых вы прежде смертельно боялись, и, усмирив племя фокидян, открыл вам широкую и гладкую дорогу в Грецию… Придя в Пелопоннес, он устроил тамошние дела и, назначенный самодержавным предводителем всей Греции в походе против Персии, снискал славу не столько себе, сколько всему македонскому союзу».

Начало этого исторического обращения заставляет вспомнить одно воззвание Бонапарта к своей Итальянской армии: «Солдаты, вы не одеты и плохо накормлены…», а равнина, лежащая перед вами, полна несметных сокровищ. Наряду со звучными и тщательно расставленными словами, с проступающей сквозь них незаинтересованной добродетелью, с достоинством, славой, обнадеженностью и миром, такие речи содержат странные признания: в них подразумевается господство, корысть, завоевание и устройство личных дел. Курций Руф (VII, 8, 19) вкладывает в уста явившегося к Александру скифского посла более резкие слова, которые, впрочем, читаются и между строк слишком угодливого или циничного Птолемея: «Во всех краях, до которых ты добрался, ты выказал себя разбойником» (omnium gentium, quas adisti, latro es). Подлинная цель войны в глазах моралиста — это не патриотизм, не идеал свободы, не религиозная вера, но алчность. «Скажи, что за нужда тебе в богатствах, которые лишь возбуждают твою жажду?» (там же, 20). Жажду золота, стад, рабов. В 328 году историограф экспедиции Каллисфен Олинфский во всеуслышание сказал то, что военачальники македонского штаба думали про себя: «Я требую, чтобы ты, Александр, вспомнил о Греции, из-за которой и начался весь поход ради присоединения к ней Азии» (Арриан, IV, 11, 7).

Но что, собственно говоря, понимал Александр под «Азией»? Была ли это земля Троады, место высадки? Стоило судну коснуться берега близ мыса Сигей (Кумкале) недалеко от Трои, как Александр метнул дротик. «Спрыгнув на землю в Троаде, Александр заявил, что получил Азию от богов» (Диодор, XVII, 17, 2): объявление войны, приобретение юридического владения, подтверждение суверенитета — все это было заключено в театральном и символическом броске. После победы при Гранике месяц спустя слово «Азия», сколько можно судить, означало совокупность провинций, управлявшихся двумя побежденными сатрапами — Фригия Геллеспонтская и Лидия, как это, вероятно, было во времена Геродота. Более или менее реальное покорение Карии и Лидии, Писидии и Внутренней Фригии с лета 334-го по лето 333 года позволяет амбициям македонянина простираться вплоть до Галиса (Кызыл-Ирмак) и озера Соленого (Туз), то есть только на запад Малой Азии, на большинстве территорий и в большинстве городов которого не было никакого греческого присутствия. Набег или рейд в Каппадокию в июне 333 года и номинальное назначение сатрапа (македонянина?) этой области, а затем выход к самому южному берегу Малой Азии через Киликийские ворота и Тарс показывают, что главнокомандующий Греческого союза полагал, что исполнил программу, которая предлагалась Филиппу II: рассечь Малую Азию надвое и присоединить к Греции западную ее часть.

Понятие «Азия» приобретает новое содержание после победы при Иссе (осень 333 г.). Когда летом 332 года Дарий предложил Александру, который осадил Тир, стать его зятем и получить в качестве приданого «всю территорию от Геллеспонта до Галиса (Кызыл-Ирмак)» (Курций Руф, IV, 5, 1), Александр ответил отказом: «азиатское царство» рассматривалось отныне не с общегреческой точки зрения, а в плане династическом и персональном. Слово, обозначавшее во времена Гомера («Илиада», II, 461) несколько заболоченных участков близ устья Каистра к северу от Эфеса, в конце концов стало служить обозначением континента, границы которого не были тогда известны ни одному человеку. «Александр ответил Дарию (летом 332 г.), что не нуждается в его деньгах и не примет части его земель вместо их всех, поскольку ему, Александру, принадлежат и деньги Дария, и вся его земля» (Арриан, II, 25, 3).

Но что, в рамках завоевания по праву личного приобретения, сталось с идеями общегреческого крестового похода, войны возмездия, освободительной войны, что от них осталось, кроме желания, всепоглощающей страсти владеть все бóльшим и бóльшим? Когда Парменион, старый полководец Филиппа, попытался призвать Александра к умеренности и разумности, посоветовав ему принять предложения Дария, ему была дана резкая отповедь: никто, ни один человек не смеет ставить себя на мое место! С течением времени возникает впечатление, что чем больше победа и случай благоприятствовали победителю, тем дальше отодвигалась от него цель завоевания. После смерти Дария в июле 330 года сам Александр уже больше не имел представления о том, куда направлялся: он шел все вперед и вперед, захваченный и как бы всасываемый пустотой или безднами Востока.

 

Безумный царь

Герой — не тот, кто покоряет людей и события своей воле. Герой — тот, кто управляет фортуной, в обоих смыслах этого слова, и своими страстями: честолюбием, желанием властвовать, гневом, ревностью собственника и, наконец, культом своего «эго». Победой при Гранике в мае 334 года Александр был обязан исключительно своей удачной вылазке или везению. С точки зрения стратегов, которые, подобно Пармениону, неохотно за ним следовали, это было чистой воды безумие. И здесь мы в первый раз употребляем термин «безумие», говоря о поведении Александра: это отнюдь не наше изобретение, поскольку и Цицерон, и Сенека, и Лукан переводили словом «insania» (безумие) то, что веком или двумя прежде их стоические наставники обозначали как «отсутствие ума» (άνοια), «нелепость» (άτοπον) или «помешательство» (μανία).

Через какое-то небольшое время после смерти Александра Эфипп, который, видимо, в 324–323 годах находился при дворе, обвинил царя в «меланхолии» (μελαγχολία): характерное помешательство было вызвано его черной желчью. Сасанидские сочинения, которые, очевидно, опираются на враждебную македонскому завоевателю персидскую традицию, объявили Александра одержимым Ариманом, духом зла: ведь в желании завоевать и покорить всё любой ценой есть что-то нездоровое, болезненное, безрассудное и даже демоническое. Римляне говорили более общо: quos vult perdere Jupiter dementat, то есть «Юпитер лишает разума тех, кого желает погубить».

В чем невозможно сомневаться, так это в том, что значительная часть штаба Александра с Парменионом во главе считала вздорной саму идею к концу дня атаковать персидскую кавалерию, которая занимала противоположный берег вздутого весенним паводком Граника (ныне Коджабаш). Парменион, вместе с Атталом на протяжении года ведший кампанию в этой области Малой Азии, знал, какой опасный противник в лице Мемнона Родосского стоял за 20 тысячами конных персов. Мемнон командовал пехотой, численно превосходившей пехоту македонян и, что еще важнее, состоявшей в основном из греков, и солдаты Греческого союза отнюдь не спешили вступать с ними в бой.

Отголоски этого разногласия между Александром и его первым заместителем нашли отражение в несовпадающих друг с другом рассказах о ходе дела у Диодора (XVII, 19–21) и Арриана (I, 13–16). Первый следует официальной версии, которая отводит первостепенную роль фессалийской кавалерии, одинаково оценивает достоинство и заслуги всех союзных воинов, греков и македонян, и старательно обходит молчанием отвратительную учиненную Александром и конными гетайрами резню, результатом которой явилось уничтожение по меньшей мере 10 тысяч греков, находившихся на службе у сатрапов. Плутарх, который следует версии Каллисфена и военачальников, расположенных к Александру, не в состоянии удержаться от того, чтобы не охарактеризовать его как горячую голову, которой сослужили хорошую службу случай и присутствие друзей. Вот как выражается об этом сам Плутарх: «Возникало впечатление, что Александр командует скорее как безумец (μανικώς) и наперекор здравому смыслу (πρóς άπόνοιαν), чем по зрелом размышлении» («Александр», 16, 4).

 

Жалкие победы

Какой бы удачной ни была битва при Гранике, персидские силы, и прежде всего кавалерия, практически не потерпели в ней урона, поскольку Александр, занятый тем, чтобы перебить или взять в плен греческих наемников, не организовал за ними погони. Так что следующие поколения превозносили в нем качества стратега, которыми он вовсе не располагал. Сверх того, «гегемон» позволил ускользнуть лучшему из полководцев, находившихся на персидской службе, Мемнону, который, воспользовавшись ошибкой или безденежьем Александра, подготовил к обороне Милет и Галикарнас. Поскольку находившийся на службе у греков флот был отпущен, «Дарий прислал Мемнону (своему зятю) большую сумму денег и назначил его главнокомандующим. Мемнон навербовал много наемников, снарядил 300 кораблей и деятельно взялся за все, что относится к войне» (Диодор, XVII, 29, 1–2). Он овладел островом Лесбос, переманил на персидскую сторону острова Эгейского моря и бóльшую часть Пелопоннеса и на протяжении целых шести месяцев не давал экспедиционному корпусу Греческого союза в Малой Азии двинуться с места. Поэтому внезапная смерть Мемнона в мае 333 года явилась для Александра большим везением.

Отрезанный от Греции Александр, на которого напирали с севера и с востока, тешился тем, что разрубал или развязывал Гордиев узел, находясь на волосок от гибели. Античные историки говорят в этой связи о тревоге, живом беспокойстве, agônia, Александра. Отсюда становится понятно, почему он умножал свои обращения к оракулам и прорицателям, как в ликийском Ксанфе, так и во фригийском Гордии. Если эпизод или, скорее, анекдот о Гордиевом узле обойден полным молчанием у целого направления традиции (у Клитарха, Птолемея, Диодора), так это потому, что он представлялся не слишком достойным славы героя и чуть ли не жалким. Стать царем Азии (Малой Азии?), разрубив или разрезав кожаный ремешок или кизиловый луб, охватывающий чеку, — детская сказочка, созданная для наивных или суеверных умов, но никак не подвиг, сравнимый с подвигами Геракла. В своих «Записках» Птолемей умолчал об этом не столько даже для того, чтобы возвеличить славу египетского оракула Сива, сколько не желая бросать тень на славу своего друга Александра.

Использование катапульт и башни при осаде Тира (реконструкция).

Вторая битва в правильном строю, которую греко-македонская армия дала на равнине к югу от Исса, произошла из-за маршрутного просчета, который вполне мог оказаться роковым для Александра, и уж во всяком случае явился таковым для раненых и больных солдат, а также для греческих поселенцев и торговцев, которые проживали в Киликии. Дарий, который прошел через Амановы ворота (перевал Топраккале), попутно уничтожая встречавшихся греков, внезапно оказался возле Исса, в арьергарде обоза Александра, чьи передовые части занимали Сирийские ворота (перевал Белен к югу от Искендеруна). Каллисфен, которого цитирует Полибий (XII, 14, 4), утверждает, что Александр находился приблизительно в 18 километрах от Дария, когда внезапно осознал присутствие последнего у себя в тылу. Александр развернулся, перегородил береговую равнину вдоль Пинара (ныне Пайя) двойным войсковым заграждением и возложил всю тяжесть маневра на Пармениона и его сына Филота, между тем как сам атаковал персидский эскадрон, окружавший колесницу Дария, «спеша не столько даже взять верх над персами, сколько собственноручно доставить себе победу» (Диодор, XVII, 33, 5). Дарию удалось бежать, уведя за собой большую часть кавалерии и наиболее надежных греческих пехотинцев. С приближением темноты (а был уже ноябрь 333 г.) персы легко рассеялись. Македоняне и фессалийцы прекратили погоню и устремились на разграбление лагеря. Александр проявил большее попечение о том, чтобы ему достались смала (семейство) Дария, его столовая и туалетные принадлежности, чем о захвате его самого. Победа не над человеком, не даже над его империей, но над его казной (газа): разве это может быть самым важным для героя?

Часто цитируют восклицание победителя, вырвавшееся у него при посещении роскошного шатра поверженного врага: «Так вот что означало царствовать для Дария?!» (Плутарх «Александр», 20, 13). Однако эти «исторические» слова, как и бесчисленное множество других, были явно сочинены значительно позднее, при этом им был придан тот презрительный оттенок, в котором вовсе не было нужды. Потому что на следующий же день Пармениону и его всадникам был отдан приказ завладеть багажом и казной, которые Дарий оставил для надежности в Дамаске, в 400 километрах дальше на юг: «Вся равнина была усеяна царскими богатствами: тут и деньги для выплаты жалованья солдатам… тут и одеяния благородных мужей и высокородных женщин… золотые сосуды, золотые поводья, разукрашенные шатры… брошенные повозки, полные добра… Невероятное, несметное богатство, накопленное в течение стольких лет, оказалось изодрано ветвями кустарников или втоптано в грязь. У грабителей не хватало рук, чтобы подобрать добычу» (Курций Руф, III, 13, 10–11). Победитель закрыл на все это глаза. В конце концов, разве не для этого и ведутся войны? Александр отказался насиловать старую мать, жену (беременную) и дочек (еще совсем юных) Дария, но не преминул возлечь с Барсиной, вдовой и невесткой Мемнона, своего противника. Действительно, первые были ценными заложниками, между тем как Барсина, внучка царской дочери (Плутарх «Александр», 21, 9), приносила ему то положение, которое не могло быть доставлено победой. Она родила Александру сына, который был нескромно назван Гераклом: не уподоблял ли он сам себя герою или даже Зевсу, его отцу?

Александр и его небольшой отряд преследовали Дария после битвы при Иссе на протяжении нескольких километров. Проскакав по грудам трупов в теснинах Амана, к полуночи они возвратились в крови, поту и пыли, убежденные, что не выиграли ни битвы, ни войны и все следует начинать сначала. И в самом деле, два года спустя великие степные наездники снова сошлись лицом к лицу. В сражении при Гавгамелах в 27 километрах к северу от Ниневии (недалеко от Мосула, Ирак) 1 октября 331 года на стороне Александра было лишь 7 тысяч всадников, которые должны были противостоять тысяче «бессмертных» царской гвардии и 10 тысячам персов, не считая вооруженных серпами четверок и боевых слонов. Нашим европейцам не доводилось такое наблюдать. «Войском Александра овладел беспричинный ужас: обезумевших солдат пронзила дрожь, все сердца сдавил тайный страх. Время от времени вспыхивавшая на небе молния, подобная той, что бывает летом, пламенем озаряла все кругом… Проведав про испуг войска, Александр велел дать знак, чтобы все остановились, положили оружие перед собой и отдышались… При таком положении самым безопасным представилось стать здесь же лагерем» (Курций Руф, IV, 12, 14–17). Александр, обеспокоенный больше солдат, не спал всю ночь. Он повелел читать молитвы, совершить жертвоприношение Страху, Зевсу-Амону и Афине-Нике, богине победы. На рассвете, как это обычно и бывает, он заснул. «Парменион, самый старший из друзей, от своего имени отдал войскам приказ готовиться к битве» (Диодор, XVII, 56, 2).

Из всех сражений в открытом поле относительно того, что состоялось при Гавгамелах, на «верблюжьем пастбище», у нас имеется больше всего не совпадающих друг с другом рассказов. Клитарх сделал из них тщательную компиляцию, основываясь на Каллисфене, официальном историографе, на Птолемее и Аристобуле, а также других писателях. Однако нам известны об этом только три положительные вещи. Первая — та, что длинные сариссы македонских кавалерии и фаланги одолели как возниц боевых колесниц, так и скифских и персидских всадников («Цельте в лицо», — повелел царь). Вторая состоит в том, что недостаточно охраняемый и защищенный обоз мог быть захвачен и что Парменион, видя, что его обходят, дважды запрашивал подкреплений. Наконец, третьей оказалось то, что, как и при Иссе, по причине этого охвата Александр был вынужден прекратить погоню и позволить Дарию ускользнуть: как здесь, так и там он одержал лишь половинчатую победу, за которой последовала опустошительная эпидемия и деморализация личного состава армии после разграбления персидских сокровищ.

Схема битвы при Гавгамелах.

Двумя месяцами позже он узнал о блестящей победе Антипатра над царем Спарты Агисом и объединившимися против Македонии греками в сражении при Мегалополе в октябре 331 года. Завидуя этому успеху, Александр отозвался о ней даже как о «битве крыс». Так ли уж был неправ избранный нами в свидетели Тит Ливий, который полагал, что дисциплина и вооружение римлян превосходят греческие и македонские, и настаивал на том, что Александр был бы побежден римскими консулами и римскими легионами? «Италия представилась бы ему совершенно не такой, как Индия, через которую он двигался во главе охмелевшего войска, бражничая и кутя. Нет, в Италии Александру открылись бы леса Апулии и горы Лукании, и на них он различил бы свежие следы разгрома, постигшего его дом, когда здесь недавно распрощался с жизнью его собственный дядя с материнской стороны, царь Эпира Александр» (Ливий, IX, 17).

Поскольку историческая беллетристика может себе позволить воображать, что бы произошло, если бы Александр Македонский попытался в свою очередь осуществить завоевательные мечты своего дяди и зятя по другую сторону Адриатики и оказался там в сопровождении орды азиатов и горсточки измотанных македонян, позволим и мы себе бросить критический взгляд на четвертую большую битву, которую дал в июле 326 года преемник убитого Дария. Она проходила в Пенджабе, между Джалалпуром и Харанпуром на юге, в 108 километрах к юго-востоку от Равалпинди. По словам Квинта Курция Руфа (VIII, 5, 4), Плутарха («Александр», 66, 5) и Арриана («Индика», 19, 5), которые основываются на двух надежных мемуаристах, флотоводцах Неархе и Онесикрите, при вступлении в Индию в июне 327 года «под ружьем» у Александра оказалось 120 тысяч пехотинцев и 15 тысяч кавалеристов, вчетверо больше того, что явились в Персию двумя годами раньше.

Если оценивать общее число греков и македонян, принявших участие в сражении при Джеламе (в античности Гидасп), в 30 тысяч пехотинцев и 6 тысяч кавалеристов, то с учетом тех потерь, которые войско понесло после года безрезультатной кампании на Свате, можно сказать следующее: 1. Все азиатские контингента, оставшиеся по эту сторону реки (от 70 до 80 тысяч человек, 8 тысяч всадников, 30 слонов), и весь обоз не приняли участия в сражении или по крайней мере лишь воспользовались его плодами. 2. Противостоявшие силы индуса Пауравы, которого греки называли Пором, не превосходя македонского войска, были приблизительно равны ему по численности и, возможно, уступали в доблести и вооружении, поскольку ударная их мощь состояла в устаревших боевых колесницах и сотне слонов, которых греки больше не боялись. 3. Результат, полученный с большим трудом и путем целой серии обманных маневров, сильно смахивал на пиррову победу, поскольку Александр, обращаясь с Пором «как с царем», не только оставил ему его царство, «но еще его расширил, покорив независимые земли, на которых, как говорят, обитали 15 народов, имелось 5 тысяч значительных городов и деревень без числа» (Плутарх «Александр», 60, 15).

По счастливой случайности у нас имеется сделанный самим Александром отчет об этой битве, который содержался в его письмах к регенту Македонии и матери Олимпиаде. Самое основное из этого документа мы находим в главе 60 его биографии, принадлежащей Плутарху, что подтверждается Аррианом (V, 15–18). Это совсем не похоже на напыщенную реконструкцию Клитарха, за которым следуют Диодор, Курций Руф и Юстин, то есть на «Вульгату». Итак, вот что пишет Плутарх: «Обстоятельства дела его с Пором (Пауравой) сам Александр описал в письмах. Он говорит, что между двумя лагерями тек Гидасп (ныне Джелам, относящийся к бассейну Инда), и Пор, выставив слонов прямо напротив, неотступно следил за переправой. Ежедневно Александр устраивал в своем лагере большой шум и гвалт, чем приучал варваров оставить опасения. В непогожую и безлунную ночь он взял часть пехотинцев и отборных всадников и, отойдя подальше от врагов (в северном направлении), переправился на небольшой остров (ныне Адмана). Тут пошел проливной дождь, на войско обрушилось множество молний, так что ему пришлось увидеть несколько человек, поверженных и испепеленных молниями. Отправившись с острова, они стали пробиваться к кручам на противоположном берегу. Сделавшийся бурным и сильно вздувшийся от бури Гидасп вырыл в русле большой провал, так что большая часть потока протекала по нему. Посередине реки люди чувствовали себя особенно неуверенно, потому что им было скользко и они оступались…

Александр говорит, что его люди побросали плоты и перебрались через водный поток с оружием, погружаясь по грудь. Переправившись, он с конницей выдвинулся на 20 стадий (ок. 3,5 км) вперед пехоты, предполагая, что, если неприятель подойдет с кавалерией, Александр окажется несравненно сильнее, а если противник двинет фалангу, упредит его, придвинув пехоту. На деле произошло первое. Повстречав тысячу всадников и 60 колесниц, он без труда их опрокинул и захватил все колесницы, а из всадников перебил 400. Когда Пору стало известно, что сам Александр переправился через реку, он двинул против него все свои силы, за исключением тех, кого оставил на переправе македонян. Опасаясь слонов и множества врагов, Александр напал на левый фланг неприятеля, а Койну (командиру кавалерии и товарищу царя) приказал наступать на правый. Когда началось общее бегство, враги с той и с другой стороны стали отходить к слонам и сбиваться в плотные группы, так что получилась общая свалка, и в восьмом часу противник отказался от сопротивления. Вот по крайней мере что говорит об этой битве сам ее творец» (Плутарх «Александр», 60).

Нельзя не поражаться скромности цифр и совершенных действий, признанию в испытанном страхе и, наконец, уважению, выказанному к противнику, особенно если знать, как любил поощряемый вином и лестью Александр хвастать своими подвигами и раздувать их до того, что становился несносен для собственных друзей. Не хочу сказать, что в этом сражении ему недостало храбрости или находчивости. Отмечу лишь, что он сам не считал себя совершившим нечто сверхчеловеческое, добившись того, что враг признал себя побежденным. Благодаря всеобщим наивности и легковерию довольно быстро распространилась легенда о том, что Александр на своем маленьком вороном коне одним ударом сариссы сразил громадного индуса, сидевшего на самом могучем из слонов.

Ученые Нового времени, увидев несколько монет, отчеканенных в Вавилоне через пять лет после смерти Александра, чтобы заплатить вспомогательным индийским войскам Эвмена, вообразили, что это сам Александр велел изобразить себя ссаживающим со слона своего бегущего противника. Действительность выглядит иначе: Александр, возмущенный тем, что Аристобул приписал ему единоборство со слоном, вырвал у него рукопись из рук (Лукиан «Как писать историю», 12). Он, который после одного ранения заметил вслух, что из его жил течет обычная человеческая кровь, а вовсе не «ихор», кровь богов, знал лучше кого-либо другого, какими не вполне достохвальными средствами заставил своего отважного противника уступить: «Поскольку македоняне пришли в оторопь от мужества Пора, Александр послал лучников и легковооруженных солдат (то есть пращников и метателей дротиков), велев всем им целить в Пора» (Диодор, XVII, 88, 5; Курций Руф, VII, 14, 38; «Эпитома деяний Александра», 60). Арриан уточняет, что Пор сражался при отходе, раненный в правое плечо, а сдался лишь после переговоров с Александром (V, 18, 4–8). Все прочее — благочестивые преувеличения или романтизм.

 

От жестокости к тирании

Нам известно, что помимо этих четырех великих битв в более или менее правильном строю, которые нельзя назвать ни бесспорно выигранными, ни решающими, и до них, и в промежутках между ними, и после них имели место многочисленные бои, набеги, овладения городами или простыми фортами, да и просто стычки. Александр не во всех принимал участие, поскольку один из принципов его стратегии состоял в том, чтобы дробить силы противника и нападать на них по отдельности, а второй — чтобы охватывать их с тыла или заходить им во фланг с помощью различных колонн, которым следовало быть стремительными и подвижными. Что более всего поразило тех историков, которые повествуют о таких тяжелых кампаниях, какими оказались, например, те, что Александр вел в Финикии в 332 году, в Согдиане в 329–328 годах, в Индии в 326-м, в горах Загра и Луристана (к югу от современного Керманшаха) в 323-м, так это не дорого купленные победы, не скудные их результаты, но жестокость и даже зверство, с которыми эти победы были вырваны у врага.

Вавилония и Ариана.

Мы знаем, какой ничтожной величиной неизменно оставалась человеческая жизнь на Среднем Востоке, особенно жизнь наемников, которым платили именно за то, чтобы они умирали или убивали других, и которых никто никогда не оплакивал. Поэты говорили, что они «заставляют себя убивать из страха смерти». Однако древние точно так же, как и мы, были весьма чувствительны к безмерности убийств невинных людей в захваченных силой городах или в деревнях, сочтенных восставшими. Как и мы, они с возмущением говорили о тысячах погибших в Фивах, в Тире, в крепости малавов близ Мултана, на Загре (эти последние — искупительная жертва за смерть пьяницы Гефестиона, совершенная по приказу и под предводительством Александра). Колоссальный кровавый след тянется за карательным рейдом, устроенным по долине Зеравшана до Самарканда, а затем — до Бухары в погоне за неуловимым Спитаменом в 328 году. На берегу Биаса в сентябре 326 года все солдатские мечи оказались зазубренными, затупленными, погнутыми — столько пришлось порубить человеческих тел (Курций Руф, IX, 3, 10). В Массаге (ныне Чакдара на Свате) в 327 году Александр заключил соглашение с ассакенами: индийские наемники, их жены и дети должны были свободно уйти, но Александр «захватил их отступающими в пути и всех перебил. Это легло пятном на его воинские деяния, поскольку в остальном он воевал по правилам и по-царски» (Плутарх «Александр», 59, 6–7). Тот же автор сожалеет о массовых казнях через повешение брахманов, которых он называет философами и которые были повинны в том, что хулили царей, перешедших на сторону Александра, или подбивали на восстание свободные народы. Лукан в начале X песни «Фарсалии» говорит о массовом избиении Александром азиатских народов — и все это только для того, чтобы установить Царский мир и согласие между народами! Как тут не вспомнить о девизе, который Тацит приписывает римским завоевателям: Ubi solitudinem faciunt, pacem appellant («Превращая край в пустыню, они называют это миром») («Агрикола», 30).

Кровожадность, страсть к убийству, жестокость, являющаяся одной из постоянных составляющих глубокого характера Александра, — мы вновь обнаруживаем их не только на поле брани, но и в частной жизни, в его политической карьере, при отправлении мнимого правосудия, посреди мира, на пирах и попойках. Не будем вспоминать ту кровавую баню, с которой началось его царствование осенью 336 года; ни тот способ, которым он мстил за Грецию, пострадавшую от персидских вторжений и зверств в 490 и 480 годах, когда разграбил Персеполь и перебил его жителей, предав огню самый большой и прекрасный в мире дворец (25 апреля 330 г.); ни устроенную им резню всех потомков милетских жрецов в Тармите (Термез) на берегу Амударьи в июне 329 года (Курций Руф, VII, 5, 28–35). Оставим в стороне даже убийство Клита Черного в ходе попойки в Самарканде осенью 328 года, когда ни тот ни другой просто не могли себя контролировать. Однако пытки и казнь Филота, главнокомандующего кавалерией, лучшего из соратников Александра, убийство Пармениона, отца Филота, пытки и казнь Александра из Линкестов, совершенные заодно с ними и с тем же хладнокровием осенью 330 года, требуют дополнительного расследования и более спокойного обсуждения.

Мнения по этому вопросу разошлись. Для всей античности это были невинные жертвы, принесенные скорее гордыне или зависти, чем мстительному духу монарха, сделавшегося тираном. Исследователи же Нового времени могут себе позволить защищать Александра: на протяжении не менее чем шести лет между царем, с одной стороны, и двумя родами, Пармениона и Александра Линкестидского, которые все стояли в представлении солдат не ниже Александра и были его соперниками, — с другой, существовали глубокие разногласия. Мы уже говорили, что Александр, сын Аэропа и зять регента Антипатра, был арестован в 333 году по подозрению в тайном сговоре с неприятелем и в заговоре против Александра (Арриан, I, 25). Во всех сражениях и после них Парменион не переставал неодобрительно отзываться о мероприятиях молодого государя. В октябре 330 года во Фраде (ныне Фарах) в непокоренной Дрангиане, имея у себя за спиной взбунтовавшиеся северные сатрапии, видя, что кавалерия, вспомогательные силы и войска тают за недостатком провианта, Александр впустую ждал войска и деньги, задержанные Парменионом в Экбатанах (ныне Хамадан), расположенных на расстоянии 1300 километров.

После египетской кампании, когда ему посоветовали не доверять амбициям и образу жизни гиппарха Филота, Александр не переставал подозревать своего дорогого «друга» и даже установил за ним наблюдение. Кажется, для него все завершилось точно так же, как и для Александра Линкестидского: «Мать царя написала Александру, наряду с прочими дельными советами, также и о том, почему следует остерегаться Александра Линкестидского. Человек выдающегося мужества и полный честолюбия, он повсюду следовал за царем с прочими друзьями и пользовался его доверием. Поскольку к этой клевете были прибавлены многие другие правдоподобные утверждения, Александр был схвачен и в оковах ввергнут в темницу, чтобы дожидаться суда» (Диодор, XVII, 32, 1–2). Огорчает то, что как в одном, так и в другом случае обвинение в заговоре ни на чем не было основано (в лучшем случае — лишь на ненависти царицы-матери), что обвиненным пришлось иметь дело с пародией на правосудие, что они были подвергнуты пыткам и преданы жестокой смерти, идущей вразрез со всеми обычаями, а также то, что их осуждение, решение о котором было принято Александром до приговора, повлекло за собой гибель также и их семей. Прибавим, что даже если Филот и не был безупречен, избранная в отношении него процедура была из ряда вон выходящей, и уж во всяком случае принятые меры были недостойны справедливого царя.

Рассказ Плутарха, наиболее ясный и трезвый, не оставляет и тени сомнения в вине Александра в этой мрачной истории. «Обращаясь во хмелю к любимой им женщине, этот молодой человек (Филот) наболтал немало такого, что слышишь обычно из уст заносчивых вояк: он утверждал, что самые значительные дела были совершены им и его отцом, а Александра называл юнцом, который через них добился видимости власти… Слыша дурные о себе отзывы, он (Александр) утрачивал разумность, становился жестоким и неумолимым… Несмотря на тяжесть свидетельств, выдвинутых против Филота, Александр держал себя в руках…» («Александр», 48, 5; 42, 4; 49, 2) до того самого дня, когда один македонянин по имени Димн не замыслил настоящий заговор против Александра. Брат юного возлюбленного Димна попросил Филота устроить им аудиенцию у царя: речь должна была пойти о важнейших и неотложнейших вещах. «Однако с Филотом, похоже, что-то случилось (ясности здесь нет никакой), потому что он не представил их царю, сославшись на то, что у царя были дела поважнее. Так повторялось дважды. Братья стали уже подозревать Филота и, обратившись к кому-то другому, были приведены к царю. Вначале они изложили историю с Димном, а затем тишком донесли на Филота, как он дважды не обратил на них внимания. Это чрезвычайно обеспокоило Александра, и когда за Димном послали, а он оказал сопротивление и был убит, царь еще больше взволновался, считая, что лишился главной улики заговора. Негодуя на Филота, он привлек тех (военный совет), кто уже давно его ненавидел… Поскольку слух царя был теперь открыт для таких речей и подозрений, ему сообщили много неправды в отношении Филота. Он был схвачен и допрошен, причем товарищи царя присутствовали при пытках, а сам Александр подслушивал снаружи, скрываясь за пологом. Говорят, услыхав жалобный и заискивающий голос Филота, который обращался с мольбами к Гефестиону, царь сказал: „И сподобило же тебя, Филот, слабака и труса, замахнуться на такое?“ Когда Филот был казнен, Александр тут же отправил людей в Мидию, чтобы они устранили Пармениона, много помогавшего Филиппу, а также единственного из старших друзей Александра, кто его ободрял в замысле похода в Азию (или по крайней мере был в этом деятельнее прочих)» (Плутарх «Александр», 49, 5–13).

Ужасный протокол или изложение следствия, допроса и казни! С полной отчетливостью, как при свете дня, мы видим здесь страх Александра, столь же дурной советчик, как и гнев (при том, что и то и другое совершенно недостойны героя). В этом случае он был более не в состоянии владеть собой, как случилось и несколькими месяцами спустя, когда он повелел отрезать нос и уши лжецарю Бессу, прежде чем устроить над ним суд, или когда распорядился выпороть у всех на виду Гермолая, молодого человека, принадлежавшего к высшей знати, повинного лишь в том, что он первым нанес удар кабану, которого царь намеревался сразить самостоятельно. Случай с Гермолаем заронил в душу молодого человека смертельную обиду и привел к еще одному заговору, закончившемуся самым роковым образом в Самарканде осенью 328 года.

Итак, после гибели Дария в июле 330 года вокруг Александра остались лишь те старшие, кто был ему враждебен: знатные пажи шли по пятам старых полководцев Александра, его современников, вроде Клита, своих воспитателей, которые, подобно Каллисфену, посланцу Аристотеля, побуждали их выказать себя мужчинами. Ибо, как полагали они все, Александр переставал видеть себя человеком, хоть в чем-то равным своим товарищам из македонской знати, все более убеждаясь в своей божественной сущности, и, полагая себя сыном Зевса-Амона, требовал от своих азиатских подданных (а также и от прочих) поклонения и даже культа, который причитается лишь богу. Македоняне со смехом наблюдали, как победитель Дария заставлял мидийских, персидских и согдийских вельмож простираться перед ним, вставая на колени и зарываясь лбом в пыль, однако не допускали и мысли, что он вынашивал замыслы унизить так же и их, свободных людей, привыкших лишь к воинскому приветствию. Они отдавали себе отчет, что до окончательной победы так же далеко, как и прежде, ибо теперь им приходилось биться уже не за свободу или честь Греции, но ради удовлетворения безграничного честолюбия человека, одержимого манией величия. Такова суть высказываний Клита, которому в Самарканде в октябре 328 года вино развязало язык. Клит припомнил Александру даже то, что без его отца, без старых военачальников, павших в бою или убитых им самим, без молодых товарищей уделом Александра были бы лишь похвальба и пустозвонство. In vino Veritas, «истина в вине». Однако есть истины, которые не стоит высказывать тому, кто не может и не хочет их слышать.

После ареста племянника Аристотеля в Бактрах-Зариаспе той же зимой 328/27 года и его заключения в подземелье отношения между старым учителем и прежним его учеником еще больше обострились. Некоторые фразы одного письма, известного нам только в арабском переводе, которые напоминают Александру, что он должен обращаться с греками как вождь, то есть как справедливый и достойный любви человек, но с варварами — как господин, вызвали угрозы со стороны убийцы Филота, Клита, Гермолая и Каллисфена. «Македоняне побили юнцов камнями, но что касается софиста (философа Каллисфена), я накажу его сам, как и тех, кто его прислал (читай: Аристотеля, дядю Каллисфена) и кто в своих городах привечает злоумышляющих против меня» — так писал Александр Антипатру, и Плутарх («Александр», 55, 7) прибавляет, что это явный намек на Аристотеля. Не менее очевидно и то, что если Аристотель хотя бы на мгновение смог поверить в то, что ему удалось сформировать из Александра великодушного человека (я уже не говорю — героя), он заблуждался точно так же, как заблуждался завоеватель, который обеспокоенно вопрошал себя, кто же он — полубог, Ахилл или Геракл, или же воплотившийся бог, Дионис или Амон-Ра. Время от времени вспыхивавшие бунты солдат, как в Пенджабе и Описе, потеря трех четвертей личного состава на обратном пути из Индии, наконец, наступивший в Вавилоне горестный конец самого Александра и его завоевательного похода должны были доказать, как говорит Софокл, что «все мы, живущие на этом свете, лишь призраки или легкая тень» («Аякс», 125–126).

 

Царь во хмелю

В чем в полной мере открываются слабость и уязвимость Александра, так это в его невоздержанности. Став после битвы при Гавгамелах и вступления в четыре столицы империи полновластным господином надо всей азиатской роскошью и всеми азиатскими иллюзиями, он не замедлил перенять наиболее скверные привычки своих предшественников — как в отношении платья, так и в отношении стола, напитков, разъездов и протокола. Возобладавшие роскошь и расточительство были предназначены для того, чтобы ослепить восточных подданных, однако грубых и бедных солдат, которые окружали Александра, они лишь уязвляли. Эти люди любили хорошенько выпить, повеселиться, заняться любовью, однако не желали уступать капризам хмельного полководца, игравшего их жизнями.

Кажется, с момента вступления в Вавилон в ноябре 331 года пьянство Александра усугубилось. От попойки к попойке, устраивавшейся по случаю всякого успеха, он медленно, но верно становился закоренелым — уже не выпивохой, а горьким пьяницей. Объяснить это, оправдать и извинить пыталась целая историографическая традиция, представленная Аристобулом, Харетом и Плутархом. Плутарх пишет: «Сколько можно судить, это телесный жар делал Александра как любителем выпить (ποτικόν), так и гневливым» («Александр», 4, 7). В другом месте он добавляет: «Он был менее склонен к вину, чем могло показаться. А впечатление такое создавалось в связи с его долгими застольями, которые он, однако, посвящал не столько возлияниям, сколько разговорам, когда вослед каждой чаше посылалась пространная речь, — да и то лишь когда у него было много досуга. Ведь, в отличие от прочих полководцев, его не удерживали от дел ни вино, ни сон, ни развлечения, ни брак, ни зрелища» (там же, 23, 1–2). Следует также заметить, что досуг у Александра появился лишь после смерти Дария и что преследование врага, как правило, исключает всякую мысль о досуге.

Совсем другая интонация чувствуется в диалоге того же Плутарха: «Про царя Александра говорят, что он не так много пил, как проводил много времени за возлияниями и беседами с друзьями. Однако Филин доказал, что это вздор, на основании „Царских ежедневников“, в которых часто и многократно повторяется: „В этот день спал после винопития“, а бывает, что то же говорится и про следующий» («Застольные беседы», I, 6, 1: «О пьянстве Александра»). Не будем принимать во внимание ни злобные памфлеты Эфиппа и Никобула, ни насмешки комедиографов («Ты выпил больше царя Александра», — говорят у Менандра одному из персонажей): все они писали уже после смерти царя. Но как не учитывать сцены оргий, состоявшихся в Вавилоне в ноябре — декабре 331-го и в Персеполе в апреле 330 года, о которых сообщает нам «Вульгата»? «Повсюду в Персиде как цари, так и знать безумно увлекаются застольями (convivales ludi), вавилоняне же больше предаются винопитию и тому, что за ним следует», — пишет Курций Руф (V, 1, 37), который дает за этим сцены разгула. Было то сделано по приказу или же нет, умышленно или нечаянно, однако пожар дворца в Персеполе явился завершением вакхической пляски, в которой участвовал царь, бывший пьянее остальных.

Напомним, что македонский и персидский обычаи не позволяли разбавлять вино водой, как это делали греки, что опьянение, которому предавались Филипп Македонский и Дарий III, рассматривалось как священное, особенно на пирах в честь богов, и что оно могло быть достигнуто как с помощью густого вина с собственных виноградников, так и с помощью пива или настоек, заимствованных у покоренных народов: фракийцев, пеонийцев, скифов, парфян… Прибавим, наконец, что после Вавилона, в котором взятая из болот или цистерн вода бывала неизменно загрязненной (эти воды называли «нечистыми»), офицеры македонской армии пили только воду из источников или вино. Отсюда и происходит знаменитый жест Александра, который отказался от полного воды шлема, естественно грязного, который протянули ему старые солдаты где-то в пустынях Туркменистана или Белуджистана. Сколько бы ни трезвонила о том легенда, здесь нет ничего ни героического, ни сверхчеловеческого.

Даже обожатели Александра, те, благодаря которым Арриан создал свой «Анабасис», не смогли удержаться от того, чтобы не выразить сожаление по поводу алкоголизма со столь тяжкими последствиями. Умертвив Клита, убийца долго рыдал, он хотел умереть, отказывался есть… и пить, и потребовалось немало различных ухищрений, в том числе философских (этим занимались Каллисфен и Анаксарх), — не для того чтобы излечить его, но чтобы оправдать в собственных глазах: «И он-то страшится человеческого закона и порицания людей! Да ведь это ему самому, одержавшему победу, чтобы властвовать и повелевать, подобает быть законом и мерой справедливости, а не идти в рабство пустому мнению» (Плутарх «Александр», 52, 5). Наиболее взвешенную и человечную интонацию мы встречаем в этой связи у Арриана, который пишет: «Мне жаль Александра в этом несчастье, поскольку в тот раз он оказался побежден сразу двумя пороками, даже одному из которых не подобает уступать разумному мужу, а именно гневом и пьянством» (IV, 9, 1).

От привычки, приобретенной в северных сатрапиях, уже невозможно было избавиться. Свадьбы и пиры в Бактрах, где зимой 328/27 года произошел арест Каллисфена, отказавшегося осушить «большой кубок Александра» и пасть ниц (Плутарх «Застольные беседы», I, 6, 1; «Александр», 54, 5), стали поводом для грандиозных попоек, за которыми в скором времени последовали те, что были связаны с вступлением в Индию, где, согласно источникам Квинта Курция Руфа, Клитарху и Мегасфену, «жены (царей) устраивают пиры; они же подают вино, которого индусы употребляют немало» (Курций Руф, VIII, 9, 30). И в самом деле, из долины Кунара (в античности Эваспл), который отделяет Афганистан от Пакистана, завоеватели поднялись по нему вверх и по долине Пеша проследовали вплоть до Нисы (Вама в Кафиристане). Здесь еще и поныне показывают «следы» Александра: виноградник, священный сад, площадку для жертвоприношений, изготовленный из цельного камня пресс, каменные чаны для брожения вина — творения бога Индры, в честь которого кафиры, или «неверные», еще в прошлом веке справляли праздник в начале ноября. Македоняне, которые уподобили Индру, отца винограда, — Дионису, своему богу вина, название города Ниса (возможно, нынешний Нишей) и дальнюю гору Меру (Кох-и-Мор) — местам, где Дионис провел юность, предались вместе с местными жителями вакханалиям, пляскам и попойкам, которые не стоит недооценивать. Однако едва подошли к концу эти праздничные шествия (κώμος), как македоняне устремились к Массаге-на-Свате (Чакдара), где перебили 7 тысяч человек, несмотря на достигнутые с ними условия сдачи.

Восточные сатрапии и Индия.

Вплоть до Кармании почти не встречается упоминаний о новых попойках. Однако все одержанные в Индии победы, все договоры, заключенные с побежденными царями, все основания Александрий, военных поселений, памятных алтарей на краю познанного мира, все жертвоприношения на реках и на море Александр сопровождал обильными возлияниями. Если литературная традиция их не упоминает, то лишь потому, что они стали привычкой и необходимостью, особенно для человека, которого подхалимы, а возможно, и он сам сравнивали с индийским Дионисом или просто с Дионисом, сыном Зевса, столь близкого грекам и македонянам. Нет никакой причины ставить под сомнение тот факт, что армия, которая оправлялась от перенесенных лишений в Пуре (Бампуре), в Хану на Рудбаре (будущая Александрия Карманская) и в Саидабаде, столице Кармании, по крайней мере на протяжении семи дней справляла победу своего Диониса и что Александр председательствовал здесь не на праздничной процессии и не на маскараде, а на настоящих оргиях, будучи более пьян и безумен, чем когда-либо, потому что он против всяких ожиданий спасся от катастрофы, которую сам же и накликал. Отметим, что от Гедросии и до Сузианы празднества чередовались с преданием смерти наместников, обвиненных во всяческих злоупотреблениях.

Вслед за этим ход событий ускорился. Весной 324 года в Сузах, «придя от погребального костра (индусского философа Каланы), Александр созвал на обед многих друзей и вождей. Здесь он устроил состязание, кто больше выпьет, и назначил победителю венок. Выпивший больше всех Промах вышел на четыре хоя (ок. 13 л) и получил в награду венок весом в талант, однако прожил после этого только три дня. Из прочих же, как сообщает Харет, умер 41 человек, поскольку после пьянки наступила большая стужа» (Плутарх «Александр», 70, 1–2; что подтверждают Афиней, 437а-b и Элиан «Пестрые истории», II, 41).

Тот же источник, если его можно так назвать, а именно управляющий царским двором Харет, повествует об устроенных в Сузах свадьбах, после которых царь и его военачальники погрузились в беспробудное пьянство и прочие излишества. Центральный акт этих совершавшихся одновременно 88 или 89 браков, когда сам царь женился на двух царских дочерях, в соответствии с персидским обычаем состоял в питье неразбавленного вина из одной чаши. На протяжении пяти дней весной 324 года в Сузах продолжался праздник, поскольку по случаю сближения двух аристократий, персидской и македонской, Александр устроил угощение для македонских солдат, взявших в жены азиаток, а таких, судя по всему, были тысячи, «и каждый получил в подарок золотую чашу для возлияний» (Плутарх «Александр», 70, 3). Надо ли доказывать существование связи между этими достопамятными свадьбами и изданным в Сузах указом, в котором утративший всякую меру Александр требовал от всех греческих городов, чтобы его называли «сыном бога Амона» и в соответствии с этим оказывали ему божественные почести?

В октябре 324 года был затеян новый пир в Описе, в 30 километрах к югу от современного Багдада: царь в окружении высших военачальников и представителей знати обоих народов «черпал из одной чаши со всеми и совершал одни и те же возлияния», выражая пожелание, «чтобы между македонянами и персами воцарилось единомыслие и общность власти» (Арриан, VII, 11, 8–9); это был прощальный пир накануне отправки демобилизованных солдат под предводительством занемогшего Кратера и Полиперхонта. Празднества, устроенные на широкую ногу месяцем спустя в Экбатанах при участии сотен атлетов и артистов, и тоже с грандиозной попойкой, завершились совсем скверно: задушевный друг царя Гефестион, у которого начался приступ лихорадки, вопреки рекомендациям врача, принялся есть «и выпил большую чашу охлажденного вина, после чего ему стало плохо и вскоре он скончался» (Плутарх «Александр», 72, 2).

С этого момента Александр словно обезумел. С большим трудом удалось оторвать его от трупа. Начал он с того, что велел посадить на кол врача Главка. Он запретил всякую музыку, в знак траура приказал остричь гривы и хвосты всех лошадей и мулов, распорядился посбивать зубцы с крепостных стен окрестных городов, объявил траур на всей территории империи и послал вопросить оракула Амона в египетской пустыне, следует ли почитать Гефестиона как героя или как бога. Александр поручил Пердикке с большими почестями доставить набальзамированное тело покойного в Вавилон. И между тем как придворные состязались в лести, прикидываясь, что верят в вечное присутствие между ними покойного, Александр искал забвения в охоте на людей: прямо посреди зимы он провел карательную экспедицию против горных жителей Луристана, убивая всех, кто попадался ему на глаза, — как передают, тысячи и тысячи касситов. То были жертвы, предложенные в качестве приношения возлюбленному Гефестиону.

Чтобы разогреться и возбудиться, царь пил и пил. Если полицейский пьян, ему не доверяют оружие, а коли оно у него имеется, если он его применит, будет виновен вдвойне. Спускаясь по западным склонам Загра, Александр вынашивал безумные замыслы, те, которые, набросанные рукой его секретаря, были найдены в царских бумагах шесть месяцев спустя. Это и строительство тысячи военных кораблей с 4–5 рядами гребцов с каждого борта, и плавание вокруг Африки, и завоевание Западного Средиземноморья, и устройство магистрального пути от Египта до Гибралтара, и возведение шести великолепных храмов стоимостью 1500 талантов каждый (самый большой из них — в Троаде), и переселение народов с одного континента на другой, и «строительство гробницы отцу Филиппу, которая по своим размерам приближалась бы к наибольшей из египетских пирамид» (отметим, что пирамида Хеопса имеет 147 м в высоту) (Диодор, XVIII, 4, 3–6). Именно тогда Александр рассматривал предложения архитектора Динократа, который утверждал, что способен превратить гору Афон в громадную статую царя, совершающую вечное возлияние богам: вероятно, ему-то царь и повелел построить для горячо любимого Гефестиона катафалк высотой с восьмиэтажный дом стоимостью в 12 тысяч талантов (Витрувий II вступл.; Плутарх «Александр», 72, 6–8; Диодор, XVII, 115). Это и есть та самая дерзость (ύβρις), как называли ее греки, то, что, по их выражению, «превосходит человеческую природу» (μείζον ή κατ' άνθρωπου φύσιν).

Не станем повторять то, что было уже сказано относительно сумбурных поступков Александра, которые последовали за этой ужасающей кампанией продолжительностью в 40 дней и сопровождали расквартирование армии в Вавилоне. Были тут и попытки преодолеть тоску и страх, которые угнетали дух царя, и подготовительные мероприятия к походу в неизвестность, и инспекционные поездки по Евфрату и окружающим город болотам, и приемы послов, и изнурительные заседания трибунала, и соблюдавшийся с большой помпой траур, и неприкрытая радость по возвращении посланцев, отправлявшихся в оазис Сива: с этих пор Гефестиона почитали как полубога. В это же время по велению царя были убиты кормчий, нашедший потерянную диадему Александра, и неизвестный, по неосторожности усевшийся на его трон.

Чтобы отблагодарить богов за прошлые, настоящие и будущие успехи, Александр раздал солдатам продовольствие и вино, а сам отправился пировать, веселиться и прежде всего пить — ведь стояла несносная жара. Буря в его душе достигла апогея в конце мая 323 года, когда он убедил себя, что сыновья Антипатра, регента Македонии и «стратега» Европы, находятся подле него, чтобы его убить. Одного из них, Кассандра, он таскал за волосы и бил головой о стену. Он угрожал. У него начались видения, или, скорее, разновидность горячки: он видел или думал, что видит самого крупного льва вступившим в схватку с ослом, ему мерещился угрожающий полет воронов. «Ударившись в божественное, Александр стал беспокоен и крайне боязлив… Весь царский дворец был полон жертвоприносящих, очищающих и гадающих» (Плутарх «Александр», 75, 1–2).

Страх и трепет. Как удачно согласуются эти понятия с симптомами, указанными в «Царских ежедневниках», а также с теми, о которых сообщает «Вульгата»: неутолимая жажда, острая боль в области спины или, лучше будет сказать, межреберья, лихорадка, которая в этой более чем жаркой стране в июне месяце 323 года проявлялась в виде озноба и клацанья зубами, бред, желание броситься в воду, абулия, прострация, скованность шеи и, наконец, потеря сознания! Исследователи не уделили достаточного внимания свидетельству самого серьезного историка: «Аристобул говорит, что у Александра начался сильный жар, вызвавший жажду, и тогда он выпил вина, после чего впал в беспамятство (φρενιτιάσαι) и умер в 30-й день Десия» (Плутарх «Александр», 75, 6). Официальная версия принимает в расчет лишь три дня сплошного пьянства, целых семь дней усиливающейся лихорадки, а затем два дня афонии и полубессознательного состояния и, наконец, два дня комы. Ни слова о физиологии. При царе находятся лишь военачальники и солдаты. Однако другие свидетели, те, о которых упоминают Клитарх, Псевдо-Каллисфен и «Книга о смерти Александра», — врачи, которые постоянно окружают царя, домашняя челядь, которая перенесла его, подкошенного недугом, в его комнату, его жены, и в первую очередь Роксана, которой есть чего бояться в случае смерти Александра, прорицатели и знахари, к которым тут же обратились за советом, — эти свидетели, явно необязательные для протокола, способны подпортить образ непобедимого бога, и они вполне достойны того, чтобы их выслушать, ибо все они оказались неспособными вытащить Александра из глубочайшего запоя78.

Если бы речь шла о преходящем синдроме тяжелого похмелья или приступе малярии (в доказательство этого, впрочем, решительно ничего не приводится), медики, воспитанные в школе Гиппократа или Аристотеля, могли бы тут же оказать помощь. Однако что можно было поделать с результатами неуемного пьянства, которое длилось, усугубляясь, по меньшей мере шесть лет и завершилось сценами белой горячки? Очевидно, ничего, тем более если они усматривали в несмешанном вине божественную влагу, а в опьянении — акт овладения бога Диониса человеческим существом. Так что безумие оказывалось священным недугом. Современные клиницисты, которым известно, что такое зрительные галлюцинации, фазы беспокойства и эйфории, непоследовательность мышления, сильный общий мышечный тремор, а также финальная стадия, развивающаяся на протяжении нескольких дней, предпочли бы лечить такой острый психоз соответствующими химическими препаратами: инъекциями снотворного и алкоголя, а также суровейшим режимом. В первую очередь они приняли бы во внимание предвестники недуга, сексуальные излишества, боевые ранения, переутомление и, наконец, недавнее горе Александра, которое он, как и бессчетное множество других людей, пытался утопить в вине.

 

Суждение моралистов

Очевидно, обожатели Александра или люди, которые были ему обязаны, испытывали неловкость, говоря о столь бесславной смерти. Они тщательно умалчивают обо всех безобразных подробностях, по необходимости сопровождавших веселые попойки царя, и в особенности его последнее опьянение! Лишь противникам или врагам могло достать духу представить его болезнь и смерть как моральное наказание за беспутство. О тех, кто недавно умер, следует говорить лишь хорошее (nihil nisi bonum) — известное латинское изречение. И уж тем более о покойниках великих и прославленных. Следовало подождать 400 лет после погребения мумии Александра, прежде чем юный уроженец Испании, родившийся при безумном императоре Калигуле, осмелился подробно изложить все то, что означает глагол φρενιτιάσαι, «бредить», который употребил серьезный и скромный Аристобул. Стоит процитировать полностью ту эпитафию, которую Лукан посвятил гробнице на агоре Александрии («Фарсалия», X, 20–52).

Здесь пеллейца Филиппа безумный покоится отпрыск. Тать счастливый, он все же судьбы не избегнул, за страны Мстивший земные. Теперь в освященном гробу упокоен Тот, чьи члены по лику земли разметать надлежало. Манам его повезло, что царем он до смерти остался: Было бы вовсе не так, воцарись в его царстве свобода — То-то б над ним поглумились! И верно — негожий он подал Будущим людям пример. Ведь не дело, чтоб властен над миром Был лишь один человек. В Македонии сыну Филиппа Тесно, и слава отцом покоренных Афин не прельщает. Вот он, судьбою гоним, азиатские топчет народы, Горы из тел громоздя, всё огню и мечу предавая! Воды неведомых рек он смешал с человеческой кровью: Кровью персидской Евфрат, индусской наполнилась Ганга. Бич всех земель и краев, смертоносная молния эта Равно народы разит: звездой роковою взошел он На небосклоне племен. Уж флот подготовлен огромный, Чтобы поплыть в Океан — ведь волны ему не преграда, Пламя его не страшит, и ливийский песок не пугает. Он и заката б достиг, по покатости мира спустившись, И полюса б обошел, и испил бы из Нила истока. Все же настигла безумца-царя роковая година: Верно, природе вещей иначе б он и не поддался. Той же алчбою томим, что мир ему весь покорила, Власть он с собою забрал — наследника нет никакого; Горе столицам его, раздираемым междоусобьем! Он в Вавилоне скончался, Парфией всею почтённый. Стыд и позор, что сариссы страшней показались Востоку, Чем наши копья теперь! Пусть мы воцарились у Аркта, Пусть и Зефир уже наш, и Нота мы попираем Огненный край, уступить нам Восток пришлось государю Из Арсакидов. Подумать — Парфия, пагуба Крассов, Долго влачилась в цепях за повозкой крохотной Пеллы!

В этих мстительных стихах выдвигаются, по сути, три упрека: в жестокости, в неутолимом честолюбии и тиранстве. Имеется и объяснение: безумие, а точнее, — мания величия. Вино не выдвигается в качестве аргумента, как и в первых направленных против Александра памфлетах, принадлежавших аттическим ораторам или Эфиппу, зато говорится о пороке столь же зловещем, как и поразивший семью Калигулы, об эпилепсии, которую мы встречаем у Филиппа Арридея, сводного брата и законного наследника Александра. В ту же эпоху, что и Лукан, а именно в 63 году, философ Сенека, его дядя, поставил чуть ли не тот же самый соматический и моральный диагноз; прилагательное vesanus, «умалишенный, безумный», встречается в его диатрибах несколько раз.

«Это был человек, преданный славе всей душой, при том, что он не знал ни природы ее, ни меры. Он шел по следам Геркулеса и Либера (Диониса) и не останавливался даже там, где следы эти пропадали. Теперь же он перевел свой взгляд с тех, кто его почтил, на своего товарища по почету (Геркулеса, который, как и Александр, был удостоен коринфского гражданства), словно уже приобрел небо (о чем он помышлял своей суетной душой) лишь в силу того, что его сравняли с Геркулесом. Но что общего с Геркулесом имел безумный юноша (vesanus adulescens), y которого добродетель заменяло удачливое безрассудство?…Смлада разбойник и разоритель народов, столько же опасный для друзей, сколько для врагов, он почитал высшим благом внушать ужас всем смертным, позабыв о том, что страх внушают не только наиболее свирепые звери, но и самые гнусные из них, если располагают злокозненным ядом» («О благодеянии», I, 13, 1–3).

Тот же самый автор говорит в письме Луцилию: «Сколько дорог преодолел Александр, которого я только что упомянул, в скольких сражениях был, сколько выдержал бурь, одолев препятствия климата и рельефа. Сколько неведомых рек, сколько морей невредимым выпустили его из объятий! И этого-то человека прикончила неумеренность в винопитии и знаменитый Гераклов кубок» (83, 23). «Несчастного Александра гнало вперед и влекло в неизвестность безумное желание опустошать все чужое. Неужели ты полагаешь, что в здравом уме был начавший с резни во вскормившей его Греции? Который отбирал у всякого то, в чем он был особенно хорош? Ведь это он повелел Спарте холопствовать, а Афинам — молчать. Не довольствуясь избиением стольких народов, которых Филипп либо побеждал, либо подкупал, он начал ниспровергать новые, уже в другом месте, и прошел с мечом по всему миру. Схожий с лютыми зверями, которые откусывают больше, чем требует голод, он ни разу не дал передышки своей утомленной свирепости» (там же, 94, 62). Мы слышим, как к этому неистовому безумцу, к этому воистину одержимому (он «не то что желал идти, а не мог стоять, подобно сброшенному с обрыва предмету, который остановится не прежде, чем уляжется на дно» — там же, 63–64), из соображений морали и стоической мудрости обращают одни и те же упреки в гордыне, непомерном честолюбии и жестокости.

Цитат такого рода можно привести немало и из латинских классиков, от Цицерона (например, «О долге», I, 26, 90) до Ювенала (X, 168–173; XIV, 311–314). Образы сменяются образами. Самым поразительным и, быть может, самым справедливым остается образ грустного и погруженного в меланхолию человека, удрученного постигшей его в конечном итоге неудачей, столь же мало владеющего собой, сколь и Вселенной. Любопытное описание этого образа мы встречаем в трактате физиогномиста Антония Полемона (38—145), чей текст дошел до нас в арабском переводе. Сохранились изображения Александра со страдающим лицом, встречаются и лики обеспокоенные, тоскующие. «Влажный» взгляд, который, похоже, так хорошо удавалось воспроизвести Лисиппу, подчас истолковывают как отрицательную сторону характера. В нем желают видеть не мягкость и нежность, но дряблость, женственность (со всем тем, что предполагает это слово для человека античности), неспособность владеть собой и непостоянство. Кроме того, это — признак гомосексуализма.

Неизвестно, откуда ученый Полемон, а за ним и врач Адамантий (изд. Foerster, v. I, p. 144 и v. II, p. 328) узнали, что у Александра были громадные и неспокойные, как бы бегающие глаза, блестящий и отдающий темно-фиолетовым взгляд (ad colorem hyacinthinum uergebat). Адамантий комментирует это следующим образом: «Такие глаза говорят об основательных и возвышенных понятиях, нацеленных на осуществление великих дел, об отважном и полном противоречий духе, неспособном, однако, контролировать ни собственный гнев, ни склонность к пьянству, суетном и легкомысленном, почти эпилептическом и более влюбленном в славу, чем это дозволено; именно таким и был Александр Македонский». В другом месте (I, 7) говорится: «Крупные и вздрагивающие глаза говорят о помешательстве, слабоумии, прожорливости, пьянстве и распутстве». Явно предвзятые суждения, поскольку увиденное в лице истолковывается как проявление того, что уже заранее известно о характере, уме и душе Александра. Однако это не мешает тому, чтобы целое направление в традиции, связанное с медиками и психологами, было привержено суждению, высказанному стоиками и римскими писателями, их учениками: Александр — пародия на подлинного героя, которым является мудрец, зовут ли его Диогеном, противником Александра, или стремившимся его превзойти Марком Аврелием. Александр — это антигерой, подобный тому Александру Малому, истолкователю бога-змея Гликона, лжежрецу, о черных делах которого рассказал Лукиан Самосатский около 180 года.

Памфлет, озаглавленный «Александр, или Лжепророк», в некоторых деталях совпадает с биографией Завоевателя79. Так, в нем фигурирует женщина критического возраста из Пеллы, отчасти похожая на Олимпиаду. В Пелле, столице Македонии, герои приобретают громадную змею, на которую будет возложена особая миссия. Устроив необходимое для своего дела лжепророчество в Халкедоне, Александр обосновывается на родине, в Абонотейхе в Пафлагонии, вблизи современного Синопа. Он выдает себя за потомка героев Персея и Подалирия, а змею при помощи хитроумных приспособлений использует в качестве источника оракулов, выдавая ее за новое воплощение бога медицины Асклепия. Он ловко пользуется легковерием греков и варваров. Слава об Александре распространяется по всей Малой Азии, а потом, благодаря гонцам и рекламным агентам, — и по всей Римской империи. И вот уже его окружает толпа фанатиков, готовых смести все мыслимые препятствия. Развратный и алчный, он умирает самым жалким образом — от зачервивленной язвы, поразившей ногу и постепенно дошедшей до самого паха. После смерти Александра объявлен конкурс на замещение его должности. Лакомое наследство оспаривают «главные из его сообщников и обманщиков», однако в конце концов оно не достается никому. Александр останется пророком и после смерти. Тот же самый Лукиан вкладывает в уста Ганнибала такие иронические слова: «Все это я совершил, не называя себя сыном Амона, не прикидываясь богом, не рассказывая сны своей матери» («Разговоры мертвых», XXV, 2). Еще в трех из этих же «Разговоров» (XII, XIII и XXV) грозный Вольтер древности заставляет Александра признать, что титулы Великого, Сына Амона и даже бога были им присвоены, а что на самом деле он — посредственный смертный, и уж во всяком случае в нем нет ничего героического. Если он считал себя Гераклом, то это была всего только маска, карикатура, призрак.

 

Грязь власти

Если то, как умирает человек, позволяет судить о его жизни, осуждению подлежит все поведение Александра. За то, что он был не в состоянии владеть собой, он умер, как жил, — от невоздержанности, забыв азы греческой мудрости, которые можно прочесть в Дельфах: никаких чрезмерностей; познай самого себя; не отвечай за другого, — короче, соблюдай меру и оставайся на своем, человеческом месте. Однако одержимый фракийским богом Дионисом, богом опьянения (и безумия, которое влечет за собой опьянение), так же не способен усвоить аполлонические, как и философские уроки.

Столь незавидной репутацией Александр обязан прежде всего философам. Философы всех школ и направлений не простили ему ареста и мученичества Каллисфена. Ведь Каллисфен сделал все, чтобы послужить славе молодого полководца, воздать хвалу его достоинствам, его сердцу и уму в «Повести о славных деяниях Александра». Каллисфен положил немало сил на то, чтобы сберечь в душе Александра те крупицы философии, которые заронил туда Аристотель, он воспитывал пажей, будущие армейские кадры и благородно развлекал виднейших военачальников во время пиров. Он же поддержал или даже утешил царя, когда тот так низко пал, что убил своего лучшего помощника Клита Черного. Воспользовавшись заговором нескольких пажей, который был единогласно осужден македонянами, Александр, возможно, подстрекаемый матерью и друзьями при дворе (а может быть, и по собственному почину), повелел заковать Каллисфена, племянника Аристотеля, в цепи и провести его перед строем, а затем бросить в самый гнусный застенок в Бактрах-Зариаспе. На протяжении семи месяцев, с осени 328-го по осень 327 года, он содержался там в такой глубокой тайне, что никто так и не узнает, когда и от чего он умер. Феофраст первый возмутился этим убийством в трактате, озаглавленном «Каллисфен, или О скорби», в котором упрекнул убийцу в том, что тот не смог ни воспользоваться удачей, ни вести себя пристойно в час преуспеяния (см. Цицерон «Тускуланские беседы», III, 10, 21). Дурид Самосский, ученик Феофраста, вскоре показал, как развратило Александра соприкосновение с азиатскими деспотизмом и вырождением. Со своей стороны, стоики порицали Каллисфена за то, что он последовал за Александром, и превозносили философов, которые были к нему нелояльны (Плутарх «О разногласиях стоиков», 20, 1043d). Что говорить, прегрешения против духовного начала не остаются безнаказанными.

Сходный характер имеют суждения трех главных биографов Александра — Квинта Курция Руфа (ок. 40 г. н. э.), столетием спустя Арриана и Юстина при последних Антонинах: они одобряют храбрость и широту полководца, то, что мы неверно толкуем как героизм, и осуждают в нем, скажем так, человеческие слабости, даже если относят их на счет его судьбы, то есть удачи и неудачи. «Таковы уж дела фортуны. Ибо Александр желал сравняться с богами и достигнуть небесных почестей, верил обещавшим ему столь великое оракулам и сильнее, чем следовало, гневался на тех, кто гнушался его почитать, наконец, он переменил платье на чужеземное и стал подражать нравам покоренных им народов, которые до победы презирал. Ведь подобно тому, как гневливость и страсть к вину обострялись его молодостью, с достижением старости они могли оказаться смягчены. Следует, однако, сказать, что хотя Александр был многим обязан доблести, все же большим он был обязан фортуне, которую — единственный из всех смертных — имел в своей власти. Сколько раз она спасала его от смерти! Сколько раз она дарила его неизменной удачей, когда он наобум бросался навстречу опасности! Также и жизни Александра фортуной был поставлен тот же самый предел, что и славе. Ибо рок ждал, пока он, покорив Восток и достигнув Океана, исполнит все то, что способна вместить смертная сущность. Ему, как царю и полководцу, необходим был преемник, однако громада взваленных дел была неподъемна для одного человека» (Курций Руф, X, 5, 33–37).

«Если Александр по горячности или вследствие гнева совершал ошибки, если он дошел до чрезмерного подражания варварам, я не считаю это чем-то столь уж значительным, принимая во внимание, и не без оснований, его молодость и непрерывность сопровождавших его удач. Следует учесть и то, что окружение царей призвано служить удовольствиям, а не благу, и уже в силу этого всегда будет подталкивать их ко злу. Однако из всех царей прошлого лишь об одном Александре известно, что он по благородству раскаивался в собственных проступках… А что он возводил свое происхождение к богу, так мне это не кажется таким уж большим прегрешением, даже если то была удачная, рассчитанная на подданных хитрость с целью придать себе величия… Также и персидское платье представляется мне уловкой, рассчитанной как на варваров — чтобы царь не казался им совсем уж чуждым, так и на македонян — чтобы у него было убежище от македонских резкости и надменности. С той же самой целью он, как мне кажется, ввел в македонские пехотные полки персидских яблоконосцев, а в свою гвардию — «равночестных». Да и пиры свои, как утверждает Аристобул, он затягивал не ради вина как такового (потому что Александр много не пил), но из расположения к товарищам» (Арриан, VII, 29, 1 и 3–4).

«Преемником Филиппа стал Александр, превосходивший отца и доблестью, и пороками. Способы, которыми они добивались побед, также были различны. Александр шел к ним открыто, а Филипп на войне прибегал к уловкам. Отец радовался, обманув врагов, а сын — въяве, обратив их в бегство. Первый был осмотрительнее, а второй великодушнее. Отец скрывал свой гнев, а часто и подавлял его, но когда негодованием воспламенялся сын, он не желал знать мщению ни отсрочки, ни меры. Оба были чрезмерно охочи до вина, но в подпитии страдали разными пороками. Отец имел обыкновение даже и после пира устремиться на врага, вступить с ним в поединок, безрассудно подвергнуться опасности. Александр же лютовал не над врагом, а над своими. По этой причине Филипп часто выходил из сражения раненым, Александр же нередко покидал пир убийцей друга. Если первый не желал делиться властью с друзьями, то второй своим царским достоинством давил друзей. Отец предпочитал, чтобы его любили, сын — чтобы боялись. Образованностью они не разнились. Отец был хитроумнее, сын прямодушнее. На словах и в речах скромнее был Филипп, Александр же — в делах. Что касается милости к побежденным, у сына было больше готовности к ней и больше благородства. Отец был больше склонен к бережливости, а сын — к роскоши. В силу указанных качеств отец заложил основание всемирной империи, а славу всего предприятия пожал сын» (Юстин, IX, 8, 11–21).

«Невозможно царствовать и сохранить невинность», — сказал Сен-Жюст на заседании Конвента 13 ноября 1792 года. Социологи в XX веке предпочитают говорить о том, что власть не может быть чистой. Александр не мог преодолеть законов власти и недоброжелательства подданных. Каким бы ни было его поведение, оно само по себе располагало к критике. Подлинный его промах состоял в том, что под конец он уверовал в свою непобедимость, непогрешимость, неуязвимость для критики. Счастье, что отыскались историки и философы, которые смогли напомнить как ему, так и нам, что Александр, этот Царь царей, каким он стал, выказал себя противоположностью Гераклу, своему предку, или даже Филиппу, своему настоящему отцу. Кто после одержанной Александром победы над азиатским Герионом взялся бы отрицать, что он не является вновь воплотившимся Гераклом, Ахиллом или Прометеем, сверхчеловеком, дорогим сердцу согдийца Заратуштры? Последние семь лет жизни и сама смерть Александра достоверно показали, что это был всего лишь человек, со всеми его слабостями и несчастьями.

Modesto tarnen et circumspecto iudicio de tantis viris pronuntiandum est, ne, quod plerisque accidit, damnent quae non intelligunt («Однако в суждениях о таких мужах следует проявлять сдержанность и осмотрительность, дабы, как это часто бывает, не осудить того, что мы не понимаем») (Квинтиллиан «Воспитание оратора», X, 1, 26).