Когда я летел в Москву рейсом «Аэрофлота», у меня было такое чувство, будто я, словно сказочная стрела Зоро, никогда не доберусь до места назначения. С самого отправления меня стали донимать приступы паранойи — была ли это просто игра воображения или мой паспорт действительно разглядывали больше обычного? Войдя в самолет, я внимательно осмотрел пассажиров. В большинстве своем это были типичные бизнесмены, жаждавшие делать деньги на новом рынке для западных товаров и ноу-хау, но мне в моем взвинченном состоянии их лица казались зловещими.

В «дьюти-фри» я купил два блока сигарет, бутылку скотча и несколько флаконов духов на случай, если придется делать подношения. Помимо этого, я располагал еще путеводителем и координатами приятеля Райнера.

Во время путча я, как и большинство людей, всю неделю днем и ночью смотрел новости Си-эн-эн и, находясь в плену собственных домыслов, не мог поверить, что эти пластмассовые марионетки, так долго нагонявшие на нас страх, оказались столь недалекими. Их некомпетентность в делах, с которыми они, казалось, блестяще справлялись, явилась самым большим сюрпризом тех удивительных дней. Мы были убеждены, что Политбюро уцелеет, а КГБ кинет удавку на любого, кто на что-то надеется. Как и многие, я считал, что реформы, может, и начнутся когда-нибудь, но пойдут медленно. Престарелые роботы, казалось, будут торчать на кремлевских стенах всегда — и в дождь, и в «гласность», любуясь ядерными боеголовками дальнего радиуса действия и марширующими шеренгами Красной Армии. Но вот год назад рухнула Берлинская стена, а за ней и здание. Словно зрители, смотревшие страшную драму из партера, мы вдруг очутились за кулисами и увидели, что актеры, наводившие ужас, — простые смертные в масках, а мрачные декорации сделаны из фанеры и холста. Такие вот мысли блуждали у меня в голове, когда я впервые воспользовался скромным гостеприимством «Аэрофлота».

Первые русские, которых я увидел, прилетев в Москву, очень напоминали людей, уцелевших во время землетрясения. Они радуются, что живы, но понимают, что опасность не миновала. И еще — старики: среди них преобладали женщины, занятые черной работой. Все происходило как в замедленной съемке — словно и часы, и разваливающуюся экономику поставили на тихий ход. Чиновники, проверявшие мой паспорт, вели себя так, будто пришли вторыми в длинной гонке и все еще не могут поверить в неудачу. Таможенники, правда, не моргнув глазом, забрали блок сигарет, видимо желая напомнить, что старый режим еще жив. Остальное не тронули.

Водитель такси сразу поинтересовался, нет ли у меня валюты по курсу черного рынка. Предупрежденный своим агентом по путешествиям, я не удивился и предложил ему несколько фунтов.

— Долларов нет? — недовольно спросил он.

— К сожалению, нет.

Он сносно говорил по-английски и объяснил, что когда-то учился в медицинском, но по доносу одного члена партии вынужден был уйти из больницы, где проходил практику.

— Ну, как революция, будет продолжаться?

— Пока хлеб не кончится, — ответил он. — И потом еще несколько месяцев.

— КГБ больше нет? — спросил я, прощупывая его.

Он перекрестился.

— Кто знает? Может, опять приползут, под другой вывеской. В России ничто не исчезает навеки.

Я заказал себе место в гостинице, где в свое время Генри обнаружили мертвым. Она произвела на меня впечатление deja vu: я так часто описывал подобные здания с мрачной росписью, что стоило мне войти в многолюдный вестибюль, как все показалось на удивление знакомым. В неряшливого вида фойе было настоящее вавилонское столпотворение голосов, эхом отражавшихся от мраморных стен. Здесь, как я понял, собрались журналисты разных стран. Несколько групп телевизионщиков вместе с добросовестными русскими переводчиками разрабатывали маршруты на следующий день. У окошка регистрации я услышал английскую речь: «Это все говно! Скажи им, что нам нужно спутниковое время сегодня вечером. Завтра будет поздно». На то, чтобы найти мне номер и заполнить все бумаги, ушло добрых двадцать минут. Процедура скорее напоминала оформление пожизненной страховки, чем проживания в гостинице на какие-то несколько дней.

Потом пожилой коридорный в потрепанной униформе, точнее, ее подобии, проводил меня на седьмой этаж. Пока он отпирал дверь, я заметил, что на нем разные ботинки. Сама комната была чистая, но обстановка спартанская. Мебель представляла собой пестрое собрание реликтов прошлого. Я словно попал в какое-то обесцвеченное зазеркалье: кинофильм на цветной пленке «техниколора» внезапно превратился в черно-белый.

Я щедро одарил старика. Он сразу оживился, рассыпавшись в благодарностях, и посвятил меня в тайны древней ванной комнаты. Если бы я описывал ее в романе, то особое внимание уделил бы запахам: там пахло капустой, как в кухне у моей престарелой тетушки, где в школьные годы я проводил каникулы, и еще чем-то затхлым. Воспоминание это было настолько ярким, что я без дураков обследовал комнату на предмет «жучков» и снял со стены единственную гравюру в рамке, чтобы посмотреть, не спрятано ли за ней что-нибудь. Памятуя о цели своего приезда, особенно тщательно я осмотрел уборную. Несколько металлических вешалок стукнулись друг о друга, когда я открыл в нее дверь. С первого взгляда было очевидно, что самоубийство в такой тесноте маловероятно. Тем не менее я повторил эксперимент, проведенный в Лондоне. Войдя внутрь, обнаружил, что голова достает до тонкой деревянной перекладины и подняться выше невозможно.

Распаковав нехитрые пожитки, я рассовал по карманам несколько пачек сигарет и стал обдумывать первые шаги. Райнер сказал, что его друг — человек надежный, но я решил не принимать этого на веру: в стране, где почти пять десятилетий господствовал страх, перемены не могли быть легкими. Аккуратно выучив первые фразы из разговорника, я поднял трубку первобытного телефона и назвал гостиничному телефонисту номер Голицына. После долгого ожидания меня соединили. Ответила девушка, по-русски.

— Могу я поговорить с господином Голицыным? — едва выговорил я.

— Кто его спрашивает? — Кажется, я правильно понял то, что она сказала.

— Вы говорите по-английски? — спросил я уже на родном языке.

— Да, немного. — На самом деле у нее было очень хорошее произношение. Мне всякий раз становится стыдно, когда я вижу, сколько иностранцев овладело нашим нелегким языком, в то время как немногие из нас пытаются изучить другие языки.

— Моя фамилия Уивер. Я англичанин, только что приехал на несколько дней. Мистер Голицын меня не знает, но у нас есть общий друг в Берлине, Райнер Мауритц, который дал мне его телефон и посоветовал нам встретиться, чтобы обсудить проект фильма. — Инстинктивная осторожность побудила меня солгать.

— Отца сейчас нет дома, — сказала девушка, — но я передам ему о вас, как только он придет. Вы продюсер?

— Вроде того. Вообще-то я писатель. Но с прессой ничего общего не имею, — добавил я на всякий случай, чтобы она не беспокоилась.

— Где вас можно найти?

Я сообщил название гостиницы и номер комнаты.

— Он непременно свяжется с вами сегодня вечером, — пообещала она.

Остаток дня я прогуливался по окрестностям и наблюдал. Первое, что меня поразило, — это магазины, заполненные, как мне показалось, остатками от распродажи какого-то гаража. У дверей всех «гастрономов» (оруэлловское название для пустых продовольственных магазинов) стояли очереди. Ясно, как никогда раньше, я осознал сюрреалистический кошмар ежедневной борьбы за выживание, которую ведет средний русский. Улыбающихся людей в очередях не было — сплошь сердитые лица. Я подумал о том, каким промыванием мозгов для меня были старые пропагандистские фильмы о счастливых трактористах, собиравших несуществующие (как теперь выяснилось) урожаи. Как странно мне было бродить по улицам, которые я столько раз описывал! Я смешался с толпой, собравшейся перед штаб-квартирой КГБ. Кто-то выкрикивал непонятные объявления в громкоговоритель. Мужчину, стоявшего впереди меня, внезапно вырвало. Потом я попал в окружение полудюжины девушек-цыганок с маленькими детьми; свободные руки у них были протянуты за милостыней. Я раздал несколько фунтов и едва унес ноги.

Ближе к вечеру я вернулся в гостиницу и осведомился, нет ли для меня какого-нибудь сообщения. Мне ответили, что нет, причем даже сам вопрос, как мне показалось, вызвал подозрение. Я подумал, не позвонить ли Голицыну еще раз, но решил этого не делать: моя чрезмерная настойчивость могла его насторожить. Я не представлял себе, что он за человек, напугал его мой звонок или обрадовал. Райнер уверял меня в его надежности, но даже Райнер не имел понятия о том, что значит жить в России. Он прожил жизнь в Западном Берлине таким же сторонним наблюдателем, как и я. Откуда нам все это знать — нам, принимающим свободу как должное?

Когда я пошел через вестибюль обратно к выходу, меня остановил мужчина средних лет в довольно хорошо сшитой куртке спортивного типа, с перекинутым через руку пальто. Несколько секунд мы смотрели друг на друга, затем он спросил:

— Мистер Уивер?

— Да.

— Я Голицын.

Мы обменялись рукопожатиями.

— Очень рад, что вы пришли, — сказал я. — Надеюсь, я не причиняю вам неудобства?

— Нет, я виноват, что не смог добраться раньше. — Как и у Райнера, в его речи чувствовалось американское произношение, но говорил он по-английски бегло.

— Может быть, зайдем куда-нибудь выпьем?

— Хорошо, только не здесь — здесь цены для иностранцев.

— Ну и прекрасно. Я иностранец, и я плачу.

— Нет-нет, прошу вас, лучше поедем ко мне домой.

— Если бы вы позвонили, мы могли бы встретиться прямо там, и вам не пришлось бы ехать.

— Телефоны в гостинице всегда прослушивались, вряд ли сейчас что-нибудь изменилось. — Он направился к выходу.

— Что, разве это не кончилось?

— Сейчас нас в этом убеждают.

— А вы не верите?

Он ответил не сразу. Мы прошли в боковую улицу, и он отпер дверцу своей небольшой отечественной машины «Жигули» — содранной с модели «фиата» шестидесятых годов. Мне вспомнились услышанные когда-то анекдоты; например, один русский хвастался: «Я купил машину. Через десять лет подойдет очередь на колеса».

— Верю ли я им? — переспросил он, с грохотом включая рычаг передачи. — Хотелось бы, но важнее убедиться в том, что им и дальше можно будет верить. В газетах, например, пишут, что скоро овощи в магазинах появятся. Посмотрим, посмотрим. Вы давно знакомы с нашим другом Райнером?

— О, уже много лет, правда, я его давно не видел. Он сказал, что вы занимаетесь тем же делом, что и он.

— Дело у меня то же, верно. Но снимать фильмы в России — совсем не то, что в Голливуде или Берлине, по крайней мере раньше. Здесь, когда вам нужно что-нибудь из оборудования, вы должны подписать дюжину бумаг. Наши графики работ измеряются не неделями, а годами. Я не жалуюсь, нет, я еще в числе привилегированных: у нас с дочерью отдельная квартира и, как видите, какая-никакая машина. Но вот работа — работа кончилась вместе со старым режимом. И неизвестно, возобновится ли.

— Вы не женаты?

— Моя жена умерла, — сухо сказал он и сменил тему. — Эту куртку, которую я ношу, я получил от Райнера. Ее носил Джордж Сигэл в «Меморандуме Квиллера». Говорят, хороший был фильм. Вы его не видели? Ах да, конечно, вы его не могли. Надо же спросить такую глупость.

Потом он рассказывал о фильмах, которые ему приходилось снимать. Наконец мы подъехали к облупившемуся особняку — одному из многих, составлявших, как я успел заметить, отличительную особенность Москвы. Я представил себе, что в этих элегантных когда-то домах жили богатые семьи. Они чем-то походили на лондонские постройки времен Форсайтов, но теперь, как и их тамошние двойники, были поделены на квартиры — кроличьи клетки. Внутри подъезда, где жил Голицын, горела тусклая лампочка, и здесь тоже, как и в гостинице, чувствовались застарелые кухонные запахи. Где-то наверху звучала мелодия «Битлз».

Голицын поднялся на третий этаж. В отличие от гостиничного номера, его квартира производила приятное впечатление. Меня провели в довольно тесную комнату — комбинированную гостиную и кухню. Дочь Голицына, лет двадцати с небольшим, сидела у стола, покрытого узорчатой клеенкой, такими пользовалась еще моя бабушка. Рыжеватая кошка на подоконнике пыталась поймать муху.

— Познакомьтесь, это Любава, моя дочь.

Любава поднялась из-за стола, отодвинув в сторону бумаги, с которыми работала. Она воскрешала в памяти образ героинь Г.Э. Бэйтса — пышные взъерошенные волосы, ясные голубые глаза, чистое лицо без признаков косметики — лицо, глядя на которое ощущаешь, как начинает сильнее биться сердце.

— Да, мы уже разговаривали по телефону. Здравствуйте!

Она была в джинсах и свитере с надписью «BANANA REPUBLIC», который, как я догадался, тоже был подарком Райнера; он плотно облегал ее округлую грудь.

— Что-нибудь выпьем? — предложил Голицын. — Как вы насчет лимонной водки, мистер Уивер?

— Никогда не пробовал.

— Может быть, мистер Уивер предпочитает кофе?

— Нет, водка — это очень заманчиво. И пожалуйста, зовите меня Мартин.

Водку разлили, и мы пожелали друг другу здоровья. Его дочь с нами не пила. Мне не терпелось начать разговор о том, зачем я приехал, но из вежливости я спросил, чем она занимается.

— Работаю с отцом, его ассистентом.

— Конечно, когда я сам работаю, — добавил Голицын. — По образованию она дизайнер. Покажи ему что-нибудь из своих набросков.

— Не смущай меня, папа. Ничего интересного в них нет.

— Дело в том, Мартин, что нужно иметь знакомство с кем-нибудь, у кого знакомый его знакомого сидит наверху и может дернуть за нужные ниточки, чтобы вы попали туда, куда хотите. У нас это называется «блат». А у вас?

— Может быть, влияние?

— Намного сильнее. Влияние плюс взятка. И ничего не изменилось.

Я, кажется, уловил в его речи легкую заминку; он бросил взгляд на дверь, словно все еще ожидал, что кто-то ворвется и изобличит его.

— Возможно, теперь это изменится. Моя дочь слишком талантлива, чтобы провести жизнь моим ассистентом. Слишком талантлива и слишком скромна.

Как только я опрокинул в рот первую рюмку водки, он налил вторую.

— Так зачем вы сюда приехали? — спросил он. — Снимать фильм?

— Не совсем так.

Я перевел взгляд с дочери на отца, подбирая нужные слова, чтобы изложить свое дело.

— Прошу простить меня за то, что не был с вами до конца откровенен при первом разговоре. Я здесь плохо ориентируюсь и боялся вам навредить.

Голицын поставил рюмку на стол.

— Навредить? Чем же?

Кратко, как только мог, я рассказал им о своей давней дружбе с Генри, а потом о своих подозрениях и тревоге по поводу обстоятельств его смерти. Я не удивился тому, что они ничего не знали о самоубийстве малоизвестного члена английского парламента: скорее всего, об этом даже не сообщалось в московских газетах. Когда я закончил свои сбивчивые объяснения, ни Голицын, ни его дочь не проронили ни слова.

— У меня здесь нет никаких знакомых, кроме вас, я не говорю на вашем языке и не представляю, как взяться за это дело. Стало быть, я целиком в ваших руках. Если вы ничего не можете для меня сделать, скажите, я все пойму.

— А чем именно мы могли бы вам помочь?

Я достал вырезку из «Телеграф» с фамилией горничной, обнаружившей тело Генри.

— Вот эта женщина. Не можете ли вы как-нибудь устроить мне встречу с ней?

Они обменялись взглядами.

— Зачем это вам?

Я рассказал о своих сомнениях: вряд ли такой крупный мужчина, как Генри, мог повеситься в маленькой уборной. Об эпизоде в аэропорту Венеции я умолчал. Мои новые знакомые пришли в замешательство.

— Вы хотите сказать, что ваш друг умер как-то иначе?

— Боюсь, здесь что-то не так.

— В таком случае вам лучше всего, пожалуй, пойти в ваше посольство.

— Совершенно верно. Но дело в том, что власти в Лондоне приняли официальную версию самоубийства и умыли руки. Не думаю, что они обрадуются, если я или кто-то другой станет расследовать это дело.

— Что же в таком случае вы хотите узнать у горничной?

— У меня с собой фотография Генри. Пусть подтвердит, что обнаружила именно его, и развеет мои сомнения. Больше мне от нее ничего не нужно. Но нашу беседу должен кто-то переводить, и я рассчитываю на вас.

Голицын внимательно посмотрел на меня, потом перевел взгляд на дочь.

— И это все?

— Да. Если она подтвердит, что это был Генри, дело будет исчерпано.

— А если она ушла из гостиницы?

— Значит, я доставил вам массу хлопот понапрасну.

— А если она скажет, что это был не ваш друг?

— Этот вариант, признаться, я не продумал.

— А надо бы, — заметил он, и я почувствовал в его голосе колебания. Тут на выручку мне пришла Любава. Она заговорила с отцом по-русски, он, как мне показалось, ей возражал. А когда они закончили, девушка обратилась ко мне:

— Я думаю, идея найти и расспросить эту женщину вполне разумна. Только разговаривать с ней лучше мне, а не вам или отцу. Чтобы она не испугалась.

— Да, вы правы. Но готовы ли вы это сделать?

— А почему бы и нет? Возьму фотографию и скажу, что семья вашего друга хочет поблагодарить ее и прислала немного денег.

— Как бы разговор о деньгах не вызвал у нее подозрения.

— Нет, уверена, он вызовет только удовольствие. Тем более разговор о валюте. Почти каждый москвич счастлив получить валюту.

Я посмотрел на Голицына.

— Что вы об этом думаете?

— Я давно понял, что спорить с дочерью бесполезно. Она обычно поступает по-своему.

Они обменялись еще несколькими фразами по-русски, и вопрос был улажен. Горничной решили предложить двадцать фунтов, как вполне приличную сумму.

— Да, этого вполне достаточно, — сказал Голицын.

— Как только что-нибудь узнаете, позвоните мне.

Они снова поговорили по-русски, и Любава ответила:

— Отец полагает, что вам лучше прийти сюда. Конечно, все меняется к лучшему, но ничего нельзя гарантировать. Старые обычаи в России отмирают медленно.

— Как же вы пережили все эти годы? — спросил я.

Она пожала плечами.

— Думаете, у нас был выбор? Выбора не было.

— А теперь?

— Теперь мы должны учиться жить с самого начала. Вот часть новой жизни — вы приехали сюда и просите нас о помощи. Для нас это само по себе роскошь.

В благодарность за их любезность я подарил ей флакон духов, а ее отцу — сигареты.

— Это не «блат», — сказал я, — просто знак благодарности за вашу любезность и гостеприимство.

Мои подарки, как мне показалось, просто их ошеломили.