В женщине, лежавшей на больничной койке, плоти осталось не больше, чем краски на чешуйке фрески, отслоившейся от стены. Её кожа была припудрена дешёвой апельсиновой пудрой, розовевшей на ввалившихся щеках, а губы походили на лопнувшую вишню — после того как сердобольная медсестра попыталась придать ей более человеческий вид, помада потрескалась, как эмаль на губах дешёвой сувенирной фигурки святой. Шарлотта слышала страдальческий хрип в её горле, когда она пыталась глотать, но у этой святой не было слёз, не было слёз.

— Результат исследований, проведённых в предыдущей больнице, — поспешил объяснить врач, — они могут быть причиной сухости в горле больной…

Чувствовался лёгкий запах мочи, по мере того как судно рядом с койкой медленно наполнялось через катетер.

— Её лицо очень сильно избито, сплошной синяк, — сказала Шарлотта, стараясь не обращать внимания на запах.

Она была потрясена. «Что я наделала! Неужели это та самая яростная живая женщина, которую при мне волокли из её подвала, как дикого зверя? В какой пещере сознания скрылась та, другая?»

— Синяки от полиции. Там разыгралось настоящее сражение, когда…

— Я знаю, что произошло.

Глядя на неподвижное, как маска, лицо немой, Шарлотта отчаянно искала слова, способные выразить её раскаяние, утешить и поддержать её. Но какие слова способны тут помочь? Что она может сказать, чего уже не сказали врачи?

— Вы сделали всё, что могли, — проговорил врач, дав молчаливой посетительнице постоять ещё несколько минут возле такой же молчаливой пациентки.

Эта женщина лишь укрепила его во мнении, что англичанки плохие сёстры милосердия. Мастерицы кроить платье и фразы, но безнадёжны в том, что касается способности выразить подлинное душевное участие. Вот бы дали ему когда-нибудь африканку!..

— Надо бы… — пробормотала Шарлотта. — Я бы…

— Нет, синьора. Поверьте, бывает, что в случаях, подобных этому, пациент контролирует нас, а не наоборот. — Ему не терпелось вернуться к своим делам.

Шарлотта вспомнила о картинке, которую принесла с собой.

— У меня тут… не знаю, возможно, не стоило… — Она извлекла из кармана открытку с изображением Рафаэлевой немой и протянула ему, чтобы он взглянул. — Такая же открытка была у неё… — она едва не сказала «в норе», — у неё дома.

Он показал открытку немой на койке, проверяя её реакцию. Ни малейшего проблеска интереса.

— Ну, не уверен, что это даст какой-то эффект, синьора Пентон, но и вреда никакого не вижу. Решать вам.

Он вернул открытку Шарлотте, которая наклонилась к немой, вложила в вялую руку открытку и прошептала:

— Твою птичку спасли, ты этого не знала? Твоя птичка в безопасности. — Она неуклюже попыталась изобразить птичку. — Хочешь, я попробую, может, полиц… может, удастся принести её сюда? — Она обернулась к врачу и сказала о любимице немой. — Если я принесу птичку, это поможет?

— Кто знает? В её положении я готов попробовать всё, что угодно.

— Хочешь, чтобы я принесла твою птичку… Габриэлла?

Имя появилось на её губах прежде, чем она прошептала его. Шарлотта была уверена, что заметила слабый свет в этих глазах-зеркалах, соединяющих внутренний и внешний миры. Ей необходимо было верить в это.

Вскоре после того, как шеф полиции проводил Шарлотту в комнату для свиданий с заключёнными, он имел честь принять другого посетителя.

— Какое огромное удовольствие вновь видеть вас у себя! — воскликнул он. — В моём участке!

— Как поживает отец? Надеюсь, здравствует?

— О, прекрасно поживает, прекрасно… Теперь он целыми днями дремлет на солнышке со своими приятелями в кафе «Национале». Вспоминает старые добрые времена… Так чем могу быть полезен?

Знатный посетитель, усевшись напротив, объяснил, что чувствует всё возрастающий интерес к делу немой женщины, арестованной в Сан-Рокко.

— Знаю, моя просьба не вполне обычна, но не могли бы вы сообщить любые, какие вам известны, подробности о её происхождении? Я обещал её врачам использовать своё скромное влияние, чтобы помочь её выздоровлению.

«Скромное влияние, ха!» — подумал шеф.

— Полагаю, я уже сообщил всё…

Посетитель продолжал, подняв брови, смотреть на него с холодным, но настойчивым интересом, из чего шеф заключил, что ему не удастся отделаться обычными отговорками, чтобы оправдать своё бездействие. Он принялся методично перебирать взглядом папки в застеклённом шкафу, пропуская самые тонкие.

— Похоже, тут ничего нет о местечке, где её арестовали… — задумчиво пробормотал гость. — Сан-Рокко, кажется?

Шеф поёрзал в дорогом кресле чёрной кожи, поудобнее устраивая свою тушу.

— Секретный военный материал. Даже у меня нет к нему доступа.

— А как насчёт хозяина кафе — этого Прокопио? Он наверняка и раньше знал бедняжку немую… Есть какие-то сведения об их прежних отношениях? Насколько я понимаю, у него дурное прошлое… уж не уголовное ли?

— Забавно, что вы упомянули об этом, потому что женщина, которая сейчас у него, спрашивала о том же. Похоже, она не имеет совершенно никакого представления о том, какая у него репутация; никогда не подумаешь, глядя на неё, настоящую леди, что она…

— Какая женщина?

— Англичанка реставраторша — синьора Пентон.

— Значит, они… хорошие знакомые, если она навещает его…

Чтобы угодить гостю, шеф с охотой принялся расписывать отношения, о которых мало что знал помимо сплетен, слышанных от двоюродной сестры жены, консьержки в пансионе «Рафаэлло».

— Любопытно, что могут обсуждать два таких… разных человека? — спросил гость словно бы сам себя. — Но… если позволите вернуться к вопросу о его досье: насколько я понял, вы считаете, что англичанка не заглядывала в него?..

— Она не смогла бы этого сделать, даже имея на то разрешение. — Шеф объяснил, что досье Прокопио, где содержались сведения о всех его предыдущих конфликтах с законом, было утеряно при переезде в эти более просторные помещения. — Десять лет назад — ещё при моём отце. Но, разумеется, каждому известны политические взгляды Франческо.

Птичка Муты выбрала этот момент, чтобы запеть свою затейливую праздничную песенку.

— Прелестно, — заметил гость без тени иронии. — Кто бы мог себе представить канарейку в полицейском участке!

— Это всё дурень Луиджи! Вытащил её из подвала немой в Сан-Рокко.

— Неужели? Так, говорите, она принадлежала глухонемой?

— Проклятая птица доконала нас. Думаю, формально она собственность немой. Мы не знаем, что с ней делать.

— В таком случае, может, позволите предложить совершенно законный выход?

Шарлотте казалось, что у неё хватит сил выдержать эту встречу, но ошиблась. Она нервно теребила свою серую шерстяную юбку на коленях и в беспощадном свете неоновых ламп впервые по-настоящему разглядела, какая сухая и потрескавшаяся стала кожа на руках. Она предпочитала думать о том, что стареет, да о чем угодно, но не встречаться взглядами с человеком, сидевшим напротив неё.

Сейчас он ничем не напоминал кентавра. Это была марионетка, небрежно брошенная на стул вместе со своими перепутавшимися нитями, пока кукловод занят другой. Рыжеватые седеющие волосы грязны, плохо выбрит, или это кто-то так постарался; и седые клочья на подбородке, и синяки старили его. На нём была та же одежда, что в день ареста, и голубая рабочая рубаха была вся в тёмных пятнах — на сей раз в его собственной крови. Шарлотта всегда думала, что он слишком огромен, чтобы его когда-либо ограничили и умалили подобным местом, однако это случилось, и в ответе за это была она, как бы ни оправдывал её Паоло.

— Простите, — прошептала она. Бледное слово, никак не выражающее то, что она чувствовала. — Это моя вина. Если б… если…

— Паоло сказал мне, что это не вы навели копов.

— Но если б я не говорила…

Прокопио пробормотал что-то невнятное, и его покрытая синяками рука сжалась в кулак.

— Без толку теперь сожалеть об этом.

— Что я могу сделать для вас?.. Пожалуйста… я…

— Ничего. — Заплывшие глаза скользнули по её лицу. — Тем не менее приятно видеть вас, Шарлотта. Приятнее, чем моих привычных стражей, почти так же приятно, как этого бездельника Паоло!

Она достала из пакета коробку с ореховыми меренгами, присланными работниками его кафе. Он взял одну и откусил.

— Недурно. Вы пробовали? Не так хороши, что получаются у меня, но мой помощник делает явные успехи.

— Паоло говорит… вы не собираетесь рассказывать о том, что случилось с вами и с немой в Сан-Рокко.

Он принялся за вторую меренгу.

— Пуканье монашки — так это у нас называется, слыхали?

— Могу я чем-то помочь?

— Ну хорошо, можете. Найдётся клочок бумаги, карандаш?

Шарлотта терпеливо ждала, пока он быстро[object Object]-то.

— Вот, — через несколько минут сказал он, возвращая её записную книжку. — Отдайте это Козимо, а он найдёт, кому это пригодится.

Она просмотрела несколько страничек, покрытых ям удивление умелыми рисунками и подписями к ним, написанными чётким почерком.

— Что это? Я не понимаю.

— Это очень важно и совершенно секретно, — улыбнулся Прокопио.

— Но всё же, что это такое?

— План участия моего кафе в ежегодной сельскохозяйственной ярмарке.

— Сельскохозяйственной ярмарке!

Он принялся объяснять наброски, она внимательно слушала, сначала думая, что это какой-то шифр, секретное послание, которое он хотел передать на волю. Но, поняв, что весь секрет состоит в пропорциях молотого миндаля и сахара, почувствовала гнев, поразивший её саму, но с гневом пришло ещё более поразительное чувство благодарности за то, что она ещё способна на гаев, а не только на тупую, молчаливую злость, которая так долго наполняла её. «Гнев — это живая, громогласная, даже созидательная сила, — говорила она себе. — Если я могу чувствовать гнев, значит, я ещё не стара, какие бы фокусы ни вытворяла природа со мной, суша и морща кожу на руках, добавляя седины в волосы».

Так что на сей раз она не стала сдерживать гнев. Ей хотелось пробудить Прокопио и заставить осознать положение — положение Муты, если не своё собственное.

— Думаю, Паоло сообщил вам о давлении, которое оказывают на врачей Муты, чтобы те перевели её в закрытую больницу для душевнобольных?

В ответ на её тон он сузил глаза и парировал:

— Не этого ли вы добивались?

— Нет, нет… я… — Пузырь её гнева лопнул. — Просто… вероятно, вы ещё не знаете худшего… — Медленно, казня себя каждым словом, Шарлотта рассказала о состоянии Муты, по сути растительном.

— Ублюдки! — Прокопио встал, отвернулся от неё и уткнулся лицом в ладони.

— Вы правы, действительно ублюдки. И вы теперь — единственный голос Муты. Вы обязаны рассказать кому-то обо всём, что бы за этим ни стояло, Франческо! — Его имя вырвалось у неё невольно. — Заставить полицию понять, почему Мута так отчаянно сопротивлялась.

— Нет! — Он с такой силой стукнул ладонью по столу, что Шарлотта и коробка с меренгами подскочили. — Я не могу ни с кем говорить об этом! Вы знаете, что это никому не поможет, — никому, понимаете! Потому что, моя дорогая, милая, наивная леди, если я заговорю — это будет БОМБА! Не только мне не избежать custodia саustelare, которым мне грозят, но и получится так, будто союзники никогда не обезвреживали мин, заложенных немцами под фундаменты Урбино. Если я заговорю, мне конец… и Муте, вероятно, тоже. — Он поднял руки и вновь уронил их. — Будь я богатым или влиятельным — даже тогда я был бы в опасности. Когда-то давно мне сказали: «Не раскрывай пасть, Франческо, старина, и, может, проживёшь лишний денёк». И Франческо Мадзини замолчал навсегда. Кем он был, что он делал — всё похоронено. Я сменил свою жизнь, сменил имя.

— Если это была мафия, если…

— Мафия, мафия! Вы, англичане, только и думаете о мафии! К мафии это не имеет никакого отношения! Не в том смысле, в каком вы думаете. Или вы не знаете, что Италия — страна, где мораль очень мало чего стоит при той spregiudicatezza о которой я вам толковал? Той всеобщей бессовестности? Пока «Чистые руки» в Милане не начали свои судебные разбирательства, люди, занимавшие высокие общественные посты, которые считали себя ярыми врагами взяточничества и коррупции, относились как к невинным пустякам к подаркам в виде лимузинов или «ссуд» от деловых друзей. А почему им относиться к этому иначе? Разоблачения подобной практики не влекли за собой ни санкций, ни общественного осуждения. «Один из нас!» Ему не выказывали недоверия. «Такой, как я!» Думаете, люди когда-нибудь перестанут есть моё мороженое из-за моих моральных убеждений? Послушайте, я был хвастун, пьяница, игрок, распутник, брал взятки — да! Разве это остановило вас! Крупно задолжал очень важным людям и не спешил расплачиваться с долгами. Но считал себя умным малым, думал, смогу выпутаться, доказав, как плохо они вели себя во время войны… словно это кого-то волнует, когда половиной Европы правят бывшие фашисты! В конце концов, мне ещё повезло. Они согласились забрать в качестве платы отцовскую ферму. Да, мне повезло — но это убило отца. Ферма, своя земля были для него всё.

— Граф Маласпино… — заговорила Шарлотта, не сумев удержаться. — Он сказал, что Сан-Рокко был уничтожен партизанами в отместку за пособничество жителей немцам.

Прокопио резко опустился на стул, будто кукловод снова отпустил нити, державшие ноги марионетки.

— Граф сказал вам, что они были пособниками? Хорошо, пусть они будут пособниками!

Покидая участок, Шарлотта задержалась, чтобы попросить у Луиджи позволения забрать канарейку.

— Извините, синьора Пентон, но канарейки нет.

— Как нет? Я слышала, как она поёт, когда пришла сюда час назад.

— Может, она надоела боссу, не знаю.

— Не спросите у него, куда он дел её, Луиджи?

— Босс вышел на несколько минут, синьора.

Как ни ненавидел Луиджи шефа, он не осмелился признаться симпатичной даме-англичанке, что никто ещё не слыхал, чтобы его начальник отсутствовал в это время дня, разве что когда за ним приходила жена, женщина с лицом как дверь тюремной камеры. Равно как никто не слыхал, чтобы он присутствовал в спальне маленького домика на крутом склоне в одном из менее аристократических предместий Урбино, куда он наверняка и нёс в этот самый момент канарейку.

— Когда вернётся, спрошу.

— Донна? — сказал Паоло девушке, молча сидевшей напротив. Они не разговаривали с тех пор, как он позвонил ей после ланча в поместье графа. — Донна, ты…

— Нет, ты не можешь винить копов. Я имею в виду, что та немая старуха была как безумная тогда во дворце.

— Держать её под замком, однако… именно этим они грозят. — Он подождал секунду, чтобы она осознала последствия своего поступка, затем спросил: — Пойдёшь со мной навестить её?

— Ненавижу больницы. Там пахнет мочой и дезинфекцией.

Паоло рассказал, насколько красива больница, больше похожа на музей, с фресками на стенах, посмотреть на которые приезжают издалека множество людей.

— Множество людей приезжают издалека, чтобы увидеть нетленный язык святого Антония Падуанского, — ответила Донна, — а вблизи это просто что-то сморщенное и чёрное в толстом золотом обрамлении. Противно смотреть.

Последние три дня она провела в постели, глядя в телевизор и то засыпая, то просыпаясь. Не болея, но в каком-то муторном состоянии, неожиданно овладевшем ею, похожем на летаргию, тело ломило, как при гриппе. Джеймс на её звонки не отвечал, а вчера у неё состоялся непонятный разговор с его помощником, что-то насчёт пунктов мелким шрифтом в её контракте. Ни в коем случае Донна не позволит Джеймсу расторгнуть его. Она позвонила продюсеру в Рим, но тот уехал на неведомый кинофестиваль в какой-то неудобопроизносимой стране Восточной Европы. Она позвонила отцу, спросить, разбирается ли он во всяких юридических тонкостях, но отец был на рыбалке, а мама на неизменном собрании РТА, наверняка похваляясь своей Дочерью, Сделавшей Карьеру на Телевидении. Вернётся в девять вечера. Донне думать не хотелось обо всём этом.

Паоло говорил так мягко, так убедительно. Рассказал, что он тоже ненавидит больницы с того времени, как его бабушка долго умирала там, признался, что ему нужна её моральная поддержка, нужно, чтобы рядом был кто-то сильный, что хочет видеть её, говорить с ней, что ему её не хватает. В конце концов она согласилась:

— Ладно, ладно, так и быть, пойду с тобой туда… но если это будет чересчур… ничего не обещаю, вот всё, что могу тебе сказать.

Донна могла не тревожиться. Больница была закрыта для посещений, пускали только духовенство и лиц, имевших разрешение. Они с Паоло оказались в огромной толпе, размахивавшей открытками с расплывчатым и раскрашенным вручную изображением живой Муты. Профессор Серафини стоял, загораживая собой двери больницы, и кричал на толпу, пытаясь убедить людей, что эта Мута (как они теперь называли живую немую) никакая не святая, а просто бедная больная женщина. Он также упомянул Галилея и его «Sidercus Nuncius», о котором никто не слыхал, кроме Паоло и нескольких наиболее образованных врачей, собравшихся на больничных ступеньках и изумлявшихся тому, с какой свирепостью рыжий коротышка защищал науку от суеверия.

— Вы можете оспаривать существование гор на Луне, — кричал Серафини, — как иезуиты спорили с Галилеем, но не сможете доказать, что я не прав, так же как они не могли поспорить с Галилеевым телескопом, его звёздным вестником!

— Теперь он Галилей! — пошутил торговец открытками, с большой для себя выгодой продававший открытки с немой. — Быстро! Посадите профессора под домашний арест!

— Eppur si muovel Eppur si muove! — завопил Серафини в ответ. — Если суждено совершаться чудесам, то почему здесь, в Урбино?

— А почему Вифлеем? — крикнула женщина в толпе.

— О чем это он? — спросила Донна у Паоло.

— Им не понять. Галилей опубликовал памфлет, называвшийся «Sidercus Nuncius», то есть «Звёздный вестник», где утверждал, что Земля вращается вокруг звёзд, а не наоборот.

— А это «япур сии мвови», которое он повторяет, что значит?

— Это, по слухам, фраза, которую Галилей сказал, когда покидал суд инквизиции после того, как отрёкся от всех своих теорий. «Eppur si muove» — «И всё же она — Земля — вертится». Хотя не знаю, какое отношение эти слова имеют к данному случаю.

Единственное, что Донна помнила о Галилее, — это слова школьного учителя о «синдроме Галилея» по отношению к тем ученикам, которые пропустили урок, когда он сказал, что мир не вращается вокруг них. Она думала об этом, пока Паоло проталкивался сквозь толпу к больнице, узнать, почему её закрыли. Вернувшись, он объяснил, что прошлой ночью один предприимчивый фотограф ухитрился проскользнуть мимо охраны внутрь. Оказавшись один в палате немой, он раскинул её волосы по подушке, отвернул простыню, снял сломанную руку с перевязи и скрестил ей руки на груди, вложив в ладонь лилию. Две отснятые плёнки он отнёс подпольному печатнику, который замазал шрам, оставшийся на лице Муты от удара прикладом, придав ей ранее не существовавшее сходство с рафаэлевской немой. Над головой поместил надпись: «Nostra Donna da San Rocco». Позолоченные буквы подняли цену каждой открытки до пяти тысяч лир. Другие варианты открытки продавались по бросовым ценам, потому что руки немой, на которых вообще не осталось мышц, не держались в таком, напоминающем икону, положении и постоянно соскальзывали при съёмке, так что на последних кадрах они лежали вдоль тела, ладонями вверх, на волнах смятой простыни, как руки утонувшей Офелии с картины Милле, в смертельном скольжении в безумие.

— Пять тысяч! — воскликнула Донна. — Господи! Да это почти пять долларов! За открытку!

Паоло купил две иконописные открытки; торговец предлагал ещё воздушный шарик с рафаэлевской Мутой, какие многие паломники-иностранцы покупали в ошибочной вере, что это изображение живой немой до нанесённых ей побоев.

Следующий привилегированный посетитель без труда вошёл в больницу — осторожно, через чёрный ход, который паломники ещё не обнаружили. Сиделка, кивнув на подарок, который он принёс, сказала:

— Какое внимание! Но знаете, что она не услышит, как птичка поёт?

Мута открыла глаза и увидела его, сидящего рядом. В тот же миг канарейка запела, и Мута не смогла сдержать улыбку.

— А, ты довольна, да? — спросил посетитель. — Интересно знать, слышишь ты её или только чувствуешь, что она поёт…

Его разозлило то, как Мута закрыла лицо, когда он извлёк канарейку из плетёной клетки и, зажав в кулаке, погладил большим пальцем торчащий клюв. Он чувствовал, как птичка беспомощно барахтается в тюрьме его Руки.

— Такое хрупкое создание, — сказал он и принялся Рассуждать о хрупкости жизни, о том, как легко неверные слова могут переломать кости или погубить жизнь. Добрые могут попасть в объятия дьявола, который всегда ищет изменников. Откроешь рот, и вербовщики дьявола проникнут в тебя и навсегда закроют дорогу к Праведности.

Она смотрела, как шевелятся его губы, показывая белые зубы, как открывается и закрывается рот, шипя и шепча.

Он кивал на фреску у неё за спиной, где животных омывали перед закланием, и говорил о жертвах, которые будут принесены.

Крохотная птичка всё слабее трепыхалась в его кулаке.

Он не собирался заходить так далеко. Близость смерти ужасала его не меньше, чем близость жизни. Поняв, что случилось, он выскользнул из палаты так же тихо, как вошёл. В коридоре увидел сестру, с которой говорил раньше.

— Там произошла неприятность, — сказал он. — Я виноват, что позволил больной…

Они вместе вернулись в палату, и сестра охнула, увидев недвижную канарейку, лежавшую рядом со столь же недвижной рукой Муты. На клювике кровь, шея вывернута.

— Гадкая, гадкая женщина! — закричала она на Муту. — Убить такое беззащитное создание! Придётся звать доктора.

Посетитель вышел так же незаметно, как вошёл. Сиделка подняла мёртвую птицу и отнесла на дорожку за больницей. Бедняжка! Слишком сердобольная, чтобы выбрасывать её в мусорный бак, сиделка собиралась похоронить её под бурьяном, разросшимся у запасного выхода. Но тут заметила какое-то движение, тень, поднимавшуюся над ней на стене. Огромная и странно знакомая — силуэт существа из страшной сказки. Суеверный человек на её месте бросился бы назад и захлопнул за собой дверь. Но сиделка была не суеверна. Обернувшись посмотреть на странную игру ветра, бурьяна и света, она увидела тощего, покрытого шрамами серого зверя и раскрыла рот, чтобы в ужасе закричать, и волк устремил на неё взгляд жёлтых с чёрным ободком глаз. Промычав что-то нечленораздельное, сиделка выронила канарейку и бросилась бежать. Позже её нашли сидящей в парке в начале виа Рафаэлло, почти не способную говорить от потрясения.

Другая, сменившая её сиделка удивилась пустой птичьей клетке и отнесла её в комнату забытых вещей, где и оставила среди кучи одноглазых плюшевых медвежат, резиновых мячиков, игрушечных машин, зонтиков и потрёпанных детективных романов. И тут же забыла о ней в суете напряжённого дня.