Если бы магистрату устроили перед слушанием перекрёстный допрос, он, наверное, процитировал бы Галилея, который сказал, что в природе человека пользоваться всяким поводом для притеснения ближнего, как бы это ни было отвратительно. Магистрат, через чьи руки прошло множество коррупционных дел, не ставших достоянием общественности, мог бы поклясться, что люди больше ничем не способны разгневать или удивить его, слишком он для этого стар, толст, слишком устал. Какие только мелкие прегрешения и извращения они не норовят утаить и в то же время изо всех сил цепляются за тяжкие грехи, которые не доставляют им ни малейших хлопот.
Туманные намёки его старого приятеля Примо говорили, что это конкретное дело ничем не отличается от других, так что магистрат был готов к осторожным попыткам сделать ему разнообразные выгодные предложения и к завуалированным угрозам, которых было достаточно в последние несколько дней и которые ему удалось благополучно отклонить или проигнорировать. Пока. К счастью, у него не было семьи. Ни жены, ни детей, ни любимых родственников, на которых они могли бы оказать нажим.
— Гомик! — злился Лоренцо, сидя с друзьями в кафе «Национале». — Но даже мальчиков не сыщешь, чтобы использовать против магистрата. Что сделаешь с таким человеком? Да ещё эта непривычная быстрота, с какой устроили слушание. Хотя официально предварительное слушание должно было проводиться на второй или третий день после ареста, в сложных случаях, таких как этот, обычно можно было рассчитывать, что пройдёт несколько месяцев, пока дело ляжет на стол судьи, а к тому времени многое удавалось сделать.
Впрочем, Лоренцо почувствовал себя увереннее, когда старуха закончила шептать судье (который, не зная её неведомого диалекта, вряд ли понял её). Лоренцо почти ничего не слышал из того, что она сказала, но по выражению и жестам магистрата сделал вывод, что скоро его можно будет заменить на более приемлемого человека.
Пока же человек мэра снял очки, прикрыл глаза, чтобы не видеть зала, и, словно оттуда тянуло смрадом, сжал нос большим и указательным пальцами. Его охватила страшная усталость, нестерпимо хотелось выкурить сигару. «Я никогда не претендовал на лавры храбреца, — думалось ему. — Я не Фальконе, чтобы платить жизнью ради того, чтобы засадить в тюрьму нескольких мафиози. Меня прекрасно поймут, если я выпровожу эту старую женщину и её сына, несущего непонятно что, и передам дело кому-нибудь другому. Знал бы, что всё зайдёт так далеко, не согласился бы помогать».
Магистрат несколько секунд обдумывал свои доводы, пока его внутренний суд не был прерван каким-то гудением, звуком, отдалённо напоминавшим пение; и Шарлотте показалось, что она тоже что-то слышит. Бессмысленные слова, звучавшие уже громче, казалось, неслись из ниоткуда:
— Дуу-да, дуу-да.
Анджелино знал об ангелах, его назвали в их честь. Мать рассказала ему, что все люди Сан-Рокко, кроме одного, ушли, а потом они Стали ангелами и теперь возвращаются по одному. Он понял, что это ангелы, когда увидел их и дьяволов; он понял это, когда увидел, как ангел упал на землю, и он погнал своих мулов вниз с холма, как гром, на двух дьяволов, серого дьявола и дьявола в одежде священника, двух псов ада, вылетевших из-за колоколов. Он нашёл её, откопал её. Своего ангела, лёгкую как пёрышко, когда он поднял её, безвольно повисшую у него на руках, как мёртвый щенок. Он отнёс её домой. «Ангелы», — сказал он, и мама была рада ещё одному и положила её в грузовик, и они поехали, и в грузовике были яйца. Ему нравился грузовик. А больница не понравилась, и эта комната тоже не понравилась. Люди в ней напомнили ему о том, что заставило его раскачиваться под песенку, которую он помнит, что пел, когда пришли дьяволы. «Дуу-да, дуу-да».
Прежде чем магистрат успел крикнуть, чтобы он замолчал, Мута оперлась здоровой рукой о подлокотник каталки и заставила себя подняться. Весь зал, даже Анд-желино, затаил дыхание, повисла тишина, в которой даже слабый звук казался оглушительным.
С лицом, искажённым болью, немая открыла рот и произнесла что-то нечленораздельное. Шарлотта услышала, как Прокопио громко сглотнул. Тишина в зале ещё больше сгустилась, каждый атом звенел в напряжённом ожидании. Наконец скрипучий голос тётки Прокопио нарушил всеобщее молчание:
— Меня не упрячешь в тот глубокий колодец, который крепко держит Иуду и Люцифера!
— Что ваша тётя имеет в виду, синьор Прокопио? — закричал магистрат. — «Меня не упрячешь в тот глубокий колодец». Что она хочет этим сказать?
Прокопио, не отрывая глаз от Муты, медленно поднялся.
— Моя тётя родом сицилийка, — проговорил Прокопио таким тоном, словно это всё объясняло. Его лохматая, вся в синяках, голова тяжело повернулась к магистрату. — Хотя она переехала в Сан-Рокко ещё молодой, она готовит, как на Сицилии, говорит, как сицилийцы, думает по-сицилийски… Всё, что она знает по-итальянски, — это диалект нашей долины и язык священника, которого помнит по детским годам.
— Но вы понимаете её?
— Некоторые слова понимаю, но её? Нет, не понимаю.
— Спросите её, что связывает эту немую женщину с Сан-Рокко.
Мута могла чувствовать слова, они были почти готовы прозвучать, она катала их на языке, как зёрнышки.
Прокопио прокричал тётке что-то, совершенно невразумительное для постороннего уха, старушка сердито замотала головой и ответила непреодолимой колючей изгородью крестьянских метафор, опутанной диалектом Сан-Рокко, барочными нитями латинского, переплетающимися с цветущими плетями дантовских выражений в искажённых переводах на современный итальянский.
— Не могли бы вы пояснить, что она только что сказала, синьор Прокопио?
Шарлотта увидела, как напряглось лицо Прокопио и тяжело опустились его массивные плечи.
— В приблизительном переводе она сказала мне, что ей больше нечего терять. — Помолчав, Прокопио добавил: — Но поверьте, то, что ей известно о Сан-Рокко, не имеет никакого отношения…
— Шоколадный человек… — проговорил Анджелино.
Все присутствующие, привстав, смотрели на погонщика мулов, только Шарлотта сильнее вжала плечи в спинку стула, как пассажир машины за миг до аварии. Шарлотта, все последние дни настойчиво стремившаяся выяснить правду, вдруг почувствовала нестерпимое желание не знать больше ничего и больше ничего не слышать. Она говорила себе, что Прокопио был ещё слишком мал и никак не мог быть связан с тем, что произошло в Сан-Рокко. Но потом, что он сделал потом? Она похолодела, бессильная предотвратить крах.
Прокопио сказал извиняющимся тоном:
— Мой кузен, но, должен признаться, дурачок.
Старушка обрушила на него поток слов, который остановило только вмешательство магистрата:
— Насколько я понял, она настаивает на том, что её сын имеет такое же право находиться здесь, как любой другой, потому что он тоже… он тоже… был у самых ворот, куда упал Люцифер?
— Ворота Люцифера… — сказал Прокопио. — Так люди в наших местах называют дыру в Сан-Рокко, в которую были брошены гранаты или бомбы… Но если вы хотите знать, известны ли ей и её сыну имена людей, ответственных за… аресты в Сан-Рокко, то нет, неизвестны!
— Аресты?! — закричала старушка. — Никто не был арестован!
И Мута — издала звук, будто прочищая горло. Зал снова как парализовало, в давящей тишине тревожной сиреной жужжала муха. Она села рядом с Лоренцо, который с удивительной ловкостью поймал её и с лёгким щелчком раздавил в пальцах.
В ушах звучал шум воды, журчащий, булькающий голос рек, потоков, ручьёв. Она была под водой и стремилась вверх, к свету.
Она подняла руки, словно дирижируя хором:
Той ночью беглые пленные выбрались из-под земли на велью.
Она видела хриплый голос, проплывший мимо, как вернувшаяся тень погибшего. Даже ребёнком она всегда была спокойной, всегда была среди слушателей. Столько секретов надо хранить; чем меньше она говорила, тем наполненнее чувствовала себя. Теперь её старая голова была запутанным лабиринтом слов из книг, которые читал ей священник, любивший её и учивший, из историй в газетах на стенах её подвала, их она разбирала по слогам, фразу за фразой, годами, и с их помощью поняла, чему стала свидетельницей, повторяющиеся истории, на которых кружащая passegiata её пальца оставила торные тропы. Велья, ночное бдение. О, она не смыкала глаз в такие ночи, видела, как ушёл покой этих зимних ночей, изменились истории, которые тогда рассказывались, истории об объединении и сопротивлении, передававшиеся от фермы к ферме. До самой той последней ночи.
— Похоронная велья.
Мута ощущала буквы этих двух слов, висящие в воздухе, видимые всем.
Но произнесла их не она, Мута оставалась безмолвной; говорили Прокопио и его тётка, хотя губы немой двигались в такт их губам. Это были её два слова, произнесённые их голосами. Похоронная велья: последний час бдения, предутренний. Даже сегодня ей помнился запах мушмулы, подгнившей и потому отдававшей шоколадом.
— Нет, у нас не было шоколада… по крайней мере, пока не появился американец со своей жвачкой, шоколадом и сигаретами. Мы никогда не видели таких тёмных людей. Тёмных, как шоколад.
— Шоколадный человек, — снова пробормотал Анджелино, и Шарлотта почувствовала огромное облегчение.
Не Франческо, подумала она. Это был не Франческо.
— Военнопленный, увидев в первый раз наволочки с отверстиями для глаз, сказал: «Господи Иисусе! Я уж подумал, куклуксклановцы пришли, чтобы потащить меня на костёр». Англичанин перевёл нам его слова, и мы засмеялись. Мы были втроём в ту ночь: третьим был Дитер, немец, — его мы знали с довоенных времён…
Все в зале суда услышали, как графиня охнула, тут же заглушённая двумя голосами, Прокопио и его тётки, которые теперь говорили почти в унисон. Великан, казалось, рассказывает историю, слышанную так часто, повторявшуюся так часто, что она стала его историей:
— Тогда у нас скрывались англичанин, человек спокойный, и американец, очень шумный, очень забавный. Трудно было долго скрывать такого шумного американца. Большинство бежавших из плена оставались в подвале только на одну ночь и двигались дальше, но англичанин и американец, когда попали к нам, были больны, сильно отощали, а у немца была сломана нога. Англичанин, тот всегда рвался пойти порыбачить, он это любил. Американец обыкновенно играл на скрипке Бальдуччи, которую они называли по-другому, как там, откуда он родом. — (Тётка Прокопио сказала: «feedle».) — Он учил нас той дурацкой песенке, которую напевает Анджелине… Камтан иптром дом-дом-дом, дуу-да, дуу-да, Кам-тан иптром дом-дом-дом, дуу-да, ох, дуу-да-день… Той ночью на велье было шесть семей из Сан-Рокко, несколько гостей, которых я не знал, а ещё священник и трое военнопленных. Я помогал матери Муты готовить frascarelli, поленту, приправленную помидорами, которые она заготовила летом, и паслёном с виноградным жмыхом. Мужчины играли в карты, рассказывали всякие истории и пили бальдуччиевскую крепкую, с айвой, жжёнку, и он жаловался, что ничего не остаётся его собственной семье, все выпили крепкоголовые англичанин с немцем и американец, которому понравилась эта, как он сказал, «самогонка». Мута постоянно ускользала с кухни, наверно посмотреть, не появился ли Дадо. Она всегда ходила за ним как тень. Она была тихой, доверчивой девочкой.
— Тихой? — переспросил магистрат. — Вы имеете в виду её немоту, синьор Прокопио?
Прокопио очень осторожно повернул голову, ища глазами Шарлотту.
— Синьор Прокопио? — повторил вопрос магистрат.
Но Прокопио не отрываясь смотрел в глаза Шарлотте. Внимательно изучал её лицо, словно она была страна, спокойная гавань, которую он покидал, и в эти несколько мгновений молчания заставил её отчётливо увидеть, что она теряла. Поэзию иного рода. Терпкий аромат и вкус его жизни. Выберешь эту дорогу, поняла она наконец, и кара неизбежна. Не сейчас, так завтра. Не завтра, так послезавтра, через месяц, через год. Ей хотелось сказать ему: остановись, спаси себя, спаси нас, но не успела она найти нужные слова, как Прокопио повернулся к магистрату и сказал:
— Она никогда не была немой… или глухой.
Той ночью Мута первая увидела светляки факелов, роящиеся в лесу на холме над их фермой. Она подумала, что это, наверно, охотники, потому что они двигались так бесшумно, или партизаны. Встревоженная, она побежала назад к амбару, чтобы рассказать об огнях отцу и братьям, которые знали, что делать. Но они не слушали её, играя на скрипочке американца, смеясь и хором подпевая:
— Дуу-да, дуу-да…
Она побежала к кухне, но матери нужно было ещё помешать томатный соус, а когда она вышла за ней наружу, то увидела, что факелы уже близко. А потом факелы погасли, и видны были только винтовки, чёрные на фоне неба.
Синьора Бальдуччи прижала одну руку ко рту, а другую к груди, выдающейся как у фигуры на носу корабля, говорил Дадо, и, как корабль, поплыла к людям в амбаре, и Мута за ней в кильватере. Остановившись в воротах амбара, она крикнула: «Пугала идут!» Так между собой они называли коллаборационистов. Все замолчали, только Анджелино продолжал петь. Мать не стала ждать, крепко схватила её, побежала с ней к подвалу и с крестьянским инстинктом выживания (как хранила кое-какие припасы про чёрный день) толкнула свою единственную дочь вниз, на ступеньки лестницы. Закрой глаза, зажми уши, Габриэлла, но молчи. Чтобы спасти свою жизнь. Ни крика, ни плача, чего бы ни увидела. Чего бы ни услышала.
Крышка люка никогда не закрывалась до конца, и сквозь щель шириной в палец Мута ясно видела, как старый граф и его люди подошли к отцу, который поздоровался с ними с должным почтением. Старый граф дождался, когда отец закончит приветствие, и застрелил его. Мута слышала выстрел и видела, как упал отец, медленно, словно тяжёлое дерево. События разворачивались со стремительной быстротой. Дитер, перекрывая вопли её матери, принялся объяснять, что это ошибка, что люди Сан-Рокко не подозревали, что укрывают военнопленных. «Разве вы не помните меня, граф Маласпино? Я Дитер, учитель Дадо!» Он запротестовал ещё отчаяннее, когда схватили англичанина.
— Возьмите лучше меня, — сказал здоровенный американец и выступил вперёд. — Этот парень болен. Возьмите меня!
— Сначала негра, — скомандовал старый граф.
Тито всегда нравилось убивать. У него были отличные охотничьи собаки, говорили Муте братья, он хорошо выслеживал кабанов, но мясник из него был никудышный. Вот кастрировать у него получалось. Он подвесил шоколадного человека на дерево рядом со свиньёй, которую они в тот день закололи, называл его большим чёрным боровом и взялся за нож, и все те люди кричали: «Ewiva il coltello! Да здравствует нож!»
Было столько крови, что Мута думала, что не выдержит, закричит и тогда они придут за ней тоже, и зажала уши и стала вспоминать, как американец играл на своей скрипочке. Так необычно, весело и быстро, не как играли в их долине. Но умирал он очень долго, очень громко. А вот англичанин, рыбак, очень спокойно, как всё, что он делал. Его вспороли, как рыбу, и так же беззвучно, как рыба, он уснул.
— Дуу-да, дуу-денъ, ох, да дуу-да-день…
И всё время, пока они убивали, Анджелино продолжал напевать бессмысленный припев, а Мута слышала сквозь узкую щель, как священник, который был другом и Дадо, и ей, молился: «Как упал ты с неба, о Люцифер, сын зари!» — и видела вспышки выстрелов. Потом они схватили Дитера, высокого, светловолосого, с голубыми глазами, как у его сестры. Его заставили подняться на колокольню, обзывая предателем своей страны и их дела, и столкнули вниз вместе с худенькой женщиной к дальней долины, которая не была ни коммунисткой, ни партизанкой, а всего-навсего хорошим сыроделом. «По смотрим, кто упадёт быстрее», — сказал образованны Карло.
— Несколько лет спустя Тито перебрался жить в Ур бино, — закончил Прокопио переводить свидетельство своей тётки. — На челюсти у него выросла огромная шишка, и вся рожа сгнила. Под конец он говорить не мог, только лаял, как собака. Говорили, это у него от сигар, но мы-то знали, что это не так. Пусть ему вечно гореть в аду! Тито не знал, что его жена и Анджелино были в ту ночь в Сан-Рокко на велье, пока они не окружили всех. Этих двоих отпустили, потому что они были жена и сын Тито. Моя тётка говорит о Тито, что если бы она знала, какой он был «un fior di diavolo», то есть «цветок дьявола», то никогда не вышла бы за него. За Тито, брата моего отца. Но мой отец больше никогда не разговаривал с ним после того, как она рассказала нам об этом, пусть и мало.
— Так, значит, вы и ваша семья много лет знали об этом… инциденте.
Ewiva il coltello, подумала Шарлотта. Evviva il coltello.
— Мы знали одно! — Крупное лицо Прокопио вспухло, налившись кровью от допроса магистрата, и наконец он не выдержал, закричал: — Спросите Маласпино, кто убил священника и Дитера! Спросите, кто убил его хорошего друга, его учителя, человека, который был ему братом! — Он сделал шаг к графу, и Лоренцо резко дёрнулся вперёд, связанный с Прокопио невидимой нитью.
Графиня горько зарыдала, и странно было слышать это от всегда столь уравновешенной женщины. Муж попытался взять её за руку, успокоить, но она отдёрнула её.
— Это один из… один из… один из… — заикаясь, бормотал граф, — один из… тех людей… который с тех пор… который… умер.
— Ложь! Ты убил священника! Тито похвалялся перед моим отцом, как Карло взял тебя за руку, когда ты просто стоял там, и вы вместе загнали Дитера на верхушку колокольни…
— Да, — признался наконец граф. — Да, это правда. Понимаете, я ненавидел своего отца, действительно ненавидел. Всю жизнь он называл меня тряпкой, трусом, потому что, в отличие от него, я не любил охотиться. Он постоянно… издевался надо мной. Той ночью в Сан-Рокко это зашло слишком далеко. Я сказал, что все его крестьяне тоже ненавидят его и каждый в Сан-Рокко говорит, что война скоро кончится, а когда она кончится, людям вроде него воздадут по заслугам. Тогда папа сказал, что я не сын ему и «я сделаю из тебя мужчину», и ударил меня так, как никогда ещё не бил, и я боялся, что он убьёт меня. Потом мы пошли в Сан-Рокко, и Дитер упал.
В памяти Шарлотты всплыли слова Паоло: «Он был не крестьянин, человек, сделавший это с Сан-Рокко».
— Карло? — переспросил магистрат, словно вовсе не слушал Маласпино. — Кто такой этот Карло?
Граф мгновение помолчал, а потом ответил:
— Карло Сегвита, десятник моего отца. Теперь он банкир, живёт в Лондоне. Я недавно разговаривая с ним. Карло Сегвита, «Банка интернационале»… Я говорил вам, что до войны Дитер был моим лучшим другом? — Голос графа стал тоньше, моложе. — Мы увлекались археологией. Об этом я думал, когда Карло поставил священника и Дитера к двери церкви и вложил мне в руки винтовку. И сказал, что так мы все будем замешаны, сказал: «Выбирай, в кого стрелять». Когда мы… когда я… нажал спусковой крючок, отец сказал… папа сказал… Он сказал: «Теперь ты мужчина…» Дитера они, конечно, всё равно убили и всех остальных, женщин и детей тоже.
— И кое-что ещё они сделали, — проговорила тётка, — с помощью Дадо. Мерзкие вещи, на которое способны люди, когда Бог отворачивается от рода людского. Вещи, о которых мне стыдно говорить. После этого Анджелино и повредился разумом.
— Отвратительные, — подтвердил граф звонким мальчишеским голосом. — Невообразимые. Папа велел нам снести мёртвых в одну кучу и бросал в них гранаты. — Чтобы даже кости не могли послужить свидетельством. Одна земля могла рассказать обо всём и статуэтка, которую выбросило взрывами, и она чудесным образом не разбилась. Он взял её с собой в память о Дитере, своём друге. — Насколько мне до сих пор было известно, в самом Сан-Рокко не осталось ни одного живого свидетеля.
— Ещё нескольких детей спрятали, — сказала тётка.
Тётка Прокопио заканчивала своё показание, а мэр то скрещивал руки на груди, то опускал их. Ничего того он не слышал, не видел, был слишком мал, был слишком далеко оттуда, он никого бы не узнал, ни в чем не мог бы поклясться.
— Маленьких детей, — продолжала она, и пальцы скрещённых рук мэра впились ему в предплечья. — Не знаю, кто они были и убежали ли после всего этого. Надеюсь, что убежали. Такие крохотные и нежные, что их могло унести в ночь, как пёрышки.
— Я даже не помню, видел я эту женщину и её сына или нет, — бормотал граф. — Всё было в дыму… Всех они убили, понимаете, а потом всё обшарили… искали везде, кроме подвала…
И колокольни. Мэр закрыл глаза и тут же вновь широко открыл, чтобы избавиться от старого видения колокольни, чью дверь с грохотом осыпали пули, колокольню, с которой падали тела, одинаково — что большие, что маленькие, что тяжёлые, что лёгкие. Закон Галилея.
— Почему ваш отец и его подручные не заглянули в подвал, граф?
— Я не сказал им. А они все были слишком возбуждены, не догадались.
— Ему было лишь двенадцать лет! Ребёнок! — Это говорила графиня, поднявшись со своего места. — Отец постоянно бил его! Старый граф был садистом! Хотите доказательств? Вам необходимо увидеть его шрамы! Чего вы, люди, ждёте от нас? Сколько ещё должны продолжаться эти взаимные обвинения?
Граф поднял дрожащую руку, успокаивая её;
— Не волнуйся, Грета. Понимаете, я надеялся… кто-то, может, ещё есть там, внизу, живой.
Магистрат, глядя на страдающего от сознания своей вины человека, который разваливался у него на глазах, попытался найти в себе чувство жалости к нему, но из-за того, что Маласпино так долго всё отрицал, это оказалось трудным делом.
— Какими мотивами руководствовался ваш отец, совершая столь варварский поступок?
— Мотивы? — повторил граф голосом отстранённым, почти безразличным, как у священника, говорящего об умершем прихожанине. — Думаю, он уничтожил Сан-Рокко, просто чтобы доказать: его способ — единственный способ избавиться от инакомыслящих. И он оказался прав, разве не так? Ни у кого не хватило смелости сказать ему слово против, во всяком случае после Сан-Рокко. Он умер в своей постели в шестидесятых годах прославленным европейским политиком, выдвинутым британцами и американцами. Полагаю, он был известен как обладатель прекрасного винного погреба, чем и заслужил восхищение англичан.
Мэр, для которого название Сан-Рокко было проклятием и кошмаром всей жизни, чувствовал молчаливое требование людей вокруг назвать имена. Но не Дедушки и не дорогого дяди Клаудио, в этом он был уверен. Никто представить себе не мог, чтобы отказаться от дохода, который им приносила маленькая сделка его племянника Энрико с нацистами. Ни одна семья не желала слышать о подробностях несчастливого брака праведницы тёти Беллы, как не желала замечать грязь продажности под собственными ногтями. «Мы предпочитаем возлагать вину на наших политиков и крупных бизнесменов, — размышлял Примо и впервые с тех пор, как был мальчишкой, взмолился: — Владыка наш небесный, пожалуйста, ради моего города, который я люблю, ради всех нас, пусть всё это кончится здесь, не пойдёт дальше».
После долгой паузы, в надежде на какое-нибудь чудесное вмешательство, не позволившее бы ему продолжать, граф снова заговорил:
— Доменико Монтанья, человек, убитый несколько недель назад на свиноферме консорциума Нерруцци, — спокойно сказал граф. — Он был одним из тех, кто ответствен за происшедшее в Сан-Рокко. Думаю, это стало мучить его. И его сын, человек, которого на прошлой неделе нашли забитым до смерти, он был племянником двоих других. Первого судью, который пытался возбудить дело против консорциума Нерруцци, заставили закрыть дело.
Магистрат услышал звон колоколов, как обычно чуть вразнобой. Три часа, время ланча давно прошло. «Слава богу, — подумал он. — Мне хватило мужества сделать то, что был должен сделать, — и даже больше. С чистой совестью…»
— Там были ещё другие, но прежде чем… — сказал граф. — Я бы хотел спросить… на случай, если не…
Он в первый раз за всё время слушания повернулся к Муте и, бессильно опустив руки, стоял в молчаливом ожидании. Узкоплечий и прямой, он напомнил Шарлотте кипарисы вдоль дороги к вилле «Роза», а ещё таким ей виделся священник, стоявший под дулами убийц. Ей хотелось верить, что граф просит прощения за всех них, за каждого в этом идеальном городе, чьё молчание о происшедшем в Сан-Рокко сказало немой женщине: ты не нашей семьи, не нашего племени, ты сама по себе.
При каждом новом факте, упоминавшемся графом, глаза Муты вспыхивали. Она глубоко вдохнула, и зал замер в ожидании. Но слов не последовало, хотя уголки её губ дрожали от усилия. В своём молчании она слышала пронзительный крик мамы, видела её, крупную женщину с сильными руками, оттого что приходилось постоянно месить тесто для хлеба, которая отбивалась и кричала, и она закрыла глаза, зажала уши — чего бы ни увидела, чего бы ни услышала, молчи. Они уничтожили все слова, которые помнила Мута, все слова со стен подвала взлетели на воздух вместе с костями, перчатками, обувью, камнями, землёй, деревьями-пугалами. Все газетные статьи о Сан-Рокко были сорваны со стен подвала, пока она ждала, — для того, кто вытаскивал её оттуда. Она была там, в подвале, пока вонь, шедшая сверху, не стала невыносимой, она была испугана, никому не доверяла и потому однажды покинула подвал и потерялась.
Когда она вернулась, той, другой немой уже не было. Кто-то побывал в подвале и унёс её, и Мута больше не видела её до той поры, пока не пошла работать во дворец и не узнала на стенах, в киоске с открытками все те лица, которые прошли через Сан-Рокко много лет назад.
Да, Дадо, эта старая плоть, она простит, но душа, душа…
Она посмотрела на графа. Прочитав свой приговор в её глазах, он покачнулся и упал бы, если бы Прокопио и графиня не подхватили его под руки. Магистрат угрюмо объявил, что делать перерыв уже поздно и продолжение слушания переносится на завтра на десять утра.