Рыба, кровь, кости

Форбс Лесли

II

РЫБА

Сад на бумаге

 

 

1

Прошлое — это сон, навеянный опиумом, так говорил Джек, а я проживаю его, видя осознанные сны о прошлом и настоящем, которые существуют в одной плоскости, в одно и то же время. Ник утверждает, что это ощущение весьма распространено здесь, в Индии, и наши способы передвижения только усиливают его: сначала мы путешествуем на разбитом и пыльном поезде из опиумных плантаций Патны в город Хугли, потом плывем на паровом катере мимо старых джутовых заводов, чье пыхтение давно уступило место унылому молчанию, и дальше вниз по Гангу, вдоль длинного вертикального ряда селений, речных складов и пристаней — гхатов. Во всяком случае, он вертикален на моей карте, потому что именно здесь река сворачивает на юг, к морю. Мы живем на шаре, но никак не можем уйти от этих спусков и подъемов карты, этой вертикальности истории. Она заменяет правду: история — это слегка прокисший суп, вкус которого еще долго остается во рту после того, как его съели, и бактерии все еще продолжают брожение.

Во время нашего путешествия по Гангу, который в какой-то непонятной точке сменил имя и стал называться Хугли, мы как будто вели учет всем связям между опиумом и четырьмя веками колонизации Бенгалии. Мы сделали короткую остановку в Серампуре, где датчане торговали наркотиком и религией, строя миссии, в Чандернагаре, откуда раньше французы отправляли опиум в Индокитай, в Чинсуре, где похоронен последний независимый армянский князь, в Бхадресваре, откуда исчезли все останки прусских торговцев опиумом, и, наконец, в Барракпуре, где в стенах бывшего дворца вице-короля Индии размещается полицейская академия. Мы скользили вдоль речных пирсов, и невнятица длинной повторяющейся мантры суффиксов сливалась с ровным урчанием работающего двигателя — пургаравар-пургаравар, литания почти забытых битв, побед и поражений: от пура к вару, от тара к вару, от пурпура крови и безудержного угара к бесконечным сварам. Я не осознавала, что говорю вслух, пока не услышала мягкий смешок Ника.

— Что там за песенку ты себе мурлычешь под нос, Клер? Я почувствовала, как краска приливает к моей шее и добирается до ушей.

— Ничего, это не песня. Просто… названия этих мест похожи на… не знаю. Глухой барабанный бой.

— Тогда тебе слышится воображаемая табла, индийский барабан. — Он выключил магнитофон, на который записывал шум реки, чтобы сфотографировать мое пылающее ухо. — Тебе нужно что-то делать с этой энергией. Ее хватит на обогрев нескольких комнат в твоем доме.

В предложении Ника проехать этот отрезок пути вместе не было ничего романтического — во всяком случае, с его стороны, хотя лично мне чертовски трудно питать исключительно платонические чувства к человеку, красивому как бог, пусть и однорукому (в конце концов, у многих богов, которых мы знаем, не хватает рук, а то и головы). Я пыталась свести его к набору молекул, к сумме всех его компонентов, в том числе и отсутствующих. Я пыталась сосредоточиться на реке и проплывающих мимо баржах — Ник говорит, они сделаны по образцу плотов, сплавлявшихся в девятнадцатом веке вниз по реке из Непала, плотов, которым суждено было стать транспортом для торговли опиумом. Но мой непослушный мозг соединен с теми частями моего тела, что живут целиком в настоящем и для истории бесполезны. Каждый из нас по-своему измеряет водные просторы Бенгалии: Ник рисует мне карту страны, я же выверяю такие глупости, как расстояние от его обутой в сандалию ноги до моей и то, как от речной влажности мокрое пятно расплывается на его рубашке между лопатками. Он пахнет кокосом, но это не тот пляжно-отпускной запах. Он более пряный. Я подаюсь вперед, глубоко дыша, и замечаю его озадаченный взгляд.

— Что ты делаешь, Клер?

— О… мм… я… У тебя, кажется, пуговица расстегнулась.

Ты потеряла голову, говорю я себе; увлечение пройдет, хотя это и не важно, потому что он явно мной не интересуется, а в романтических отношениях у меня мало опыта. Если повезет, случайное любовное приключение может превратиться в то, что генетики называют «компенсирующее избирательное преимущество», когда плохая наследственность, например ген ненормального эритроцита, имеет свои хорошие стороны, вроде сопротивляемости к возбудителям малярии. После своего первого романа я научилась играть в шахматы; отходя от другого, стала специалистом по омлетам.

Я все время напоминаю себе, что нахожусь здесь не только ради истории Флитвудов, но отчасти и из-за Салли. Странно, что меня не сразу захватила эта ее идея, стремление дать имя неизвестному, найти анонимных индийских художников, которые заносили Индию в каталоги. В конце концов, ведь это моя работа — давать имена неопознанным скелетам. А попытки Джека отбить у меня охоту к раскопкам нашей общей истории лишь вызвали у меня подозрение, которое не имеет ничего общего с судебной антропологией, если не считать нутряного чутья.

Надеясь заполнить некоторые пробелы в историях Джека, я тщательно составила длинный список встреч на пять дней моего пребывания в Калькутте. Ник теперь взглянул на него и расхохотался.

— Ты рассчитываешь все это успеть, Клер? Достопримечательности Калькутты, исследования, родственные связи — ты что, собираешься все это галочками отмечать в твоем списке, как в супермаркете? — Он высмеял письмо, которое я получила от библиотекаря Калькуттского ботанического сада, приглашение осмотреть «акварели Роксбера», выхватил его у меня из рук, не успела я и глазом моргнуть, и помахал им над бортом. — Начнем с того, что это ничего не значит, — сказал он, держа письмо так, чтобы я не могла до него достать, почти угрожая разжать искусственные пальцы и пустить листок на волю ветра. — В Индии нужно уметь читать между строк. А каждая недостающая строка — это недостающая история.

Я потянулась к письму, но в эту секунду лодку качнуло на волне и меня бросило на грудь Нику. Здоровой рукой он обнял меня за плечи, удерживая; наши глаза разделяло лишь несколько дюймов. Тяжело дыша, я разъяренно уставилась на него:

— Отдай мне чертово письмо, Ник! Это не смешно.

Он резко отпустил меня и сунул в руки драгоценное приглашение.

— Прости, Ник, но, чтобы достать его, мне понадобилось пятьдесят просительных писем и рекомендация из Кью Гарденз.

В уголках его глаз и губ заиграла улыбка. Мне хотелось поцеловать его, а не сражаться. Он поднял брови:

— Надеюсь, ты взяла их с собой. Индийские бюрократы ничто так не любят, как груды официальных бумажек, которыми машут у них перед носом. Тем больше искушение ставить палки в колеса тому, кто ими машет.

Историк ботаники в Кью, бенгалец, переселившийся в Лондон, перво-наперво связался для меня с Калькуттским ботаническим садом.

— Кто же забудет незапамятные сады? — мягко спросил он, когда я поведала ему о своем желании разыскать сведения о неизвестных индийских художниках Роксбера.

— Что вы сказали?

— «Незапамятные сады» — именно так говорила Салли.

— Это слова, написанные одним китайским садовником сотни лет назад. — Он вздохнул. — Я очень надеюсь, что оригиналы Роксбера не утрачены навсегда и даже не испортились сильнее с тех пор, как я видел их в последний раз. Акварель, в отличие от масляных красок, так нестойка — и одни цвета больше, чем другие.

И казалось, что зеленая была самой непостоянной из всех красок. «Летучий» — так сказал историк из Кью, и это слово как будто вдохнуло жизнь в цвет, наделило его изменчивой личностью изгнанника. Неуловимый, беглый цвет. Летучий — от слова «летать».

Историк попросил меня сообщить ему о тех повреждениях, которые нанес коллекции индийский климат.

— Хотя я знаю, как сильно Калькутта не любит вмешательство Британии, кто знает, может быть, нам удастся оказать какое-то воздействие на них и заставить улучшить условия хранения работ. Кстати, в библиотеке раньше хранилось несколько редких фотографий того периода. Взгляните на них, вдруг там где-нибудь есть ваш знаменитый родственник.

Затерянный сад на бумаге заполнял мои мысли, когда я стояла возле Ника и смотрела на ленивую, медленно несшую свои воды реку цвета хаки. Я приехала сюда, чтобы дать имя неизвестному лицу, установить родство с Риверсами; связать воедино все семейные притоки из моего осознанного сновидения. Но кому может сниться эта непривлекательная река, гладкая, широкая и полноводная? Только такой чудачке, как я.

 

2

Наше такси медленно двигалось по мосту Хаура в Калькутте, самому большому консольному мосту в мире, с трудом пробираясь сквозь плотные ряды рикш, такси, грузовиков, перегруженных автобусов, тележек, ручных и запряженных быками, поколения нищих — и сквозь не такое плотное, но не менее осязаемое воздушное движение, тот густой бурый чад, что беспрепятственно валил из выхлопных труб фургонов, автобусов, заводских труб и угольных печей; этот дым резал мне глаза и оставлял на одежде пятна копоти размером с москитов. Мрачное замечание Ника подтвердило, что он догадывался о моих неудобствах:

— Добро пожаловать в Калькутту, где воздух содержит самое высокое в мире количество ВЧ…

— ВЧ?

— Взвешенные частицы — из них до одиннадцати процентов токсичны, включая бензопирин, который, как полагают, вызывает рак. Добро пожаловать в Тропик Рака. Разумеется, многие здесь просто не живут так долго, чтобы умереть от рака. Добро пожаловать в Калькутту, которую Британская империя избрала столицей колонии и где, наверно, самый отвратительный климат во всей Индии, настолько смертоносный, что первые моряки окрестили это место Голгофой. Добро пожаловать в Калькутту, интеллектуальную столицу Индии, где гниение превратили в форму искусства и где может уцелеть лишь недолговечное: граффити переживает политиков, которых высмеивает, а преступление все еще витает в воздухе, как дурной запах, долгое время после смерти самого преступника. Чем пахнет преступление? Много ли в нем бензопирина? Может, ЮНИСЕНС уже прогнала его смрад через масс-спектрометр и занесла его соединения в свою молекулярную библиотеку, как они сделали это с опиумом и его алкалоидами? Опиум завладел моим умом с тех самых пор, как Джек преподал мне урок истории шесть недель назад в ЮНИСЕНС. От него я узнала, что Индия — единственная страна в мире, где выращивание опийного мака для получения опиума-сырца разрешено законом. На государственных заводах по производству опиума и алкалоидов в Газипуре, рядом с Патной, мы с Ником смотрели, как жидкую кашицу млечного сока выливают на деревянные лотки и раскладывают сушиться на солнце — метод, знакомый еще тем Флитвудам, что жили лет двести назад. Затем опиум, принявший форму лепешек, продавали международным фармацевтическим компаниям, которые выделяли из него морфин или кодеин. На этом Индия зарабатывала относительно скромную сумму в пятнадцать миллионов долларов. — Если бы его здесь перерабатывали в героин, — говорил Джек, — Индия могла бы получать миллиарды, выплатила бы национальный долг, решила бы проблему поголовной нищеты и починила бы дороги. В Пакистане и Таиланде нелегальный опиум стал, что называется, неплохим кормильцем для многих крестьянских семей, которые иначе умерли бы с голоду.

Странное замечание для ученого.

Гостиницу выбирала я. ЮНИСЕНС не оплачивала эту часть путешествия, а все родственники Ника сейчас жили в Англии, так что я выбрала сравнительно дешевое место неподалеку от парка Майдан в старом британском квартале, привлеченная названием отеля. Но если «Радж-Палас» когда и оправдывал свое имя, то самое раннее лет двести назад, до того, как череда сменявших друг друга армянских и английских хозяек превратила дворцовую роскошь в пансион, о котором наш путеводитель издательства «Лоунли плэнет» зловеще высказался: «большое своеобразие за умеренную цену». Дворец, теперь скорее походивший на клуб для игры в бинго, был отделан фанерой и хромом, характерными для конца семидесятых, а ионические колонны выкрасили в грозный розовато-коричневый цвет, придававший лицам постояльцев оттенок сырого бекона. Ник клялся, что нынешняя владелица, англичанка, встретившая нас радостными криками: «Дорогие мои!», на самом деле была евнухом в парике. Но я просто влюбилась в нее и ее отельчик, напомнивший мне о тех местах, где мы останавливались в Новом Орлеане, тех, что папа называл «Соединенными Штатами Теннесси Уильямса, родиной неординарных: неестественных, неспокойных, невменяемых».

— Ты выглядишь счастливой, Клер, — заметил Ник, когда мы устроились в ресторане гостиницы с кружками холодного пива. — Можно подумать, ты чувствуешь себя как дома.

— Ну да, такие места как раз по мне. Дешевая гостиница, чья хозяйка слишком много пьет и слишком редко обесцвечивает волосы.

Я почти надеялась, что он станет возражать, скажет, что у меня есть шик, и стиль, и исключительная красота, которую только он может оценить. Вместо этого он начал вспоминать о том, как вырос здесь, в Бенгалии, стране, где люди влюблены в пищу и искусство, спокойно зная, что и то и другое непостоянно, но бесконечно возобновляемо.

— Может, поэтому рыба здесь — такой важный образ, — сказал он и наморщил нос, когда прямо перед ним на стол шлепнулась тарелка, поставленная официантом с косолапой походкой человека, привыкшего давить ногами тараканов, не выпуская при этом из рук тарелки с замороженным горошком.

— Только между нами, дорогая, обслуга нынче вся уже не та, — шептала мне хозяйка по пути в ресторан. — Все теперь заделались коммунистами.

Изучая свой ужин, Ник твердил, что повар явно симпатизировал сталинизму.

— Наверняка где-то в русских степях есть гостиница, по сей день оплакивающая утрату его кулинарного мастерства, — произнес он, надавливая на не вызывающий доверия квадратик рыбы до тех пор, пока тот не расплющился в сероватую пасту с торчащими из нее бледными костями, достаточно длинными, чтобы привести к смерти. Очень скоро мы оставили рыбу и удалились в бар в саду.

Гибким движением он закинул босую ногу на бедро, будто сидел на полу или на кровати, а не на жестком пластиковом стуле, а его здоровая рука скользнула под рубашку, чтобы поскрести плоский смуглый живот. Я пыталась не думать о его коже. Он помассировал ступню и заговорил о рыбе как форме искусства и о рисе как пластическом средстве выражения.

— Бенгальские женщины рассыпают рисовую муку на полу своих домов, составляя замысловатые узоры из листьев, цветов и фруктов, хотя знают, что их рисунки не проживут и дня. Они называют это «картинами в пыли» — торжество непостоянства. Наверно, вот так я и заинтересовался впервые недолговечным искусством.

Я потянулась за пивом, нарочно касаясь его запястья своим, желая, чтобы он обращался ко мне лично, а не размышлял о смысле искусства и жизни перед аудиторией из одного человека.

А он говорил:

— Именно женщинам украшение жилища здесь доставляет больше радости.

Украшение, вот что такое для тебя женщины, подумала я, бросая всякую надежду отвлечь его. Мужчины — строители империи; они любят всему давать свои имена: странам, горам, произведениям искусства, отпрыскам. Женщины же практикуют эклектичное, повседневное искусство: заполняют эти самые страны детьми, создавая рабочую силу, стряпают (женщины ведь всегда стряпухи и очень редко повара), превращают жилище в родной дом. Мама раньше украшала наш трейлер психоделическими картинками, которые, по ее мнению, отражали духовность Востока. Позже, переключившись с азиатской мистики на мексиканские шаманские ритуалы, холистическое целительство и магические кристаллы, она утверждала, что несколько раз совершала астральное путешествие и навещала меня — полагаю, это было дешевле, чем поездка на «Бритиш эйруэйз» в оба конца. Она всегда отличалась хорошим воображением. Когда нам с Робином надоедало смотреть, как папа подает реплики, изображая рогоносца с двумя строчками в третьем акте, мама брала нас с собой на прогулку и говорила: «Взгляни-ка на этот кусок плавника — а вдруг это кость динозавра?» Еще она уверяла: «Может, у нас нет денег, но мы никогда не были бедняками». Быть бедняком означало не иметь обуви или книг. Она не понимала, что бедность могла также значить отсутствие истории, определенного местожительства, постоянной прописки. Мы отправлялись туда, где была работа, проезжая по пятьсот миль днем и ночью, глядя на Чудеса Америки из окна машины, созерцая Большой Каньон в лунном свете. История проездом. Мама хотела показать нам все те вершины и ущелья, которых никогда не видала сама, пока росла в плоском унылом городишке, затерявшемся на еще более плоской полоске желтой прерии.

А чего хотел отец? От чего убегал он все эти годы? Это-то я и собиралась выяснить здесь.

 

3

На следующее утро по пути в Азиатское общество я всю дорогу фотографировала разрушающиеся особняки эпохи британского владычества, а Ник извинялся за тот упадок, в котором находилась Калькутта. Судя по его поведению, родной город разочаровал его. Возможно, двадцать лет, проведенные в Англии, заставили его увидеть это место в новом свете, неожиданном для него самого.

— Мне кажется, это по-своему даже чудесно, Ник. В любом случае твоей вины тут нет.

— Да. Я знаю. Все же мне бы не хотелось, чтобы ты судила о моем городе так, как многие иностранцы. — И он заговорил, передразнивая интонации военного телерепортера, особенно напирая на убедительные баритонные нотки: — «Мы с вами стоим посреди руин некогда величественного города Калькутты, ставшего теперь неиссякаемым источником уродств, увязнувшего в крови и грязи, где жизнь ничего не стоит».

Подхватывая меня под руку, чтобы я не наступила на ухмыляющийся товар уличного торговца фальшивыми зубами, он добавил своим обычным голосом:

— Лавка древностей, в которую заглядывают ради захватывающих ощущений вроде тех, что дает порнография.

— Тогда объясни мне свою точку зрения.

Ник зашагал так быстро, что мне пришлось побежать трусцой, чтобы поспеть за ним.

— Я помню Индию страной, где все было в изобилии. Смерть, взятки, несправедливость — верно, но еще были и культура, семейные традиции. Никогда одно не шло без другого. Мы с тобой живем в стране, где крайности существуют отдельно друг от друга: гетто выживших из ума старушек, гетто богатых биржевых маклеров, ушедших на покой, гетто людей, увлекающихся мини-гольфом. В Индии крайности перетекают одна в другую. Здесь сложнее не обращать внимания на собственные неудачи.

К тому времени, как мы подошли к Азиатскому обществу, укрывшемуся за бесцветным фасадом на Парк-стрит, пот уже струился по мне ручьями, и оттого свежему ветерку кондиционера внутри полутемного помещения я обрадовалась даже больше, чем внушительной библиотеке справочных материалов. Служащий с постным лицом вежливо взглянул на нас, когда я осведомилась о Магде Флитвуд и ее муже Джозефе Айронстоуне.

— С чего вы хотите начать? — спросил он, и одна из линз его толстых очков вспыхнула, отразив свет узких ламп над головой. — У нас здесь почти целый лакх книг…

— Это сотня тысяч — пробормотал Ник.

Секретарь кивнул.

— Включая часть оригинальной библиотеки Типу Султана.

— О, вряд ли в моей семье были какие-нибудь султаны. Погодите… Магда родилась здесь и жила до тысяча восемьсот восемьдесят восьмого или тысяча восемьсот восемьдесят девятого года, а потом вернулась в Англию и умерла там…

— Вы ошибаетесь. Магда Флитвуд не умирала в Англии.

— Простите, что вы сказали?

Выражение его лица оставалось неизменным.

— Магда Флитвуд умерла в тысяча девятьсот тридцать пятом году и была кремирована здесь, в Калькутте. В соответствии с ее собственными пожеланиями. В храме Калигхат установлена мемориальная доска в ее честь. Надпись, конечно, сделана на бенгальском языке, с которым, я полагаю, вы не знакомы.

— Я знаком, — сказал Ник.

Круглые очки служащего снова озарились вспышкой.

— Вторая мемориальная доска установлена на кладбище на Саут-Парк-стрит. — Он вынул ксерокопию плана центральных улиц Калькутты. — До храма Кали вы доедете на такси. До кладбища можно прогуляться пешком. Вот здесь, — Его костлявый палец скользнул от парка Майдан вниз по Парк-стрит до перекрестка с Чандра-Бос-роуд. — Кладбище построили в восемнадцатом веке, когда Парк-стрит еще называлась Кладбищенской дорогой и вела к тогдашней южной границе белого поселения — теперь это почти центр города. Спустя всего двадцать три года не осталось ни одного незанятого клочка земли, и больше там никого не хоронили, за исключением членов некоторых влиятельных семей, вроде Айронстоунов и Флитвудов, в чьих могилах еще оставалось место, несмотря на стесненные обстоятельства.

Я удивилась тому, что секретарь так хорошо осведомлен о Магде, но еще больше меня поразило, как много скрывал мой отец (и Джек: разве он не был в курсе, учитывая, сколько времени здесь провел?).

— Откуда вы знаете?

— Потому что могила Магды Флитвуд расположена неподалеку от великой пирамиды сэра Уильяма Джонса, основателя нашего общества. А что касается самой женщины, моя осведомленность объясняется ее участием в подъеме национально-освободительного движения, имевшем место в девятнадцатом веке; она была особенно известна под именем, которое выбрала себе после обращения, сестра Сарасвати.

— Обращения?

— В индуизм. — Наш тощий ученый муж сплел длинные пальцы. — На нее оказало большое влияние учение Свами Вивекананды, знаменитого ученика Рамакришны. — Мозгу служащего не хватало точных данных, и он добавил: — Который жил и работал с тысяча восемьсот тридцать четвертого до тысяча восемьсот восемьдесят шестого.

— Что-то вроде перевоплотившегося индуистского святого, — прошептал мне Ник.

Клерк слегка помотал головой из стороны в сторону, словно его череп недостаточно крепко присоединялся к позвоночнику, — очень индийский жест, который я видела только у Ника, когда он разговаривал со своим дедушкой.

— Монахи Свами учили о необходимом единстве всех путей к познанию сущего, — продолжал служащий, — и выражении духа в полезном деянии.

— Особенно в революционном деянии, — едко добавил Ник. — Похоже, сестра Сарасвати была вроде той ирландки — сестры Нибедиты, которая вдохновила множество борцов за независимость Бенгалии?

Клерк кивнул:

— Сама будучи вдовой, сестра Сарасвати делала все возможное для организации женского образования и помогала вдовам зарабатывать себе на жизнь. Она принимала участие в тех несчастных женщинах, которые были обречены на нищету из-за незаконности своих детей, чьи отцы — английские отцы, — он сурово поглядел на меня поверх своих очков, — чьи английские отцы бросили их на произвол судьбы. В последние годы жизни она завоевала уважение как ревностный общественный работник в храме Кали — вот почему в Калигхате есть памятная доска ей. Она способствовала тому, что бенгальцы приняли современную Кали, разрушительницу устаревших имперских институтов.

По просьбе Ника секретарь общества согласился просмотреть все документы и фотокопии, относившиеся к Айронстоунам и Флитвудам, ради любой крохи полезной информации.

— Спасибо, — сказала я, изумленная его неожиданным великодушием. На меня он произвел впечатление человека, у которого снега зимой не выпросишь. — Я и не знала, с чего начать поиски.

Выражение его лица говорило, что этой фразой я расписалась в своем невежестве.

— Та еще девица, эта твоя Магда, — сказал Ник, когда мы вышли на улицу; он беспечно шагал по разбитому тротуару, будто какой-то внутренний радар предупреждал его о бесконечных выбоинах, о которые я спотыкалась сразу же, стоило мне только поднять взгляд от дороги. — Сегодня она бы точно стала коммунистом, как и многие здешние чиновники.

Я была благодарна сутолоке улицы за то, что он снова взял меня за руку и, ловко маневрируя, повел сквозь толпу на кладбище Саут-Парк-стрит; от этого недолгого электризующего прикосновения у меня мурашки забегали в том месте, где соединились наши руки.

Всякому, кто привык к уюту и готическому очарованию викторианских погостов, где скорбь превратилась в сентиментальность с помощью плаксивых каменных ангелов и слащавой поэзии эпитафий, кладбище Саут-Парк-стрит показалось бы трагедией эпических размеров, неоклассическим городом, прямиком сошедшим с тех сюрреалистических полотен, на которых все древнеримские здания теснятся вместе в одной плоскости. Крыши вырастали из полов в немыслимой перспективе, миниатюрные парфеноны казались карликами рядом с необозримыми куполами, которые, в свою очередь, затмевались высившимися обелисками и исполинскими мраморными гробницами. Природа, не считавшаяся с мертвыми, испещрила угрюмые надгробия черновато-зелеными слезами муссона и граффити белых стенограмм птичьего помета, вытолкнула наверх кроваво-красные трубчатые венчики цветов, торчавшие из крыш палладианских вилл, словно неуместные перья на строгих фетровых шляпах. Скученность этого сада-некрополя создавала атмосферу мертвенности, которую еще больше усиливало отсутствие чувства меры. Все могилы были не ниже восьми футов, а большинство в два или три раза превышали мой рост. Перемешанные, словно коробка слишком больших и плохо подобранных шахмат, эти надгробные монументы состязались друг с другом в величии, и каждый из них служил памятником вере своего обитателя в то, что если нельзя забрать все с собой, то уж непременно надо отметить ту гавань, из которой отправляешься в последний путь.

Ник, неторопливо шагая вперед по главной аллее, бормотал себе под нос надписи, поразившие его воображение; голос моего друга доносился до меня, словно перекличка утопленников с корабля-призрака:

— «Эйвери, обретший свое последнее пристанище в возрасте восемнадцати лет, похоронен в Индийском океане…»

«Андерсон, угас, страдая от опасной болезни…» «Сэвидж, которого, в расцвете молодости и всех подобающих мужчине добродетелей, поглотило пагубное расстройство…»

— Не говоря уже о женщине, которая умерла, объевшись ананасов, — прибавила я.

Обелиск Джонса мы увидели позади коровы, безмятежно щипавшей сорняки с поддельного греческого храма: «Сэр Уильям Джонс, умер 27 апреля 1794 года в возрасте 47 лет и 7 месяцев от роду». Думая о том времени, когда жизнь измерялась месяцами, я прочитала вслух:

— «Восстановлен Азиатским обществом первого января тысяча восемьсот пятьдесят четвертого года». Надо полагать, это памятник был восстановлен, а не человек.

— Не знаю — это Индия, в конце концов. Все мы тут занимаемся перерождениями.

Айронстоуны размещались поблизости, в мавзолее с куполом, среди жасмина и вьюнков, этакой изящной беседке для мертвецов. Но мой глаз привлекла не надгробная плита Магды, а пространная эпитафия ее свекрови:

ПАМЯТИ

ЭММЫ КОНГРИВ АЙРОНСТОУН,

27 лет от роду,

возлюбленной жены Лютера Айронстоуна,

которая рассталась с жизнью 31 октября 1857 года,

мучась от воспаления мозга, случившегося после тяжелой и страшной осады Лакхнау.

Также памяти ХИЛЬДЫ МЭРИ, 10 месяцев от роду,

возлюбленной дочери Лютера Айронстоуна,

скончавшейся 21 августа 1857 года от полного отсутствия должною питания во время осады Лакхнау.

Эта плита воздвигнута безутешным мужем и отцом,

а также его единственным выжившим сыном, Джозефом

— Джозеф Айронстоун, — произнесла я. Собиратель, фотограф, размер черепа которого идеально совпадал с моим. — Я не знала, что он в один год потерял сестру и мать.

— Из-за воспаления мозга, что бы это ни означало.

— Думаешь, она спятила, потеряв ребенка?

— Памятник Магды вон там, рядом с другими Айронстоунами, умершими от воспаления мозга. Неуравновешенная семейка. Джеку лучше следить за собой.

Мы вместе прочитали надпись:

ПАМЯТИ МАГДЫ ФЛИТВУД АЙРОНСТОУН,

родившейся в 1854 году:

возвращаясь домой от друга однажды вечером 1935 года,

она была поражена внезапным припадком безумия и замертво упала с лошади, которая несла ее

Поражена, как и ее тисовое дерево, разве что не молнией.

Через узкий проход между колоннами пролетел мячик для крикета, вслед за ним прибежали несколько мальчишек в рваных шортах.

— Это ваша семья? — в один голос спросили они. — Простите, если мы тревожим их, мисс, но мы очень почтительны и не даем пройти плохим людям, а чтобы поиграть в крикет в другом месте, нам надо два часа ехать в автобусе.

Они ослепительно улыбнулись Нику.

— Сэр! Сэр! — загалдели они. — У вас быстрая подача, сэр?

Он поднял свою пластиковую руку.

— Больше нет.

— О, не повезло, сэр! — Лица этих детей, привыкших к несовершенству, вытянулись, но не сильно. Индия: здесь все ваше существо отражается на лице, без купюр.

Когда мы уходили, утреннее небо уже уступало свой свет не по сезону позднему муссонному облаку, и окружавшие кладбище высокие стены, вдоль которых выстроились надгробия, подобно безумной стоячей мостовой, еще больше затенялись огромными щитами, рекламировавшими новое кладбище «в американском стиле»: Роскошно! Просторно!

— Иногда я думаю, что Индия — это всего лишь памятник минувшим и надвигающимся империям, — сказал Ник, читая рекламные объявления. — Она никогда не будет принадлежать нам.

Он умолк и не раскрывал рта до тех пор, пока я не остановилась сфотографировать мертвую ворону, раздавленную неутомимым движением транспорта до такой степени, что она черной графической тенью впечаталась в красную дорожную пыль. Глядя, как я аккуратно записываю снимок в свою реестровую книгу, Ник заметил:

— Мой дедушка говорил, что каждый, кто приезжает на Восток в поисках чего-то, обязательно найдет искомое. Но то, что он найдет, будет отражением его самого.

Это прозвучало как философия моей мамы в шестидесятые, одно из тех изречений, что запекают в печенье для гадания: будь осторожен со своими мечтами, они могут сбыться. Слегка рассердившись, я ответила:

— Прямо сейчас я ищу такси с кондиционером, если, конечно, ты не против, Ник.

 

4

Храм Кали оказался вовсе не таким большим, каким я представляла его себе по путеводителю; он затерялся на милой пригородной улочке, по обеим сторонам которой тянулись фотоателье. Мы оставили такси перед соседним домом, больницей матери Терезы, и вошли на территорию Калигхата через дворик с храмовой лавкой; лавка, предлагавшая большой выбор стеклянных браслетов, красных цветов, светящихся идолов и глянцевых изображений Кали, казалась одновременно и чужой, и знакомой. Величавые жрецы проплывали мимо, словно милостивые божественные покупатели, а собаки со священными метками на лбу поднимали лапы на ступени храма, выложенные викторианской узорчатой плиткой, какая встречается в уборных английских музеев; это производило неожиданное впечатление уюта, которое лишь усиливала погода, характерная скорее для Шотландии, нежели для Индии.

Почти сразу же нами занялся гид — жрец-брамин из храма.

— Я еще в семьдесят втором году помогал американскому историку, — заявил он.

Этот учтивый и неумолимый поставщик неточной информации жаждал показать нам достопримечательности храма, и все наши протесты не смогли поколебать его и заставить уйти. Подобно незнакомцу, встреченному в огромной отчаявшейся очереди в туалет во время театрального антракта, он знал, что нам не удастся сбежать, и не оставил в покое даже тогда, когда я решила испытать его терпение и, остановившись на десять минут, принялась фотографировать свирепую Кали с золотым телом и лицом, покрытым черной эмалью, какой обычно закрашивают повреждения на ржавых автомобилях.

— Кали высовывает язык в знак раскаяния за то, что случайно растоптала своего мужа Шиву, — нараспев произнес наш экскурсовод, — он распростерся у нее на пути, чтобы помешать уничтожить мир.

Я уставилась на черно-золотую богиню в ожерелье из черепов, и она ответила мне пристальным взглядом. Кали не производила впечатления женщины, которая может убить своего мужа случайно. Эта особа жаждала крови. Лелеяла убийство в своем сердце. Она готова была растоптать сколько угодно мужей, чтобы вонзить эти острые клыки в виноватого, того халтурщика-разработчика, который, засидевшись за работой в пятницу вечером и сгорая от нетерпения пойти выпить с приятелями, не позаботился как следует спроектировать женщин, не захотел уделить немно-о-о-ожечко больше времени на мелкую отладку своего творения, прежде чем удалиться на выходные. «Доделаю в понедельник», — пообещал он себе. Но ведь не доделал, верно? Так мы и остались с месячными, родовыми муками, климаксом — хорошенькая упаковка, но скверная модель, вроде кофейников «Алесси», с протекающим носиком и ручкой, о которую обжигаешься каждый раз, как за нее берешься.

Наш культурный посредник, протискиваясь сквозь множество собак и ворон, которые лизали и клевали окровавленный пол, повел нас в огороженный дворик, где этим утром убили козла. Ник то и дело испытующе заглядывал мне в лицо, наклоняя свою красивую голову, чтобы увидеть мои глаза, поймать в них выражение ужаса или отвращения.

— Ну, твое мнение? — спросил он. — Как ты там говоришь — жутко? Это должно быть довольно сильно по твоей шкале жуткости.

Решив сохранить бесстрастный вид, я ответила:

— Ты, похоже, никогда не был в техасских придорожных ресторанчиках, где животных для барбекю закалывают при тебе. Или в баптистской часовне для автомобилистов в Миссисипи. Согласна, там, где я выросла, козел отпущения — это скорее просто словосочетание, а не ваша рогатая тварь, которую приносят в жертву. И все-таки я видала и похуже. И я думала, будет больше нищих. Мой путеводитель о них предупреждал.

Тут подал голос жрец:

— Сейчас для них не время. Туристы в основном приезжают в храм посмотреть на жертвоприношение козла. Так что, если вы хотели нищих, вы немного опоздали.

— Они что, убегают на перерыв попить кофе перед следующим наплывом, так?

— Да, мисс, не без этого.

Хотя он не слышал о сестре Сарасвати, он быстро нашел престарелого жреца, который смог провести нас к ее памятнику — бледному прямоугольнику шлифованного мрамора среди многих других плит, врезанных в мозаичный пол неподалеку от жертвенника. Большинство надписей стерлись настолько, что превратились в едва заметный шрифт для слепых, но на доске Магды текст был еще различим.

— Символ перед ее именем означает «покойная такая-то» по-бенгальски, — объяснил жрец.

Теперь уже все слишком покойно, думала я, опустившись на корточки и проводя рукой по поверхности камня; это не дало мне ничего, никаких озарений, кроме пыли и высохшей козлиной крови на пальцах. Я размышляла о том, как легко могут отвалиться осколки от главного храма истории и кануть в небытие. Их выбросили, вымели, они исчезли в музейном подвале, где позже их найдет какой-нибудь археолог; но он не признает наречие и не заинтересуется их историей. Именно это, решила я, случилось с сестрой Сарасвати. Она просто не вписывалась в грамматику своего времени.

Мы пробыли в храме не больше часа, но когда снова вышли на улицу, то обнаружили, что прежде безмятежная атмосфера накалена до предела. Нашего такси нигде не было видно, а на главной дороге только что возвели баррикаду из камней и ручных тележек, останавливая трамваи и автобусы.

Причину блокады мы услышали раньше, чем увидели: сюда приближалась большая группа кричащих и размахивающих плакатами людей, сейчас они находились примерно в четверти мили от нас. Ник повернулся к старику в белоснежном лунги и накрахмаленной рубашке «сафари»:

— Что случилось? Забастовка? Герао?

— Это гуркхи с севера Бенгалии, хотят основать свое независимое государство Гуркхаленд, — ответил мужчина, качая головой. — Независимость — проклятие нашего времени. Все нынче хотят быть независимыми. Даже мой сын хочет. А кто тогда будет управлять семейным делом, говорю я ему!

Он объяснил, что воинственно настроенная часть гуркхов, ГНОФ, или Гуркхский национально-освободительный фронт, родом из Непала, давно уже чувствовала себя угнетенной бенгальцами, составлявшими большую часть населения нынешнего севера Бенгалии. Они требовали себе отдельное государство и заставляли каждую гуркхскую семью из приграничных городов отдавать одного сына в их движение. Я заметила свежий призыв «Долой империализм! Защити Гуркхаленд сегодня!», нацарапанный на стене, украшенной рекламой компании по изготовлению напитков, которая утверждала, что является «победителем всеиндийского конкурса манго».

— Надо убираться отсюда, — сказал Ник и потянул меня сквозь толчею обратно, туда, откуда мы пришли.

— Что такое керау?

Он нахмурился.

— Что? А, герао. Это очень опасное калькуттское усовершенствование метода Ганди — многочисленного пассивного сопротивления. Толпа окружает человека и лишает его возможности всякого движения, не касаясь, но угрожая ему. Студенты делают это с преподавателями, служащие с работодателями. Люди, бывало, с ног валились от изнеможения под взглядами своих мучителей.

Толпа вокруг нас тоже начала выкрикивать лозунги в сторону приближающихся демонстрантов. Здоровой рукой Ник взял меня за плечо и привлек к себе.

— Если я скажу: беги — беги, поняла? — прошептал он. — Туда — к храму.

Я повернула к нему лицо.

— Если думаешь, что тебя тут растопчут, как какого-нибудь мученического ангела-хранителя, пока я буду искать безопасное место, то можешь забыть об этом!

— Верно. — Ник сумел выдавить нервную улыбку. — Однокрылый ангел точно не справится с такой толпой. Так что я побегу, а ты будешь защищать меня. Как тебе такой расклад?

Протестующие были теперь не более чем в пятидесяти футах от нас, они держали свои плакаты, как сабли, и толпа, частью которой мы являлись, стала отступать; все пихались, торопясь поскорей убраться. Женщина перед Ником споткнулась и полетела вниз, увлекая его за собой, заставляя упасть на колени. Я повернулась, чтобы помочь ему, и ощутила, как в меня врезается толпа, толкает, словно бревна, пойманные бурным потоком. Я вытянула руку, чувствуя, что теряю равновесие, и внезапно у меня перед глазами встал образ потерянной руки Ника, те крики, что он тогда слышал: «Рука! Рука!» Вдруг из ниоткуда появился наш комичный жрец Кали, теперь уже сама сдержанность; почти не касаясь наших рук, он закружил нас в приливной волне, угрожавшей подмять под собой.

И тут мы оказались внутри и в безопасности.

Происшествие потрясло нас обоих, хотя к тому времени, как мы дошли до отеля, Ник уже настаивал, что выступление было сравнительно мирным.

— Это столица промышленных и политических раздоров. Мы превратили это в искусство.

Прикончив свой третий джин-тоник, он резко опустил стакан на стол и спросил хозяйку, нельзя ли послушать новости по ее радио — аппарату, выглядевшему так, словно последнее, что он транслировал, была «Битва за Англию».

Служба мировых новостей Би-би-си уделила очень немного времени сегодняшним беспорядкам. В стране, где катастрофы измерялись тысячами убитых, наш мятеж мог быть удостоен всего одного абзаца.

— По-моему, говорят, что самые серьезные беспорядки среди гуркхов происходят в районе Дарджилинга и Калимпонга, — сказала я.

— Это-то меня и беспокоит. Ведь именно туда мы направляемся. Попробую-ка я лучше связаться с Джеком. Он и остальные уже должны быть в Калимпонге.

 

5

Спустя полчаса Ник вернулся ко мне в ресторан; его лицо было напряжено.

— Я не мог дозвониться — ни из отеля, ни из телефонной будки на улице. Телефонистка сказала, что линии не работают — не то умышленно повреждены, не то из-за позднего муссона, они не знают.

— У нас здесь есть еще пара дней. Может, к тому времени их починят.

На следующее утро он снова попытался позвонить Джеку, но безуспешно.

— Что нам делать? — спросила я.

— Не знаю, пожалуй, то, что запланировали. Я попробую еще раз из ЮНИСЕНС. Если линии по-прежнему не будут работать, останется только надеяться, что все гуркхские беспорядки закончатся раньше, чем мы полетим на север.

Наверно, Ник старался казаться спокойным ради меня, но мне не очень-то помогло то, что всю дорогу в лабораторию ЮНИСЕНС он нервно барабанил пальцами по стеклу и то и дело просил таксиста прибавить или уменьшить мощность кондиционера.

— И дом, и фабрика Флитвудов были построены на берегу Ганга, вот здесь, в северо-западной части города, — рассказал нам служащий ЮНИСЕНС, указывая на дом неподалеку, чей изящный греческий силуэт выгодно контрастировал со скупыми, функциональными линиями лаборатории, — так как там было легче разгружать ящики с переработанным опиумом, доставлявшиеся осенью и весной по реке из Патны. ЮНИСЕНС приобрела их в собственность в семидесятых годах двадцатого века, а покойная мисс Александра Айронстоун передала нам в дар все бумаги компании ее матери.

Огибая здание лаборатории, он провел нас в маленький музей.

— Здесь вы видите то. что называют «черной землей», а также «опиумом компании», из-за черного цвета этой массы и связи с Ост-Индской компанией. Семья Флитвудов схожа с «Джардин и Мейтсон», международной торговой корпорацией из современного Лондона и Юго-Восточной Азии: и те и другие первоначально сколотили свое состояние исключительно на опиуме. — В его глазах мелькнул коварный огонек. — Вы знаете, что самый первый мистер Джардин в конце концов умер от страшной и мучительной болезни? Есть суеверие, согласно которому, все, кто занимается опиумом, плохо кончают.

— Над мистером Мейтсоном опиумное проклятие, кажется, не тяготело, — заметил Ник. — Он дожил до девяноста лет, построил себе замок и сделал политическую карьеру.

Служащий кивнул, ничуть не огорчившись, и с безмятежной улыбкой спросил, чем я интересуюсь.

— Я бы хотела просмотреть архивы с тысяча восемьсот восемьдесят пятого по тысяча восемьсот восемьдесят девятый год, — ответила я. — Я ищу какие-нибудь сведения об Уильяме Флитвуде или… или о семье Риверсов. Может, был какой-нибудь доктор Риверс?

Ник странно взглянул на меня:

— Риверс? Почему Риверс?

— Да так, ничего. Догадка. Салли что-то упоминала однажды.

— Возможно, вам лучше начать поиски с книг учета смертности служащих, — сказал клерк. — Там зарегистрированы смерти всех, кто работал на Флитвудов в то время. А вы, мистер Банерджи? Чем я могу быть полезен?

— Я собираюсь сделать несколько фотографий лаборатории, — отозвался Ник, показывая разрешение, выданное нам Кристианом Гершелем перед отъездом.

Поражение, должно быть, было написано у меня на лице, потому что клерк, когда вернулся через час, тут же спросил с нескрываемым злорадством, нашла ли я каких-либо Риверсов.

— Сотни. Но не докторов.

Флитвудская компания вела годовой учет смертности сотрудников все время своей работы, с 1720 по 1890 год, когда Магда продала ее. Я наугад открыла одну из книг, относившихся к 1880-м, чьи листы гусеницы превратили в решето, и увидела длинные ряды Риверсов, записанные каллиграфическим почерком.

— Такое ощущение, что это было общее имя для половины индийцев, которые здесь работали.

Он наградил меня легкой улыбкой:

— Я тоже так думаю. Возможно, это была шутка английского делопроизводителя, неспособного произнести наши имена.

— Почему же вы не сказали мне об этом раньше?

Он и ухом не повел.

— Вы не спрашивали.

— Но…

Его лицо оставалось невозмутимым.

— Вам нужно еще время?

— Нет. Я была бы вам очень признательна, если бы вы сделали копии вот с этого. — Я протянула ему несколько заинтересовавших меня изображений и документов. — И скажите моему другу, когда он закончит, что я пошла прогуляться в дом Флитвудов.

— Дом закрыт, мадам. Когда Магда Айронстоун умерла, он остался государству в качестве музея. С тех пор там не трогали ни одного предмета. Но, к несчастью, на охрану, которая впускала бы посетителей, нет денег.

— Я не собираюсь проводить там инспекцию, — сердито ответила я, — просто хочу размяться.

Трехэтажный, украшенный галереями дом возвышался над наступавшей со всех сторон растительностью примерно в полумиле отсюда; с этого расстояния вполне можно было поверить, что он в целости и сохранности. Через пятьдесят шагов стало ясно, что если какие-либо примечательные викторианские призраки и бродили между колонн на верандах, они уже давно привыкли к общинной жизни индийцев: особняк Флитвудов превратился в трехэтажную бенгальскую деревню. На бывших лужайках паслись стада коз, на перилах развесили стираное белье, а под главным портиком величаво вышагивала белая корова, останавливаясь, чтобы расставить на мраморном полу холла ряд бурых запятых навоза. Внутри было не лучше: там свободно бродили цыплята, козы и коровы, а несколько сквоттеров устроили себе жилье. Молодой человек с радостью провел меня наверх по плавно закруглявшейся винтовой лестнице, ступая босыми ногами рядом с овощами в банках из-под консервов, заменявшими комнатные пальмы.

— Глянь на башню! — сказал он, когда мы вышли на плоскую крышу, и жестом изобразил выстрел из ружья. — В сорок седьмом году бунты из-за раздела. Много убили.

Он толкнул дверь в комнаты на верхнем этаже, и я протерла рукой пушистую от пыли поверхность стеклянного шкафчика. В получившемся окне я разглядела коллекцию рассыпающихся в прах растений и чучел колибри. Такие же шкафчики висели под потолком.

— Вы смотрите еще?

— Нет, этого достаточно.

Потерпев неудачу и перепачкавшись, я прислонилась к парапету раскаленной солнцем крыши и задумалась, это ли моя прославленная история.

— Стеклянный дворец! — Юноша, чувствуя мое настроение, пытался приободрить меня, показывая на останки огромной оранжереи, напоминающей те наброски, которые я попросила клерка отксерокопировать. — Пошли!

Мы с трудом пробрались сквозь заросший сад мимо затхлого прудика, спрятавшегося под пологом пальм, и разбудили древнего сторожа, которого, казалось, обрадовало мое появление. Все формальности свелись к тому, что он спросил: «Ваше имя?» На что я ответила: «Клер Флитвуд», — и была награждена лучезарной улыбкой.

— Мисс Флитвуд! Какое счастье наконец-то вас видеть!

— Вы ждали меня?

— Ну конечно, конечно! Ведь это дом Флитвудов.

— Ах, да. Вы же не хотели сказать…

— Пожалуйста, сюда. Наконец-то вы увидите, как хорошо я сохранил все для вас. — Старик явно заблуждался, но противоречить ему не было смысла.

Воздух внутри был густой и сладкий, словно тропический лес заключили в стеклянные стены, пальмы над нами пробивались сквозь металлическую сетку крыши, как жирафы в кустарнике, а над головой порхали яркие длиннохвостые попугаи, для которых наполнили водой две огромные раковины моллюсков. Я слышала крики девушек, плескавшихся в реке неподалеку, приглушенный стук какого-то водного транспорта, пропыхтевшего мимо.

— Я был здесь всю жизнь, с детства, — гордо произнес сторож. — С тысяча девятьсот восьмого года, когда я впервые приехал сюда с дядей.

— Расскажите мне об этом месте — Стеклянном дворце, как его назвал тот юноша.

— Об этом месте? В этом месте мистер Флитвуд проводил все свои эксперименты.

— Кто здесь работал?

Он лукаво улыбнулся.

— Вы знаете.

Я решила ничего на это не отвечать.

— Сохранились ли какие-нибудь записи?

— Старые записи потеряны или все съедены белыми муравьями, уже давно. Или они у этой новой компании, которая тут появилась.

— ЮНИСЕНС?

— Ха. — Мягкое индийское выражение подтверждения, слово, похожее на короткий язвительный смешок. — У этой дурацкой шпемс-бремс-сенс компании, ха.

— У вас тут много посетителей?

— Никто сюда не ходит. Уже много лет. — Это, впрочем, кажется, не сильно расстраивало его, этого тепличного Рипа ван Винкля. — Но мы всегда держали все для вас наготове.

— Боюсь, вы приняли меня за…

— Он, впрочем, приходил. Тот, другой.

— Какой другой?

Я вдруг заволновалась. Джек?

Мой юный гид уже давно ушел, но старик понизил голос, будто нас могли услышать.

— Вы знаете. — Он загадочно и проницательно смотрел на меня. — Искал вас. Но только один раз, так сказал мой дядя. Так давно. — Он коснулся меня своими иссохшими, костлявыми пальцами, словно по моей руке скользнула веточка, с которой опали все листья. — Тот, кого вы любили.

Спятил, подумала я, прокладывая сквозь джунгли обратный путь к двери, беспокоясь, как бы этот старик, встретивший меня с такой радостью, не открыл мне больше, чем я хотела увидеть, не оказался большой коричневой змеей, исподтишка пожирающей попугаев.

Извилистая дорожка, тянувшаяся от теплицы, когда-то, наверно, проходила сквозь остатки бордюра из цветов, теперь поглощенного грабительскими набегами сорняков; они цеплялись за мою одежду, как безумные намеки того старика. Я надеялась найти рисунок того заброшенного сада с папиной фотографии, «сада Джека», но везде царили хаос и запустение. Я обрадовалась, когда наконец достигла неровного края поляны, на которой стоял дом Флитвудов, а потом увидела Ника, ожидавшего меня на скамье, опоясывавшей большое дерево у реки.

— Где тебя носило? — спросил он.

— Извини, я немного увлеклась исследованиями. Что такое, Ник? Ты как будто встревожен. Это из-за Джека?

Мои слова, казалось, застали его врасплох.

— Что ты имеешь в виду?

— Ты говорил, что собираешься позвонить ему еще раз отсюда.

— А, я думал, ты про… Нет, я не говорил с Джеком. Линия по-прежнему не работает.

— Ты думал, я про что?

Он потряс головой.

— Я тебе потом скажу.

 

6

В тот вечер за ужином Ник был раздражителен и обеспокоен, и то, что мы делили стол с группой моих соотечественников-американцев, явно не улучшило его настроение. Это были люди того сорта, рядом с которыми мне хотелось заговорить с сильным китайским или русским акцентом. Они без конца обсуждали ужасы Калькутты, нищету, попрошаек, грязь и что «кто-то должен че-то сделать». Кто? — чуть не спросила я. Может, дядя Сэм, который так хорошо постарался в Лос-Анджелесе и Детройте? После того как они ушли, я быстро сказала Нику:

— Слушай, надеюсь, ты не думаешь…

— Что? Что не думаю?

Слыша боль в его голосе, я хотела сказать ему, как сильно мне нравятся он и его город, нравятся за все то, в чем они не походили на меня и на то, к чему привыкла я. Именно отличия Индии так привлекали меня, эта способность Ника быть уверенным и чувственным в той мягкой манере, какую я встречала у немногих американцев и англичан. Что-то такое, что даже американцы не могут выложить при всем народе. Я испытывала к нему эту ужасную, безнадежную нежность, и лучшее, что я могла сделать, это спросить:

— Ты когда-нибудь тоскуешь в Лондоне по Калькутте?

— Тоскуешь? — переспросил он, словно я попросила его показать регистрацию в британском паспорте. — Я могу тосковать по какому-нибудь месту, но необязательно по этому.

Город, где он имел две руки, подумала я, бросая быстрый взгляд на его протез и тут же отводя глаза.

— Мне жаль, что так вышло с этими людьми. Все, что они говорили, было… вздором…

— На самом деле я разделяю чувства наших удалившихся друзей касательно нищеты и коррупции среди индусов. — На его лице застыла недобрая улыбка. — Индусов, которые и в сравнение не идут с американцами, со всеми их соединенными историями о прекрасном далеке. Американцами, которые спустя шесть месяцев после получения грин-карты уже готовы вступить в ряды этой безупречно чистой цепочки мотелей, Америки Инкорпорейтед, акционерного общества «Америка», где вся еда — это «Макдональдс», а все культуры упакованы в крохотный «Диснейленд».

Я открыла рот и снова закрыла, успокаивая себя, что он все еще говорил с теми, другими, которые ушли.

— И потом все эти американцы тянутся к знаменитому, оригинальному, необычному, — продолжал он. — И что случается, когда они находят необычное? Они наклеивают на него этикетку, пускают в продажу, нарезают на маленькие порции и превращают в надписи на футболках. Создают логотип. Даже их имена — ты когда-нибудь замечала, как много американцев носят имена вроде Брэд Браун-младший или Даррен Смит Второй? Даже свои имена они превращают в сеть магазинов. В их роду еще и перерождений столько нет, сколько у нас, а уже уверены, что все их ранние воплощения несут в себе что-то героическое, что достойно храниться в веках.

Я сделала глоток, по-прежнему пытаясь не принимать его замечания на свой счет. Пиво имело отвратительно кислый вкус.

— Ты, похоже, много размышлял о пороках американцев, — сказала я, ненавидя дрожь в своем голосе.

— Сказать по правде, если Америка такая расчудесная, то я не понимаю, почему американцы вообще куда-то уезжают.

Внезапно пожалев о своих словах, Ник потянулся через стол и накрыл мое запястье здоровой рукой.

— Это не про тебя, Клер. Я не хотел ранить твои чувства.

Я высвободила руку.

— Нет, ты просто хотел сказать, что мне здесь не место. Вероятно, ты прав. И все-таки вот она я, здесь, и вся вспотевшая. Так что, пожалуй, поднимусь наверх посмотреть, удастся ли выжать хоть немного воды из крана Старого Света.

Он откинулся на спинку кресла, нарочно увеличивая расстояние между нами, и скрестил руки за головой.

Осторожно отодвинув стул, чтобы тот не издал какой-нибудь пошлый американский скрип, я встала и пошла в свою комнату, где несколько минут сидела на кровати, отчаянно жалея себя. Потом приняла ванну примерно в дюйме едва теплой ржавой воды, взяла фотоаппарат, вышла на шумные улицы и занялась тем, что у меня получается лучше всего. Когда через час я вернулась, Ник ждал меня в баре; он был слегка пьян и очень раскаивался.

— Прости, Клер. Я просто беспокоился из-за этой заварушки в Калимпонге, и к тому же… Джек…

— О чем ты? Что там с Джеком?

Он с трудом подбирал слова, стараясь преподнести все так, как сам этого хотел.

— Я поговорил с кое-какими ребятами из лаборатории ЮНИСЕНС, они сплетничали, не зная даже, что я знаком с Джеком… Они думают… То есть ходят слухи… — Он замолкал и начинал снова, как машина с испорченным карбюратором.

— Какие слухи?

— Уволили пару химиков помельче… Эти парни утверждали, что их уволили по подозрениям в контрабанде героина, по мелочи…

— Так, как предполагал Бен? В образцах мыла? Он удрученно кивнул.

— А Джек какое отношение имеет к этому?

— Никто и не говорит, что Джек… В опиум я бы еще мог поверить — Джек всегда оставался старым хиппи и авантюристом, это было бы в его духе. Но не героин.

— Так какая связь между ним и уволенными химиками?

— Кто-то намекнул, что он работал на калькуттской фабрике ЮНИСЕНС в то время, когда там никого не должно было быть… и в то же самое время там находились эти люди. — И поспешно добавил: — По-моему, это просто грязные сплетни, потому что Джек здесь — чужак, британец. Опять эти «мы» и «они».

— И все? В этом все обвинения?

— О, ну есть еще всякие россказни, их не стоит повторять.

Что бы там ни рассказывали, Нику от этого явно было неуютно. Его палец чертил ряды полосок на пыльном столе. Удары в Джека, подумала я; прутья решетки, заточающей его.

— Сам Джек объяснил свои задержки в лаборатории тем, что работал сверхурочно над экспериментами с хлорофиллом и должен был изучить оригинальные записи Флитвуда, которые ЮНИСЕНС не разрешает выносить из библиотеки.

— Звучит разумно. — Мне удалось втиснуть свое лицо в ободряющую маску, запихнув внутрь края подозрений и с силой нажав на улыбку, — так пытаются закрыть объемистый чемодан, сев на него. — Почему никто не сообщил в английскую ЮНИСЕНС?

— Подозреваю, по той же самой причине, по которой они первым делом заподозрили Джека: он друг директоров.

— Когда уволили тех людей?

Он быстро поднял глаза, затем вновь опустил взгляд на свои узоры в пыли, отгоняя от себя мрачные мысли.

— В конце прошлого сентября.

— Как вы вообще заговорили о Джеке, если этот случай был в прошлом году?

— Из-за моего собственного тщеславия. Они дразнили меня моей работой, и я спросил их, слышали ли они о Джеке Айронстоуне и Ксанаду, надеясь немного прихвастнуть тем, что участвую в серьезной научной экспедиции, — убого, конечно. Не успел я упомянуть, что состою в команде, как один из ассистентов, очень неприятный парень, начал отпускать ехидные замечания о настоящих мотивах Джека, побудивших его отправиться в горы. Ну и слово за слово…

Он умолк, когда появился официант, принесший блюдо с закусками — бледно-серого цвета и слегка пористыми, словно хлопья вареной губки.

— Что это, по-твоему? — прошептала я Нику.

Он понюхал блюдо, которое шваркнули перед ним на стол с обычной «грацией» и «шармом».

— Не уверен, но подозреваю, что свиные обрезки.

— Те самые кусочки свиной кожи и жира, которые едят в барах англичане?

— Довольно странная закуска для ужина, ты права, особенно в стране, где живет едва ли не больше всего мусульман в мире. — Он сунул один кусочек в рот и скривился. — Но это именно они. Отвратительно.

Теперь я, кажется, спокойно могла продолжить свой допрос:

— А можно найти тех людей, уволенных из ЮНИСЕНС?

— Один из Северного Бутана, другой из Аруначал-Прадеш, что на границе между Тибетом и Бирмой.

— Аруна… — Я запнулась на незнакомом названии.

— Аруначал-Прадеш, один из северо-восточных гористых штатов. Что-то вроде Золотого треугольника в Бирме — множество отдаленных нагорий, недоступных политическому вмешательству. Его населяют очень независимые полукочевые горные племена, для которых, как утверждают ребята из ЮНИСЕНС, опиум стал весьма ценным источником дохода.

«Неплохой кормилец», — вспомнились мне слова Джека.

— Если они полукочевые, то когда они умудряются выращивать опиум?

— Подсечно-огневое земледелие на просеках в джунглях. Химики из ЮНИСЕНС говорят, что один из уволенных принадлежит к племени, которое продает опиум-сырец странствующим китайским контрабандистам, выдающим себя за тибетцев или бутанцев. Потом эти контрабандисты продают товар наркоторговцам, которые перерабатывают его в героин. Разве что в нашем случае его перерабатывает кто-то из ЮНИСЕНС.

— Мы не можем расспросить этих уволенных или их знакомых? Не может быть, чтобы они работали в одиночку.

Вороны над нами кричали «йи-ваа! йи-ваа! йи-ваа!» — настоящий съезд туговатых на ухо гробовщиков, жадно следивших за нашим разговором.

Голос Ника звучал почти недоверчиво.

— Мы не сыщики, Клер! В любом случае опиумные банды довольно почитаемы в этой части света. Химики из ЮНИСЕНС почти с завистью вспоминали Хун Са — это главный поставщик опиума в Золотом треугольнике, и он же, вероятно, отвечает за большую часть героина, сбываемого в Нью-Йорке. На деньги от продажи опиума он организовал целое мини-государство со школами, больницами, местной промышленностью. Он собирает собственную форму налогов с контрабанды тикового дерева и драгоценных камней и гордится своей коллекцией редких азиатских орхидей. — Ник замолчал, увидев, что мимо проплывает хозяйка «Радж-Паласа» со своей ежевечерней порцией розового джина.

— Просто срам с этими орхидеями. — Она остановилась, чтобы поделиться с нами своим мнением. — Ах, мои дорогие, раньше можно было взглянуть на деревья в Бутане и увидеть, как орхидеи озаряют их веточки, точно рождественские фонарики. А теперь, говорят, уже ничего этого нет. Как это печально. Люди испортились, они все что угодно сделают ради денег. И весь этот орхидейный бизнес в Калимпонге — сплошное надувательство. Якобы в питомниках по-прежнему разводят орхидеи, а на самом деле все цветы воруют. Ну да, когда Бутан так жутко нуждается в деньгах, а эти мерзкие япошки готовы выложить двадцать пять тысяч долларов за цветок, чего еще можно ожидать?

Ник подождал, пока она не удалилась обратно в гостиницу, и только потом продолжил:

— Я не хочу слишком тщательно вникать в это дело, Клер. Кто знает, были ли те двое единственными в ЮНИСЕНС, кто принимал в нем участие?

— Ты можешь навести справки, есть ли у них здесь, в Калькутте, семьи?

— И что тогда? Думаешь, их семьи расскажут нам больше?

— Я могу пойти и поспрашивать в ЮНИСЕНС, если ты не хочешь. Люди из лаборатории не знают меня в лицо. Только так мы сможем очистить имя Джека.

— Его и не нужно очищать. Это все просто злостные сплетни, я уверен.

Он, впрочем, не был так уж сильно уверен, потому что еще через несколько минут моего зудения ворчливо согласился провести весь следующий день в поисках.

— Это означает, что тебе придется ехать одной в ботанический сад. Ты справишься сама, если я уверюсь, что у тебя надежный водитель?

Я откинула прочь все сомнения, связанные с гуркхами.

— Со мной все будет в порядке. Хозяйка сказала мне, что в Калькутте вообще никто бы никуда не ходил, если бы такие мелочи останавливали.

В ту ночь я взяла почитать перед сном один из двенадцати дневников Магды, которые привезла с собой в экспедицию. Поймите вот это, как будто пыталась сказать она, и вы поймете собственную судьбу. Бесплодное обещание столь многих историков: мало что в ее дневниках могло рассказать мне о моей семье и связать ее с Салли Риверс. Стиль Магды то и дело менялся от философского к развлекательному, а подчас энциклопедическому, но за холодной прозой ученого и красочными воспоминаниями об ушедшем веке сама женщина оставалась неуловимой. Почему? Память не музей, где нужно избавиться от одного предмета, чтобы освободить место для другого. На самом деле все мы до определенной степени корректируем наши воспоминания; изымаем из них те действия, которых стыдимся, пропускаем то, во что слишком больно вглядываться, проживаем наши жизни заново, обращаясь к прошлому. Но как автор дневника выбирает, что скрыть, а чем поделиться?

Я встала с кровати, собрала все, что смогла найти в Азиатском обществе и архивах ЮНИСЕНС, и принялась раскладывать бумаги на ковре в приблизительно хронологическом порядке: фотокопии колонок светской хроники девятнадцатого века, вырезки новостей, отчеты о прибывших и отплывших пароходах, репродукции старых открыток с изображениями кладбища на Парк-стрит и опиумных плантаций в долине Ганга (во времена Магды возделывалось шестьсот тысяч акров земли). Передо мной лежал панорамный коллаж Калькутты и северо-восточной Бенгалии начиная с 1885 года, когда Магда с Джозефом Айронстоуном вернулись в Индию супругами, когда Калькутта все еще была городом дворцов, городом «Тысячи и одной ночи», превратившимся в провинцию Бата и Челтнема. Китайцы еще не привезли сюда новый вид транспорта, этих злополучных рикш, пробиравшихся по залитым муссоном улицам, но уже были конки, телефоны и автомобили, ездившие по мосту Хаура.

В архивах Флитвудов также нашлась одна из поваренных книг Магды, оставшаяся вместе с поваром-бенгальцем, когда хозяйка вернулась в Англию; в ней рецепты бутерброда с сардинами и бараньего окорока — снабженные примечаниями самой Магды: «то, что надо, для сурового путешествия» — были помечены отпечатками пальцев (чьими?), как и страница с замечанием о «действенности пароварки Уоррена во время экспедиции в северный Бутан». Я повторяла про себя викторианские фразы и незнакомые слова из дневника Магды (годаун — склад у реки, бокс-валла — коробейник, уличный торговец или лавочник, тиффин — завтрак, фактория — торговое предприятие, пандит — мудрец, или учитель, или местный исследователь), пока чуть ли не услышала ее голос и не почувствовала запах слоеных пирожков с карри, которые подавал ее отец на свои еженедельные тиффины для ботанического общества.

Эту документальную сцену заполонили бумажные актеры, чьи имена мой язык отказывался произнести. Бормоча древнее заклинание: «Абракадабра! Аллаказам! Махендралал! Прапхуллачандра! Джагдишчандра!» — я, лежа в кровати, извлекала из забвения, словно джинна из волшебной лампы (или словно размытое изображение, спроецированное рассеянным светом камеры с маленьким отверстием, камеры обскура размером с комнату), тощего доктора Махендралала Саркара с седыми бакенбардами, врача редкой проницательности, воодушевившего отца Магды на изучение индийской «зеленой» медицины. Рядом с ним стояли профессор химии Прапхулла Чандра Рай, призывавший меня также заняться поисками отсутствующих элементов периодической таблицы, и угрюмый Джагдиш Чандра Бос, первый индийский профессор физики в Президентском колледже Калькутты (получавший две трети оклада своих британских коллег), который продемонстрировал — прямо здесь! в моем гостиничном номере! — беспроводную передачу сверхвысокочастотных сигналов сквозь толстые стены. Уж он-то имел представление о внечувственных формах общения! Когда Бос убирал свои затейливые приборы для записи мельчайших движений растений, я читала его слова, вдохновившие Магду настолько, что она их записала: «Созерцание придорожного сорняка в Калькутте стало для меня тем толчком, который перевернул весь ход моего мышления и переключил мое внимание с изучения мира неорганического на исследование живых организмов».

То были звезды, но ведь существовали и другие, безвестные артисты — те, что исполняли в ее пьесе многочисленные второстепенные роли садовников и помощников ботаников, нянь, плантаторов индиго и торговцев опиумом, всех, кто выходил на сцену и уходил с нее без объявления? Мне хотелось иметь какой-нибудь новый, усовершенствованный рентгеновский аппарат Вэла, где можно было бы установить столетнюю выдержку и обратить вспять процесс превращения твердых костей в прозрачные тени, поймать на пленку моих призраков. Я воспряла духом, обнаружив в дневниках раздел, озаглавленный «Rivers», но дальнейшее чтение показало, что он касался топографической съемки Индии.

Я не смогла придумать ничего лучше, чем пронумеровать, подписать буквами все, что имело отношение к Магде и Джозефу и могло быть проверено (как будто эти разрозненные крохи были свидетельством для суда), заполняя пробелы тем, о чем догадалась сама, читая между строк загадочных записей Магды. Учитывая, что она очень редко помечала их годом, я смогла лишь приблизительно проставить даты, в тех случаях, когда заметки о ее частной жизни находились рядом с комментариями о событиях национального значения. Но как могла я предположить, что должно стать вещественным доказательством «А» — очерк Магды о зарослях манго в Калькутте, сделанный через несколько дней после того, как они, с Джозефом приехали сюда, или же клочок бумаги, озаглавленный «Рецепт состава для переплетения книг», выпавший из ее дневника?

Сны, навеянные опиумом, — вот как назвал бы Джек ту бумажную повесть, что я собрала.

* * *

А. Заметки о манго и красном жасмине (Магда Айронстоун, ок. 1881–1885)

Сперва вы видите вереницу ноготков, плывущих вниз по бурой реке, словно желток разбитого яйца в жидкой подливке. Цветы обвиваются вокруг мола, тянутся вслед за сампаном, разрезают мутное отражение дворца в Гарден-Рич, пока их наконец не прибивает к чему-то странному, выбеленному, наполовину зарытому в прибрежный песок. Кажется, что это большая мягкая резиновая кукла, но потом рука поднимается, делает медленный взмах в неожиданном направлении…

«Тело человека, чья семья слишком бедна, чтобы заплатить за его сожжение, — то было первое, что показал мне Джозеф, когда мы плыли вниз по Хугли, и я наблюдала, как джонки и долбленые лодки скользят по воде, увлекая за собой ноготки с гхатов, расположенных выше, в Хауре».

Но для более точного представления нам нужно заглянуть еще дальше назад, перевернуть несколько предыдущих страниц, разворошить пару листьев в компосте…

*

Она была второй женой Джозефа. Первая умерла в родовых муках вскоре после того, как они поженились.

— Доктор велел мне выбирать между женой и ребенком, — рассказал он Магде за несколько недель до их собственной свадьбы. — Он клялся, что, если я пожертвую матерью, ребенок выживет, хотя его носили в чреве всего семь месяцев. Но я выбрал свою жену. В конце концов они оба умерли.

И он задумчиво поглядел на Магду, оценивая ее крепкое и тонкое тело и ясные золотисто-карие глаза, как будто просматривал выгодный банковский баланс.

— Ты, впрочем, не умрешь. Ты сильная.

«Сильная женщина — и это все, чего он хотел? Устойчивая валюта для поддержания его слабых резервов?»

Она приехала в Англию в 1873 году, чтобы занять место компаньонки у сестры своего отца, той самой старой девы, которая в 1881-м посоветует Магде принять предложение Джозефа Айронстоуна.

— Потому как тебе уже почти двадцать семь, и ты не молодеешь с годами, — заметила тетя. — А он привлекателен и когда-нибудь станет богат.

Ее племянница, может, и не была из тех, кто «вернулся несолоно хлебавши» — так жестоко называли отвергнутых участниц английского рыболовного флота, отправившихся в Индию ловить в свои сети влюбчивых европейских мужей, — но единственное, чем по-настоящему могла завлечь Магда будущего супруга, — состояние ее отца, — находилось в прямой зависимости от уменьшавшегося рынка сбыта опиума.

— Ты прождешь слишком долго, девочка моя, если не выйдешь за этого, — говорила тетя.

«Как же это получается, что мы так далеко отклоняемся от наших мечтаний? Почему довольствуемся намного меньшим? Помню, от этих тетиных слов мне стало страшно и одиноко. Угасла всякая надежда на продолжение моих занятий ботаникой. Мысленно возвращаясь теперь к тому времени, я никак не могу представить себя той девушкой, которая вступила в брак с Джозефом Айронстоуном».

Она не находила его привлекательным, этого маленького, изнеженного человечка, чьи черты лица были бы по-девичьи миловидны, не будь они так заострены, как будто изнутри слишком сильно натянули нитку.

— Белый, как кость, — пошутил он о своем цвете лица при их первой встрече, случившейся вскоре после того, как компания его отца стала поставлять костяную муку для огромного сада ее тети.

Шуток было немного. Иногда Магда была уверена' что их свело вместе только общее чувство утраты. Они оба в детстве лишились матерей — она из-за холеры, он во время восстания сипаев; и все же его, казалось, по-прежнему влекла к себе страна, где он родился, — а может, представление Магды о ней. Даже спустя восемь лет, проведенных в Англии, Индия оставалась в ее памяти переменчивым калейдоскопом слепящего света, ежедневной уличной оперой жизни, и смерти, и перерождения.

— Ты думаешь, мы могли бы вернуться в Индию и измениться, переродиться? — спрашивал ее Джозеф.

— Переродиться, не измениться… — Она не могла этого объяснить.

В ее Индии ничто не оставалось прежним и все было неизменным. Он быстро коснулся ее руки своими белыми тонкими пальцами — ей показалось, будто она ощутила на своей коже высушенные крылья мотылька.

Она не любила Джозефа, Магда признавала это, но его печаль трогала ее. К тому же она была достаточно одинока, чтобы не видеть смысла в романтических отношениях. Ее мир еще не был безнадежно потерян для любви, но все романтические чувства она связывала с фосфором (тем самым, что содержится в рыбе и мозге), элементом, который легко воспламеняется при контакте с воздухом, и зачастую с гибельными последствиями.

Дурные предзнаменования сопутствовали этому браку с самого начала — так шептались слуги. Рецидив малярийной лихорадки помешал отцу Магды, Филипу, приехать в Англию на свадьбу, а тетка ее просидела дома из страха заболеть гриппом, так как весь день шел проливной дождь. Дождь лил не переставая еще два дня, в течение которых Магда перевозила свои вещи в дом Айронстоунов, куда пара отправилась сразу же после церемонии. Это было темное и мрачное место, где каждый уголок служил напоминанием о близости смерти, и Магда даже подозревала, что Лютер Айронстоун, не то из-за утраты жены и дочери, не то из-за каких-то собственных внутренних наклонностей, развил нездоровые интересы и увлечения, под стать его роду занятий. Желая, чтобы погода наконец позволила ей сбежать в огромный, пышный сад (хорошая реклама для костяной муки Айронстоуна), она подолгу глядела в окно на растения, чьи листья, согнувшиеся под тяжестью воды, были слишком широки для здешнего климата. Почти муссонный дождь, думала она, удивляясь про себя, как выживали эти изгнанники зноя. Одни из всех сил пробивались к свету, вырастая длинными и нескладными. Другие желтели. Третьи свивались в бурую дерюгу, словно в саван.

«Я закрыла глаза в этом зеленом свете и представила себе, что нахожусь где угодно — только не здесь».

В первую брачную ночь Магда ждала мужа в своей спальне — долго ждала и наконец заснула, не погасив лампу. Она думала, что ее разбудил ветер, от которого колыхались и трепетали занавески, будто храмовые танцовщицы. Несмотря на дождь, в комнате пахло пылью. Она села в кровати и увидела Джозефа — он был в кресле напротив нее, молча наблюдал за ней неподвижными и широко распахнутыми глазами.

— Они все умирают, — сказал он. — Ты увидишь.

Ее кожа под тонким белым кружевом похолодела.

— О чем ты?

— Все, кого я люблю. Чтобы скрыться от него.

— От кого, Джозеф?

«Что я наделала? За кого я вышла замуж?» Он молча встал и вышел, и следующие три дня она его не видела. Она, впрочем, встречалась со своим свекром. Магда заметила неприязнь на его плоском лице, похожем на устье реки, песчаное и изборожденное глубоко врезавшимися руслами морщин. За все недели их знакомства он не выказал никакой теплоты по отношению к ней, невесте своего сына; и теперь он не переменился. Ей потребовалось все ее мужество, чтобы спросить, знает ли он, куда ушел Джозеф.

— Ушел туда же, куда и его мать, судя по всему, — резко прокаркал Лютер Айронстоун и нахмурился, будто это Магда была виновата.

Интересно, думала Магда, может, он находит меня слишком старой или слишком невзрачной, недостаточно богатой.

— Знаешь, я измерял Джозефа, — добавил он. — У него не такая скелетная структура, как у нее. Но у него все то же самое. Это все Конгривы, и ко мне не имеет никакого отношения.

— О чем вы говорите, сэр? Что у него?

Он ничего не сказал и вернулся в свои комнаты наверху, оставив Магду гадать, сколько еще вопросов останется без ответа, прежде чем она докопается до сути этой семьи.

На эти три дня Лютер предоставил ее самой себе, они встречались только в столовой, но и тогда он говорил мало. Его тяжелые шаги над головой тревожили Магду, и тень его присутствия витала в доме, как дурной запах; поэтому она проводила в саду столько времени, сколько позволял дождь, составляя длинные списки экзотических видов и подвидов, и внутрь ее могли загнать лишь холод и сумерки.

На третий день о возвращении ее мужа возвестил громкий спор Джозефа с отцом. Потом он пришел к ней, такой взвинченный, что не мог усидеть на стуле. Он даже не пытался объяснить свое отсутствие. Просто мерил комнату шагами и сбивчиво говорил о своих идеях, об экспериментах, которые не одобрял его отец.

— Я фотографирую, составляю перечень… Я намерен запечатлеть…

— Запечатлеть — что?

— Ту точку…

— Какую точку?

Он повел ее в подвал, где хранил камеры, и показал ей свои фотографии, сюжеты которых обеспокоили ее.

— Ты считаешь… разумной эту одержимость мертвыми и умирающими? — спросила она.

— Сразу видно, что тебе несвойственно подлинно научное мышление, — отрезал он.

«Но что общего эти картинки жалких уличных оборванцев — одни покалечены, другие мертвы, а в третьих жизнь едва теплится, — в которых жизненные обстоятельства уничтожили все человеческое, что общего они имели с наукой?»

— Я исследую связь между ростом и разложением, — торжественно объявил он ей. — Я хочу понять, почему один человек, одно общество умирает и сменяется другим. Общество растет, приходит в упадок — угасает — и умирает, как этот век. А я ищу ту точку, в которой негатив становится позитивом, тьма превращается в свет, а гниль и разложение уступают место новому развитию.

Когда он в первый раз лег с ней в постель, Магда не отрывала взгляда от его крепко зажмуренных век и искаженного лица, чтобы между ними не встали те образы, которые он снимая. В памяти осталась иная картина: белые костлявые колени Джозефа, когда он отодвинулся от нее, и ее кровь на его ночной рубашке. Она пыталась не слушать, как он моется в раковине. Он делал это очень аккуратно, тщательно счищая все следы того, что произошло. «Оплодотворение, — писала она потом, — требует некоторого объяснения. Почему оно обязательно должно сопровождаться болью, и, по-видимому, для обоих?» Хотя все закончилось очень быстро, она решила, что именно тогда был зачат их сын, ибо то был единственный раз за несколько месяцев, когда они с Джозефом были близки. То был акт не любви (и не ненависти, как она надеялась), но какого-то другого чувства, которое после наполнило ее мужа такими угрызениями, что он не мог поднять на нее глаза. Эта внутренняя сумятица чувств повергла его в черное уныние; после зачатия Александры все повторилось. Каждую ночь он спал по четырнадцать, а то и по шестнадцать часов и говорил, если вообще открывал рот, тяжелым, заплетающимся языком. Часто он вообще сутками не вставал с кровати. Его не интересовали ни его работа, ни его окружение. Он почти не ел и в больших количествах принимал опийную настойку, чтобы заглушить неотступную мигрень. Магда, сама измученная постоянным одиночеством и тревогами, мало что из этого поверяла дневнику, сохраняя все в памяти, как ходячий каталог.

Такой порядок повторялся на протяжении последующих четырех лет: сперва беспокойное волнение, ожесточенные споры с отцом, потом сутки напролет в подвале с фотографиями и наконец немая апатия, похожая на смерть. В те дни и ночи она обнимала его, а он рассказывал о своих страшных снах: похожей на привидение женщине, преследовавшей его, убитой девочке «всегда за спиной», призраках, таящихся в саду среди сорняков, черном солнце. Как-то ночью, услышав хныканье, доносившееся из его спальни, Магда прокралась по коридору в его комнату и обнаружила Джозефа в кровати полностью одетым. Его руки, которыми он обхватил голову, были в грязи. В грязи были и его брюки, а ногти на руках сломались и кровоточили, будто он стоял на коленях и копался в мокрой земле. Он постоянно звал: «Мама!» и называл еще какое-то имя — Магда решила, что это была его умершая жена. Он закричал еще громче: «Останови его! Останови его!» и «Хильда!», пока она не потрясла и не разбудила его, а потом держала его в объятиях все время, пока он плакат.

Он утверждал, что ничего не помнит об этих утраченных часах или помнит ничтожно мало.

— Чистые страницы, — говорил он.

Вот какими были эти четыре года в Лондоне для Магды, которая написала в своем дневнике лишь о рождении их сына Кона и о мертвенной, гнетущей атмосфере этого дома, где даже Кон ходил на цыпочках. Она оставалась там отчасти из-за сына, хрупкого, болезненного мальчика, родившегося преждевременно, отчасти из жалости к Джозефу. Больше не к кому было обратиться. Тетя уехала на воды в Швейцарию вскоре после их свадьбы, а отца Магда беспокоить не хотела. Филипу Флитвуду хватало собственных финансовых забот. Все же, должно быть, какая-то часть снедавшего ее горя просочилась в регулярные письма, которые она отправляла ему в Индию, потому что вскоре после рождения Александры в 1885 году он предложил Джозефу место управляющего в своем опиумном деле: «Вы окажете мне большую услугу, ибо я более не имею сил справляться с подобными обязанностями в одиночку».

Ни Магда, ни Джозеф не желали признавать, что он едва ли был в подходящем состоянии для управления компанией. Обоих слишком окрылила мысль о возвращении в Индию, мысль о побеге.

— Мы сможем начать все заново, — сказал он.

«12 ноября: Наконец-то дома! Я почти могу забыть мрак прошедших четырех лет. В Калькутте на пристани нас встретил папа с распростертыми объятиями. Он возгласил, что благодаря нашему приезду закончились дожди и распустились цветы. Я помню, все вокруг и вправду было зеленым. И наш дом был наполнен светом так же, как дом Айронстоунов — тьмой».

— Слишком ярко, мама, — пожаловался Кон, когда Магда повела его на прогулку сквозь заросли бамбука к мангровому саду на берегу реки.

Она крепко обняла его, ужасно довольная тем, что вернулась. Он показал на садовников, собиравших мертвые ветви мангровых деревьев.

— Мамочка, смотри: кости!

— Нет, милый, это ветки.

«С помощью которых индусы сжигают своих мертвецов», — записала она, а позже зарисовала бамбук, выбрасывающий свежие побеги из старых истертых стеблей. В тот год весь бамбук в саду Айронстоунов засох и умер, а в Индии он лишь отцвел и начал расти заново.

Возвратясь в дом, она увидела, как Джозеф мерит сад крупными шагами, широко раскрыв глаза, и взахлеб рассказывает ее отцу обо всем, что надеется здесь сделать.

— Да, да, — говорил ее отец. Он обменялся с Магдой быстрым беспокойным взглядом. — Времени достаточно.

Благих намерений Джозефа надолго не хватило. Он снова все чаще и чаще принимал опийную настойку после обеда — он считал, что обязан этой привычкой своей матери, которая давала ему наркотик, чтобы избавить от голода во время осады Лакхнау, — и Магда не могла сказать, что удивилась, когда однажды к ней пришел отец и сообщил об отлучках Джозефа с фабрики.

— Его не видят там неделями, Мэгги.

Просроченные поставки, мелкое воровство среди местных рабочих, снижение качества опиумных шариков: все эти заботы накопились, как снежный ком, и все они ухудшали и без того тяжелое финансовое положение фирмы.

— Если я вдруг умру… — начал ее отец.

Она подозревала, что в тот день, когда Джозеф взял ее с собой на кладбище, где были похоронены их семьи, его напускное спокойствие было лишь маской; копни глубже — и обнаружилось бы его нервное расстройство. Хотя прошло всего две недели с тех пор, как они приехали в Калькутту, кладбищенский сторож приветствовал Джозефа как старого знакомца и немедленно повел их к могиле Айронстоунов по дорожке, неодолимо пахнувшей красным жасмином. Деревья посадили так, что цветы, опадавшие за день, покрывали собой все могилы; этот податливый ковер сминался теперь под ногами Магды, источая тяжелый и навязчивый аромат, который она всегда связывала со смертью. Она смотрела, как Джозеф остановился у могилы своей матери и сестры, провел рукой по надписи «Хильда Мэри» и по строчке: «…скончавшейся 21 августа 1857 года от полного отсутствия должного питания».

— Разумеется, моя сестра Хильда здесь не лежит, — сказал он. — Ее тело бросили в колодец в Лакхнау вместе с остальными. Я видел. — Он говорил непринужденным, доверительным тоном. — Это все из-за него, знаешь. Мать сделала выбор и решила кормить его.

— Кого? О ком ты говоришь? — Его отец в то время был в Калькутте.

— О призраке в сорняках, — сказал он и рассмеялся, будто это была шутка, а потом потряс головой — то ли в знак отрицания, то ли желая прогнать от себя какие-то мысли, она не поняла.

Запах мертвых цветов был очень сильным.

— Как часто ты сюда приходишь, Джозеф?

— Часто? Не очень. Какая разница? Каждый день, два раза в неделю.

— Чаще, сэр, — вмешался сторож.

И Джозеф принялся быстро и раздраженно рассказывать ей о том, что ему нужно найти себе студию, место для работы, поспешно уводя Магду прочь, пока старик не сказал еще что-нибудь.

— Но ведь у тебя есть свой кабинет на фабрике отца, разве нет?

Его передернуло.

— Не эта… канцелярская работа, я говорю о своих исследованиях.

«Уже тогда я должна была понять, в чем состояли самые сильные привязанности Джозефа».

* * *

Б. Тератология (приписывается Джозефу Айронстоуну, ок. 1885–1886)

Этот снимок был включен в альбом Азиатского общества под названием «Сорок фотографий калькуттских гротесков».

— Хотя она не подписана, как многие работы Джозефа Айронстоуна, — сказал мне секретарь общества, — образы и стиль вполне соответствуют его довольно своеобразному видению. Среди них снимок супружеской пары карликов с детьми нормального роста, мужчины, рожденного безногим, слепой женщины, жертв голода и курильщиков опиума в притонах. Большинство снимков было сделано в окрестностях той части Калькутты, где проживают туземцы, так называемый Черный Город.

Меня кольнуло чувство узнавания, когда секретарь показал желатиносеребряный отпечаток с изображением двухголового ребенка, держащего уродливый цветок мака. «Бенгальский мальчик, страдающий от Craniopagus Parasiticus» — было записано в каталоге, а на обратной стороне снимка знакомая рука нацарапала: «Чудовищные образования, возможно, не более незаконны, чем мутации, поскольку одно отличается от другого лишь в степени, но не по существу. Возникают вопросы: не представляет ли собой эта неправильная форма наследственное состояние, полученное от предков? Атавизм ли это? А может, с другой стороны, это исходная точка зарождения новых форм?»

*

Разумеется, фотография была постановочной — студийный снимок, как и многие из работ Джозефа того времени. Родители мальчика, выставлявшие его на базаре как диковинку, не возражали против того, чтобы Джозеф фотографировал ребенка в студии. Они привезли двухлетнего мальчика в Калькутту из деревни сразу же, как только поняли, что на нем можно делать деньги. Везде, куда бы он ни пошел, он собирал целые толпы, и родители, дабы никто не мог бросить на него украдкой бесплатный взгляд, постоянно накидывали на него покрывало. — возможно, от этого у ребенка была такая мертвенно-бледная кожа. Его много раз показывали, как поведал Джозефу отец мальчика, и частным образом, перед повелителями и великими всех религий. В ответ на вопрос о странной пурпурной сыпи с одного боку худенького тельца их отпрыска мать сказала, что повитуха в страхе и отвращении бросила новорожденного в огонь, пытаясь убить его. Отец спас малыша, потому что это был мальчик, но один глаз и ухо успели значительно обгореть. А если бы это была девочка? Отец пожал плечами, а мать отвернулась.

Как и многих, видевших ребенка, Джозефа заворожила его вторая голова. Он задавался вопросом, подобны ли близнецам две головы, отдельные ли они особи, или же у них единый мозг, а если так, то, может быть, единая на двоих личность?

Там, где должно было начинаться тело второй головы, находилась короткая шея, заканчивавшаяся закругленной опухолью.

— Довольно мягкая шишка — с удивлением сказал Джозеф, пощупав ее.

Время от времени лицо второй головы меняло свое выражение. Были ли это только рефлексы? Или же движения черт управлялись чувствами и желаниями самой головы? И если да, то какой из голов? Могла ли вторая пара глаз плакать, например? Могли ли обе головы видеть и слышать, несмотря на то что ушами второй головы служили всего лишь складки кожи? Обе ли они могли говорить? Нет, сказали родители, отвечая на вопросы, которые задавались им месяц за месяцем на множестве местных и европейских языков. Хотя иногда большая голова издавала странные задыхающиеся звуки. Но не слова.

Ма. Гаретягонъстрахатврасчшубеево. Па. Малъчшдев? Миахкашишшейасерц? Чустваплакасмех? Видислышит? Гаварит? Штогаварит? Ма. Двегалявы? Слява. Ма.

Глаза первой головы следили за рукой Джозефа, когда он поводил ею взад и вперед перед лицом мальчика. Но когда Джозеф проделал то же самое со второй головой, то не получил никакого отклика, во всяком случае соответствующего его жестам. Он предположил, что вторая голова паразитировала на первой и все ее лицевые движения были исключительно рефлекторны.

МагоубиивоПамальчшдевагишМагавариМагопюбииво Ма Ма «Хильда Мэри, возлюбленная дочь». Угасшая 21 августа 1857 года от полного отсутствия должного питания, — похоже, такая же судьба подстерегает и этого крошечного, изможденного двухголового уродца. Одна голова глядит вперед, другая — назад. А я все время смотрю назад, думал Джозеф.

* * *

В. Трудности триангуляции (Магда Айронстоун, ок. 1886)

— Мне нужна работа, чтобы отвлечься… Мне нужна работа, папа, — сказала Магда в тот день, когда он пришел сообщить ей о Джозефе. — Ты должен научить меня всем тонкостям твоего дела.

На том и порешили, а несколько дней спустя, на еженедельном тиффине, которые Филип Флитвуд устраивал для своих коллег-ботаников, Магда встретила человека, которому суждено было навсегда изменить ее жизнь и жизнь ее семьи.

Она разговаривала с Джорджем Кингом, в то время заведующим ботаническим садом в Сибрапуре, о недавнем пополнении флитвудовской коллекции чучел колибри редкой и изумительной Loddigesia mirabilis. Пока Кинг восхищался мастерством, с каким были схвачены крошечные клинышки птичьего хвоста, Филип Флитвуд показывал, как самец ударял этими клинышками друг о друга во время ухаживания. Он хлопал в ладоши, изображая аплодисменты колибри, снедаемых любовным томлением. Новый экземпляр был всего одной из сотен птиц, старательно набитых и подписанных ее отцом собственноручно; все эти чучела выглядели как живые. Птицы, их гнезда и яйца, даже целые выводки молодняка расположились посреди засушенных образчиков их естественной среды обитания в многочисленных стеклянных ящиках, окаймлявших гостиную.

— Настоящие жемчужины, не правда ли, Джордж? — гордо спросил Флитвуд.

Магда всегда рассматривала страсть своего отца к собирательству как научный аналог увлеченности ренессансных художников и естествоиспытателей, которые в своем простодушии проникались благоговением перед всем прекрасным или необъяснимым (по сути, перед всем чудесным) и выставляли в своих «кабинетах редкостей» прихотливые коллекции раковин наутилуса рядом с драгоценными кубками-наутилусами, остатки метеоритов вместе с астрономическими приборами. Она впервые ясно осознала, что эти крошечные, яркие, как самоцветы, птицы — не настоящие, мертвые и жизни в них не больше, чем во всех костях, черепахах и изображениях людей с содранной кожей из дома Лютера Айронстоуна. Пытаясь избавиться от неприятной мысли, Магда оставила отца и Кинга и направилась к дверям, выходившим в сад, где ее внимание привлек красивый молодой индиец, сидевший на веранде, напряженно выпрямив спину. С выражением принужденного терпения на лице он слушал разглагольствования дородного военного, чья физиономия, багровая и одутловатая, выдавала привычку поглощать огромное количество охлажденных вин и плова из баранины — как у себя, так и у Флитвудов. Едва ли можно придумать что-то, столь же непохожее друг на друга, как эти двое, пришло ей в голову: один такой розовый и громкий, другой — смуглый, тонкий и безмолвный.

— Папа, — прошептала Магда, когда Флитвуд вместе с Кингом подошел к ней, — кто эти двое довольно сердитых людей на веранде?

Филип нахмурился:

— Сердитых? Почему же? А, ну это один из моих молодых ботаников — и старый майор… разрази меня гром! Прости, дорогая, никак не могу запомнить имя этого парня. Плантатор индиго, страстно увлекается орхидеями и немного пустобрех.

Джордж Кинг спрятал улыбку под своей роскошной бородой.

— Но позвольте, милейший, — доносился до Магды голос майора Разрази-Меня-Гром, — вы же не думаете, что мы будем серьезно относиться к научным теориям страны, где геометрия означает расположение священных алтарей, а не научные принципы геодезии. Представление вашего среднего индуса о пространстве совершенно мистическое. Куда ему осмыслить всю значимость такой вещи, как Большая Тригонометрическая Съемка!

Индиец неохотно отнял взгляд от чашки чаю, в которую неподвижно смотрел. Несколько секунд он изучал кирпичное лицо своего противника, потом ответил низким, слегка мелодичным голосом:

— Вы полагаете, сэр, что эта Большая Съемка может свести индийские горы, долины, пустыни и реки, не говоря уже о людях, к геометрически однородному имперскому пространству, состоящему из отвлеченных треугольников, с вершин которых вы, деятельные и ученые владыки, сможете взирать на нас, ваших покорных подданных?

— Право же, сэр! — Майор так и взвился от тона молодого человека, подозревая, что над ним насмехаются. — Я полагаю, что мы построили скелет, который может облечь плотью более подробное изучение географии. И наши карты были бы гораздо более точными, не будь туземцы так тупы, чтобы понять все их преимущества.

Гладкий лоб индийца прорезали морщины, словно он пытался разобраться в каком-то сложном понятии.

— В таком случае каждый город получил бы математически точное место на неподвижной сетке меридианов и параллелей, так?

Майор кивнул:

— Как еще можно ввести почту и налоги?

— А как же кочевники, которые передвигаются вслед за пастбищами, живут возле одного города в один сезон и возле другого — в другой? Как насчет племен, все члены которых носят одно и то же имя?

На Магду произвели впечатление страстные, изящные доводы, которые приводил молодой индиец своему противнику, а тот властно рокотал:

— Я говорю о современном мире, сэр, а вы вспоминаете ветхую древность!

Лицо ботаника, с его продолговатыми глазами, осененными тяжелыми веками, и изогнутым ртом, напоминало бы одного из безмятежных тибетских богов, будь оно спокойно. Теперь же, под громом нападок все более и более напыщенного майора, ему удавалось сохранять улыбку, но не безмятежность; от этой улыбки его губы сжались, а высокие скулы побелели.

Голос майора между тем взбудоражено гудел:

— Я полагаю, мы должны прорубить дорогу для будущих поколений сквозь чащу невежества! Вспомните бедного Эвереста и все трудности, которые возникали у него с туземцами, когда он хотел свалить деревья, чтобы расчистить опорные точки для своих съемок северных долин. Целые деревни вышли ему навстречу боевым строем!

Этот аргумент напомнил Магде об одном британском топографе, сказавшем, что землемер, собирающий сведения о земле с помощью триангуляции, подобен рыболову, который забрасывает сеть, чтобы поймать рыбу; так что в конце концов вся страна окажется под сетью из треугольников. Майор все трубил, словно в подтверждение ее мыслей:

— Целые деревни! И только для того, чтобы защитить кучку деревьев, в которых, как они уверяли, жили их проклятые языческие боги и духи.

— О господи, — сказал ее отец, обеспокоенно наблюдая за сражением. — Думаю, необходимо вмешаться.

— Значит, геометрия важнее деревьев? — спросил молодой индиец голосом едва ли громче шепота. Потом он сделал глубокий вдох и заговорил так, чтобы все могли слышать: — А если бы это была одна из ваших церквей? Позволили вы бы тогда русским снести ее во имя составления карты их империи?

В пылу спора лицо майора вздулось, как красный воздушный шарик. Явно опасаясь, что его гостя в скором времени хватит удар, отец Магды прервал разговор с Кингом и заторопился к двум мужчинам, чтобы остудить их учтивой светской беседой.

Джордж Кинг повернулся к ней, не скрывая смеха в своем мягком шотландском голосе.

— Этот юноша далеко ушел от того мальчика, что подписывал этикетки растений у меня в саду. — Он дотронулся до ее руки. — Прошу простить меня, Мэгги; полагаю, вашему отцу может понадобиться помощь.

На следующее утро Магда решила заново ознакомиться со складами Флитвудов. Было еще очень рано, когда она вышла на тропинку, бежавшую вдоль берега Хугли. Низко стелющаяся дымка тумана скрывала из виду стоявшие на якоре речные суда, и об их присутствии ей говорили другие чувства: мягкий голос матери, поющей своему ребенку, едкий запах горчичного масла, разогреваемого для завтрака. Сделав несколько шагов вглубь берега, Магда заметила, что туман потихоньку, едва заметно превращается в пыль; ее треугольный клин был ясно видим в проеме открытой двери, через которую она вошла в просторное, полутемное помещение главного склада. Интересно, думала она, отличается ли этот треугольник от своего английского двойника и смогут ли какие-нибудь ее потомки разложить это кажущееся единообразие на точное соотношение частей красной земли, копоти дымоходов, соли от высохшего пота рабочих, размолотого, измельченного камня от тысячи пестиков, ударяющих в ступки, пепла сгоревшего коровьего навоза, праха сожженных костей и тел — и от опиума, основы основ этого места: ее окружали объемистые сундуки из дерева манго, наполненные высушенным опиумом. «Запах нашего прошлого». Закрыв глаза и глубоко вдыхая, Магда почувствовала странную легкость и ясность. Ей припомнилось, как отец рассказывал, что рабочие флитвудских складов в Патне, вверх по реке, окунались в воду в конце каждого рабочего дня, а наутро насыщенная опием вода использовалась в качестве раствора, в котором весь день формовали и скрепляли опиумные шарики. Ее развеселила мысль, что этот осевший, дистиллированный пот Индии наполнял потом флаконы с опиумом на Пикадилли и Парк-лейн. «И моего мужа, конечно».

Наверху, в кабинете отца, Магда нашла картину изящного опиумного клипера, последнего из принадлежавших ее семье; она смутно помнила это судно: «Ксанаду» было его имя, и ветер надувал паруса на трех косых мачтах. Корабль продали после второй Опиумной войны, когда Флитвуды перестали заниматься прямой торговлей с Китаем. Они стали тем, что называлось «комиссионеры»: посредники и упаковщики для более крупных компаний — работа, которую, как подозревала Магда, ее отец никогда не любил. Он всегда предпочитал медицинские исследования участию в событиях вроде опиумных аукционов, которые она-то как раз живо предвкушала, до сих пор храня ясные воспоминания об их посещении в детстве. Аукционы проводились в той самой комнате с высокими потолками, которую она помнила: там собирались люди, чтобы предложить свою цену за более чем пять тысяч ящиков бенгальского опиума. Высокие, крепкие представители американской фирмы «Рассел и K°» из Бостона состязались с тонкими смуглыми людьми из Макао, и все они наперебой выкрикивали свою цену вместе с дородными индийцами вроде Хирджибхоя и Дадабхоя Растомджи, чьи имена напоминали головоломки. Еще там были китайцы: они одевались в шелковые плащи с широкими рукавами (в которых, как уверял ее папа, они держали собак особой породы, с львиной мордой).

На аукционах, крепко сжимая своей детской ручонкой ладонь отца, Магда чуяла запах пота от возвышавшихся над ней больших скученных тел и слышала грубости, которыми они осыпали друг друга, — их манеры весьма отличались от того, как они вели себя за чаем в доме Флитвудов. Она тщетно всматривалась в рукав стоявшего рядом китайца, почти надеясь встретиться взглядом со львом, а над всеми ними высилась полная достоинства фигура распорядителя торгов — он стоял, словно священник за кафедрой, готовый ударить своим молотком по Библии.

После одного из таких аукционов отец повел Магду на пристань посмотреть на лодки, гибкие, как ивовый прут, с узким каркасом клиперы — к тому времени они прослужили уже тридцать лет. Он наклонился к ее уху и прошептал:

— Видишь их, Мэгги? Это быстроходные корабли, клиперы. Потому что они могут быстро-быстро проплыть весь путь до Китая — против ветра.

«Против ветра». Волшебство, наполнявшее эти слова, Магда сохранила на всю жизнь; с тех пор для нее воспротивиться естественному порядку вещей означало оправданный риск.

— Когда они приплывут в Китай, куда они поедут, папа?

Он снова выпрямился и прикрыл глаза рукой от солнца, будто мог видеть дальше нее.

— Когда они приедут в Китай, они поплывут вверх пей Жемчужной реке, в место, которое португальцы называют Бокка Тигрис, «Пасть Тигра», а там они продадут нашу черную землю китайцам за Великой стеной.

— А что китайцы будут делать с нашим черным опиумом, папа?

— Китайцы будут курить его, девочка моя, и видеть сны о хмурых морях, плодородной земле и священных реках, вроде нашего Великого Ганга.

Его слова, сказанные в то утро, впечатались в память Магды за годы повторения — черная земля, чей дым навевал сны о реках, львы, жившие в шелковых рукавах, корабли, носившие имена «Красный скиталец», «Сильф» и «Сема-ранг», которые могли заплыть в пасть тигра и вернуться обратно.

* * *

Г. Два четких вида лабораторий Флитвуда, внутри и снаружи (неизвестный автор, ок. 1886)

Ясность и четкость, вот что мы ищем — или, скорее, видим, так как лаборатории являются частью знаменитых теплиц Флитвуда, с которыми, как уверяет Джордж Кинг, могут соперничать разве что его же пальмовые оранжереи в Сибрапуре. Это повторение старой шутки, бытовавшей между Кингом и отцом Магды, той, что обходила молчанием действительное положение дел, заслоняла то ясное и очевидное обстоятельство, что из-за настоящих финансовых затруднений Флитвудов многие стекла в теплицах были разбиты, а то и вовсе отсутствовали. Но прежде всего мы стремимся к прозрачности, чистоте, чтобы ничего не было замутнено, и никаких там расплывчато-размытых ностальгических викторианских картинок, которые снимают со слишком большой выдержкой, никаких затемненных комнат, запертых выдвижных ящичков, потайных отделений. Все должно быть тщательно изучено под микроскопом и помечено принадлежностью к определенному виду — чтобы занять свое место на Большой Картине.

Все удачно начинается: оба рисунка заполнены пространством, у которого есть длина, высота и ширина, что является доказательством того, что Флитвуды строили с немалым размахом, совсем как Лоддиджи свой питомник на востоке Лондона, когда-то занимавший место Парадайз-филд (рядом с фамильным домом Джозефа, тогда еще безымянным Эдемом). Не то чтобы совсем уж Хрустальный дворец, но все-таки оранжереи были большие: в то время люди жаловали более дородные фигуры. Размер имеет значение. Все еще по-прежнему Великое, как Великобритания, и великий стеклянный параболоид Флитвуда являет собой горделиво вознесшийся скелет с железными ребрами; их стеклянный раствор поддерживается стройными чугунными колоннами, перемежающимися величавыми кокосовыми пальмами — тоже колоннами, только живыми и помельче.

*

Среди этих исполинов с серебристыми стволами росла пышная коллекция насекомоядных растений, папоротников и грациозных орхидей из Бутана и Сиккима, а в дальнем углу находилась маленькая лаборатория, посвященная макам, где воздух был свежее. Магда знала, что в первоначальные намерения ее отца, когда он строил эти великолепные сооружения, входили поиски нового лекарства, которое было бы широко доступно беднякам и нашло бы применение в гомеопатической «зеленой медицине», практиковавшейся местными врачами, такими как его друг доктор Саркар. Но ей было невдомек, что судьба Флитвудов, сколотивших свое состояние на клейкой бурой массе, создававшей иллюзию ясности, прежде чем насовсем затуманить картинку, вот-вот будет связана с еще более загадочным растительным видом.

Молодой человек, работавший в лаборатории, был так поглощен одним из хрупких соцветий мака, что несколько минут не замечал появления рядом с ним Джорджа Кинга, Магды и ее отца, вследствие чего Магде представилась возможность лучше изучить эту воинственную особу, которая двумя днями ранее сдерживала себя в поединке с майором Разрази-Меня-Гром. Она рассматривала его широкий, гладкий лоб, орлиный нос, профиль резкий и четкий, как на камее. Она наблюдала за его длинными пальцами, осторожно рыхлившими землю у корней растения, и невольно сравнила их с маленькими, белыми ручками своего мужа, которые видела этим утром, когда они цеплялись за простыню, словно крабы-альбиносы, поспешно удирающие под камни на морском берегу.

Услышав приветствие ее отца, молодой человек встал, и она отметила про себя его быструю застенчивую улыбку, долговязую фигуру и то, как его рубашка казалась еще белее на фоне бронзовой кожи. Филип Флитвуд представил их, и Магда протянула руку. Юноша секунду колебался, потом наклонился, чтобы поцеловать ее, удержавшись в последнее мгновение, когда она принялась трясти его руку. Извиняясь за то, что запачкал ее ладонь влажной бурой землей, он попытался вытереть ее, но преуспел лишь в том, что смахнул пару комочков на корсаж ее платья. Эти суетливые движения оставили в воздухе легкий аромат, напомнивший ей детство, тот пар, что окружал бенгальских продавцов сладостей, когда они рано утром варили молоко с сахаром и кардамоном. Благоухание обещания, пока еще невыполненного, подумала она.

*

Когда дочь Флитвуда придвинулась ближе, изучая один из его сеянцев, он почувствовал, как пот выступает у него под мышками. Не поднимая глаз, он рассматривал украшенную цветочным узором ткань, покрывавшую ее тонкую руку, размышляя, способна ли эта белая женщина, этот экземпляр, расцвести в климате Калькутты. Его забавляло то, как европейки втискивали себя в формы, больше похожие на кексы или бутыли, и он подозревал, что именно тесные одежды сообщали лицам самых светлокожих из них нездоровый и неестественный розовый цвет незажившей раны, цвет тех кусков мяса, которые они слишком любили. Эти розовые женщины имели склонность к излишней полноте и сердечным расстройствам, а вот лица других желтели и покрывались коричневыми пятнами, как бумага под действием времени и воздуха. От долгого пребывания под палящим солнцем Индии они высыхали, становились безнадежно хрупкими, и краски их бледнели, словно на английских акварелях.

Дочь Флитвуда не показалась ему безнадежной. Она была скорее смуглая, чем желтая, и худощавей многих из них. Переместив взгляд с ее руки на профиль, он заметил, что за кромкой ее толстых очков скрываются большие и золотистые глаза, тяжелые веки и ресницы, бросающие глубокие, печальные тени. Кожа под скулами, почти такими же высокими, как его собственные, обтягивала острый подбородок. Упрямый подбородок, решил он. Но пышная, хорошей формы грудь. Словно прочитав его мысли, она вдруг подняла глаза и поймала его взгляд, отчего его щеки зарделись.

— Я вижу, вы знакомы с Линнеевой системой классификации растений, — сказала она, просматривая записи на одной из его схем. — Ее используют все местные ботаники?

— Он научился ей от меня, Мэгги! — сказал Джордж Кинг.

В детстве бывшего работника Кинга поставила в тупик бинарная система наименований на латыни, изобретенная шведом Карлом Линнеем. Присвоение растению всего лишь двух, самое большее, трех имен — одно название для группы, к которой принадлежало растение, второе для вида внутри этой группы, третье для определения подвида или культурного сорта — привело его к выводу, что это правило можно было применить не только к растениям, но и к людям, среди которых каждый Смит или Банерджи принадлежал бы к одной группе или виду, наделенным общими качествами.

— Мне нравится, что Линней дает ключ к истории растения, миссис Айронстоун, — мягко ответил он.

— Чего больше не скажешь о наших именах, — ответила она.

И он подумал: Флитвуд, ныне привитая к дереву Айронстоунов и Конгривов. Как бы Линней обозначил ее гибридное потомство, чтобы предоставить доказательство существования их культурного сорта?

Сам он давно уже перестал объяснять, как потерялось его собственное имя. Несмотря на то что он охотно присоединился к попыткам своих работодателей обнаружить и определить самые редкие виды своей страны, упорядочить и внести ясность во все ее растительное многообразие, он знал, что его собственный вид был бесполезен для неутомимых британских классификаторов, на которых он работал. Когда он впервые пришел на опиумную фабрику Флитвуда и попытался объяснить имена, данные ему при рождении, секретарь-англичанин нетерпеливо наморщил свой маленький острый носик задолго до последнего слога.

— Это что, идиш? — сказал он. — Я-то лично ничего не имею против евреев, не то что другие из моей части Лондона. Евреи всегда хорошо ко мне относились. Но у нас этой абракадабре не место. Подпишись здесь.

Так он подписал договор каким-то водянистым именем, не принадлежавшим ему. «Новое имя для моей новой работы», — подумал он, и эта мысль понравилась ему — ведь его семья происходила из тех мест, где реки меняли свои названия всякий раз, когда меняли направление. Его отца, нанятого британцами, чтобы проследить главное русло Брахмапутры от места ее слияния с морем до далекого истока, подняли на смех, когда он вернулся и заявил, что очень часто река вообще меняла личину; или же. потеряв свое имя на какую-то часть пути, позже вновь его обретала.

— Британцы, как правило, не хотят признавать такие нелепости, — вздыхал отец, — и потому рисуют свои карты так, что одна и та же река течет от истока к устью с одним и тем же названием.

— Разве это не более разумный подход к составлению карт, чем наш, отец?

— Он будет таким, когда жители тех краев, где протекает река, примут европейскую систему. До тех пор этот подход будет вести к неудобству и потере дороги всяким, кто решит воспользоваться на месте европейской картой.

Понадобились годы, прежде чем мальчик увидел смысл в том, что приток, текущий на восток, носит иное имя, нежели тот, что течет на запад. У них было разное значение, а значение, как он осознал, являлось еще одним способом классификации. Священная Ганга, Мать Мира, начинавшая свою жизнь как небесно-голубая Дочь Владыки Гималаев, менялась с каждым поворотом русла, пока один из ее мутных участков, бурый, как бы истертый и предательский, словно конец веревки, прошедшей через слишком много рук, не возникал в Калькутте, известный как Хугли. Даже английские картографы бросили считать притоки Ганги в тех местах, где она делала свой последний рывок к Бенгальскому заливу; их количество менялось вместе с временами года. Ганга была особенно опасна в том месте, где приближалась к морю на юге от Калькутты: там ее песчаные берега, постоянно менявшие форму, были отмечены на навигационных картах значками кораблекрушений. В ста двадцати пяти милях от побережья приливы и отливы по-прежнему катили свои волны, настигая Калькутту на высоте шести футов; словно длинная веревка пресной воды натягивала море на кожу города, так же как море вбирало в себя берег, одна половина которого постоянно находилась под водой, а другую половину, мангровые джунгли, затопляло при каждом высоком приливе.

*

— Прочитай тот кусок из твоих записок, где говорится про наш зеленый мак, — попросил юношу отец Магды. — Я рассказывал Джорджу о твоей работе.

Служащий ее отца вытащил маленькую книжечку в кожаном переплете, и Магда снова почувствовала исходивший от него аромат кокоса и сахара. Она невольно отметила про себя его затылок — совсем как у ее сына Кона, подумалось ей, — а потом странный контраст между этой мальчишеской впадинкой у шеи и его широкими мускулистыми плечами. Сколько ему ~+ двадцать пять? двадцать восемь? Он искоса взглянул на нее, и от его легкой ответной улыбки, показывавшей, что ее изучающий взгляд не остался незамеченным, ей захотелось вновь коснуться его длинных тонких пальцев — она приписала это желание узнаванию (сладкие запахи детства, беззащитная шея, как у Кона). Уже позднее она вспомнила слова бывшего президента Линнеевского общества и записала их себе в дневник, как напоминание против необдуманных сравнений: «Целое семейство растений в далеких странах, на первый взгляд знакомое, может оказаться совершенно чуждым, с другой формой, другими свойствами. Непривычны не только сами виды, но и большинство родов. Таким образом, есть очень немного устойчивых черт, исходя из которых можно проводить аналогии, и даже самые многообещающие из них часто угрожают ввести в заблуждение».

— Это записная книжка моего отца, мистер Кинг, — сказал молодой человек, поднимая взгляд от блокнота. — Хранится в библиотеке вашего ботанического сада. Только копия, сэр! — добавил он, увидев, что густые брови Кинга поползли вверх, словно два голубя, собирающиеся взлететь. — Я скопировал ее страница за страницей, пока работал у вас. В свободное время, конечно. Книжка моего отца тоже была копией — она повторяла ту, что украли у него бандиты в Тибете. Вернувшись из того путешествия, он заново записал все, что мог вспомнить, включая свои рисунки.

— Не очень, стало быть, надежно, — заметил Кинг.

— Может, и нет, сэр. Хотя мой отец, его отец, а до них и отец его отца — все они были подготовленными переписчиками. Они учились воспроизводить каждую линию оригинальных рисунков Роксбера, вплоть до последнего водяного знака.

Его улыбка, когда он напомнил Кингу об этом, была уже не такой мальчишеской, скорее язвительной, как та, что не сходила с его губ во время спора с майором. Он объяснил, что семья его матери происходила из племени, знавшего о редком зеленом маке, который, так же как и Papaver somniferum, мак снотворный, обладал способностью и целить, и губить.

— Шаманский мак, — подчеркнул он, — утешение для больного разумом и телом, но принимать его следует лишь под надзором. Они называли его снежным барсом, потому что он, как и самая загадочная из больших кошек, опасен и так умеет маскироваться, что можно смотреть на него в упор с расстояния несколько футов и все равно не видеть.

— Прочитай ту часть, что касается опухолей, — нетерпеливо сказал отец Магды. — Джордж уже слышал от меня все остальное.

Пролистывая в руке записную книжку, молодой индиец быстро рассказал, как он узнал из этой копии об использовании мака в священных обрядах племени. Вслух он прочитал: «…не только для призывания душ предков и в качестве противоядия от печали и поноса, но также в дозах, губительных для обычного человека, способен уменьшать разъедающие наросты».

— Противоядие от печали? — перебила Магда, думая о Джозефе.

Кинг широко улыбался.

— Противоядие от печали, поноса и разъедающих раковых опухолей… весьма полезно. У вас есть доказательства?

— Мой отец разговаривал с людьми — торговцами бурой и солью, тибетскими паломниками, буддийскими монахами, — которые видели действие этого зеленого мака. — Словно Джек с волшебными бобами, молодой индиец извлек из своего кармана ржавую жестянку, на которой еще можно было разобрать слово «Сенчури». — Он питал слабость к английскому жевательному табаку. Эти табакерки очень пригодились для хранения семян в сухости.

Кинг осведомился, принесли ли уже плоды эти волшебные семена.

— Мой отец нашел много экземпляров цветка, который он назвал «Зеленый Цангпо», в вашей ботанической библиотеке в Сибрапуре, — продолжал юный ботаник, словно не слышал вопроса, — все они были собраны и подписаны местными ботаниками. Но с тех пор большинство их выбросили. Все, что осталось, — это два засушенных экземпляра из гербария, настолько старые, что их лепестки уже давно потеряли свой цвет. Хотя волокна и прожилки видны довольно четко, они дают представление лишь о контурах умершего цветка, в то время как изображения моего отца куда более убедительные, более подлинные, чем это впечатление от самого мака.

— Флитвуд говорил мне, что вам удалось получить побеги этого растения, — добродушно возразил Кинг. — Зачем же вы кормите нас сказками о рисунках?

Индиец покраснел. Не проронив больше ни слова, он повел их к ряду горшков, в которых красовались маки на всех стадиях своего роста, от бутонов до цветов. Здесь было еще темнее, потому что закрытые ставни охраняли молодые побеги от прямых солнечных лучей, но даже в этом полумраке можно было разглядеть, что зеленых цветов здесь нет. Кинг, хмурясь на один бледный цветок, выразил то разочарование, что чувствовала Магда:

— И это ваш зеленый мак?

Молодой ботаник покачал головой, настаивая, что его отец описал цветок очень подробно, так, будто это было место или девушка, которых он знал и потерял. Его рисунки ясно показывали растение с большими розетками бархатистых листьев цвета морской волны, венчик из четырех широких присборенных лепестков, похожих на «нефритовых бабочек, которые сушат крылья», и сноп золотых оленьих рогов в самом сердце цветка.

— Если разрезать его головку сразу перед тем, как он расцветет, то внутри найдешь лепестки, смятые, но все же совершенные, как шелковые молитвенные флажки, писал мой отец, и в складках их зеленый цвет сгущается и становится радужно-изумрудным.

Он рос среди благоухавших примул цвета луны и маков цвета неба, сказал он. Интересно, чьего неба, рассеянно подумала Магда. Названия красок так неточны. Какое небо отражалось в гомеровском винноцветном море? Страдал ли поэт цветовой слепотой? В той или иной степени многие люди ей подвержены. Она слышала, что у первобытных племен одно слово часто служило для обозначения всего фиолетового конца цветовой шкалы, начиная от зеленого, а ее отец жаловался, что даже в «Илиаде» не найти красок неба или цветов.

Сообщения о зеленом маке были противоречивы, индиец признавал это. Да, зеленый — в этом сходились все, хотя временами это была зелень молодого риса, а иногда мшистые или поблекшие до переливчато-серебристого тона, в сочетании с травянистыми, голубовато-зелеными, изумрудными, темно-салатными листьями. Говорили, что в нагорьях цветок жмется к земле, а в долинах — высоко распрямляется. И если некоторые племена считали растение многолетним, то другие утверждали, что оно умирает, отцветя один раз. В общем, способность этого цветка вызывать видения, казалось, действовала на всех, кто с ним встречался.

— Мой отец не понимал, что перемена климата часто вызывает изменения в поведении…

— Значит, ваш мак мог бы быть зеленее, если бы рос на другой высоте, — сказала Магда.

Ее наградой была еще одна быстрая улыбка.

— В более прохладных условиях — Дарджилинге, например, или Англии. Хотя большие высоты в некоторых отношениях действуют так же, как и высокие широты, пересаженная альпийская флора часто становится одноплодной, как у нас; это значит, что цветы, которые в принципе являются многолетними, истощают себя, производя семена.

Получается, что растение расцветает один раз и умирает, подумала она. Что же в этом плохого?

Кинг подчеркнул, что до сих пор еще не знает ни одного подтверждения чудесных свойств мака. В ответ на его замечание индиец слегка пожал плечами и открыл жестянку с семенами, словно желая извлечь оттуда дух отца как свидетеля в свою защиту.

— Я полагаю, их способность уменьшать опухоли не будет доказана до тех пор, пока мы не получим тот самый цвет. Но одни его алкалоиды уже неповторимы.

— Алкалоиды, — задумчиво пробормотал Кинг. — Исследования Сертунера показали, что мак без алкалоида морфина не оказывает наркотического воздействия. Что же нового открыли вы?

— Вы не читали доклады об изучении морфина, опубликованные в прошлом году в Лондоне? — спросил отец Магды. — Те исследователи пытались найти заменитель морфина, не вызывающий привыкания, сперва в начале тысяча восемьсот семидесятых годов, когда кипятили его с кислотой, чтобы создать новое вещество, а потом когда экспериментировали с его молекулой, чтобы вызвать сонливость у собак. Все исследования указывают на то, что новое вещество безмерно сильнее морфина. Мы повторили здесь лондонские эксперименты, извлекая основание морфина из наших обычных, правильных маков. Это новое лекарство, безусловно, героическое болеутоляющее. Оно и вправду делает героев и героинь из тех, кто употребляет его… И оно вызывает гораздо более опасное привыкание, совсем не так, как это описывали. Проделав те же эксперименты с зелеными маками, мы выделили три алкалоида.

Он указал на круглые рисунки, сделанные его помощником после работы с микроскопом, каждый из них показался Магде странным шедевром, объективом, нацеленным на крошечный мир. Подобные изображения впечатляли ее еще с тех пор, как она увидела собрание работ Франца Бауэра, первого постоянного художника Кью-Гарденз. Но рисунки, лежавшие перед ней, были не просто красивы. Выверенные, но все же лишенные безликости, присущей многим микроскопическим исследованиям, они, казалось, подтверждали то, что порядок мог царить даже в ничтожно малых элементах растительного мира.

— Два алкалоида мне знакомы, третий — нет, — произнес молодой человек. — Это наркотик, хотя и не такой действенный, как тот, что описывал мой отец. Собаки и обезьяны, принявшие его, показывают все признаки сонливости, хотя достаточно бодры для того, чтобы отвечать на команды. Когда чары этой эйфорической бессонницы проходят, животные остаются спокойными, вовсе не такими возбужденными, как после морфина. Словно мы и впрямь открыли противоядие от печали.

— Вы же не думаете, что я поверю, будто все эти туземцы выделяли алкалоиды? — Лицо Кинга снова приняло выражение легкого недоверия.

— Нет: племя моей матери просто употребляло млечный сок, который похож на наш опиум-сырец. Они говорили, что в них вселяется дух мака. Я тоже сначала относился к этому с подозрительностью. Но такие поэтические определения часто очень точно описывают то, как действует растение. Например, считается, что дух этого мака юн, это связано с его цветом. И только самые зеленые из цветов способны уменьшать опухоли.

Кинг похлопал Флитвуда по спине.

— Ну, вы точно положили меня на лопатки, друг мой, когда сманили у нас этого юношу. Как вам это удалось?

— Микроскопы, сэр, — ответил индиец. Теперь, когда его теории оставили в покое, он заметно расслабился. — Мистер Флитвуд был одним из первых членов Королевского микроскопического общества. Для этой лаборатории он выписал объективы из Англии.

— Полагаю, вы планируете экспедицию в Тибет, не так ли, Филип? Если нет, — Джордж подмигнул юноше, — то, возможно, однажды я переманю этого талантливого парня обратно в Сибрапур!

* * *

Д. Рецепт состава для переплетения книг (неизвестный автор, ок. 1886)

Вздрогнув, я проснулась. Гул вентилятора над моей головой вторил неровному стуку моего сердца. Мой лоб, несмотря на температуру комнаты, покрылся каплями пота; я подошла к окну и открыла ставни навстречу разгоряченной и безмолвной Калькутте. На улице лежала корова и жевала жвачку, пестрая куча собак и щенков расположилась вперемешку с семьей рикши. Я чувствовала тошнотворный марципановый аромат красного жасмина, перебивавший тропическое зловоние канализации и гниющей растительности. Что же разбудило меня? Все окутавшая вязкость влажного воздуха, которую не мог рассеять даже усеянный пятнышками мух кондиционер? Или же что-то еще, какая-то важная мелочь, которую я упустила?

*

Трое посетителей молодого ботаника уже собирались уходить, когда он вдруг услышал, как дочь Флитвуда говорит, что хотела бы задержаться и еще немного изучить цветок. Теперь будут только вопросы, вопросы и снова вопросы, встревожился он, и утро потеряно для работы.

Но Магда Флитвуд больше наблюдала, чем говорила. Она медленно прохаживалась мимо его рисунков, разложенных рядом с растениями, так как он имел обыкновение добавлять что-нибудь к каждому изображению по мере того, как все больше и больше узнавал о каждом экземпляре. Он не ожидал встретить женщину, настолько интересовавшуюся рисунками, которые по большей части были научными. Останавливаясь, чтобы взять один из них в руки, нагибаясь к другому, дочь Флитвуда странно посапывала, еле слышно, словно собака, устраивающаяся перед огнем. Одним пальчиком она прикоснулась к половому органу мака, другим провела вдоль контура листа, осторожно потирая бумагу, читая ее поверхность, словно слепая. Он почувствовал легкое покалывание в спине, как будто прикоснулись к его собственной коже. Время от времени она бросала на него взгляд. Он заметил, что из-за длинных ресниц ее глаза казались то золотистыми, то цвета темного янтаря. Она не кокетничает со мной, а изучает меня, напомнил он себе. Скорее даже оценивает; она ведь теперь моя хозяйка, и при этой мысли он почувствовал себя не ученым, а неспелым плодом манго, который взвешивают, чтобы понять, годится ли он для чатни.

— Скажите, — наконец произнесла она, — я понимаю, чтобы запечатлеть все эти срезы под микроскопом, нужно использовать краску, но не лучше ли пользоваться фотографией для ботанических исследований, ведь она более точна?

— Возможно, даже слишком точна, — ответил он, заинтересовавшись вопросом. — Потому что, если художник способен обработать свой экземпляр, выделять и анализировать его части, по-прежнему представляя его как неделимое целое, самое большее, что может сделать фотограф, — это изучить типичный образец. Он не может загладить изъяны своего предмета или же скрыть его индивидуальность.

— Стало быть, хорошо заглаживать те изъяны, что мы находим в природе?

— Да, если эти изъяны поверхностны. Ботаник должен уподобиться охотнику за растениями, выискивая их общие, семейные качества. — Он указал на два рисунка мака. — Если листья одного растения поражены ржой, это не означает, что все семейство будет ею больно.

— Но разве нет видов, более склонных к гниению, чем другие?

— Вы задали этот вопрос не просто так, миссис Айронстоун. — Есть какое-то семейство, к которому вы питаете особый интерес?

Она опустила взгляд на маки.

— Да, особое семейство, — мягко ответила она, — хотя я сомневаюсь, что вы сможете предложить решение.

Прежде чем он смог попросить ее прояснить свое замечание, легкий ветерок скользнул внутрь сквозь одно из разбитых стекол и выхватил из страниц его старой записной книжки забытый рецепт: «К половине унции сульфата меди добавить 1 фунт вяжущего состава, смешать все вместе для переплетения книг».

Она подняла бумажку, чтобы прочитать, и глаза ее заискрились за стеклами очков.

— Что это за алхимическое снадобье?

— Ядовитый раствор, намазывается на книги. Остался у меня еще с тех времен, когда я работал в ботаническом саду и помогал библиотекарю сохранять то, что осталось от записей и рисунков. Там неустанно шла битва против подкрадывавшегося разрушения.

— Да, отец часто сетует на изобретательность, с которой индийский климат и насекомые ухитряются поделить между собой свою губительную работу. «Один ломает переплет книг, — говорит он, — другие же пожирают внутренности; от влажности желтеет белый атлас обложки, а тараканы уничтожают отделку из тесьмы; зной раскалывает слоновую кость миниатюр, а белые личинки поглощают краску. Так они и работают, помогая друг другу и ничего не упуская». Он улыбнулся от такого описания и кивнул.

— Этот рецепт — формула, которая хорошо отпугивает вредителей.

— И все же ваша формула оказалась не идеальной, верно? — спросила она, и уголки ее рта поползли вверх. — Вы ведь заметили, она не отпугнула меня от того, чтобы задержать вашу работу сегодня утром!

Она начала хихикать, и хихиканье переросло в смех, совсем неожиданный для такой примерной, тихой англичанки. Совсем не примерной в первоначальном значении слова — «добросовестный, обстоятельный» — слова, которые до той минуты так же верно описывали отношение к нему Магды Айронстоун, как и его собственное отношение к науке. Это был базарный смех, заливистый и бесцеремонный, хотя и немного сердитый. Он разрушал все предосторожности этикета. Глядя, как преобразились унылые черты лица Магды, он обнаружил, что присоединяется к ее смеху, полный удивленного восхищения, что она смогла разглядеть его истинные эмоции под маской вежливости.

Позже, обедая со своей женой, доброй, но замкнутой женщиной, чей разговор не выходил за пределы домашних забот, он размышлял о сплетающей силе смеха, разделенного с другим, и его клейких, осязаемых свойствах.

 

7

На следующее утро после завтрака Ник уехал в ЮНИСЕНС выяснить все, что можно, об уволенных химиках, а я взяла такси и отправилась в Калькуттский ботанический сад.

С самого начала меня преследовала какая-то путаница. За время между 1885-м, годом выхода путеводителя, хранившегося в библиотеке Магды, который описывал Калькутту как город «с самым большим ботаническим садом после Кью», и последним изданием путеводителя «Лоунли плэнет», сад как-то исчез из поля зрения. Лишь одна из трех моих новых книг упоминала его — довольно презрительно, как место расположения «Великого баньянового дерева» (о котором говорилось, что оно не такое уж и великое). Водитель такси неопределенно кивнул:

— Да, сады, знаю, — и тут же отвез меня на крикетные площадки в парке Сады Эдема.

Когда я отказалась удовольствоваться ими, размахивая руками как регулировщик уличного движения, и показывая на противоположную сторону Хугли, он повернул ко мне голову и улыбнулся несимпатичной улыбкой.

— Этот сад называется Ботсад, мисс. Так что ничего удивительного, что я не понял.

Индия полна неправильно истолковываемых знаков и пропущенных букв. Медленно проезжая через Сибпур, известный как Сибрапур в моей старой книжке, и бесконечный промышленный пригород, казавшийся сплошной окраиной, мы въехали в ботанический сад через ворота Хаура. Там висело несколько знаков, запрещающих движение автотранспорта, но сторож настоял, чтобы я осталась в такси. В ответ на все мои возражения, что я хочу прогуляться, он кричал: — «Слишком далеко! Слишком далеко!» — возможно имея в виду нарисованную на деревянной доске карту сада, висевшую у ворот, на которой в приятных пастельных тонах были прочерчены Африка, Азия, Северная и Южная Америки. Чтобы добраться до дома Уильяма Роксбера, отмеченного на карте неподалеку от Центра ботанического исследования Индии (где я должна была встретиться с хранителем акварелей Роксбера), моему такси пришлось пересечь целый мир — организованный мир, по счастью, где дикая природа была разделена на категории, полезные для человека. Растения не просто росли здесь — их должны были наблюдать в естественной среде их обитания. Ее требовалось воспроизводить, потому что от первоначальных болот, на которых был разбит этот сад, не осталось и следа. Один смотритель, живший в девятнадцатом веке, написал, что тропический ботанический сад должен состоять из «уменьшенной копии девственного леса», и ключевое слово в этой фразе было «уменьшенный». То был Сокращенный Рай, на содержание которого уходило меньше времени; джунгли заключили в питомник пальм, или питомник орхидей, или же, в случае тех растений, которые упрямо отказывались расти в неволе, в коллекцию засушенных экземпляров гербария. Все подчинялось одному правилу: с Природой все хорошо, она на своем месте, и место это — под стеклом.

Как и особняк Флитвудов, изящный трехэтажный дом Роксбера давно уже был отдан на произвол сквоттеров, а двухэтажное колониальное здание с галереями, служившее пристанищем Центру ботанического исследования Индии (Калькуттского отделения), на первый взгляд выглядело так, будто его заколотили несколько веков назад. В веерообразных окнах над закрытыми дверьми отсутствовали стекла, мучнистая роса пятнами выступила на гипсовых колоннах, а когда я задрала голову посмотреть, нет ли движения на веранде верхнего этажа, на меня уставились две пары желтых глаз, принадлежавших козам, которые просунули свои пытливые морды сатиров между ржавых железных перил. Стараясь держаться в тени, я тщетно искала открытое окно или дверь. От жары треск сверчков казался оглушающим, а краски — чересчур буйными. Даже мелкие веснушки солнечного света, проникавшие сквозь балдахин древесной листвы, обжигали мою кожу, как крутой кипяток.

Из-за угла одного дома показался человек на велосипеде; он крутил педали так медленно, что чудом держался на нем прямо. Я позвала его, но он проехал мимо, будто я стала невидимкой. Только дойдя до заднего фасада дома, я увидела объявление: «Совещание персонала для обсуждения проблем работников центра». Я была готова расплакаться от досады. Ник был прав, высмеивая мои официальные письма.

В эту минуту запертая дверь позади меня отворилась, сонный голос спросил, какое у меня дело; я повернулась и увидела босоногого мужчину с обнаженным торсом, чья темная кожа казалась еще темнее на фоне белого лунги из хлопка.

О такой последовательности событий и предупреждал меня Ник, когда говорил о встречах с индийской бюрократией. При одном раскладе вас собьют с толку, нагромождая бессмысленную путаницу, независимо от ценности вашего запроса, и в конце концов вы останетесь с папками, полными непостижимых писем, объясняющих, почему каждая следующая инстанция, к которой вы обращаетесь, не может сделать то, что, как вам твердили месяцами, осуществимо, если вы обратитесь с дополнительными просьбами к заведующему, вице-консулу, главному управляющему или действующему смотрителю.

При другом раскладе — у начальника малярия, а его заместитель пользуется возможностью устраивать совещания персонала, чтобы насладиться парочкой продленных обеденных перерывов, и навлекает на себя таким образом злость и негодование мелких чиновников, и те за скромную мзду охотно пренебрегут протоколом и поручительствами и проведут незадачливого просителя прямо к его цели.

Здесь, уже не в первый раз, у меня возникло чувство, будто я иду по следам кого-то другого, появилось видение лабиринта, катакомб, в которых есть образы всего, что мне надо знать. Разве что во сне, моем осознанном сне, когда я вхожу в эту комнату или склеп, свет, который я принесли с собой, не освещает ничего, а лишь растворяет вещи, На которые я пришла посмотреть. Картины или фрески сливаются с тьмой, как фотографии в проявочной, разлагающиеся в застоявшихся реактивах.

Я вошла в комнату, двери которой не пускали внутрь жару, и невольно поразилась ее размерам. Было так темно, что я видела только призрачно-белое лунги служащего с обнаженной грудью; потом он открыл сначала одно огромное окно, потом другое — всего три, но этого было как раз достаточно, чтобы целиком осветить просторную залу, и три белых прямоугольника слепящего света легли на темные широкие доски пола, на которых остались следы ног смотрителя — точно Пятница прошел. Он включил вентилятор и отпер стеклянный ящик, упиравшийся в потолочные балки; точно такие же ящики выстроились вдоль стен. Оттуда он вынул какие-то большие, довольно плоские картонные коробки и принялся выкладывать их друг за другом на деревянных столах под неровным дыханием вялого вентилятора, ставя их через равные промежутки, словно вторя полоскам, которые нарисовал на полу этой длинной темной и высокой комнаты солнечный свет, лившийся из окон.

Когда все коробки расположились в ряд, он смахнул пыль с первой из них и снял крышку, открывая моему взгляду буйство цвета, как будто перевернули лицом вверх первую фигуру в колоде карт для пасьянса. Он остановился — добиваясь театрального эффекта, как рассказчик, играющий на предвкушении публики, — и показал на ближайшие десять коробок: «Акварели Роксбера, — а потом махнул рукой в сторону всех остальных: — И прочее». Смотритель начал вынимать акварели из первой коробки и раскладывать их передо мной, почти без заминки произнося названия цветов: лилия Мадонны, опийный мак, примула цвета луны, орхидеи из Сиккима, жимолость, жасмин и ломонос, пахнущий ванилью, дикие гималайские белые, розовые и золотистые розы. Водопад красок и цветов.

Я вошла в бумажный сад Салли.

— Многих из этих растений больше не существует в дикой природе, — произнес служащий.

Наиболее нестойкие краски поблекли до неузнаваемости. Зеленый превратился в белый. Рисунки потрескались, и их заклеивали скотчем, который пожелтел и оставил свой собственный узор старения, так что теперь исправления устанавливали пределы искусству. Я вспомнила, как историк из Кью рассказывал мне, что европейская бумага слишком чувствительна к тропическому климату, постепенно разрушающему ее структуру.

— И от яркого света они становятся очень хрупкими, — улыбнулся он. — Этого в Индии тоже хоть отбавляй. По-настоящему их надо хранить в нейтральной среде.

Он пояснил, что в последний раз, когда он видел калькуттскую коллекцию, никаких попыток спасти рисунки не предпринималось, и добавил, конфузясь, что на них смотрели как на пережитки британского владычества.

— Так что к ним относились — относятся — довольно двойственно.

— Но ведь их рисовали индийцы.

— Ну да, но пользуясь английской бумагой, английскими красками, английским стилем. Важен диалект, код, будь то искусство или язык.

— «Мы» и «они».

Моя американская прямота вызвала у него улыбку. Он-то привык двигаться окольными путями, имея иную историю, помнившую об уклончивых действиях против захватчиков, уже поселившихся на занятой территории.

— Если уж на то пошло, картины, для которых использовались традиционные индийские пигменты и бумага, сохранились гораздо лучше.

— Тогда почему Роксбер не захотел, чтобы его индийские художники пользовались местными материалами?

— Ах… — Сначала я подумала, что за этим слабым вздохом больше ничего не последует. Он продолжил, почти нехотя: — Англичане предпочитали не столь насыщенные цвета.

— Потому что сами пришли из серой страны?

Он поднял руки, словно взывая к тому поколению имперских духов.

— Какая жалость, что мы не можем спросить у них об этом.

Калькуттский смотритель на одном дыхании называя мне имена людей, не растений: длинный список светлокожих, розовощеких обитателей промозглой и туманной земли, которых ради цветов, лекарств и приключений влекли эти окутанные испарениями джунгли и которые, как и многие из тех растений, чье место обитания они неправильно оценили, заболевали на жаре и умирали. Томас Андерсон, директор сада, которому пришлось рано выйти в отставку из-за повторявшихся приступов малярии, в конце концов умерший от этой болезни, проведя на пенсии два года. Джон Скотт, хранитель, заболевший «малярийной лихорадкой в очень тяжелой форме» и вынужденный вернуться в 1879-м в Англию, где вскоре и умер. Другой хранитель, которому, после нападения тигрицы, было разрешено вернуться в Англию для поправления здоровья; там он вскоре подхватил холеру и тоже умер. Сам великий Уильям Роксбер, чье состояние здоровья, одновременно «трудно поддающееся лечению и нервическое», давало ему повод думать, что жизнь его будет не из долгих.

Каталог смертности растений был еще длиннее; он перемешался в моем сознании с человеческими смертями, потому что очень часто растения назывались по имени людей, их обнаруживших: Фаррер и farrerii, Вард и wardii, Форрест и forrestii. Один долгий запинающийся список: я, я, я, я, я, я. Как будто первыми появились люди, а не растения. Растения, собранные владельцами лесопильных заводов в Гималаях и индийской лесной службой, когда расчищали дикие земли, чтобы превратить их в чайные плантации. Растения, выкопанные викторианскими художниками-ботаниками, страстно желавшими увековечить членов своих семей. Образцы гербариев привозили в Англию работники Ост-Индской компании и оставляли их гнить годами в подвалах Индийского музея, где больше половины экземпляров уничтожили сырость, паразиты и угольный дым. Тысячи и тысячи растений выкорчевывали, помещали в ящики Варда и отсылали в Кью; многие не выдержали этого путешествия, другие же достигли места своего назначения лишь затем, чтобы зачахнуть и погибнуть прежде, чем кто-либо позаботился составить их список.

Заметив даты нескольких рисунков на копии каталога, которую дал мне служащий, я сказала:

— Мне говорили, что рисунки были заказаны Уильямом Роксбером. Но Роксбер умер за пятьдесят лет до того, как нарисовали многие из этих картин.

— Вы говорите, что хотите осмотреть все, — отозвался он невозмутимо и указал на другие коробки. — В некоторых из них переплетенные альбомы с двумя тысячами пятистами сорока двумя оригинальными рисунками Роксбера, в других есть картинки Натаниэля Валлича, а происхождение третьих нам вообще неизвестно. А сюда постоянно приезжают студенты и кладут рисунки как попало.

Я бросила взгляд на каталог, создававший ложное впечатление упорядоченной объективной реальности.

— Значит, этот список совершенно бесполезен.

— Он полезен тогда, когда вам нужно знать, какие картинки хранятся во всех этих коробках.

— Но тогда я могу лишь случайно найти то, что ищу.

Он сделал сочувственное лицо.

— Зависит от того, кто смотрел их перед вами и в каком порядке разложил их обратно.

Я осторожно извлекла из второй коробки мак небесного цвета, каждый лепесток которого был прозрачен и смят, как расправленное в первый раз крыло бабочки. Я сразу же узнала и мазки, и руку, нарисовавшую картину. Подняв ее на свет, я слишком поздно заметила бороздки червоточины, проложенные в тонкой бумаге, и крапинки серо-зеленой плесени, въевшейся в раскрашенную поверхность. То, что случилось дальше, происходило как в замедленном кино. Бумага начала рваться, крошиться и разрушаться прямо у меня в руках. Четыре обрывка, кружась, опустились на землю, рассыпаясь в пыль, поднявшуюся цветным конфетти. Так они лежали целую минуту, как разбитый фарфор, пока я в ужасе смотрела на них, ожидая приказа удалиться.

Служащий спокойно подобрал обрывки и бросил их в коробку за другими рисунками. На полу оставался фрагмент голубого лепестка мака, такой яркий, будто это был кусок ляпис-лазури, выпавший из мозаичных арабесок Тадж-Махала. На бумаге виднелись знакомые инициалы: АР, рядом с какими-то непонятными буквами, и часть слова — Арун? Начало Аруначал-Прадеш? Пока смотритель стоял ко мне спиной, я подняла клочок и сунула к себе в записную книжку, практически не испытывая угрызений совести.

Потом я прошла вдоль ряда коробок и заглянула под крышку каждой из них в поисках других работ памятного мастера. В одной лежали разрозненные куски рисунков и копошились личинки мух. Содержимое другой почернело от плесени. Но между ними лежала коробка с миниатюрами, чьи краски были так же свежи, как и в тот день, когда их нанесли на бумагу. Почему одни рисунки выжили, а другие нет — не поддавалось логическому объяснению. Я видала подобные места захоронений. Вскрываешь могилу, а там нетронутый скелет рядом с костями, которые уже сгнили и рассыпались в прах.

— Что означают буквы «НА»? — спросила я. — Они написаны в каталоге перед номерами некоторых рисунков.

— «Наследие Айронстоун». Это имя Магды Флитвуд по мужу — именно она пожертвовала их ботаническому саду.

Мороз прошел по моей коже и пошевелил волоски на руках. Почему Джек ничего не говорил о «Наследии Айронстоун»?

Смотритель рассказал, что четыре коробки с «Наследием Айронстоун» (включая коробку с фотографиями, которые он назвал «странными») почти никогда не запрашивались, так как мало кто о них знал.

— Поэтому рисунки в них разложены аккуратнее, чем в других. Люди, как правило, приходят посмотреть на акварели Роксбера. — Он протянул мне крышку одной коробки, сдув сначала пыль с дат, нацарапанных на ее наклейке. — На эти рисунки никто не смотрел уже два года.

— Вы записываете имена людей, которые осматривают коробки?

— Некоторые из нас — да, другие нет. У меня хорошая память, так что я держу все записи здесь. — Он легонько постучал по виску. — Последний, кто заглядывал в эти айронстоуновские коробки, был весьма примечательным человеком. — Он указал на последнюю дату. — Это мой почерк. Я запомнил его потому, что он особенно интересовался этими коробками, а у нас здесь нечасто появляются англичане. Очень высокий человек, и он часто сюда возвращается.

— Отчего же он показался вам примечательным?

— Речь не о внешности, мадам. Он из семьи Айронстоунов, которым принадлежат эти рисунки.

Джек. Что же он пытался скрыть?

Могила — всего лишь форма долгосрочного хранения: так звучало одно из любимых высказываний Вэла. Чтобы раскопать историю скелета в моем шкафу, думалось мне, нужно сперва установить координатную сетку поверх места захоронения. Моя сетка находилась на пересечении Айронстоунов и Флитвудов. Я подошла к коробке с фотографиями, которые смотритель назвал «странными», и пролистала снимки различных мутировавших видов растений, задержавшись на жутковатом портрете томной Офелии мужского пола, нарочно принявшей позу разлагающегося утопленника.

— Зачем помещать такие фотографии в ботаническую коллекцию? — спросила я.

— Все эти снимки изображают необычные растения. — Он указал на опийные маки, окружавшие полуобнаженного человека, с тычинками, превратившимися в простые пестики. — А это была одна из групп растений, подверженных такой аномалии.

Повернув фото, чтобы прочитать на обратной стороне выцветшую надпись, я сразу же узнала почерк. Содержание текста было еще более странное, чем изображение, которое он описывал: «Автопортрет в виде утопленника с маками. Тело, которое вы видите здесь, принадлежит Джозефу Айронстоуну. Несчастный утопился. Журналисты очень долго занимались его подвигами, но вот, он лежит в покойницкой уже несколько дней, и никто еще не затребовал его труп. Леди и джентльмены, спешите же мимо, дабы не оскорбить ваши носы, ибо, как вы можете в том убедиться, лицо и руки этого господина разлагаются, точно гниющая рыба». Джозеф Айронстоун: мой первый настоящий семейный портрет, но не в моем вкусе. Смотритель, решив, что я заинтересовалась подобными изображениями, порылся в коробке с таким равнодушием, словно это была колода карт, и вынул еще несколько автопортретов Джозефа. Все они обнажали бессильное сладострастие, от которого коробило; запечатлевали человека, который в буквальном смысле этого слова угасал.

— Мистер Айронстоун на эти снимки тоже смотрел, — сказал смотритель.

Чем интересовался Джек? Обеспокоило ли его, так же как и меня, то прошлое, которое мы разделяли? Отцы, отцы отцов: они обладают магнетической силой; привлекая нас или отталкивая, они влияют на нас. Что унаследовал Джек? Что он узнал?

— Джек Айронстоун заглядывал в другие коробки? — спросила я. — Я его родственница.

— Можно посмотреть на крышки, выяснить, какие даты совпадают со временем приездов вашего родственника. Но если рисунки с тех пор просматривали другие люди, все будет перемешано.

Из приблизительно четырех тысяч произведений, записанных в каталоге, только половина находилась там, где должна была быть. Остальные были разрознены и разложены наобум, и этот порядок мог многое рассказать об общих интересах посетителей библиотеки. Через час я сказала служащему, что ему неплохо было бы разместить изображения так, как написано в каталоге.

— Зачем, мисс?

— Во-первых, затем, что так будет проще найти нужные рисунки.

Какое-то время он раздумывал над этим свежим предложением.

— Но тогда, представьте себе, сколько всего не увидит тот, кто сразу откроет картинку, которую ищет!

— А при вашей нынешней системе приходится терять время, просматривая кучи ненужных рисунков, — ответила я, теряя терпение.

— Какая же может быть потеря времени, если вы находите нечто новое!

Отметая его логику, я принялась изучать четыре коробки с «Наследием Айронстоун». К трем часам дня, когда смотритель собрался уходить, я довольно тщательно исследовала двенадцать коробок, пробежала взглядом оставшиеся восемь и составила список всех важных названий и надписей. То, чего не было, оказалось не менее интересным. Отсутствующие рисунки, потерянные или поврежденные. В каталоге были записаны маки всех цветов, от красного и розовато-серого до синего и зеленого, но я не обнаружила ни одного рисунка зеленых маков, не считая микроскопического среза одного лепестка. И двадцать отсутствующих картинок относились к зеленому маку или тибетскому ущелью Цангпо, главной цели экспедиции «Ксанаду», — именно те картинки, которые показывал мне мой родственник Джек в лабораториях ЮНИСЕНС в Лондоне.

Я начинала догадываться, почему этот мой родственник так беспокоился о том, чтобы наша общая история оставалась далекой.

* * *

Е. Автопортрет в виде утопленника (приписывается Джозефу Айронстоуну, ок. 1886)

Мужчина казался мертвым, его глаза были закрыты, лицо поникло под маковым венком Офелии, руки и босые ноги стали совсем бесцветными, а размякшее тело неуклюже опустилось к подножию каменного ангела. Этот снимок, однако, задавал загадку, потому что если почерк принадлежал Джозефу Айронстоуну, как на то указывали надпись и готический стиль съемки, то как могла эта картина изображать его труп? А если человек на картинке утонул, как могла фотография быть автопортретом?

*

Река теперь представлялась ему злобной коричневой змеей. Он видел розовое небо, покрытое хлопьями грязных облаков, словно невыделанную кожу повесили сушиться над городом, который он приучился ненавидеть, городом, покрытым испариной, городом, слегшим от жары. Ему пришло в голову, что Джоуб Чарноб на всей реке не мог выбрать более нездорового места для города, чем это: в трех милях отсюда находилось озеро, которое каждый сентябрь разливалось и тогда прямо-таки кишело рыбой, а когда вода сходила, рыба оставалась на пересохшем берегу и, разлагаясь, заражала воздух и увеличивала годовую смертность. С августа по январь в реестровой книге смертности записывались сотни погребений. Мы гнием здесь, как рыба, подумал он. Он сам гнил. Его кожа истлевала в снах, навеянных опиумом. Его зубы шатались. Скоро он будет таким же тощим, какой была его мать. Он помнил глаза, похожие на кольца дыма, и руки, как сухие листья.

Ему было не место в Калькутте, больше нет. Но если не здесь, то где же? Где брало свои истоки то давнишнее томление, которое он не мог облечь в слова или хотя бы помыслить о нем в часы бодрствования? Переродиться, не измениться, повторял он, шагая ночью по улицам, выискивая кого-то, кто мог понять те нужды, что он испытывал в грезах, кого-то, кто сделает его настоящим; бродя в поисках своей собственной реальности, своего вида — он искал их и на берегах реки, и в кишащих людьми смрадных переулках севера Калькутты, и на улицах позади кожевенных заводов, где кровь, сливаясь с фекалиями и мочой, текла между тушами под ковром из мух, свинарниками и людьми, чьи тела едва ли были толще шкур тех животных, которые они дубили. Как в Лондоне, пришло ему в голову, этот город стал Лондоном: черным и порочным. Та Калькутта, которую он помнил, бело-зеленый Город Дворцов его матери — то был сон. Он родился под черным солнцем. Он сам был закатным солнцем, нежеланным сыном. Без руля и без ветрил. Настоящей была только его камера — лишний глаз, которым он сможет поймать, увидеть того, кто, как он знал, затаился и ждет. Тогда он обретет покой.

Когда он больше не мог выносить ни охоты, ни бегства, то поднимался в одну известную ему комнатку, где собирались китайцы, чтобы курить и грезить. Он успокаивал себя этим ритуалом, списком всего необходимого, рецептом единственного снадобья, дарующего ему сон:

циновка трубка курительная свеча медные наперстки, которые он делил с другими, наперстки, полные этого бурого сиропа, густого, как патока, в который вставляли чубук, вставляли, поворачивали и зажигали, так что трубка становилась единым знаком препинания, клавшим конец всем его страхам.

Его милым, лелеемым страхам:

Ускользнуть.

Сгнить навеки.

Уснуть.

Он записал эти строчки и считал себя поэтом.

Он приближался к концу одной стадии и началу следующей, ибо теперь опиумный сон больше не приносил ему покоя. Его преследовали сестра и двухголовый мальчик.

МагонюбиивоПаМальтшчдевллакатъМавидислышигавариМа гонюбиМаМаМаМа.

Ребенок умер вскоре после того, как сделали фотографию; не от истощения (несмотря на свой изнуренный вид), но от укуса кобры. Когда он выкупил у матери тело, то обнаружил, что в каждом черепе и вправду находился отдельный мозг, и основной приток крови в верхнюю голову-нарост происходил через мембраны, соединявшие обе головы. Он почистил маленький череп — черепа, — чтобы ясно увидеть развитие второй головы. Она росла вверх тормашками, как огромный грибок на родничке мальчика, там, где кости черепа не вполне срослись. Если бы его спросили, почему он так одержим искаженными формами, он уже не смог бы ответить. Неделями он не произносил ни слова, а когда открывал рот, то говорила вторая голова. «Призрак в сорняках››. Уже не в состоянии осознать, что он пытается найти выход из того, чем является, чем приучен быть, чем ему предназначено было стать, он делал все больше и больше снимков черепов, но ни один из них не был проникнут той страстной силой, какой обладала та первая фотография живого ребенка. Тогда он пошел к его матери — понять, что же он упустил.

* * *

Ж. Собаки на фоне пейзажа: одна из первых серий в стиле Майбриджа с видами опиумных садов близ Патны (неизвестный автор, ок. 1886)

Где был Джозеф в то время, когда жизнь Магды менялась так, как она и представить себе не могла? Снова были провалы в памяти, необъяснимые отсутствия. Хотя он редко заговаривал теперь о своей работе, она знала о студии, которую он снимал, и видела кое-что из его последних ботанических снимков, серию последовательных фотографий растений, подражавших тем покадровым снимкам лошади в галопе, которые делал Майбридж. И недостающие изображения волновали ее больше, чем застывшие картинки.

— Он снова с головой ушел в свою фотографию, — ответила она, слишком напряженно, когда отец осведомился о Джозефе. — Просил образцы новых видов мака, хотел сфотографировать их… — Она замолчала, не желая делиться с Филипом Флитвудом опасениями, которые испытывала по поводу чрезвычайного интереса ее мужа к недавним мутациям зеленого мака.

Возвращаясь домой за полночь, Джозеф запирал дверь своей спальни и ложился спать; он вставал тогда, когда Магда давно уже была на фабрике. Как-то днем она сказала, что собирается ехать поездом в Патну, везти туда сеянцы зеленого мака — он не выказал никаких эмоций.

— Надо посмотреть, может, они лучше приживутся выше по течению, где суше, — добавила она, но он ничего не ответил.

С таким же успехом они могли существовать в двух отдельных плоскостях изображения; их жизни рассеялись, и отдалившиеся образы проецировались на разные стены.

Она одиноко сидела в вагоне первого класса, устремив неподвижный взгляд за окно, разрезавшее бенгальские равнины на быстро сменявшие друг друга виды. Фотограф мог бы запечатлеть ее прямую фигуру в изящном капоре и жемчужно-серых перчатках — само воплощение чопорной викторианской мем-саиб. Но снимок не выдал бы и намека на то, где сейчас блуждали ее мысли — в другом вагоне, в более пыльном и жестком купе, где деревянный пол был отполирован плевками, вместе с молодым индийским ботаником, который болтал и курил с носильщиками в два раза старше его. Он легко сходился с людьми, так же как и с растениями, — что подтверждала его рука, слегка опиравшаяся на один из Бардовых ящиков с экземплярами мака: казалось, это Гулливер сжимает лилипутскую версию порядка, установленного в маленьком, огражденном мирке.

«Я на всю жизнь запомню дурманящий, пряный аромат опиумных полей Патны. Не назвать ли эти акры сиреневых, розовых и сизо-серых маков садом? Яркие сари сборщиц на фоне серо-зеленых коробочек мака казались сверкающими лепестками в океане опиума, а разноцветные нити, которыми женщины отмечали самые крепкие растения, воскрешали в памяти лишь детские игры или те ленты, что я вплетаю в волосы дочери».

— Как вы узнаете, когда пришло время собирать урожай? — спросила Магда рабочих на первой плантации, которую посетила.

— Когда просыпаются каждое утро с головной болью и рвотой, — ответил индиец-ботаник, прежде чем представитель ее отца мог вставить слово, — вот тогда они знают, что время пришло.

Магду поразил размах дела, управление которым она принимала теперь на себя. Она гордо прошлась по хранилищам, где большие партии переработанного опиума ждали своей отправки в Калькутту. В этих прибрежных складах, напоминавших высокие, открытые железнодорожные туннели, где свободно гулял воздух, ряд за рядом лежали шары опиума размером с пушечные ядра, они поднимались вверх решетчатыми стенами высотой в двадцать человеческих ростов.

— Совсем как эти диковинные приспособления для счета, которые китайцы называют абака, — произнесла Магда.

Индийский ботаник, как она отметила про себя, нарочно держался позади, отстранившись от старшего рабочего и посредника. В ответ на ее замечание он сказал, что маленькие, мальчики, ежедневно переворачивавшие шары, чтобы те не начали гнить и не пострадали от насекомых, жаловались На сильный опиумный дух в жарких верхних галереях. Даже на полу запах стелился бурой пленкой, и когда старшина поклялся, что на рабочих это никак не влияет, ботаник тут же ответил:

— Все же я слышал, что можно погрузиться в опиумные сны, просто подышав воздухом складов или же прогулявшись по маковому полю после того, как цветы разрезали нуштуром.

«Язык опиума все еще пачкает мои губы, — позднее поверит своему дневнику Магда. — Нуштур — заостренная раковина мидии, которой надрезают коробочки. Курраса — чаша, в которую по каплям стекает мутный сок плода (или плачет, как говорят здесь; если надрез слишком глубокий, плод будет плакать изнутри и умрет). Я вижу руки фабричных рабочих рядом с крошечной посудиной, в которую помещается как раз достаточно опиума для трех шариков; миски с водой и воздушные холмики лепестков мака; лева — остаточный опиум, которым смазывают лепестки, словно печатью; медную чашку, в которой лепят опиумные шарики».

— Вот так они привыкают к опиуму, — сказал он мне в то первое утро на складах, но тогда я не позволила себе поверить ему, пока еще нет.

В последний день пребывания в Патне Магда прогулялась к реке — убедиться, что багаж благополучно погрузили на борт парохода, который увезет их в Калькутту. Замечания, которые отпускал ботаник ее отца, убили всякую радость от этой поездки. Хотя она невольно признавалась себе в странном желании нравиться молодому индийцу, она до сих пор упрекала его в том, что он заставил ее чувствовать вину, а не гордость от своей работы.

Она увидела его длинный силуэт под баньяновым деревом возле Такта-гхата, пристани, обязанной своим именем тому, что ее выложили такта, или досками, по которым однажды закованные в кандалы узники заносили свои пожитки на корабль, увозивший их в тюрьму на Андаманские острова. Индиец разговаривал с человеком постарше, сидевшим в узкой изогнутой гребной лодке, казавшейся смертоносной, как ятаган.

— Вы же не пытаетесь сбежать на этом решительно ненадежном судне, не правда ли? — позвала она, но даже ей самой попытка пошутить показалась вымученной.

— Сбежать, миссис Айронстоун? Нет. Я спрашивал этого человека, собирается ли он плыть в Калькутту в сезон ловли сельди.

— Далековато плыть за рыбой. — Она услышала, что лодочник что-то сказал, но разобрала лишь несколько слов. — Что он говорит про Ганг?

— Не Ганг, миссис Айронстоун. Ганга: это общее обозначение для всех рек. Он говорит, что рыбная ловля — занятие бедняка, и жалеет, что не пошел по стопам своего зятя, фотографа на похоронах, который зарабатывает себе на хлеб погребальными кострами на реке. Он работает вместе со жрецом, совершающим обряд похорон, брамином мертвых. Этот человек говорит, что вспышка магния, вылетающая в ночи из камеры его зятя и освещающая трупы, похожа на молнию.

Магда гадала, как много в компании знали о подобных навязчивых идеях ее мужа. Не смеялись ли эти двое над ней на своем языке? Она ждала, что молодой индиец как-то выдаст себя, но выражение его лица оставалось непроницаемым. Насколько она могла доверять ему? Насколько можно доверять людям, которыми управляешь?

— Я хотела кое-что спросить, — начала она. — До моего сведения довели, что существует некий скандальный листок, распространяющий ложь о компании моего отца. Я нашла один такой на полу склада.

Он выдвинулся из тени дерева, и солнечные лучи упали на его лицо. Миндалины его глаз изучающе смотрели на нее. От этого долгого взгляда она почувствовала странное волнение.

— Ложь, миссис Айронстоун?

— Ну, может, не ложь, но преувеличения. В этой бумажке говорится, что торговля моего отца приучает к опиуму рабочих: либо они едят его тайком, либо их кожа его впитывает, из-за того что они имеют дело с такими большими количествами.

Его подбородок вытянулся.

— Вы думаете, это преувеличение?

Магде хотелось узнать, была ли его бронзовая кожа на ощупь такая же теплая, какой казалась. Хотелось протянуть пальцы, коснуться ее. Чтобы дать своим рукам более подходящее занятие, она достала из сумочки карандаш и взяла его как дирижерскую палочку, чтобы направлять беседу в нужное русло.

— Мой отец не допустил бы такой несправедливости.

— Вот как? — Он кивнул, как будто соглашаясь. — Вы знаете, что правительство Бомбея запретило правительству Индии поддерживать разведение опийного мака в этом районе на том основании, что это развращает рабочих?

— Британцы не привозили опиум в Индию, — твердо возразила она. — Они всего лишь превратили его в выгодное предприятие. — Сознавая, как напыщенно прозвучали ее слова, она все же никому не желала признаться в том, что дело, которое она любила с неистовой и нелогичной страстью первой любви, было так глубоко порочно. — Я вижу, вы рисовали, — произнесла она, пытаясь переменить тему разговора.

*

Он быстро придвинулся и схватил альбом, прислоненный к дереву. Листы бумаги разлетелись из него, и в ту секунду, когда он бросился собирать их, Магда нагнулась, чтобы подобрать ближайший к ней рисунок, они стукнулись лбами. Оба упали навзничь, держась за головы, и принялись извиняться.

Не переставая смеяться и вытянув руку, чтобы избежать нового столкновения, Магда потянулась к альбому, который он крепко прижал к себе.

— Пожалуйста, миссис Айронстоун, мне бы не хотелось…

— Не хотелось бы что? — переспросила она задиристо, дергая альбом на себя. — Показывать, говорить, быть здесь?

На какое-то мгновение взаимное нежелание уступить привело к тому, что она оказалась в тревожной близости от него. Индиец вдруг резко выпустил альбом из рук и невольно простонал, увидев, что она поворачивает к себе верхний набросок.

— Но… это же мы с папой! — сказала она, рассматривая ловкие карандашные штрихи. — Как искусно…

В смятении он услышал, как ее голос задрожал, когда она попыталась скрыть боль, причиненную ей этой точной карикатурой.

— Как верно вы поймали наше сходство за этими круглыми очками. Два серых филина. — Она попыталась усмехнуться, но безуспешно. — Я думала, ваша работа ограничивается ботаникой, а здесь, я вижу, вы склоняетесь в сторону орнитологии.

В ту минуту он что угодно отдал бы за то, чтобы быть не таким умелым рисовальщиком.

— Я ужасно сожалею, я не имел в виду… это не…

Теперь он считал, что рисунок, сделанный задолго до их встречи, никак не передавал ее прекрасных глаз — или ее духа. Но едва ли он мог объяснить ей это.

— Вы, похоже, владеете опасным талантом. — Не поднимая глаз, она вернула ему альбом.

— Здесь еще ничего не закончено, миссис Айронстоун. Только начало той серии, которую попросил меня сделать ваш отец, о его работе с маками и опиумом.

— Заодно с вашим исследованием? — быстро спросила она. — Должно быть, это занимает все ваше время.

— Вовсе нет, — отозвался он, тронутый тем, что она сочла его время ценным.

«Когда я рисую, я чувствую, что мой отец совсем рядом», — вот что он произнес про себя. Он хотел как-то извиниться перед ней за рисунок, но не знал, как сделать это, чтобы не обидеть ее еще больше.

— Вот образец того, что нужно, — наконец произнес он, доставая изображение двух собак, совсем не похожее на его собственный стиль, но умело выполненное. — Он нарисован художником Ост-Индской компании, по имени Шаик Мохаммад Амир, которым восхищается ваш отец.

Сам он полагал, что эти собаки никак не обнаруживали той мокроносой, разгульной псовости, которую он всегда связывал с представителями рода собачьих. Они выглядели очень напряженными, даже неживыми. Как раз для такого любителя таксидермии, как мистер Флитвуд.

— Говорят, этот художник не страдает от нашей природной склонности предпочитать идеал реалистичному изображению. — Он сам не страдал от подобной склонности, но знал, что таково общепринятое мнение о его народе. — Видите, у этих собак, должно быть, хозяева-англичане, потому что они носят ошейники, в отличие от наших псов. Но при всем уходе они как будто чувствуют себя запертыми и тоскливо глядят на дикий ландшафт, расстилающийся за забором, который огораживает дом их хозяина. Как те… — Он резко замолчал.

— Как те — что? — Миссис Айронстоун взглянула на него своими большими глазами поверх круглых очков — от этого она выглядела беззащитной, будто частично сняла с себя одежду. — Как те животные, которых мы держим взаперти против их воли? Или же, — допытывалась она, — как те из нас, что служат чужим интересам, а не своим собственным?

«И являются всего лишь собаками на фоне пейзажа», — закончил он мысленно. Она удерживала его взгляд в безмолвной беседе, и он почувствовал, что его дыхание участилось, почувствовал, что его переполняет жизнь. Правда ли, спрашивал он сам себя, что между мной и этой женщиной сплетаются необыкновенные узы? Или мне только кажется?

Ее следующий вопрос застал его врасплох:

— Пожалуйста, расскажите мне о вашем имени. Оно ведь такое необычное для… — Она осеклась. — Оно еврейское?

— Да уж, точно потерянное племя, — сухо сказал он и понял, что она не знает, принимать его всерьез или нет. — Мое имя изменили на английский манер, — добавил он.

— Поэтому вы подписываете свои картины только этими почти невидимыми инициалами?

— Это не важно.

— Ваше имя? Нет, конечно же, имя важно.

— Я говорю о самих словах, о буквах.

Миссис Айронстоун взяла со скамьи один из его карандашей и протянула ему.

— Пожалуйста, — попросила она, — напишите его для меня. Здесь, на этом рисунке голубого мака.

Сперва он хотел написать английский вариант, но тут вмешалась гордость, желание подвергнуть Магду Айронстоун дальнейшим испытаниям.

— О… — Ее лицо вытянулось от разочарования, когда он написал родовое имя своего отца. — Как глупо с моей стороны. Вы знали, что я не смогу прочесть эти знаки.

Он снова причинил ей боль. Тут же пожалев об этом, он попытался загладить вину.

— По-английски мое имя будет звучать приблизительно так, кажется. — Он быстро написал уменьшенную форму своего имени, произнося его вслух.

— Арун, — повторила она. — Не Аарон. — Она говорила ему в тон, и казалось, будто назвав его имя, она нанесла ему легкий, но ощутимый удар.

— Сокращенно от Арункала, — объяснил он ей, — «смуглая гора».

*

«Я вернулась из Патны на одном из речных паромов, которые, по утверждению отца, управляются потомками пяти лоцманов корабля “Пять Портов”, высаженных здесь Ост-Индской компанией двести лет назад. Зной накапливался неделями, но на баке, где я сидела среди других европейцев, гулял легкий ветерок, навеваемый мягким ходом судна. Бог знает что творилось на нижней палубе! Я не видела его до самого нашего приезда в Калькутту, куда мы прибыли через несколько дней, под вечер. Оба берега были озарены, как и мост Хаура, и на фоне сияния, разливавшегося поверх темной молчаливой реки, вырисовывались очертания черных кораблей и торговых складов, стоявших на своих сваях, как кровати на четырех столбиках; в это время сквозь облака, сгустившиеся на небе, начал пробиваться зловещий багрянец. Через пять минут я сошла с пристани на твердую землю, и над нами тут же заметались стервятники и коршуны, явно сражаясь с ветром, который еще не долетел до нас. В следующую секунду нас накрыла плотная пелена пыли и тьмы, такая сильная, что мне пришлось искать убежища в почтовой карете. Когда буря немного поутихла, я выглянула в окно и увидела, как он шагает по берегу в сторону дороги, плотно обернув лицо и голову длинной белой шалью, так что видны были только глаза. Проходя мимо кареты, он бросил на нас долгий взгляд искоса — и от этого взгляда у меня возникло предчувствие, такое же мощное, как стихавший ураган».

* * *

З. Затерянная река (неизвестный индийский художник, ок. 1886)

Смотритель объяснил мне, что отсутствующие рисунки могли быть отданы на реставрацию после того, как их испортили.

— Так же, как вы испортили тот мак.

Он превосходно знал историю коллекции. По его словам, в 1861-м хранитель Калькуттского ботанического сада уничтожил полторы тысячи фунтов старых писем и документов, альбомов, дневников и списков названий индийских растений, собиравшихся местными исследователями и художниками.

— В последующие тридцать лет еще больше записей было съедено плесенью, тараканами, крысами, белыми муравьями и вездесущими личинками книжных жучков, которые просверлят дыры даже в самой толстой бумаге.

Среди сохранившихся работ, принадлежавших кисти местных художников, была маленькая акварель неизвестного автора, подписанная «Затерянная река».

— Почему художник решил так назвать свое творение, остается загадкой, — сказал смотритель. — Потому что, хотя некоторые реки по природе своей склонны теряться, на этом рисунке изображен хорошо известный участок реки Хугли возле флитвудской опиумной фабрики.

— На Чаттерджи вчера набросилась тигрица, вечером, когда он шел домой с работы, — объявил Арун Магде в одно июльское утро. — Люди говорят, это тот же тигр-людоед, что напал в прошлом году на смотрителя ботанического сада. Вам следует быть осторожной, когда вы ходите у реки в сумерках и на заре, миссис Айронстоун.

Она исподтишка наблюдала, как он пробрался между упаковщиками опиума и ящиками сандалового дерева, а потом поднялся по ступенькам в ее кабинет, комнату с высокими потолками, где она писала, держа в одной руке веер, а в другой ручку. Она улыбнулась ему сдержанной властной улыбкой, специально для служащих в соседней комнате, и жестом пригласила Аруна сесть.

— Ему придется переплыть Хугли ради своего ужина, этому вашему тигру, — отозвалась она.

— Говорят, это одна из тех больших кошек, живущих на берегах дельты. Тигры, которые проводят у моря всю свою жизнь, в эти муссонные месяцы сходят с ума от соли. Они узнают вкус человеческой плоти и уже не тратят сил, чтобы охотиться на прочую дичь.

Магда была на седьмом небе: Арун тревожился за нее.

— Здесь мы подвергаемся меньшей опасности, чем смотрители ботанического сада, даже со стороны земноводных тигров, — мягко поддразнила она его. — Служащие живут очень уединенно в своей глуши.

Он закусил нижнюю губу, как обычно делал, когда нервничал.

— Не делайте так, — сказала Магда. Она подняла руку и почти коснулась его рта, как прикоснулась бы к Кону, но остановилась, ошеломленная мыслью: это же подчиненный. До него нельзя дотрагиваться. — Не следует жевать губы, — резко сказала она, поднимая веер. — От этого у вас будут нарывы во рту, которые трудно вылечить.

Арун сцепил свои длинные пальцы на коленях с такой силой, что костяшки побелели.

— Мой сын Кон, — Магда попыталась слабо оправдаться, поняв теперь, что он мог принять ее замечание за покровительственное, — постоянно кусает губы.

В этом кабинете, среди всяческих «Пожалуйста, миссис Айронстоун», «Конечно, миссис Айронстоун», даже само слово «губы» звучало слишком развязно. Арун отнял взгляд от своих рук и уставился на картину над головой Магды. Она воспользовалась этой возможностью, чтобы изучить его губы. Широкие и полные, совсем не похожие на губы Джозефа, вечно поджатые, словно он сосет кислый фрукт, — рот очаровательного ребенка на стареющем лице, странно развращенном.

— Вы восхищаетесь горной вершиной или искусством художника? — не удержалась она.

— Художник потратил на свой пейзаж слишком много краски.

Магда рассмеялась.

— Возможно. Но мне он нравится из-за горы. Так мне кажется, будто я тоже там брожу.

Зная, что Арун, прежде чем поступить в компанию Флитвуда, недолго прослужил в трансгималайском отделе Управления тригонометрической съемки, она сказала ему, что, наверное, он был очень доволен работой землемера.

— Будь я мужчиной, именно это я бы и выбрала. — И теплым голосом добавила: «Дорогой Арун», словно начинала письмо другу.

Он немедленно покраснел. Тогда, начиная уже деловое письмо, Магда поблагодарила его за предупреждение о тигре:

— Я постараюсь быть осторожнее.

Однако, оказалось, она легко забывала про время. В укромных уголках фабричного здания было так темно, что приходилось постоянно жечь свет. Как-то ночью, засидевшись в конторе после того, как все служащие давно ушли, она подняла взгляд от дневников Джозефа Хукера и осознала, что за открытыми дверьми фабрики погасли все огни. Она была одна. Дождь затих на минутку, и эта пауза пробудила ее от мысленного путешествия по северным холмам.

Закрыв Хукера, она взяла лампу и прошла мимо ночного сторожа к реке, лениво влекшей свои воды под лунным светом. Волны с глухим плеском ударялись о пристань. Тишина, наступившая после муссонных ливней, бархатной перчаткой облекала нежные шорохи и малейшие колыхания новых ростков. На рисовых полях было слышно, как рис пробивается вверх из жидкой глины. Такая мягкая, чуткая ночь. Магда расстегнула пуговки на горле и почувствовала, как щекочущие пальцы легкого ветерка забираются под платье. Небо очистилось, дождевые облака скучились на горизонте, как тяжелый зимний гагачий пух, а луна бросала на влажную землю и реку стальной отсвет. Какое-то существо скользнуло с берега и шлепнулось в воду, оставив жидкий извилистый след. Магде тоже хотелось подойти к прохладной реке, но она знача, что в это время года лучше не гулять у воды, чтобы не подхватить лихорадку. «И еще тигры», — напомнила она себе.

Магда медленно повернула в сторону дома. Пройдя полпути между фабрикой и воротами сада, она услышала странные звуки, кашель, и сердце ее подскочило в груди. К ней приближались мягкие шаги; потом тишина, не считая глухого стука ее участившегося сердцебиения. Человек прошел мимо, она узнала его и окликнула; он остановился. Магда спросила себя, не следил ли Арун за ней, но отбросила эту мысль, как ребяческую надежду. Все же странно, что он прошел и не поздоровался.

— С вами все в порядке?

— Благодарю, миссис Айронстоун, у меня все хорошо. Я… — Он говорил хриплым голосом, словно простудился.

Темнота принесла с собой опасное ощущение близости, безрассудство, и ей захотелось удержать мужчину. Она подошла ближе и увидела на его щеке след, словно от слез.

— Что случилось? Вы как будто очень расстроены. Получили плохие известия?

Он попытался уйти.

— Прошу вас, расскажите мне, что вас тревожит. — Придется вытягивать из него слова — так распарывают по одному стежку слишком тугой шов. — Что-то с семьей?

Вместо ответа он вынул из куртки письмо и протянул ей. Магда почти слышала напыщенный голос, который продиктовал эти слова: «По зрелом размышлении мы постановили, что не можем заменить золотую медаль, врученную вашему отцу Королевским географическим обществом в 1871 году, которая, как вы утверждаете, была потеряна вами во время службы в Управлении тригонометрической съемки два года назад. Честь имею, и проч.»

— Которая, «как я утверждаю», была потеряна! — горько произнес Арун. — Как будто я мог продать такую вещь!

— Но у вас, наверное, остались и другие вещи на память об отце?

Он покачал головой и принялся рассматривать письмо, словно пытаясь найти в нем что-то новое.

— Мой отец, — он откашлялся, — вы, возможно, не знаете» что мой отец много лет занимался топографией рек, в основном на севере Индии и в Тибете. Самой важной из них была Брахмапутра, чей подлинный исток он и искал.

Вернее, продолжал Арун, его отец стремился определить, какой из двух водных путей — Брахмапутра или Иравади — соединялся с рекой Цангпо в Тибете. В голосе Аруна Магда слышала реку: плавно скользя, она несла свои воды в теплую ночь по широкой, сумрачной долине. Цангпо, повторил он, великая таинственная река по ту сторону Гималаев, безмятежно убегающая на много миль на высоте одиннадцать тысяч футов сквозь неглубокую песчаную впадину, открытое всем ветрам тибетское нагорье и субполярную растительность; этот поток, как жирный червяк, свернувшийся в кольцо, томно вытягивался из сброшенной кожи желтых песков, словно так и собирался ровно течь, никуда особо и не устремляясь, через леса и равнины, а потом дальше, за границу Гималаев, в Китай, и не было ни малейшей ряби на его поверхности, предупреждавшей о грядущем ужасном превращении, ни грозных порогов, которые сказали бы, что на востоке река сужается, сгибает острое колено, срывается в глубокое ущелье, ныряя в расселину промеж двух почти сошедшихся глыб высочайших гор мира.

— И река падала, круто и яростно, на дно этого ущелья, врезанного между двух почти отвесных пиков, так говорил мой отец. Гималайская Ниагара, у подножия которой никогда не угасает радуга.

Члены Королевского географического общества долго раздумывали над историей его отца, продолжал Арун. Они заключили, что в ущелье реки Цангпо и вправду могло быть какое-нибудь грандиозное водное образование, учитывая, как много река теряла в высоте, когда, покинув Тибетское нагорье, проникала в пышные равнины Ассама. Но британские исследователи отнеслись к этому настороженно. Единственным географическим доказательством существования этих сказочных водопадов были отчеты путешествий отца Аруна и еще одного местного землемера по имени Кинтуп, говорили они. Оба исследователя с тех пор лишились доверия. И ни один европеец не был в состоянии повторить их путь.

Затерянный радужный водопад, слияние рек, зеленый мак — все три легенды были связаны между собой, так как именно водопад считался местом соединения Цангпо и Брахмапутры, а мак рос как раз в том краю, особенно в долине с каким-то булькающим названием, которое вызвало улыбку у Магды. Шагая по берегу той ночью, Арун снова и снова повторял это слово, и каждый раз оно ускользало от нее, как ручей между камешками.

— Почему сообщению вашего отца о водопадах не поверили? — спросила она.

Арун ответил не сразу, словно нехотя:

— Мой отец должен был собирать топографические сведения — фактически шпионить. Но чтобы он не мог подделать данные, Управление так и не обучило его науке геодезии. Вместо этого он неделями маршировал туда-сюда вместе с другими пандитами, тренируясь измерять свои шаги и стараясь делать каждый следующий шаг таким же, как предыдущий, какова бы ни была местность. Каждому пандиту выдавали буддийские четки из ста бусин вместо положенных ста восьми, и на каждом сотом шаге он перемещал одну бусину, а четки означали не сто восемь молитв, но десять тысяч шагов, общее количество которых отмечалось на бумажном свитке, спрятанном внутри буддийского молитвенного колеса.

Магда невольно удлиняла свой шаг, чтобы идти с ним в ногу. Внезапно Арун повернулся к ней, остановившись так резко, что ей пришлось схватить его за руку, чтобы не потерять равновесие. Прикосновение длилось секунды, но она каждой клеточкой ощутила теплую обнаженную кожу, до которой дотронулась.

— Тридцать один с половиной дюйм — вот длина шага, которому его учили, — произнес Арун, глядя на ее руку, — потому что две тысячи таких шагов приблизительно равняются миле. Можете себе представить, на что это было похоже? Когда вас сводят к дюймам?

Где бы он ни находился, когда бы ни шел, отсчет начинался заново. В те годы, что предшествовали его исчезновению, отец часто забывался и шевелил губами, считая шаги, когда они шли по улицам Калькутты; и мальчик вытягивал свои коротенькие ножки, пытаясь попадать в этот ритм, наизусть заучивая математически точное расстояние, отделяющее Черный Город от Белого. Расстояние, которое мы теперь стремительно сокращаем, подумала Магда.

— Мой отец не виноват в том, что его расчеты оказались неточными, — упорствовал Арун. — На обратном пути с водопадов Цангпо на группу, с которой он ехал, напали бандиты. Украли все его вычисления, все инструменты. Ему оставили только четки и ту жестянку с семенами мака, которые дали всходы. Чтобы оплатить дорогу домой, он нанялся слугой к ламе, который направлялся в монастырь в Южном Тибете. Лама настоял, чтобы они оба ехали верхом, на случай, если бандиты вернутся. Так что теперь мой отец не мог считать собственные шаги.

Другие, может, сдались бы. Но отец Аруна вычислил расстояние, оценив длину шага своей лошади, число раз, которое правое переднее копыто животного ударялось о землю. Они скакали три дня и три ночи; лама дремал, а землемер непрерывно бодрствовал.

Ни за что не позволяй себе расслабиться, думала Магда, не давая мерному шагу лошади убаюкать себя. Лишиться этих топографических четок-молитв, но все же по-прежнему собирать, пропускать через себя землю, ее высоты и склоны, города и реки. И ясно помнить о маке, неуловимом, как снежный барс, о примулах цвета луны.

Это произвело впечатление даже на британских чиновников. Его расчеты, хотя и неточные, делали честь, как писали они, «изобретательности исследователя и равномерности шага лошади». Ко времени своего возвращения отец Аруна был в состоянии, граничившем с крайней нуждой, его одежда была разодрана в клочья, а тело истощено. Он отсутствовал четыре года и за это время прошел две тысячи восемьсот миль, расстояние, которое еще никто не преодолевал в одно путешествие. И все это для того, чтобы найти цветок и водопад, в которые никто не верил. Зачем? Цветам не давали имена местных жителей и водопадам тоже. Даже британские ботаники умирали в нищете. Высшей наградой, на которую мог уповать исследователь, была золотая медаль Королевского географического общества, — ее отец Аруна заслужил уже самой длительностью своего путешествия. И все же целые месяцы члены общества спорили, не следует ли вместо него отдать награду чиновнику управления, который обучил и послал его.

— В тысяча восемьсот семьдесят третьем году, когда мне было пятнадцать, отец снова отправился в путь, — сказал Арун, — с подержанным землемерным снаряжением, купленным на собственные деньги. На этот раз он твердо решил привезти обратно живые образцы мака, который он обнаружил, а также доказательство существования водопада.

Мерный ритм его приглушенных шагов звучал в унисон с ее шагами.

— Больше о нем ничего не слышали.

Они подошли к воротам ее сада. Магде хотелось рассказать ему, что она в детстве тоже лишилась родителя. Она чувствовала что-то, чего нельзя сказать при свете дня, можно говорить только в темноте, в темноте такой ночи, как эта, под неумолчную песню растущего риса и капель воды, падающих с деревьев. Сумерки стирали цвет — различный цвет их кожи. Она указала на скамью, окружавшую огромный кедр, подобно колесу со спицами; там часто сидел, любуясь водой, ее отец. Это как будто было вполне безобидно, все равно что пригласить Аруна на чай в гостиную. После долгих колебаний он опустился на скамью, и она села рядом с ним. Две стрелки компаса, разделенные несколькими градусами, но обращенные друг к другу.

Арун заговорил первым:

— Целые годы я искал в библиотеке ботанического сада и Азиатском обществе записи работы моего отца.

А нашел лишь отчеты о гималайских экспедициях, где не указывалась ни дата рождения, ни дата смерти отца, только инициалы и надпись: «Индийский исследователь и тайный агент, работал с 1867 по 1873 год».

— Как будто годы, которые он провел со мной и моей матерью, и рядом не стояли с их Большой Съемкой.

Британцы называли свои исследования Большой Съемкой, Магда знала это, потому что изучался самый длинный участок из когда-либо измерявшихся; как будто сняли мерку со щеки или бедра земли, протянув длинную полосу треугольников от большого пальца ноги Индии до пятки Гималаев. Без помощи местных исследователей, вроде отца Аруна, Тибет и его пограничные страны так и не нанесли бы на карту, потому что их правители подозрительно относились даже к английским ботаникам, и не без оснований: ботаника частенько служила всего лишь прикрытием для шпионажа. Едва ли можно было винить этих князей, если даже про самого Хукера, впоследствии прославленного директора Кью-Гарденз, ходили слухи, что он одновременно был агентом топографического управления.

— И то, что сделал ваш отец, легло в основу карт Индии.

— Карта ваша, а основа наша, — резко ответил Арун. — И имя моего отца, как имена многих других неизвестных индийцев, измерявших шагами часть материка, выискивая опорные точки для этой вашей съемки-ломки, так никогда и не появилось на этой карте.

— Слава могла стать для него смертельно опасной, — мягко сказала Магда. — Только когда исследователь завершит свое последнее путешествие, лишь тогда его личность может быть раскрыта.

— Отсюда следует, что, пока нет подтверждения его смерти, мой отец останется неизвестен.

Ее вдруг осенило:

— Так вот почему вы подписываете свои работы только инициалами, из-за вынужденной безвестности вашего отца?

Она взглянула ему в лицо и увидела человека, готового ринуться в бой, но в следующую секунду выражение его смягчилось.

— Может быть. Я не думал об этом. — Он встал, и луна высветила его тень длинной стрелой, которая убегала прочь от Магды. — И больше всего на свете я желаю доказать истинность отцовских рассказов.

— А я надеюсь всем сердцем, что у вас это получится! — пылко воскликнула Магда, не думая. Взволнованная ответным движением на лице Аруна, она опустила глаза, смешавшись.

Он ушел бы, ограничившись учтивым кивком. Но в последнюю минуту она подняла голову и протянула ему руку, которую он зажат обеими ладонями, надолго удерживая в своих руках. Они расстались так, будто это было не больше чем рукопожатие, однако Магда была уверена, что человек, привыкший наносить на карту дикие края, не мог не понять, что ступил на опасную дорожку.

Она медленно пошла обратно к воротам, желая продлить иллюзию, будто она — свободная женщина. Остановившись на мгновение, она накрыла щеку рукой, которую он сжимал, провела ею по губам и дальше вниз по шее, забираясь под платье, оставляя на коже исходивший от него запах сандалового дерева, кокоса и земли, пытаясь вновь поймать то острое ощущение его руки в своих руках, ее тепло и аромат. Она чувствовала легкое покалывание тонких волосков на своей коже и слышала бумажный шелест бамбука. Ее ноздри наполнил чистый металлический запах приближающегося дождя — и еще один запах, менее приятный, который она узнала не сразу. Тошнотворный дух гниющего красного жасмина. «Но в этом саду не растет жасмин», — подумала она и вдруг поняла, что из тени за решеткой сада на нее смотрят глаза Джозефа. Он заговорил низким голосом, направленным в никуда:

— Его предупредили, призрака в саду сорняков предупредили. Она притворяется, что любит его, но он-то лучше знает. Она думает, он — развалина. Она не понимает, что лучи черного солнца, темного солнца могут сжечь ее.

«Черного лица, темного лица», — слышалось Магде. Читая свою безумную литанию, он крался к ней, и вот, когда он оказался в нескольких футах, что-то вылетело из его руки и ударило ее. Она закричала, когда что-то ее окутало. Магда боролась, пытаясь высвободиться, дергаясь, рыдая, а потом это исчезло, и ее держал Арун, хотя она, перепуганная, не слышала, как он приблизился.

— Все хорошо, все хорошо, — повторял он, поднимая ее с земли, и в ту же секунду, когда она твердо встала на ноги, отпустил ее.

Когда она лишилась его поддержки, ей показалось, будто бы он снова дал ей упасть.

— Я думал, это был тигр, — сказал он. — Вы так закричали. — Он поднял было руку, но опустил, так и не прикоснувшись к ее лицу.

Ее волосы выбились из прически и упали на лоб.

— Меня что-то ударило. Накрыло мне голову. Я не могла дышать. — Она поправила очки.

— Может, это была одна из тех больших бурых бабочек, что летают в это время года, — сказал он. — Они размером с птиц.

— Может быть. — Ее голос звучал до странности сдавленно. Она все еще задыхалась.

— Ну, если вы уверены, что с вами все в порядке… миссис Айронстоун.

Ей хотелось, чтобы он назвал ее по имени.

— Магда, — прошептала она вслед удаляющейся фигуре.

Он не услышал или не захотел услышать. Арун вышел, ворота закрылись, отец позвал ее из дома, и в эту секунду она увидела на земле то, что не заметил индиец: черную бархатную ткань, которой Джозеф накрывал голову, когда фотографировал.

На следующее утро ткань исчезла вместе с Джозефом.

* * *

И. Черный город: из серии «Гротески Калькутты» (приписывается Джозефу Айронстоуну, ок. 1886)

Магда нашла Джозефа на третью ночь благодаря вмешательству Ахмеда, его водителя, который последовал за ним в надежде на вознаграждение.

— Саиб попал в беду в Черном городе, — сказал он, — вам лучше быстрее приехать.

И все. Она немедленно пошла в оранжерею и заручилась помощью Аруна, потому что не смогла вспомнить никого надежнее, не считая отца, которого не хотела беспокоить. Ахмед несколько минут поговорил с Аруном, и после этого короткого разговора ботаник задержался, чтобы захватить свою сумку с лекарствами.

— Ахмед о чем-то не сказал мне? — спросила она.

— Всего лишь меры предосторожности.

Когда они доехали до того места, где избили Джозефа, Магде сказали, что его еще и ограбили, хотя камеру не взяли, только разбили и оставили валяться рядом с телом. Сна-чата она подумала, что Джозеф умер, потому что никогда не видела столько крови. Она присела на колени, чтобы взглянуть на него, и отошла вся липкая, промочив его кровью платье. Какой-то человек объяснил ей, что ее муж часто приходил сюда фотографировать.

— Слишком часто, — добавил он, словно поводом для избиения Джозефа было не ограбление.

Около них образовался круг любопытных, и Магда боялась, что упадет в обморок, но потом поняла, что их лица выражали не ненависть, как ей показалось, но всего лишь жалость. Знание этого придало ей сил, чтобы ровно держать фонарь, пока Арун быстро осматривал раны Джозефа.

Человек, заговоривший с ней первым, указал на переулок позади них: там теснились грязные хижины, отделенные друг от друга лишь слабым подобием прохода.

— Там — вдова. — сказал он и махнул рукой на женщину, державшуюся поодаль, в сером царстве теней, как можно дальше от кольца света. — Он платит ей за картинки ее ребенка, того, с двумя головами. Ребенок умер, и теперь ее муж тоже.

Люди о чем-то зашептались между собой на своем языке.

— Арун, о чем они говорят? — Едва ли она заметила, что назвала его по имени.

— Они говорят, что ваш… Они говорят, что мистер Айронстоун делал фотографии этой женщины, которая стала торговать собой после недавней смерти мужа, а до этого ребенка, который… — Он сделал глубокий вдох. — Ребенок, родившийся с двумя головами, его показывали вместе с ней, чтобы собирать больше подаяния.

— Но почему?… — начала было Магда.

Он перебил:

— Я расскажу вам позже. Нужно поскорее увезти отсюда вашего мужа, на случай, если нападавшие вернутся.

Она стояла позади, пока Арун с Ахмедом переносил ее мужа в экипаж; одежда обоих мужчин перепачкалась кровью и грязью, в которой лежал Джозеф. Его, должно быть, еще и стошнило, потому что перед его пиджака и рубашки был желтым от рвоты, которая также запеклась у губ и ноздрей.

Всю дорогу домой она молчала, размышляя о том, есть ли связь между нападением на Джозефа и теми бумагами, которые она нашла у него в спальне несколько месяцев тому назад, когда он опять спал, одурманенный наркотиком. Она вошла к нему посмотреть, чем можно помочь, и обнаружила, что по всей комнате разбросаны научные тексты вперемешку с фотографиями мутировавших растений и искалеченных людей. Возможно, там даже был снимок этого двухголового мальчика, про которого говорил Арун, она не помнила. Но больше всего ее обеспокоил отрывок, написанный Джозефом: «Стремление испытывать или причинять боль — не главное. Непременное желание состоит в том, чтобы полностью оказаться во власти другого, потерять власть и ответственность за свои действия, стать беспомощным объектом воли другого. Быть, так сказать, пред Богом. Или же обратное, как в случае де Сада. Ибо так же, как величайшее проявление власти над другим человеком — это заставить его страдать, так и охотное приятие боли есть признание собственной вины и искупление. Ни одно животное не соглашается страдать добровольно. Стало быть, разве не истинно то, что, делая так, мы становимся более, чем людьми? Больше, чем человек. Сверхчеловек».

Читая эти слова, она почувствовала огромную жалость к Джозефу, как чувствовала ее в те ночи в Лондоне, когда он описывал ей свое кошмарное детство, проведенное с Лютером Айронстоуном. Воробышек, вскормленный в гнезде ястреба, так рисовала себе это Магда, думая о тонких костях, которые Джозеф унаследовал от матери. У него была ее внешность — и ее безумие тоже, так она подозревала.

— Она умерла из-за раздвоившейся души, — утверждал Джозеф. — Спички просто закончили то, что начал он.

С величайшей осторожностью Ахмед и Арун пронесли ее мужа мимо ночного сторожа, подняли вверх по лестнице и уложили на кровать, после чего Магда щедро заплатила Ахмеду и отослала его, велев ни словом не обмолвиться ее отцу о происшедшем. Сначала она настаивала, чтобы Арун ушел вместе с водителем.

— Теперь я могу справиться сама.

Он отказался, мягко, но непреклонно:

— В одиночку у вас ничего не получится, миссис Айронстоун. Он слишком тяжелый для вас и слишком тяжело ранен. Если вы не собираетесь звать доктора или будить еще кого-нибудь из слуг, вы должны позволить мне помочь. Необходимо обработать его открытые раны прежде, чем они загноятся.

В присутствии Ахмеда Магда испытывала бы меньше смущения. Ахмед, как она считала, от каждого ожидал худшего. Но она не могла вынести мысли, что Арун увидит то, с чем она жила, человека, которого себе выбрала.

— Нам обязательно звать доктора? — Доктор решит, что должен сообщить Филипу Флитвуду о плачевном состоянии Джозефа, и она опасалась, что сердце отца может не выдержать подобных открытий.

— Я сделаю, что смогу. — Арун склонился над кроватью, протянув руки. Кинув на нее быстрый взгляд, спросил: — Вы позволите?

И после кивка Магды осторожно приподнял не залитое кровью веко Джозефа.

— Он без сознания. Будем надеяться, он так и пробудет благодаря опиуму, который курил.

— Он курил опиум? Вы можете определить это по глазам? Не просто принимал опийную настойку?

— Люди говорили, что он ходит в эту часть Калькутты фотографировать, а потом заглядывает в курильню опиума. Возможно, вы не знали, но рядом с той улицей, где мы его нашли, находится китайский квартал, в котором можно получить все восточные удовольствия, от свиных сосисок до опиума.

— И Джозефа там видели?

Он кивнул:

— Ваш водитель был уверен, что вы знаете, миссис Айронстоун. Он возил туда вашего мужа много раз.

Его слова показались Магде обвинением. Он снова взглянул на Джозефа.

— Теперь нужно обмыть его, посмотреть, вдруг врач все-таки необходим. — И он вопросительно взглянул на нее.

— Все в порядке, — устало произнесла она. — Если вас беспокоит, пристойно ли осматривать Джозефа в моем присутствии, то подобная деликатность необязательна после всего, чему я была свидетелем сегодня ночью.

Он чинно кивнул и указал, что им следует снять с Джозефа одежду.

— Только осторожно, — прибавил он, слегка улыбнувшись. — Он и так уже сегодня настрадался.

Без дальнейших колебаний Арун взялся за врачевание избитого тела и лица ее мужа. Он закатал рукава и тщательно помыл руки в теплой мыльной воде, которую она принесла по его просьбе, затем предложил ей сделать то же самое, объяснив, что в Индии самую большую угрозу представляет заражение. Как будто я не знала, подумала Магда; меня уже заразили. Ей стало дурно, когда они обнаружили, что рубашка и волосы на груди Джозефа пропитались кровью, слиплись и приклеились к коже, но Арун продолжал свое дело, подбадривая ее своими спокойными, уверенными движениями. Они тщательно промокнули ткань в теплой воде, чтобы ослабить ее, а потом осторожно, но решительно отлепили от тела окровавленный материал, пока Джозеф стонал и невнятно бормотал. Магда закрыла глаза, увидев, что его раны снова открылись и стали кровоточить.

Когда ее муж был раздет до пояса, Арун отступил на шаг и сказал, что дальше пока не надо.

— Кровь в основном из головы, а из таких ран она обычно льется очень обильно. Частенько эти повреждения выглядят хуже, чем есть на самом деле.

Без слов он подождал, пока она совладает со своей дрожью.

— Я положил в воду кое-какие обеззараживающие травки, миссис Айронстоун, и теперь мы должны хорошенько промыть его, с обеих сторон. Если я переверну его на бок, вы сможете дотянуться до его спины?

Магда кивнула, и Арун положил смуглую руку на окровавленные плечи Джозефа, перекатил его, обнажив спину. Она наклонилась и принялась губкой стирать грязь и кровь, очищая пепельную кожу своего мужа. Белый, как труп, думалось ей, белый, как дохлая рыба, белый, как кости, белый, как проказа. От Джозефа шел сильный дух рвоты и нечистот. Запах разложения. Чтобы подавить тошноту, она попыталась отвлечься, не думать о происходящем. Вдыхала вместо этого гвоздичный аромат дыхания Аруна. Запах его пота. Его рубашки, мокрой от пота и крови Джозефа. Все трое теперь тесно сплелись, сцепились в тесном объятии. В ее голове кружились образы мертвецов, которых обмывают и заворачивают в погребальные саваны. Джозеф такой белый, думала она, и его кожа такая холодная. Как на картинках, которые он собирал, где нарисованы трупы с содранной кожей и тела из камня с мягкими внутренними органами. Она пошатнулась, но спокойный голос Аруна помог ей устоять.

— В кармане моей куртки есть свежий паан, — сказал он. — Пряности, обернутые в лист бетеля. Пожуйте немного, пока работаете. Тогда тошнота отступит.

Она подняла голову и заглянула ему в глаза, находившиеся в нескольких дюймах от ее лица; сейчас она хотела прислониться к нему, прижаться к теплой коже его груди, зная, что сегодня они зашли слишком далеко — все трое. Сегодня в этом маленьком треугольнике, который образовался под качающейся лампой, они начали чертить собственную карту, плести собственную сеть взаимосвязанных треугольников, чтобы набросить ее на окружающий пейзаж. За основание можно было взять вот это — линию белого плеча Джозефа, идущую от кровати до того места, где ее перекрывала смуглая рука Аруна, и из каждого конца этой линии брался курс на отдаленную опорную точку. Я — паноптикум, думала она, одновременно и телескоп, и микроскоп, способный наблюдать за всеми нами троими в опасной близости и в то же время изучать узкие поры на коже Аруна, опиумные тени под глазами Джозефа.

Вместе они положили ее мужа на спину и вымыли его, так что волосы на его груди, порыжевшие от крови, снова зачернели и теперь казались чернильными пятнами на белой бумаге его бледной кожи. Длинными, медленными взмахами губки оба проводили по обнаженной груди Джозефа, словно их руки вместе снимали мерку с трупа ее брачного союза.

Риверс спросил, доверит ли она ему лечить своего мужа местным наркотическим веществом, которое он сделал из корней растений. Магда согласилась.

— Это то, что вы называете змеиный корень, — ответил он. — Мы используем его для лечения… нервных расстройств, а еще против бессонницы.

Она услышала, как позади них открылась дверь. Послышался крик: «Мамочка!» — и Кон на всей скорости ринулся через комнату и бросился в ее объятия.

— Мамочка! Скажи дяде, чтобы он не делал папе больно! Останови его! Останови его! Останови его!

Она отошла от кровати, держа ребенка.

— Ш-ш-ш, мой сладкий. Он не делает папе больно, он ему помогает.

— Неправда! Неправда! Он убивает папу! Смотри, кровь!

Она прижала ладонь к его рту. Только на секунду, чтобы остановить истерику. Не больше, чем на один удар сердца. Глаза Кона расширились. А когда она отняла руку, ошеломленная своим действием, он издал долгий пронзительный визг, который прорезал тишину дома и привел айю и ночного сторожа. Она услышала голос отца и крикнула ему, что все в порядке, просто Кону приснился кошмар.

Мальчик вырвался из ее рук и побежал к няне, крепко обнявшей его. Ей Магда прошептала, что саиб заболел, а доктор лечит его лихорадку. Ее жизнь превратилась в нелепый фарс, в который никто не верил.

— Можешь идти теперь. Айя, отведи Кона обратно в постель.

Обложенный травяными припарками, Джозеф, казалось, больше не нуждался в медицинской помощи. Он дышал тяжело, но не тяжелее человека, накурившегося опиума, как сказал Арун. Они оставили ему лампу, на случай, если он проснется, и тихонько вышли из комнаты, церемонно задержавшись на пороге: после вас, прошу. Как любезно с вашей стороны.

Думая, что владеют собой.

Лишь проводив Аруна вниз по лестнице до двери, Магда снова спросила, за что, по его мнению, ее мужа так жестоко избили. По лицу Аруна она видела, что он не хочет говорить, но настаивала.

— Вашего мужа избили потому, что он вернулся в ту часть города, где купил труп двухголового мальчика, — ответил он. — Труп, который по справедливости должен был быть сожжен, чтобы дать душе возможность освободиться. И еще говорят, что Джозеф фотографировал незаконное сати — самосожжение жены вместе с телом мужа, обряд, который все еще имеет место среди наиболее невежественных людей.

Магда почувствовала, что ее колени подкосились.

*

Она повернулась к нему на лестнице с непонимающим видом, затем пошатнулась и упала в обморок. Подхватывая ее тело, Арун поразился неожиданной легкости ее костей под объемистым платьем. Он взял ее на руки, словно разбившуюся птицу, чье муслиновое крыло волочилось по полу, увидел пульс, бившийся у нее на шее. Ее кожа там, где лежала его рука, была очень горяча. Осторожно усадив женщину на стул возле двери в комнату мужа, он поправил очки на ее остреньком носике, заметив красные вмятины по обеим сторонам переносицы; они придавали ее лицу до странности беззащитный вид. Ему захотелось разгладить эти отметины пальцами. Мышцы, окружавшие его сердце, сжались, и он сказал себе, что чувствует к ней лишь жалость. Он слышал сплетни, ходившие среди рабочих на фабрике Флитвуда, что ее муж не остановился на опиуме и теперь принимал большие дозы морфия. Имел ли он право давать Джозефу снадобье из змеиного корня, лишь временное облегчение, тогда как тот нуждался в чем-то более постоянном, в искоренении боли?

С одной стороны — но ведь всегда есть другая. Его тревожило, что он всецело положился на постепенность, как в свое время Дарвин, хотя он и признавал, что едва ли является дарвинистом, ибо считает теории великого ученого совместимыми с дхармой, установленным порядком вещей, вечным законом, ни справедливым, ни несправедливым.

Румянец снова проступал на ее щеках. Голова откинулась назад, и от этого вырез платья чуть опустился, обнажив полоску бледной кожи чуть ниже на груди. Какой белой выглядела ее грудь по сравнению с остальной кожей, тронутой загаром! Он почувствовал зуд между ног. Солнце усеяло ее налитые груди мелкими веснушками. Словно хорошо испеченные лепешки. Эта мысль заставила его улыбнуться. Ему хотелось положить туда руку, накрыть ладонью эти двойные изгибы, узнать, вправду ли белая кожа прохладнее смуглой.

*

Она открыла глаза и увидела, как он смотрит на нее.

— Вы до смерти устали, — произнес он, хотя у него самого на лице явственно читалось утомление. — Мне позвать служанку?

— Со мной все будет в порядке. Я отдохну немного, потом пойду спать.

Магда еще раз поблагодарила его и пожелала спокойной ночи, удерживая в себе все то, что нельзя выразить словами. Потом протянула ему руку. Когда он наклонился поцеловать ее, какая-то слабость охватила ее, и она развернула запястье, прижав к его рту, так что его губы находились на ее пульсе. Его глаза были закрыты. Магда тоже закрыла глаза и почувствовала, как он мягко кладет ее руку обратно ей на колени.

То был ее первый поцелуй.

 

8

Я вышла из библиотеки ботанического сада, когда солнце уже клонилось к закату, и направилась к дому Роксбера, где мой таксист спал, откинув голову на сиденье и положив босые ноги на приборную доску. Поблизости одна из сквоттерских семей, живших в доме, развела огонь. Их собака вытянула голову и ожидающе уставилась на меня, совсем как Рассел, когда хотел погулять. Но я не собиралась гулять с этой собакой, прообразом всех чахлых индийских шавок, когда-либо мною виденных. Она была песочного цвета, с длинными ногами, хвостом колечком, острыми мордой и ушами; на ее морде застыло умное, но виноватое выражение — я списала его на слишком сильно вытянувшиеся сосцы, из-за которых она казалась какой-то собачьей индуистской богиней.

— Фу! — сказала я, когда дворняга потрусила за мной по дорожке, ведущей, если верить моей карте девятнадцатого века, к Великому баньяновому дереву. — Пошла прочь!

Она помахала хвостом и сделала вид, будто поворачивает обратно, а затем села и принялась чесать свою блохастую шкуру. Я пошла дальше. Собака — теперь уже моя собака — обежала вокруг меня (держась на таком расстоянии, чтобы до нее нельзя было достать ногой) и засеменила впереди, оглядываясь через плечо и проверяя, следую ли я за ней — услужливый гид, попавший в житейские передряги.

— А может, псина, ты просто стремишься продвинуться в этом мире, зарабатываешь себе лучшее воплощение в следующей жизни?

Очень скоро я услышала, как завелся мотор моего такси, и машина тихонько покатилась сзади, — наверно, водителя разбудило какое-то шестое чувство.

Некоторые вещи не имеют ни малейшего отношения к логике.

Если рассуждать логически, так называемое Великое баньяновое дерево из Калькуттского ботанического сада давным-давно должно было утратить свое очарование. Насчитывавшее двести сорок лет от роду, оно уже больше не представляло собой густой лес, растянувшийся на пол-акра, который описывал мой старый путеводитель. В 1864 и 1867 годах оно перенесло два циклона, ветра которых поломали множество ветвей, сделав дерево беззащитным перед атакой жестокого грибка. Сердцевина исчезла, а главный ствол, из которого росли последние тысяча восемьсот или около того воздушных корней, прогнил насквозь и был удален в 1925-м. Осталась только залитая солнцем прогалина посередине, указывавшая на то, что даже при высоте всего лишь в человеческий рост первоначальный ствол, должно быть, имел почти пятьдесят футов в обхвате. Но волшебство все еще жило здесь. Вглядываясь сквозь непривлекательный забор из проволочной сетки, защищавший воздушные заросли молодых побегов (а также отсутствующих, фантомных конечностей), я преисполнилась чувством неизбежности. Я гналась за генетическим призраком, иллюзией. И все-таки по какой-то, уж не знаю какой нелогической причине мне суждено было оказаться здесь в этот день, в этом месте, среди ястребов, лениво круживших над головой, и оборванных мальчишек, игравших в крикет вдоль длинной аллеи парка, обсаженной сизо-серыми кубинскими пальмами. Я находилась здесь, чтобы соединить невозможное, установить связи между непостижимым прошлым и чересчур тщательно изученным настоящим. А это баньяновое дерево — изношенное, с пустым сердцем, чьи уцелевшие корни или ветви цеплялись друг за дружку, словно натянутые сухожилия старческих рук, — это дерево тоже было частью процесса.

Мне вспомнились рисунки, контуры мужской и женской фигур, на которых Вэл красным фломастером надписывает отличительные признаки наступления смерти. В ящике его стола хранится пачка таких рисунков, напоминающих человеческие вариации силуэтов автомобилей, которые нужно заполнить, когда подаешь на страховку после аварии или поломки своей машины. Сидя на скамейке рядом с баньяновым деревом, я нарисовала в своем воображении три такие судебно-медицинские бумажные куклы: одну женскую и две мужских. На контуры фигуры Джозефа накладывались очертания утопленника с автопортрета. Для Магды пришлось удовлетвориться карандашным наброском женщины с какими-то совиными чертами лица, который нашел смотритель библиотеки; рисунок разочаровал меня, потому что до сих пор я представляла ее этакой Сигурни Уивер в очках и, возможно, с одной из тех ужасных викторианских причесок (косы Брунгильды, закручивавшиеся вокруг ушей), которая, когда ее распускали в порыве страсти, делала Магду прекрасной. На месте третьего человека, родственника Риверсов, оставался пропуск. Туда я поместила призрак, о котором Магда отзывалась как о ботанике, химике, художнике, враче — человеке, владевшем многими науками и знаниями, что было свойственно людям, жившим прежде нашего века, и на что мы более не способны. Подозреваю, что она была немножко влюблена в него и боялась этого. За неимением другого имени я называла его Аруном.

* * *

К. Ночью все растения красны: срез под микроскопом (неизвестный индийский художник, ок. 1886)

Картина, снабженная примечанием «Хлорофилл: кровь растений», напоминала о том, что сообщил мне Джек о молекуле хлорофилла, строение которой имеет разительное сходство с красным пигментом человеческой крови.

— Более того, — сказал он, — растения, способные к фотосинтезу, когда их помещают из света в тьму, и в самом деле излучают красный свет, хотя человеческий глаз слишком нечувствителен к красному концу цветовой шкалы, чтобы заметить это.

Он много знал о зеленом, этот мой родственник. По-видимому, хотя сам хлорофилл был выделен и получил свое название в 1817 году, приборы, способные исследовать структуру его молекулы, появились лишь столетие спустя. А кровная связь между красным и зеленым была установлена только тогда, когда стало возможно разбивать целые молекулы на отдельные части.

Мне нравится уподоблять эти крошечные щепки от зеленой колоды кусочкам костей, которые Вэл обнаруживает разбросанными как попало на старом месте захоронения и засовывает под микроскоп. Ему приходится применять тот же процесс опознания останков, что и обычным антропологам, с использованием чутких инструментов, способных стереть все ненужное, собрать воедино все отсутствующие осколки, которые со временем обратились в ничего не значащую пыль.

*

Отец Магды удовольствовался тем объяснением, что Джозеф упал с лошади, — это была необходимая условность, на которую они оба пошли, общественный договор. Вроде того, который я подписала с моим мужем, думалось ей. После избиения физическое здоровье Джозефа восстанавливалось медленно, хотя разум его, казалось, прояснился. Чем был вызван этот покой — схваткой со смертью? Или, может, настойкой змеиного корня, которую Магда давала ему трижды в день?

В конце первой недели они вместе с Джозефом стали понемногу гулять в саду; во время этих прогулок он тяжело повисал на ее руке. Они уже несколько месяцев совсем не прикасались друг к другу, поэтому само ощущение его близкого присутствия, маслянисто-сладкий запах его волос и кожи заставляли ее внутренне содрогаться. Ей приходилось принуждать себя не отшатываться, когда он накрывал ее руку своей влажной, одутловатой ладошкой. Она наводила Магду на мысли о чем-то утонувшем или о каком-то маленьком ядовитом существе. Когда он пытался описать свою работу с двухголовым мальчиком, она быстро перебила его вопросом, чтобы отвлечься от отвратительного видения:

— Да, Джозеф, расскажи мне, как ты делал фотографии мака.

— Они испускают свет, — ответил он после секундного раздумья. — Растения испускают свет.

— Правда? Как интересно! — Притворный голос, неискренний интерес.

— Это и в самом деле так! — отозвался он. — Я делал снимки с длительной выдержкой при плохом освещении, и тогда можно ясно видеть сияние вокруг каждого растения… Вроде того свечения, что мне удалось сфотографировать в открытых ранах. — Он остановил на ней влажный, цепляющийся взгляд, который вызвал у нее то же ощущение, что и его рука. — Я очень люблю тебя, Мэгги.

Она пыталась подобрать слова утешения, но самое большое, что смогла ему предложить, — пара сдержанных фраз о том, как она рада видеть, что ему становится лучше.

Этого было мало, и лицо Джозефа поникло. Его маленький розовый ротик задвигался, словно он что-то пережевывал. Она заметила ниточку высохшей слюны возле его губ, протянувшуюся, как след слизня, проползшего по листьям. Он сказал, что ему, пожалуй, лучше вернуться в дом и поспать.

— Да, наверное, так будет лучше, Джозеф… дорогой, — выдавила она и почувствовала невольное облегчение, когда он ушел.

С той самой ночи, когда его избили, Магда не ходила ни на склады, где все равно было мало работы из-за непогоды, ни в оранжереи. Она чувствовала себя пленницей, запертой между мужем и сезоном дождей.

Через две недели после происшествия в Черном городе к Магде пришел отец и предложил поехать с ним в ботанический сад.

— Джордж Кинг пригласил кое-кого из известных коллег, чтобы представить им результаты тех экспериментов, над которыми мы работали, — сказал Филип Флитвуд.

— Каких экспериментов, папа? — По озорному огоньку в его глазах она догадалась, что он что-то замыслил.

— А, несколько месяцев назад Джордж убедил меня одолжить ему этого моего молодого индийца-ботаника для работы над одним проектом в Сибрапуре. Но парень вроде бы потерял интерес к этой идее, так что я продолжил дело, вместе с несколькими моими садовниками. — Ее отец лучился от восторга. — Давно я так не веселился!

Ее сердце забилось при упоминании индийца.

— Ты никогда не говорил мне об этом.

И Арун тоже.

— У тебя и так было достаточно хлопот, Мэгги. — Весь его отклик на состояние Джозефа.

— Это снова эксперименты с маком, папа?

— Увидишь, Мэгги, детка, увидишь! А прогулка по реке пойдет тебе на пользу.

Главная библиотека ботанического сада, просторное помещение, достаточно большое для того, чтобы там могли спокойно расположиться все шестьдесят приглашенных гостей, претерпела разительную перемену: ее превратили в подобие алтаря или декорации для представления фокусника. Комнату, погруженную в полутьму (высокие ставни закрыли, преградив путь водянистому августовскому солнцу), освещали лишь несколько свечей по обеим сторонам стола, накрытого черной тканью. Посередине стола поместили два прозрачных стеклянных шара — безупречные сферы примерно четырнадцати дюймов диаметром; каждая сфера крепилась на чем-то вроде металлической подставки, какие обычно держат вращающиеся глобусы. От шаров, или глобусов, исходило фосфоресцирующее зеленое сияние, на которое приглашенные слетались, как бабочки на свет.

В ту секунду, когда глаза Магды привыкли к театральной темноте, она поняла, что Арун тоже находится здесь. Время от времени она бросала взгляд на то место, где он стоял, у длинного стола, в нескольких шагах от Джорджа Кинга, и всякий раз, когда она замечала его пристальный взгляд, ее охватывала слабость.

— Тебя не лихорадит, Мэгги? — спросил отец. — Ты как-то порозовела.

— Нет… нет… я… это все из-за комнаты, здесь очень душно — ты не находишь?

— Оно того стоит, детка, подожди немного! — Его глаза жадно осмотрели стол.

Джордж Кинг уже поднял кожаный головной ремень, прикрепленный к микроскопу, расположенному между сферами. Теперь он показывал, как надо правильно охватывать ремнем голову для большей подвижности, закрепляя его, точно средневековый пыточный инструмент. В этом устройстве Кинг напоминал не то циклопа, не то еще какое-то фантастическое одноглазое чудище.

— Подойди сюда, Магда, — произнес Кинг, жестом приглашая ее присоединиться к нему. — Именно твой отец изобрел эту штуку. Так отчего бы тебе первой среди наших гостей не заглянуть в тот зеленый мир, который он создал!

Магда устремилась вперед и увидела, что в обоих шарах — вода, заполненная ярчайшими водорослями, сверкающим изумрудным потоком, который, казалось, танцевал в мерцающем свете свечей. Когда Кинг приладил все замысловатые пряжки и ремешки прибора на ее голове, она почувствовала, как тело сразу стало неустойчивым, перевесило в верхней части, а все чувства обратились в зрение. Осторожно наклонившись вперед, чуть не потеряв равновесие в одинаковой мере из-за зрительного напряжения и веса микроскопа, она пригляделась к поверхности воды в одном из шаров и увидела, что кажущийся единым поток на самом деле формировали миллионы и миллионы крохотных зеленых частиц, непрестанно набегавших и удалявшихся обратно в глубины, набегавших и обращавшихся вспять, словно подводный луг на картине пуантилиста. Наведя резкость, Магда поняла, что эти танцующие комочки цвета были крошечными созданиями, прозрачными, как хрусталь, за исключением съеденных ими ярких водорослей, отчетливо видных в пищеварительных канальцах.

— Любопытный танец, который исполняют эти микроскопические кусочки планктона, — всего лишь реакция на изменение яркости неровного пламени свечей, — объяснил Кинг, — так как они привыкли питаться на поверхности океана ночью, а на рассвете погружаться на многие сотни футов. Они проводят день на глубине, а потом, с приближением вечера, снова начинают выбираться наверх. И так день за днем.

«Я пристально вглядывалась сквозь зеленый объектив в мир, противоположный нашему. Ибо, в отличие от нас, эти зеленые существа избегали света».

Кинг кивнул одному из своих помощников, и тот немедленно накинул покрывало на одну из сфер, словно на клетку с ярким зеленым попугаем.

— Сними микроскоп, Мэгги, и смотри, что будет дальше! — объявил ее отец. Его голос дрожал от еле сдерживаемого возбуждения: Флитвуд предвкушал фокус, который они собирались проделать.

Магда вообразила, будто оба мужчины одеты в черные плащи, возможно, даже с подкладкой из красного шелка. Как и все фокусники, Кинг не торопился, зная, как подогреть интерес публики.

— Сначала я должен отдать должное присутствующему здесь молодому ботанику Флитвуда, чей небывалый интерес к зеленому цвету привел его к открытию свойств этих маленьких морских созданий. — Арун молчал, и Кинг продолжил спектакль: — Но более всего я должен превознести заслуги Филипа Флитвуда, человека, предложившего следующий шаг. — Он прошептал своему помощнику: — Свет!

И шепота было вполне достаточно, потому что все присутствующие притихли, как на службе в церкви. Задутые свечи погасли, оставив в воздухе резкий запах пчелиного воска и дыма. И тут один край стола озарил узкий бледный луч света. Поначалу он был не ярче, чем месяц, пробивающийся сквозь облака; круг света стал медленно двигаться вдоль ворса бархата, словно луна над темной рекой, постепенно становясь из серебристого желтым. Когда луч дошел до шара, он уже палил с силой полуденного солнца.

Магда, чей взгляд был прикован к лучу, не успела заметить, как движение в воде внутри шара начало все более и более усиливаться по мере приближения света; наконец можно было подумать, что она в буквальном смысле закипела.

— Теперь смотрите внимательно! — раздался пронзительный шепот Кинга.

Все случилось очень быстро — слишком быстро, чтобы Магда смогла разобрать, что происходило. Мужчины столпились вокруг нее, сгорая от нетерпения заглянуть в микроскоп. Один за другим они прижимали лица к этому увеличенному миру, дабы убедиться в справедливости своих подозрений.

«Моему отцу и Кингу удалось взломать зеленый цвет на отдельные частицы, вдохнуть в цвет жизнь, а потом убить ее. Крошечные создания разрывались на части перед нашими глазами».

Джордж Кинг объяснил этот фокус своей восхищенной публике:

— Думается, во всем виноват хлорофилл, зеленый пигмент растений. Оттого, что эти крошечные планктонные существа прозрачны, свет, попадая на зеленый цвет внутри них, запускает ужасную разрушительную реакцию. Свет, поглощенный растениями, не может быть растворен.

Тут вставил слово приглашенный ботаник из Уэльса:

— Поэтому овцы и непрозрачны. Иначе моя собственная страна превратилась бы бог знает во что!

Магда бросила взгляд на Аруна и увидела на его лице отражение собственной тревоги. Ее отец и Кинг, как и все прочие, были слишком взволнованы, чтобы заметить. Она стала проталкиваться в сторону Аруна, слыша, как гости вокруг живо обсуждают увиденное: «Живая фотографическая запись… светоразрушительные свойства…»

Когда они с Аруном очутились лицом к лицу и руки их разделяли лишь считаные дюймы, Магда прошептала:

— Вы не этого хотели, верно?

Он сокрушенно покачал головой.

— Я уверен, они движутся в очень опасном направлении. Но они меня больше не слушают.

Он резко повернулся на каблуках и вышел из комнаты. Магда поймала взгляд своего отца и принялась обмахивать лицо веером, показывая, что хочет выйти на воздух. Отец был слишком занят сыпавшимися на него со всех сторон поздравлениями и потому лишь неопределенно кивнул ей в ответ.

Снаружи она обратилась к старому малы, сидевшему на корточках рядом с кучей листьев, которую он сгреб граблями.

— Куда пошел саиб?

Садовник медленно выпрямился, опираясь на свои грабли, и махнул рукой в сторону большого баньянового дерева.

— Саиб пошел туда, мем-саиб. — Он снова опустился на землю, не обращая внимания на свежий ветерок, разбрасывавший листья вокруг него.

Магда чуяла в воздухе запах приближающегося дождя и ощущала его прохладное дыхание на своих разгоряченных щеках. Миновав дом Роксбера, она увидела впереди фигуру Аруна. Она позвала его по имени как раз в тот момент, когда первые капли дождя упали на ее лицо. Каждая тяжелая кап-, ля приземлялась с глухим звуком, вздымая воронку пыли. Она решила, что Арун не услышал ее, и снова окликнула его по имени, а мерные удары капель о землю между тем становились все более частыми и отрывистыми. Она уже была в нескольких ярдах от индийца, когда он наконец обернулся и заметил ее. Его лицо выражало скорее смирение, чем радость встречи; он сказал:

— Быстрее, миссис Айронстоун! Пока вы не вымокли до нитки! Можно спрятаться под баньяном.

И они вместе побежали под теплым дождем, огибая опушку леса, где каждая ветка высоких деревьев была увешана зловещими, похожими на птеродактилей силуэтами летучих собак.

* * *

Л. Ficus benghalensis. Баньяновое дерево (неизвестный индийский художник, ок. 1886)

Несмотря на то что этот поразительный образчик из «Наследия Айронстоун» проникнут подлинной динамичностью, отсутствующей в столь многих индийских ботанических рисунках, общее впечатление, им производимое, имеет таинственное, темное свойство — вызывающее боязнь и обожание; все вместе весьма отличается от трезвого британского взгляда на вещи. Магда подписала на обратной стороне рисунка: «Баньян. Корни или ветви? Главная река или приток? Генеалогическое древо».

Вэл учил меня, что имена, которые мы даем вещам, могут задать неверное направление для истолкования. Главный путь, артерия, предполагает управление стихиями, притоки — нет. Подобные метафоры опасны, хотя и соблазнительны, говорил Вэл, потому что игра слов все чересчур упрощает. Например, я знаю, что «хвост», или «отросток», или «основание», состоящее из атомов углерода внутри молекулы хлорофилла, можно отсоединить вместе с атомом магния в ее сердце, если разрушить естественные свойства молекулы под действием высокой температуры или кислоты. Но даже тогда кольцо внутри молекулы останется прежним. Даже в нефтепродуктах, например бензине, кольцо из атомов сохраняется. Или возьмем, к примеру, те неуловимые клетки, которым ученые дали почти мифическое название стволовых. Глубоко скрытые в нашем костном мозге, защищенные корой из костей, они представляют собой прародителей всех прочих кровяных клеток. Образуя внутреннее, самое первое кольцо у нашего семейного древа, они могут преображаться и разветвляться, образуя сколь угодно большое количество новых стволов и клеток. Они, кажется, называются «недифференцированными», потому что не имеют отличительных качеств или свойств, и «незрелыми», так как эти безликие клетки способны развиваться в любые клетки нашего организма.

— Проблема поиска совпадений в том, насколько легко ты их находишь, — говорил Вэл; он хотел обескуражить меня — и потерпел неудачу.

*

Магда нырнула под сень воздушных стволов и ветвей баньяна и оказалась наедине с Аруном в зеленой комнате; дождь продолжал барабанить снаружи, и от этого их уединение казалось еще более полным. Она прислонилась к ветке, пустившей корни в землю.

— Это ведь индуистское дерево сказителей? — спросила она, пытаясь ослабить возникшее между ними напряжение.

— Да, — ответил Арун. Его натянутая улыбка говорила, как неловко он чувствовал себя от их внезапной близости. — Все наши предания начинаются под баньяновым деревом у реки.

Испытывая волнение, она прошлась по их потаенной полянке, гладя рукой корни и ветви.

— Дерево сказителей, — пробормотала она. — Но как узнать, где именно начинается история, если все корни и ветви переплелись друг с другом?

В Индии об этом не беспокоятся, объяснил он, здесь все истории двигаются по кругу. Почти тут же добавил, словно его следующие слова естественным образом дополняли сферическую природу их беседы:

— Я уезжаю, миссис Айронстоун.

Она резко опустилась на одну из нижних веток дерева.

— Куда?

— Пойду по следам моего отца, в Тибет. Думаю, так будет лучше.

— Да, конечно, я понимаю.

Она расплакалась — он еще никогда не видел, чтобы женщина плакала вот так, бесшумно. Ее глаза просто наполнялись слезами, которые собирались у оправы очков и скатывались вниз, прочерчивая блестящие дорожки на щеках, посыпанных матовой пудрой. Магда была тонкой женщиной, ростом выше среднего, но, сидя там, она казалась очень маленькой и тяжелой. Несправедливо, что она навязывает ему такие чувства. Ему хотелось поднять ее на ноги, чтобы они снова оказались в более или менее равном положении.

— Все из-за этих экспериментов, миссис Айронстоун. Они все неправильны, опасны. Понимаете, я пытался обнаружить, что именно в зеленом маке могло приводить к уменьшению опухолей. В старой записной книжке моего отца есть несколько рисунков зеленой пасты, которая добывается из растения, — мы решили, что это экстракт хлорофилла. Но мой отец нигде не уточняет, как именно использовать эту пасту, надо ли ее глотать или намазывать на кожу или опухоль. Он только говорит, что опухоли будут постепенно уменьшаться после такого лечения, которое должно также включать в себя настойку млечного сока мака и наблюдение шамана. Он ясно дал это понять: «Суть в том, чтобы лечить всего человека, а не одну лишь опухоль». Иначе лечение может дать обратный результат…

— Обратный?

— Оно может вызвать разрастание опухолей. — Он плотно прижимал палец к переносице, так же как Магда, когда ей натирали очки. Позабыв, с кем говорит, он воскликнул: — Флитвуд вбил себе в голову, что зеленый мак нам не нужен и только один хлорофилл разрушает опухоли. Он остановил все исследования мака. Как Джордж Кинг, он мнит, что задает вопросы, но он не видит, что эти вопросы ограничиваются скромными возможностями человека. Ученые тоже могут быть близорукими или дальнозоркими, они тоже могут страдать от периферического зрения и цветовой слепоты. Как часто они не замечают утраченный элемент, невидимый, а ведь он может оказаться куда важнее всего, что видно и что содержится в пробирке или стеклянном шаре!

— Что вы будете делать?

— Я сказал вашему отцу, что отправляюсь искать мак.

Он наблюдал, как руки Магды крутят ручку зонтика, словно это был микроскоп, в котором она наводила резкость.

— А что если ваш мак исчез?

— У меня есть отчеты моего отца. И… эта его история о том, что происхождение мака связано с нашим собственным. Немного надуманно, но все-таки… Считается, что моя семья происходит из места, которое он назвал «Воздушный лес», неподалеку от ущелья реки Цангпо. Своим названием оно обязано множеству древних орхидей, которые живут на ветвях деревьев долины, там им не надо бороться за выживание с другими растениями.

— Эпифиты, — произнесла она, словно ребенок, повторяющий заученный урок. — Растения, живущие на других растениях, но не являющиеся паразитами. Мне всегда было интересно, куда они пускают корни.

— В воздух, — отозвался он так же машинально, — в солнечный свет.

Она знала ответ не хуже его. Между ними шли две беседы: одна на словах, другая в безмолвии.

— Вы как-то сказали, при первой нашей встрече, что зеленый мак используют как противоядие от печали. Думаете, такое лекарство способно было бы помочь моему мужу?

— Вы знаете, у меня нет доказательств.

— Я могла бы поехать с вами.

Видя ее посреди этого выверенного рая, он представил себе, какими покажутся ей дороги его отца. Арун знал, что, как и все британцы, Магда доверяла картам, — эту веру он сам когда-то разделял. Но на карту не всегда следует полагаться. Карта, например, покажет, что легче всего попасть в Восточные Гималаи, следуя вдоль коридора рек, узкого, покрытого буйной растительностью отрезка длиной примерно семьдесят пять миль, где потоки, рождавшиеся в ледяном сердце Тибета, сбегали вниз со своих засушливых высокогорий и втискивались между двумя высочайшими горными цепями мира, чтобы вылиться оттуда в Индию и Китай. Зеленая дорожка муссона. На первый взгляд покажется проще пройти между горными грядами, нежели карабкаться на них. Обманчивое впечатление.

— Ущелья глубоки и тесны, — говорил ему отец, — они заполнены непролазным лесом, а реки совсем не судоходны и отделяются друг от друга утесами, острыми как нож. Только когда ты заберешься далеко на восток, к коридору реки Меконг, где уже не властен муссон, только тогда будет нужно или хотя бы возможно пройти по перевалу на плоскогорье. Но для этого сперва необходимо пересечь завесу дождя и подняться на нагорье Юньнань. Нет, самый простой путь к лесам за Гималаями лежит через границу горных цепей к востоку или западу от речного «прорыва», как говорят военные, надо обогнуть его прежде, чем реки окончательно вгрызутся в сушу.

Юному Аруну эти покрытые чешуей реки представлялись длинными зелеными ящерицами, драконами, сжавшими джунгли в своих когтистых лапах.

— И есть еще одно соображение, самое важное из всех, — продолжал отец, — Во влажных джунглях, покрывающих южные склоны Гималаев и наполняющих ущелья пиявками, змеями и лихорадкой, селения встречаются редко, а те, что есть, едва ли настроены дружелюбно. Там нет дорог, лишь труднопроходимые тропы. Там никто не ездит, потому что нет пастбищ; нет пищи, потому что земля не возделывается.

— Позвольте мне описать одну дорогу, которая вам повстречается, — сказал Арун Магде, стараясь отпугнуть ее тяжкими испытаниями своего отца. — Она никогда не опускается ниже десяти тысяч футов и часто поднимается выше шестнадцати тысяч. На ней вы повстречаете лишь едущих верхом тибетских гонцов, которые останавливаются только для того, чтобы поесть и сменить лошадей. Их плащи наглухо застегнуты, чтобы сохранить в тайне те письма, что они везут, их лица потрескались, глубоко запавшие глаза налиты кровью, а тела до мяса изъедены вшами, — они считают, что именно этим язвам обязаны запрету снимать одежду. — Он вздохнул. — Мое собственное состояние, когда я проходил по этому пути землемером, было не лучше, а ведь по сравнению с некоторыми тропами моего отца это был широкий тракт. Иногда я целыми днями не встречал ни одного человека. Единственные живые существа, которые мне попадались, были пиявки не толще иголки, которые подстерегали на каждом листе и каждой ветке, везде, где дорога уходила ниже шести тысяч футов, там они неистово метались из стороны в сторону. Если ходить там босиком, то по ногам скоро потечет кровь; даже если надеть длинные штаны, эти твари проберутся внутрь сквозь дырочки в обуви; их можно оторвать только огнем, иначе их укусы вызовут заражение.

Щеки Магды снова порозовели. Она смотрела на него так, словно он описывал самое увлекательное приключение в мире. — Когда мы отправимся на поиски этого мака, какую дорогу выберем? «Обогнем прорыв» с востока на запад?

* * *

М. Искусственные горизонты: заметки в Гималаях (приписывается Магде Айронстоун, ок. 1886–1888)

Дневник выскользнул у меня из рюкзака, и я машинально взглянула на страницу. Мой брат Робин, убежденный в случайной природе всего живого, любил играть в такую игру: урони какую-нибудь книгу — не важно какую (руководство по эксплуатации автомобиля, учебник химии для девятого класса, характеристику Потрошителя), — закрой глаза и не глядя ткни пальцем в какую-нибудь строчку; тогда она будет направлять твои действия весь следующий день. Мой палец опустился на слова «обогнуть прорыв». Мне это ни о чем не говорило. Магда вычеркнула большую часть слов под этой фразой — неужто пыталась скрыть то, что написала, даже от себя самой? Можно было различить лишь несколько предложений, но одного из них было уже достаточно: «карта неизведанной страны».

*

Выйдя из Калимпонга, объяснял ей Арун, маленького торгового городка, откуда его отец начал свое последнее путешествие, нужно сперва пересечь Гималаи Сиккима, потом обогнуть речное ущелье, прорыв, к западу и пройти на восток триста миль по обнаженному, открытому всем ветрам Тибетскому нагорью в поисках затерянного водопада.

«Обогнуть прорыв». Магда написала эти лишь наполовину понятные слова, и ее мысли заполнились туманными детскими мечтаниями, на границе между сном и явью. «Можно сказать, что мое пристрастие к миражам, далеким горизонтам, мое предпочтение несбыточного долговечному началось там, в той опасной бреши между постижимым и скрытым, в зазоре между явлениями». На примере Джозефа Магда узнала, как сложно точно определить начало пагубной склонности. И все-таки она могла назвать верную дату, так же как и тот день, когда она получила подтверждение своей болезни: когда она впервые наблюдала за яркой точкой света, отразившегося от вершины отдаленного утеса. В то утро Канченджанга, одна из высочайших гор мира, ослепляла своим блеском благодаря особому геодезическому приспособлению, поймавшему ее свет, — гелиографу Аруна; с этим затемненным зеркальцем Магда не расставалась во всех своих последующих путешествиях, даже в старости, — так обанкротившийся игрок, просадивший все на скачках, может хранить свой первый выигрышный билетик.

«Проблема измерения недостаточной оснащенности будет существовать всегда. Искусственные горизонты — вот как мы называли эти зеркальца из темного стекла и лужицы ртути. Искусственные потому, что изначально они использовались в секстантах, инструментах для измерения высоты солнца и звезд над уровнем моря. В горах, хотя ты и находишься на крыше мира, естественные горизонты не видны, и потому надо изобрести искусственный, да еще так, чтобы не вызвать подозрений (мы ведь, как и ботаники, считались шпионами). Гелиографы работают только на солнце, поэтому для ночных наблюдений мы брали с собой ртуть в раковинах каури и наливали ее в чашу для подаяний, какие используют паломники. Ртуть становилась нашим горизонтом. Это было задолго до того, как я разобралась во всех ее свойствах, осознала безумие доверия к жидкому металлу».

«Карта неизведанной страны: вот что я такое». Женщина, оставившая маленькую дочь с няней и отославшая сына обратно в Англию, «для его же блага». Женщина, упрятавшая своего мужа в больницу в Калимпонге. Женщина, лгавшая отцу и изобретавшая собственные способы триангуляции, чтобы исхитриться провести украденное время с человеком, которого любит. «Вот так у нас и происходило составление карт неизведанных земель. Немного обмана, лживое обещание совершенства. Как и Большая Съемка Индии, эта наша карта тоже была неспособна сгладить все неровности и ошибки.

Мы находимся здесь в интересах растениеводства. Как невинно это звучит. А я собираю весенние цветы, как любая другая девушка в мае».

Но легионы орхидей исчезли, стараниями Хукера и ему подобных. Эти цветы, когда-то озарявшие ветви деревьев, словно мириады свечей, были украдены. Мир отца Аруна изменился, хотя Магда точно так же, как и Хукер, просыпалась под дикую музыку тибетских монахов, певших песни и дувших в свои жуткие рожки в буддийских монастырях и храмах, музыку, раздававшуюся с другого конца долин. Большинство ночей они провели под открытым небом — так она познакомилась с зыбкой шкалой неудобства, узнала разницу между зудящим покалыванием после постели из сосновых иголок и тупой болью от сна на твердой земле. «Как-то утром он принес мне ягоды лесной земляники на листе папоротника. Они пахли духами». Он повесил ягоды себе на уши и принял преувеличенно серьезную позу танцора, кокетливо закатив глаза и вращая руками, чем рассмешил их обоих.

Весной они встретили маки цвета неба, осенью холмы озарились пожаром кизиловых ягод. Но зеленых маков они так и не нашли.

«Он изучал зеленый цвет так, как другие изучают классическую архитектуру. Он пытался разложить хлорофилл на отдельные части задолго до появления приспособлений, достаточно чутких, чтобы различить столбики азота, цоколи углерода и центральную колонну магния. Он был моей любовью, моей жизнью, моей зеленой мыслью в зеленой тени».

Когда ранней весной 1888 года Магда вернулась в Калимпонг, ее ждало известие, что Джозеф исчез из больницы. Письмо от отца, отправленное несколько месяцев назад, сообщало, что ее муж вернулся в Калькутту, тощий, больной, не способный толком объяснить, что и как, и вся его одежда была измазана сажей. Слухи о его все более и более недопустимом поведении просочились из Черного города и медленно поползли по запруженным народом улицам, чтобы запятнать хранившиеся в первозданной чистоте неоклассические особняки Белого города. «Ты должна немедленно вернуться домой, Мэгги, — писал ей отец. — Надеюсь, это письмо дойдет до тебя вовремя».

Пока смерть не разлучит нас, горько думала она. Смерть или обстоятельства.

 

9

Ник допивал свое второе пиво, когда я присоединилась к нему в «Радж-Паласе», и выглядел уже таким расслабившимся, что я решила ничего не говорить о своих подозрениях насчет того, как Джек «нашел» рисунки зеленого мака.

— Тебе наконец удалось посмотреть свои акварели? — спросил Ник. — Оно того стоило?

— О, безусловно. Как жаль, что Салли всего этого не увидела. Ну а ты, ты узнал что-нибудь об уволенных химиках и их связи с Джеком?

— Обычная смесь непроверенных слухов и откровенно злобных сплетен, вроде обвинений этих химиков в торговле наркотиками. Оказывается, их уволили благодаря Джеку, но совсем не из-за наркотиков. Исключительно потому, что они как попало делали свою работу в лаборатории по его проекту с хлорофиллом.

— Правда? Так он в самом деле работал с ними?

— Они следили за ходом экспериментов, отвечали за пробные образцы и «пустышки», а также хранили у себя имена всех добровольцев.

При этих его словах мне не удалось сохранить невозмутимый вид.

— Что такое, Клер?

— Ничего. Я просто… Тебе случайно не удалось что-нибудь выяснить о семьях этих химиков? Я все же хотела бы поговорить с ними, прояснить это дело.

— Да, по чистой случайности мне удалось узнать, где живет одна семья. Но тут нечего дальше прояснять.

— Нет, конечно… — Я аккуратно отклеила этикетку со своей бутылки пива. — А мы не можем позвонить им?

— Клер, эти люди живут в таком месте, где нет телефонов.

— Что, в трущобах?

— На заболоченных землях в восточной части города. Не то чтобы совсем трущобы… но разница очень незначительна.

— Я думала, раз эти парни химики…

Ник перебил меня:

— Мелкие служащие фармацевтической компании. В Индии полно людей с университетской степенью, которые в итоге вынуждены делить один общественный водопроводный кран с двумя сотнями других людей. А у этой семьи, не забывай, больше нет отца, который бы ее содержал. Жена этого химика еще до его увольнения пополняла семейный доход тем, что продавала на городском рынке рыбу, пойманную в болотах. Он опередил мой следующий вопрос. — На рынке ее не видели с тех пор, как исчез ее муж.

Пока мы говорили, лицо Ника снова приняло обеспокоенное выражение.

— Почему ты придаешь так много значения этому делу, Клер?

— Ну, наверно, потому, что Джек — мой родственник. И мне не нравится, что люди выдумают о нем всякое.

— Люди вечно сплетничают.

— Да, но…

В конце концов я снова утомила Ника своими просьбами, и он согласился на следующий день провести со мной пару часов в поисках семьи фармацевта.

— Только одно, Клер.

— Что?

— Ты должна обещать, что предоставишь мне вести все разговоры, когда доберемся туда. Тамошним жителям может не понравиться твой американский акцент. Особенно после всех этих гуркхских беспорядков. В этой части света коммунизм очень силен, а Дядя Сэм не славится доброжелательным отношением к красным. И лучше оставить в гостинице твой фотоаппарат и записную книжку. Никто не соизволит добровольно стать частью твоей реестровой книги. И электричество там может, есть, а может, и нет, а значит, вентиляторов тоже нет, так что надень-ка эту хлопковую пижаму, шальвар-камиз, которую мы купили тебе на рынке в Патне; заодно будешь выглядеть не так заметно. И возьми с собой воды — вряд ли тебе захочется пить то, что нам могут предложить.

Я смотрела в окно такси, и у меня создавалось впечатление, что мы приближаемся к холмистой части Калькутты, что противоречило всем картам города; когда же я наконец разобрала, что это горы мусора, их смрад уже начал просачиваться в машину, несмотря на работающий кондиционер. Я зажала нос и старалась дышать только через рот, и поначалу это довольно эффективно фильтровало ароматы, пока я не начала беспокоиться, что моя неспособность совладать с вонью отбросов и человеческого дерьма свидетельствует о досадной слабохарактерности. Я пыхтела, делая отрывистые неглубокие вдохи через нос, пытаясь забыть о запахе, и тут Ник потрепал мою руку своей здоровой рукой.

— Все это не так плохо, как пахнет, Клер.

Он объяснил, что сюда, в заболоченную часть города, где в 1885 году городские власти приобрели квадратную милю земли для сброса твердых отходов города, теперь сливались и жидкие нечистоты, а также выходили токсичные стоки. Местные жители изобрели оригинальный способ получения прибыли с этих мусорных куч: тысячи собирателей хлама, в основном дети, копались в них и продавали неорганическое сырье, а органические отбросы — все, что не успевали съесть свиньи, рогатый скот и собаки, — постепенно, под действием времени и погоды, превращались в гумус. Когда отложения компоста становились слишком большими, их укатывали городскими бульдозерами, а потом местные фермеры сажали там свои овощи, и урожай продавался на городских рынках.

— Они превращают отбросы в сад? — спросила я, не веря своим ушам.

— Более того. Эта местность также снабжает Калькутту свежей рыбой, которую разводят в запруженных водоемах со сточными водами — бхери, — видишь, вон там. Нечистоты — весьма питательная пища для рыб. И как оказалось, рыба также очень эффективно борется с водными бактериями. Настоящая проблема не в мусоре, а в его нехватке. Жилищное строительство в городе переживает не лучшие времена, и это разрушает всю систему бхери, так что рыба поставляется на рынки очень нерегулярно.

— Рыба? С этих… мусорных полей?

— Ну конечно! — Ник веселился от души. — Но не пугайся. Так называемый Город Будущего в «Диснейленде» во Флориде перерабатывает свои жидкие отходы в подобных озерах. — В его глазах плясали смеющиеся чертики; он упивался каждым поворотом и скачком моих мыслей. — А как можно сомневаться в великом боге Диснее?

Ужаснуться или изумиться?

— Та рыба, которую мы ели на днях…

— Разумеется, отсюда! Если тебе от этого станет легче, я сам вырос на рыбе из этих болот.

Такси высадило нас у края дамбы, проходившей между двух неглубоких озер.

— Вернемся примерно через час, — сказал Ник водителю.

В отличие от обычных индийских таксистов, этот настоял на том, чтобы мы сразу заплатили за первую часть пути; от такого свидетельства неверия в наше благополучное возвращение даже Нику стало не по себе.

Мы зашагали в сторону городка из домиков с покрытыми дерном крышами, расположенного на дальнем берегу озера; это было похоже на путешествие во сне, когда, сколько бы ты ни шел, цель не становится ближе. Мне постоянно приходилось напоминать себе, что самые опасные запахи — это те, которых вовсе не чуешь. Когда мы дошли до поселка, Ник спросил дорогу у двоих мужчин, и они молча указали нам на растянувшийся поодаль беспорядочный лабиринт соломенных хижин, стены которых были покрыты всем, чем только можно, от расплющенных консервных банок до плетеных травяных циновок. Тростниковых циновок, поправил меня Ник: дарма.

— Я думала, это означает судьбу.

— Пишется по-другому. И это не судьба: это установленный общественный порядок, то, как все должно быть, дхарма…

Судьба — этот неопределенный, произносимый с придыханием звук после «д».

Что-то знакомое в бдительной нищете деревни разворошило воспоминания о стоянках для трейлеров, на которых останавливалась моя семья. Как и на тех прибежищах, где трейлеры стояли вплотную друг к дружке, дверьми здесь чаще всего служили занавески из клочков ткани или крытые тростником рамы из бамбука, привязанные к хижине ненадежным куском бечевки; часто лачуги охранялись собаками, чей зад помнил слишком много пинков, собаками, скалившими зубы при нашем приближении. Здесь были люди; мы заметили, как они закрывали двери или исчезали за углом в тесных закоулках, которые Ник назвал «гули», — слово из сухой страны каньонов, которую моя семья пересекала по краю долины Монументов, слово, указывающее, что это не рукотворное сооружение, а геологическое обнажение пород, выброшенных наружу каким-то речным смещением пластов в далеком прошлом. Хрупкое и постоянно меняющееся, но все же долговременное.

Ник сказал, что «гули» — англо-индийское слово, обозначающее узкий безымянный переулок. Скорее сточная канава, чем проход.

— Мне оно напоминает глотку, что-то такое, что захлопывается, когда ты глотаешь, — добавил он. — Или гули-гули — как голубей подзывают.

Его рассеянный ответ не сочетался с настороженным видом. Он держался уже по-иному, расправив плечи. Будь он собакой, он бы ощетинился.

Между хижинами было слишком тесно, чтобы идти рядом. Двигаться быстро мы также не могли, так как нам постоянно приходилось обходить струйку открытого водостока, извивавшегося посередине между узкими тропками, словно пересохший ручей, который врезал эти разрушенные гули в окружающий пейзаж. Почти дыша в затылок Нику, я никак не могла избавиться от неприятного покалывания в спине. Подобное чувство беззащитности терзало меня, когда я ходила по улицам возле Эдема после убийства Салли. Чувство, что за тобой наблюдают, идут по пятам.

Мы еще порядочно попетляли, возвращаясь на те же самые места, но вдруг одна из наших тропинок расширилась, образовав пространство размером с маленький дворик, в котором на корточках сидела женщина и доила корову. И женщина, и корова бросали на нас беспокойные взгляды. Ник вежливо обратился к ней — я не понимала, что он говорит, но слова звучали успокаивающе. Я услышала, как женщина пробормотала что-то в ответ. Она махнула рукой еще дальше вглубь лабиринта и вместе с молоком выдавила еще пару замечаний, не поднимая головы, — в отличие от коровы, которая угрожающе выставила на нас рога.

Мы прошли еще немного по переулку, который указала нам женщина, и тут Ник остановился.

— Мне это не нравится, Клер. Думаю, нам лучше вернуться обратно.

— Почему? Эта женщина вроде поняла, о ком ты спрашиваешь. Разве она не сказана тебе, куда идти?

— Не совсем.

— Значит, она не сказала тебе, где живет семья этого парня? Ник?

— Сказала приблизительно. — Он кинул взгляд в ту сторону, откуда мы пришли. — Еще она сказала, что муж этой женщины приезжает к ней время от времени. Он все-таки не скрылся из Калькутты.

— Так это здорово! Может, он будет там!

— Не здорово. У меня создалось впечатление, что люди здесь вовсе не счастливы от того, как ЮНИСЕНС обошлась с его семьей.

Мне не хотелось возвращаться ни с чем.

— Пожалуйста, Ник, может, мы просто найдем эту женщину и…

— И что?

— Мы можем назваться сотрудниками ЮНИСЕНС, сказать, что они сожалеют о том, что она лишилась дохода, можем дать ей денег в качестве компенсации. Пожалуйста, Ник.

Он втянул голову в плечи, дернул подбородком в знак неохотного согласия и снова пошел дальше развинченной тяжелой походкой настоящего мужчины. Я заметила, что свою пластиковую руку он засунул поглубже в карман, скрывая всякое проявление слабости.

Мы нашли жену химика на другом перекрестке, неподалеку; она сидела по-турецки рядом с тростниковым шкафом, на единственной полке которого стояли банки с леденцами немыслимых расцветок. Вокруг нее играли дети, а перед ней на листе аккуратным рядком были выложены самые маленькие рыбешки, каких я когда-либо видела. Едва Ник заговорил с ней, она встала, одним грациозным движением собрала всю рыбу и детей и медленно пошла прочь, стараясь увести свое потомство с собой. Однако было не так-то просто оттащить детей от первого увлекательного зрелища, выдавшегося им за целый день. Яростно сося пальцы, выпучив на меня глаза, явно не желая расставаться с нами, они цеплялись за ее сари, как якоря, тянущиеся вслед за лодкой.

Насколько я могла судить по ее жестам, Ник недалеко продвинулся со своими расспросами. Еще минута, и эта женщина исчезнет в одном из бесчисленных проходов, похожих на сточные канавы, и мы вернемся туда, откуда начали, только чуть больше вспотев.

Подойдя ближе к женщине, не обращая внимания на руку, вытянутую Ником, чтобы остановить меня, я сказала:

— Я родственница Джека Айронстоуна. — Зачем-то я повысила голос, как часто делают глупые люди в разговоре с иностранцами. — Мы пришли от него. Айронстоун. Сотрудник вашего мужа. Он очень сожалеет о том, что случилось с вашей семьей. У нас для вас есть деньги от него. — Я пошарила в сумочке и вынула пригоршню рупий.

— Ты рехнулась! — прошептал Ник, хватая меня за руку.

Женщина попятилась, а дети по-прежнему висели на ее сари. Остался один ребенок, смышленый оборвыш, который уставился на деньги, как голодная одичавшая собака на кость. Догадаться о его возрасте было невозможно.

— Джек Айронстоун, — повторила я мальчику, — ты знаешь его.

Вокруг начали собираться люди. Мужчины преградили путь, по которому мы пришли. Они что-то бормотали, и до нас изредка доносились слова «Айронстоун» и «ЮНИСЕНС» — долетали и тут же снова тонули в сердитом непонятном ропоте. Похоже, имя моего родственника было не такой уж хорошей рекомендацией. Я повернулась к мальчику. Внезапно рука Ника отпустила мою. Я обернулась и увидела, что его окружили и теснят мужчины. Он исчезал в толпе. Мне слышен был его голос, он что-то говорил им, объяснял на каком-то языке, должно быть бенгальском, потому что, ясен пень, это не английский, он указывал на меня, а может, махал мне, чтобы я уходила, не знаю.

Я пыталась втиснуться обратно в толпу, решив, что нельзя терять Ника из виду. Пока я его вижу, все в порядке. Но между нами люди, они встают на моем пути, не то чтобы отталкивая, но и не отступая. Одни лица напряженные и суровые, другие жалкие и лоснящиеся, как поношенная одежда. «Одежда мертвецов» — вот как Робин называл наряды наших родителей, говоря, что, когда доживет до их лет, то никогда не будет носить ничего из секонд-хенда. Только вот он, конечно, так и не дожил до их лет.

Одежда наступавших на меня людей никогда не была новой. Сомневаюсь, что на ней когда-нибудь были ярлыки. Как могут приходить на ум такие вещи за меньшее время, чем надо, чтобы повернуть голову и заметить, как человек поднимает камень?

И увидеть, что Ник исчез. Ушел.

Тут я почувствовала, что у меня выхватили деньги, и увидела белые зубы мальчишки, расплывшегося в плотоядной довольной улыбке: приманка теперь была в его руках.

Казалось, такое не должно происходить под этим ярким, жгучим солнцем. Мгновение назад это было Большое Приключение, и вот все завертелось, происходит прямо сейчас, в настоящем времени. Вон там человек подбирает с земли камень. Я смотрю, будто это бейсболист, вот он отводит руку, замахивается, как подающий.

Меня кто-то хватает за запястье, я пытаюсь вырваться и вижу того самого парнишку, сына той женщины; в одной руке он зажал мои деньги, а другой дергает меня за рукав.

В меня попадает камень. Не сильно. То ли камень не очень большой, то ли целились не слишком тщательно. Но кровь, я чувствую, вот она, тоненькой струйкой стекает по ноге, щекочет кожу.

Мальчик снова тянет меня за собой.

Я иду за ним.

Он идет за женщиной.

Мы ускоряем шаг и переходим на бег.

В меня ударяет еще один камень, уже побольше. Я не оглядываюсь. Не время. Мы быстро заворачиваем за угол, и люди позади нас проносятся мимо, возвращаются, вслед за нами ныряют в то же узкое гули. Теперь уже все бегут быстро, так что нет времени остановиться и поднять камень, поднять палку, а не то раздавит мчащийся позади поток. Мы играем в игру у реки, и правила постоянно меняются. Притоки втискиваются между оврагами и, выходя из берегов, разливаются в широкие каналы.

Как же ее называют, эту игру, как ее называют английские школьники? Пуховы палочки, точно. Из «Винни-Пуха». Мы с Робином выучились ей от отца. Нашего английского папы. Кристофер Робин — назвал он своего сына, поддавшись нетипичному для него порыву ностальгии. Нужно бросить палочки в реку с одной стороны моста. Потом перебежать на другую сторону. И смотреть, какая из них выплывет первой.

Кто выйдет первым? Они нагоняют нас на широких и ровных волнах, но отстают в узких ущельях гули.

Мы бежим сквозь чей-то костер и опрокидываем ведро с молоком — тут только что доили корову, расталкиваем овец, и с каждым выдохом я думаю обо всех просмотренных хрониках последних известий. Названия городов, где бедствия происходят одно за другим. Кажется, что этот громкий стук — топот ног, бегущих за нами. И резкие отрывистые крики, под стать лицам. Но нет, это всего лишь мое сердце и мое дыхание. В боку колет, будто кто-то воткнул туда иголку, проколол меня. Зашил меня. Думаю: «Ник».

А потом мы оказываемся в этом темном месте, идем, спотыкаясь, по лабиринту, где не видно ни зги, только белая одежда мальчика — моего поводыря — маячит впереди, и я знаю все ответы, и все образы сводятся к этому. Свет лишь передержит снимок. Слиться с тьмой.

Я, похоже, потеряла сознание. Жара на меня так действует. Женщина протягивает мне что-то в блюдце, нет, глиняной чашке. Это чай, а грубая чашка трет губы, как наждак. В жизни не пробовала ничего лучше.

Мальчик — ему, может быть, десять, а может, пятьдесят, кто его знает, — высовывает голову из-за матери и спрашивает голосом Майкла Джексона:

— Хочешь посмотреть, как я танцую брейк-данс?

Я нахожусь в крошечной темной грязной комнатушке, не больше кабинки туалета в Штатах, лежу на чем-то вроде скамьи, тоже из грязи, только прикрытой полосатым ковриком, а этот ребенок выносит бумбокс размером с саму комнату, врубает его на полную громкость и принимается танцевать, крутясь на плече, на голове, на указательном пальце. Мать смотрит на него с любовью. Его братья и сестры, все практически голые, если не считать драных штанишек, раскрывают рты от восхищения. Они впервые взяли в плен американку — зрительницу поневоле. Женщина протягивает мне лист с рисом, примерно с чашку, политым сверху какой-то желтой, скрипящей на зубах штукой. На вкус приятно, а мой рот тут же обжигает большое количество чили.

Все дети садятся вокруг на корточки и смотрят, как я ем. Почему они кормят меня? Как долго я здесь нахожусь? Машинально смотрю на часы и обнаруживаю, что их нет. Калькуттский Майкл Джексон щелкает выключателем магнитолы и прислоняется к стене, скрестив руки; он выглядит довольно современно для парня, в футболке которого больше дыр, чем ткани. Он снимает мои часы со своего запястья и возвращает их мне. Циферблат разбит. Время остановилось.

— Короче, — говорит он, — ты хочешь знать о моем папе.

Он закуривает биди, сигарету для нищих, сделанную та табачного листа, завернутого в кусочек ткани. Пахнет так, будто он курит коровий навоз. Кивком показывает на свой: бумбокс:

— Это папа купил. Он скоро достанет нам телевизор. Подожди, вот он узнает про тебя.

Я кашляю, поперхнувшись последней пригоршней риса.

Оказывается, его английский не так хорош, как я подумала вначале. Он весь надерган из видеоклипов и сериала «Я люблю Люси». Он спрашивает меня, не гоанец ли Дези Арнас: он похож на португальца, а в Гоа много португальцев. Кубинец, говорю я, Дези родом с Кубы. Один из первых испаноамериканцев, добившихся славы, не отрекшись от своих корней.

Не могу поверить, что веду этот разговор.

Он говорит, что его отец употребляет героин, но недолго, что он ненавидит Джека Айронстоуна и винит его в своем увольнении, хотя не совсем понятно почему. Он говорит, это потому, что его папа что-то знает о Джеке.

— Что он знает?

Его мать шепчет что-то мальчику, и он выдает мне дикий перевод:

— У них уши отваливаются, у некоторых людей.

— Каких людей? Где?

В ЮНИСЕНС, отвечает он.

— Они едят плохие листья, а потом у них уши отваливаются.

Его маленькая сестренка хочет знать, нет ли у меня для нее ручки. Я даю ей ручку, и между детьми тут же разгорается драка. Можно подумать, они в жизни не видели ручек. Скорее всего, так оно и есть. Парнишка забирает ее у сестры и на тыльной стороне ладони старательно выводит свое имя: Сунил.

— Но ты можешь звать меня Сонни, — говорит он мне, — раз уж ты тут с нами шуруешь. Как Сонни и Шер.

Он пошутил. Мы смотрим друг на друга. А потом вся эта каморка взрывается от смеха. Он ходил в местную школу, пока его отец не потерял работу. Тогда ему пришлось бросить учебу, чтобы помогать матери и семье. Я спрашиваю, сколько у него братьев и сестер, а он пожимает плечами, как будто это не имеет значения. Его можно понять. Сложно сосчитать их, когда они все время крутятся под ногами.

Какой-то мужчина отодвигает дверь из тростника и входит внутрь. Снаружи темно. Странно, но я не боюсь. Я знаю, что это не отец Сунила, потому что мне показали его фотографию, где он сидит на стволе дерева, который раздваивается, в обнимку с другим химиком, уволенным в то же время. Ни один из них не похож на человека, которому можно доверить перевести себя через дорогу. Новоприбывший намного старше. У него лицо, похожее на надгробную плиту: длинное, плоское и серое, оно покоится на куче костей. Сидя между мальчиком и этим могильщиком, я думаю, что меня вот-вот похитят, унесут в безопасное место, под покровом темноты и ее возницы-рикши. Помимо всего прочего, меня убедили, что в деревне родственницу Айронстоуиа вряд ли примут с распростертыми объятиями. Еще мне дали понять, что Ник благополучно выбрался, вернулся в такси. Человек с похоронным лицом обещал отвести меня к нему. Не знаю, верить этому или нет. Выбор у меня невелик.

* * *

Н. Сати (Наследие Айронстоун, ок. 1886)

— Один из серии желатиносеребряных отпечатков, приписываемых Джозефу Айронстоуну, — объяснил смотритель, подчеркивая редкость этой фотографии: женщина, сжигающая себя на погребальном костре мужа. Совершает сати. Или он сказал, вступает в сати, не помню.

На переднем плане силуэт мужчины (вероятно европейца), выделяющийся на фоне пламени, ее пожирающего. Невыразительный образ, передержанный снимок, возможно, неподходящая пленка.

*

Рот разинут, настоящее пугало, руки по бокам, ладони наружу. За ним разъяренная толпа. Его спасает только цвет кожи: он белый, или был бы белым, если бы не потеки крови и сажи, струящиеся по лицу. Что он сотворил? Что сотворили с ним?

Он не помнит. Кровь на его лице — ничто по сравнению с волнами крови, приливающими к его голове. Еще одна голова растет у него из левого уха. Он чувствует, как она разрывает плоть его щеки. Краски пляшут перед глазами. Но никто ничего не сделает, никто не видит ее. Обнаженная женщина с загнанными глазами, женщина, которую он смутно помнит, ест то, что мы называем конгривами сэр шведскими спичками сэр их мы называем Люциферами лютерами. Другую женщину он подзывает гули-гули, а она вжалась в тень переулка и наблюдает за ним. Он хочет, чтобы она нашла его, направила на другую дорожку. Она, с ее ясностью, ее ясными глазами, поймет, что надо делать. Он хочет остановиться, но не может. Он хотел стать доктором, лечить в других то, что не смог исцелить в себе. Он колдун с ножом, нож — это волшебная палочка в его руках. Он пытался отрезать вторую голову и увидел, что первая умирает.

МагонюбилиПамальчшдевплякатьМавидитьслыищтьгава ритьМагонюбилиМа

Где рак здесь между ног можно его вырезать? Заперт в темноте, как его сестра, которая еще долго не уходит после того, как стала холодная и плохо пахнет, мамочка, мы здесь заперты, а снаружи только Лютер с его мерками. Будь мужчиной. Стриги стриги стриги волосы и ногти. Составляй перечень, составляй список.