Мы договорились выехать в десять часов на следующий день после визита к Микеланджело. Перед тем как прибыть в палаццо Колонна, у меня было время попрощаться с Тицианом. Люди Виттории не спеша упакуют багаж и поедут другим экипажем. На сборы у меня был целый вечер, Алессандро пришел уже поздно ночью. Теперь, когда надо было уезжать из Рима, меня охватила болезненная тоска. И дело было не в красоте города, а в атмосфере терпимости, еще более привольной, чем в Венеции, в его бесконечной истории, о которой рассказывал любой камень, помогая каждому почувствовать свое место в грандиозном, удивительном театре и оставляя за каждым право принимать себя всерьез.

В Риме все было настолько великолепно, что самые беспокойные умы успокаивались и приходили в согласие с собой. Даже красный африканский песок, который иногда, во время сирокко, по ночам сыпался с облаков, приближая город к пустыне львов и магов, делал его уникальным местом с особым предназначением.

Это предназначение и сбило меня с толку. Я ощутила это, когда собралась уезжать из города, зная, что никогда его больше не увижу.

Рано утром я была уже возле северного входа в Бельведер. Здесь, в удобном и просторном жилище, с окнами, открытыми с вечера, обитал Тициан.

Подходя к его дому, я подумала, что не смогла бы уехать, не поблагодарив его за великодушие. Испанская гвардия проводила меня до массивной двери орехового дерева, увитой виноградной лозой, на которой среди желтых и оранжевых листьев еще висели лиловые гроздья. Их словно развесили в честь художника, любившего эти цвета и на своих холстах добивавшегося в них всех мыслимых и немыслимых оттенков.

В комнате, которую Тициан оборудовал под студию, стояло большое полотно: портрет Папы с племянниками Оттавио и Алессандро. Фигуры выглядели такими живыми, что многие, проходя мимо портика террасы, куда картину поставили, чтобы просохли краски, преклоняли колена, убежденные, что приветствуют самого понтифика. Об этом говорил весь Рим.

Картина стояла наискосок от выходившего на юго-восток окна, из которого по вечерам лился теплый свет. Возле нее на столе располагался большой ящик с десятками фарфоровых шкатулочек с красками, вставленных для равновесия в приподнятые рамки.

В белых блестящих чашках растертые и смешанные с льняным или маковым маслом краски обретали глубину и прозрачность тона, напоминавшую блеск драгоценных камней или свежевыкрашенного бархата. А рядом с ящиком, на столе, в маленьких круглых чашечках, Тициан экспериментировал, ища разные оттенки цветов, и наносил их на гладкие плоские керамические тарелки, контролируя густоту или прозрачность тона.

Я хорошо помнила манеру работать старого художника. Когда он искал нужный оттенок, то, обмакнув кисточку в краску, наносил такие легкие штрихи, что неподготовленный глаз ни за что бы их не различил.

Проходили дни работы, и все начинали замечать, что на складках атласной рубашки на груди поменялся лиловатый отсвет или что сочный, как вишня, рот обзавелся вдруг грустной тенью под левым уголком верхней губы.

Эту картину Тициан тоже писал очень медленно и теперь убирал красновато-черный тон с век Алессандро, который, увидев законченную картину, попросил, чтобы он был больше похож на деда, чтобы подчеркнуть сердечность их отношений.

Как же далека была живопись Тициана от живописи Микеланджело, который орудовал кистями по влажной штукатурке, как крестьянин плугом! Тициан работал полутонами и светотенями, не обращая внимания на природу и контуры предметов, которые рисовал, и возвышая их материальную сущность.

Фигуры Папы и его племянников чуть размывались в розоватом тумане, который менял густоту в зависимости от того, какой предмет или ткань попадали в центр внимания художника. Он сгущался на лице Алессандро и рассеивался на его кардинальском корсете или на белой, с красными отсветами, папской рубахе, в ткань которой, казалось, вплетены венецианские жемчужины. На полотне были представлены все оттенки красного цвета, и атмосфера картины так волновала, что я, помимо воли, воспринимала изображенные на ней фигуры как священные.

Поверхностное легкомыслие Оттавио, наклонившегося к Папе, который на него и не смотрел, превратилось в элегантную царственность будущего герцога Фарнезе, готового принять правление едва созданным дедом государством. Поза Алессандро и его глубокий взгляд свидетельствовали о том, что он сознает ответственность, лежащую на плечах кардинала и будущего Папы. Я с трудом узнавала в зрелом, полном достоинства человеке того горячего юнца, что каждый раз почти лишался чувств между моих ног.

Но настоящим шедевром Тициана был тот, кого Рената назвала «снопом сена, выгоревшего на солнце». Павел III составлял единое целое с блеском своей туники. Папская непорочность лучилась в густых белых тонах с золотым свечением, окружавшим его фигуру. Черные глаза, на самом деле хищные и жестокие, на картине превратились в две прозрачные влажные точки, подчеркивающие сосредоточенность преподобного старца на глубинах духа, лежащих за пределами картины. Он был далеко и в священном одиночестве своего призвания не замечал племянников.

Тициан создал шедевр. Какими бы ни были реальные отношения между дедом и внуками, на холсте эти люди излучали чувство любви и царственного достоинства — лучший фон для любых амбиций. Глядя на картину, никто не усомнится ни в законном праве молодого Оттавио Фарнезе на герцогство Пармы и Пьяченцы, ни в искренности стремления кардинала Алессандро стать самым добродетельным Папой в истории христианства. И даже завистникам не придет в голову усомниться, что Павел III посвятил свою жизнь не обогащению семейства, а воплощению всех сразу христианских добродетелей, включая светлую грусть по поводу собственной сиятельной старости.

Тициан гораздо больше своего сына Помпонио заслужил аббатство Санта Лючия. Он давно заработал на царство.

Приветствуя старого художника и стараясь не очень отвлекать его от работы, я думала о Микеланджело с его еретическим бунтарством и опасностью, которую он навлекал на себя своими картинами. Кто знает, кого из них мир будет помнить лучше: придворного с исключительным талантом или гиганта с неукротимыми страстями.

Прямо из Бельведера я направилась в палаццо Колонна. Те, кого я теперь считала своими подругами, не выказывали никакой грусти по поводу отъезда. Даже Рената и еще того меньше Элеонора, а ведь, скорее всего, они никогда больше не вернутся в Рим. Но обе находились в таком радостном возбуждении, словно собирались отбыть в сады Эдема.

Как и было уговорено, ровно в десять мы выехали из Рима.

Шел дождь, но холодно не было, как бывает в Венеции в середине ноября.

Выехав из города через ворота дель Пополо, мы поехали по дороге, по которой уже больше тысячи лет в Рим вливались толпы пилигримов из Франции и Германии. Теперь ее наводняли художники, торговцы и зеваки, явившиеся поглазеть на разросшийся, по-прежнему могущественный город. Влажный, покрытый бархатистой травой туф был изрыт диковинными пещерками, стойлами для овец и быков, нехитрыми жилищами и садиками с каменными чудищами. Архитектура этих построек зачастую перекликалась с архитектурой грандиозных сооружений внутри городских стен.

Рим разделял два далеких мира: мир Аппии, возникавший сразу за воротами Сан-Себастьяно, предвещая райские пейзажи Неаполя и Греции, и тот мир, в сторону которого мы двигались, уже северный, с мрачными сырыми лесами в долинах Тибра, с туманами, каких никогда не бывает в Аппии.

Внутри кареты Виттория и Джулия, казалось, были поглощены молитвой и не обращали внимания на пейзаж за окном. Может, они слишком часто его видели. Мы оставили справа покрытую снегом гору, слева — трехгорбый холм, похожий на дракона.

— Это гора Соратте.

Виттория поняла, что мне интересно, что это за странное явление.

— Здесь сын Тарквиния Гордого — последнего царя Рима — изнасиловал юную Лукрецию. С женщинами и в те времена обращались точно так же.

И она с улыбкой погладила меня по руке.

Это было сильнее ее. Она не могла представить, что моя жизнь стала такой, какая она есть, совсем не потому, что меня кто-то изнасиловал. В сущности, они приняли меня в свою компанию, считая, что я, так же как они, подвергалась насилию со стороны мужчин. Мне было незачем опровергать это мнение, но я спрашивала себя, отчего же они, могущественные, как Лукреция, и, как она, претерпевшие насилие и принесенные в жертву мужскому превосходству, которое принуждало их к подчиненному положению благочестивых матерей семейства, продолжали доверять мужчинам? Почему они признавали за мужчинами главенство духовных вождей, хотя сами могли распоряжаться своими чувствами по отношению к Богу и к миру, как распоряжались своими доменами.

Профиль Элеоноры в рамке окна, на фоне пейзажа краснеющих осенних каштановых рощ, резко отличался от того профиля, что нарисовал Тициан на портрете в палаццо Урбино. Передо мной сидела женщина из камня, равнодушная к страху смерти. А с полотна Тициана, заказанного ее супругом по случаю провозглашения его герцогом, смотрело испуганное существо, печальное и одинокое, у которого одно утешение: собачка модной английской породы.

Я прекрасно помнила этот портрет в парадном зале. На полотне были даже предметы, указывающие на призвание образцовой супруги: свадебные украшения и золотые часы. Они будут отбивать время ожидания, то есть для женщины — время ее жизни. Трудно было придумать что-нибудь меньше напоминающее Элеонору: даже Тициан угодил в ловушку притворства.

Женщин, что сидели рядом со мной в карете, несущейся сквозь багряные леса горы Чимини, объединял случай или влекло за собой некое невидимое течение. Они, несомненно, могли соперничать с аргонавтами, даром что не плыли по морю, а тряслись в карете. И одержали бы верх, по крайней мере, в решимости, с какой они переступали все границы горизонта, определенного человеческим существам.

Семь лет назад они вызвали недовольство всех дворов Италии, пытаясь организовать паломничество в Святую землю. Действовали они по призванию и по убеждению, что справятся не хуже мужчин. Ввиду их высокого положения путешествие могло оказаться слишком опасным. Если бы им удалось довести это начинание до конца, их трудно было бы вернуть в привычные рамки обычной женской жизни. И те самые мужчины, которые ни в чем не могли прийти к согласию, дружно объединились во мнении, что женскому крестовому походу не быть, и в ход был пущен авторитет самого Папы. Дамы смирились, а может быть, сосредоточились на более высоких и еще более опасных целях, которые теперь влекли их друг к другу. По их следу шли шпионы инквизиции и полиция разных государств, но они все равно оставили свои позолоченные салоны и отправились на свидание друг с другом, которое могло стоить им жизни.

Я спросила у Алессандро, чем обусловлено такое поведение и не ускользнуло ли от меня что-нибудь, когда я в Венеции слушала рассказы об этих событиях. Но даже он не смог ответить: цинизм его политики вообще не допускал ни безусловного великодушия, ни риска без дальнего прицела на богатство. Однако их поступок произвел на него глубокое впечатление: такая верность страстному увлечению полностью противоречила логике насилия.

Они ехали — вернее, мы ехали, но я в этой компании представляла всего лишь балласт — в Орвьето, где монастырь Сан Паоло был переоборудован в штаб-квартиру, которую Виттория щедро снабдила всем необходимым, а оттуда в Баньореджо, встречать Реджинальда Поула и его «витербийскую церковь», как ее с презрением называли Карафа и его друзья из трибунала инквизиции. Она была близка идеям Лютера и ставила себе целью изменить Римскую церковь. Эту затею считал неосуществимой даже немецкий монах, который предпочел отделить Германию от Римской церкви, обреченной и дальше на века погрязнуть в коррупции. Алессандро тоже был в этом убежден, но ни одно из его начинаний внутри курии не имело достаточной силы, чтобы противостоять другим. Счет оставался открытым.

Встреча в Орвьето была предварительной подготовкой к Тридентскому собору, на который отправлялись потом Поул и его окружение.

Мужчины шли на риск, нарушая равновесие власти, которая до последнего времени была способна их защитить: несмотря на еретический душок, Поул считался одним из наиболее вероятных наследников Павла III, и его, помимо большого количества итальянских принцев и кардиналов, поддерживала еще и имперская группировка.

Но они, женщины? Что с ними будет, если схватка завершится неизбежной вендеттой? Женщины не допущены к церковным бенефициям, они не могут стать ни епископами, ни кардиналами. Почему же они рискуют жизнью ради Реформы?

Я своими глазами видела, как Виттория писала прошения, чтобы епископство Ноцерское оставили за кем-то из ее протеже. Я слышала, как Джулия в приказном порядке устраивала одного из своих придворных в нотариальную канцелярию вице-короля Неаполя. Они использовали свою власть в интересах других, отдавая приказы, которых по закону им отдавать было не положено. Почему они растрачивали свои силы перед обществом, которое с ними не считалось и относилось к ним как к придворным украшениям мужчин? Видимо, мои страхи и сомнения одолевали и моих спутниц, ибо все четверо напряженно затихли.

В Орто конюхи и эскорт почти силой заставили нас выйти из кареты и поесть в остерии на краю дороги. Мы нашли накрытый белой скатертью стол со стоящими на нем свиным паштетом, дынями и марципановым тортом. Одна я, как всегда, отведала всего. Подруги присматривали за мной, как за девочкой, которую поручили их заботам, и я прилежно слушалась «взрослых».

В остерии было полно мужчин, и итальянцев, и иностранцев, по большей части фламандцев, но подойти к нам они не рисковали: очень уж непривычно было, что пятеро женщин, несомненно аристократок, путешествуют одни, без мужчин, если не считать эскорта, который держался поодаль.

Дальше мы двинулись под ливнем, по глубоким лужам. Немногочисленные пешие паломники безуспешно пытались увернуться от потоков воды и грязи, летящих из-под копыт нашей четверки лошадей. К закату мы оказались перед крутым подъемом Сферракавалло. От наших усталых коней требовалось последнее усилие, перед тем как достичь стен старинного монастыря Сан Паоло.

На следующий день мои подруги, свежие и радостные, словно отдыхали с неделю, были готовы проехать те несколько миль, что отделяли Орвьето от Баньореджо. Их безупречные наряды, несмотря на тяжелый покрой и черный цвет, оттеняли их сияющую красоту, которая всегда отличает тех, кто готовится к обольщению. Утомленной с дороги выглядела только я, а ведь на мне было ярко-зеленое платье, всегда меня выручавшее, когда надо было скрыть следы усталости на лице. Из уважения к высокому достоинству людей, с которыми мы должны встретиться, я надела еще жемчужное ожерелье в семь ниток. Виттория подошла и вежливо предложила дать мне взаймы на сегодня одно из своих любимых украшений. И только тогда я заметила, что ни одна из подруг не надела украшений, если не считать массивных золотых распятий на цепочках. У меня тоже было распятие, и на этот раз жемчуг отправился обратно в кожаный футляр.

— Ведь это не такая уж большая жертва, правда, Маргарита? — улыбнулась Джулия, погладив меня по голове. — Я знаю, что вы благочестивы и гораздо более искренни, чем остальные дамы из папского окружения.

Она подшучивала над моей ролью первой содержанки папского внука, но, похоже, верила собственным словам.

— Да и золото идет вам больше, чем жемчуг. Прогулка, которая может показаться вам скучной, требует маленькой жертвы, зато вы познакомитесь с людьми, достойными вашей образованности. И вы, надо полагать, оцените их лучше, чем мы, ибо одарены блестящим умом и эрудицией, которая отличает лишь немногих наших лучших друзей.

Это был мотив, по которому меня взяли с собой в тайную и опасную исповедальню. Меня считали чудом природы, и это чудо, несомненно, можно было вернуть к добродетели, в лоно Господне. Может быть, они лелеяли надежду на освобождение, и я была им послана как знамение, как проявление женской мудрости, которую упорно отрицали церковники.

Вот уж представить себе не могла, что дамы такого высокого положения сочтут меня высшим существом. Я по большей части занималась соблазнением мужчин и никогда не считала ни ум, ни знания сильными инструментами. Теперь же я начала думать, что, может, мужчин, таких податливых в моих руках, покоряет интеллект, о котором они не догадываются, пока не почувствуют в нем угрозу? Женщина высокого ранга, выказав острый ум, еще может напугать мужчину, но на острый ум путаны никто не обращает внимания, и дело кончается тем, что мужчины только легче подпадают под ее чары.

Но можно рассудить и наоборот. Овал лица, смягченный легким слоем талька, белые зубы, губы, оттененные кармином… Женщины, собираясь в самое интеллектуальное общество, не преминут прихорошиться, словно внешность служит проводником к познанию их острого ума. Получалось, что я постигла в совершенстве обе стратегии, а главное — об этом знала, что давало мне неоценимое преимущество.

Мы миновали облетевшие дубовые и ореховые леса, отделяющие Орвьето от Баньореджо, и вскарабкались по лестнице, что вела на неприступную скалу Чивита. Издали скала казалась узкой, как вершина вулкана посреди моря каштанов, и трудно было предположить, что лестница приведет к такой широкой площадке, целой площади. В южном углу площади, рядом с церковью, открывалась арка, ведущая в епископство, где остановился Реджинальд Поул со своей свитой. Такое жилище больше подходило какому-нибудь скромному дворянину, чем самому могущественному, образованному и утонченному кардиналу Европы. Но он все время повторял, что верующие люди не должны владеть излишне роскошными апартаментами в этом мире, если хотят оказаться ближе к Господу в мире ином.

Первым нам навстречу к лестнице, ведущей наверх, такой крутой, что казалось, она специально спроектирована под его появление, вышел сам Реджинальд Поул. Длинная черная, аккуратно подровненная борода спускалась ниже пояса, напоминая кирасу из щетины. Она была атрибутом святости и чистоты владельца, и от нее старались держаться подальше, словно от стального щита. Он не стриг бороду с того самого времени, как приехал в Италию десять лет назад, спасаясь от участи мученика. Потомок благородных графов Суффолкских, кузен Генриха VIII, он насилу ускользнул от королевского золотого стилета, когда осмелился высказаться против развода Генриха с третьей женой и его женитьбы на Анне Болейн. Как он сам потом рассказывал, Господь говорил его устами, когда он, повстречав короля-еретика в темной гардеробной, высказал ему все, что никто до него не осмеливался сказать.

После бегства Поула в Италию Павел III почти сразу нарек его кардиналом, укрепив, таким образом, партию, выступавшую против короля в Англии и за ее пределами. Черная кардинальская борода не скрывала отваги воина, та же отвага чувствовалась в пристальном взгляде маленьких черных глаз и в массивном носе. Сильные руки с одинаковой твердостью держали и шпагу, и священные книги.

Он спустился вниз на два марша лестницы, и шедшая за ним свита с царственным видом остановилась на освещенной солнцем площадке. Протянув мне сильную руку, он смутился, потому что знал, какую жизнь я веду. Мне было достаточно пожать ее, чтобы понять, что эта рука никогда не касалась женского тела. Я успокоила его, уставившись ему в переносицу самым невыразительным взглядом. Во всей его фигуре, напоминающей грозную черную тень, единственным светлым пятном был лоб.

На этой встрече я чувствовала себя чужой и изо всех сил старалась, чтобы любопытство не светилось в моих глазах: мне казалось, что тогда я и сама стану незаметной для глаз присутствующих.

Виттория совсем не по-королевски простерлась перед Поулом на ступенях крутой лестницы, не успев стать на площадку и рискуя упасть. Элеонора зарделась, как монахиня-затворница, которую заставили выйти на свет божий из кельи. Рената и Джулия, стараясь скрыть собственное замешательство, бросились поддерживать Витторию.

Как только Витторию благополучно подняли со ступенек, Поул отошел чуть в сторону, чтобы дать свите возможность поздороваться с нами.

— Его высокопреосвященство кардинал Модены Джованни Мороне.

Едва закончились приветственные объятия, Виттория представила меня всей компании.

Мороне, казалось, принесло неистовым ветром из сада: над совсем еще молодым, загорелым на свежем воздухе лицом вились рыжие волосы, ярко блестевшие зеленые глаза обрамляли ровно изогнутые, как у женщины, брови. Он слыл воплощением справедливости, и все относились к нему с восхищением, в том числе и лютеране, которые считали его достойным противником, пребывающим в заблуждении.

«Он почти девственник… Почти, потому что было несколько историй со студентами Падуанского колледжа, где он учился». Когда красные губы Мороне коснулись моей руки, мне сразу вспомнилась циничная откровенность делла Каза.

Губы прижались так, что я сразу поняла, с кем хотела бы провести следующую ночь, если только из этого монастыря не совсем вытравили желания, не относящиеся к духовным. С этого мгновения я избегала смотреть на Мороне.

Мне представили еще троих или четверых человек с усталыми от забот и постоянного чтения глазами, но их лица не отпечатались в памяти.

Нас провели в приемную монастыря, высокий зал, выходивший в нависший над бездонной пропастью маленький садик. За низкой стеной, заросшей вьющимися растениями и кустами, виднелись верхушки каштанов, упрямо растущих на скале, открытой всем ветрам. Еще дальше, за морем леса, одиноко возвышались заснеженные вершины. Этот скалистый утес, чудом устоявший на краю обрыва, был прекрасным местом для приближения к божественным тайнам.

Зал обрамляли грубо вытесанные желтые колонны, а посередине возвышался стол орехового дерева, окруженный неудобными скамьями. На одном его конце стояла сушилка с расписной глиняной посудой и несколько почерневших серебряных подносов. Солнце было затянуто сероватой дымкой северного неба, но свет наполнял комнату и придавал ей немалое очарование, несмотря на бедность обстановки. Дверь в торце зала вела в другое помещение, не такое просторное, но более уютное, с мягкими скамейками вдоль стен и с нишей, где Мадонна с младенцем на руках, изображенная на фреске в натуральную величину, выглядела как живая. Младенец печально смотрел на коленопреклоненного святого справа от трона. Слева, застыв в скорбном одиночестве, держала в протянутых руках серебряный поднос святая Лючия.

Поул первым уселся на обитый красным стул как раз под фреской и, ни на кого не глядя, подождал, пока остальные займут свои места.

Рената вежливо указала мне на кресло в смежном зале, и я поспешила занять его, не выказывая никакой досады. Она вернулась в большой зал, где были места для остальных, и оттуда приветливо улыбнулась мне через открытую дверь.

Рядом с моим креслом стоял небольшой шкаф с книгами. Мне предупредительно оставили «Послания» Павла и «Метаморфозы» Овидия, чтобы я не скучала, пока идет совещание. Ничто не было оставлено случайно, включая открытую дверь; все означало полное доверие и уважение ко мне и избавляло меня от неизбежного смущения.

Я взяла в руки прекрасно иллюстрированного Овидия, но внимание мое сразу привлекла тишина в соседнем зале: Поул открывал совещание.

— Дражайшие братья и сестры. Перед тем как отправиться на Тридентский собор, мы попросили вас об этой встрече, ибо она чрезвычайно важна для нашего будущего и для будущего всего христианства. Мы не считали возможным ехать без всеобщего совета, и теперь, прежде чем ответить на любой из ваших вопросов, я от имени всех и во имя Господа прошу Витторию подарить нам одну из своих импровизаций, дабы укрепить наш дух для верных решений. Кроме того, наш любимый Микеланджело подарил мне один из своих рисунков, который я возьму с собой в Тренто. Его, несомненно, вдохновляла любовь к Господу, которую он носит в своем сердце.

Он обернулся, взял со стола дощечку, накрытую зеленым сукном, и, сняв его, показал рисунок присутствующим, приложив к груди. Его черное одеяние служило прекрасной рамкой. У всех вырвался вздох восхищения. Мадонна поднимала глаза и руки к небу, а умирающий Христос бессильно сползал с ее колен. Его поддерживали под руки два ангела, предоставив зрителям любоваться прекрасным растерзанным телом и скорбеть о Нем.

Я подняла глаза и увидела профиль Виттории: глаза ее неподвижно глядели на рисунок. Потом она заговорила, обращаясь к изображению Мадонны.

Поначалу слова с трудом слетали с полузакрытых губ, но постепенно голос ее окреп и полился, как звук виолы, на которой играли ангелы. Она говорила о запекшейся в волосах Христа крови, о запахе Его тела и о страдании матери. О теле, медленно остывавшем в руках, которые отчаянно пытались сохранить в Нем тепло и жизнь. О слезах, которые не могли пролиться, потому что она словно окаменела, о вере, которую она первая смиренно приняла, принеся в жертву того, кто был ей дороже жизни: сына.

Вскоре комната исчезла, и сама Виттория показалась мне сошедшей с фрески. Ее голос словно доносился из иного мира, оттуда, где за века, через боль и страдания всех, кто верил в эту жертву и в этого Бога, материализовалась их вера.

Живые слова становились теми осязаемыми образами веры, каких не достичь никакой торжественной мессе, никакой пышной литургии.

Преображенная верой хрупкая женщина превратилась в гиганта, и ее друзья это понимали, вбирая в себя ее речь как самый драгоценный из даров.

Я никогда не была чувствительна ни к воздействию веры, ни к предрассудкам, но слова Виттории меня настолько взволновали, что я не замечала своих слез, катящихся по щекам прямо на руки.

От этих слов по-настоящему умирал тот, кто был нарисован рукой Микеланджело. Обыкновенный цветной порошок, нанесенный рукой смертного художника на белую доску, обращался в живые фигуры, которые теснили людей, прижимали их к стене, как настоящие.

И вскоре комната была уже не в состоянии вмещать в себя кровь, запах, тепло, само тело Христа, возвращенное к жизни Витторией, как вода изо льда.

Теперь я понимала, где черпает силу Виттория. Ни делла Каза, ни Алессандро не могли наставить меня в вере, потому что сами не были к ней причастны. Поул первый понял эту провидческую и поэтическую силу. И половины ее было бы достаточно, чтобы до основания разрушить все горячечные разглагольствования Савонаролы.

Женщина за свою проповедь должна платить жизнью. Вот почему она скрывала и лелеяла ее в тайном кружке.

Что-то от этой громадной силы удалось, наверное, ухватить верному секретарю Поула Альвизе Приули, который быстро записывал слова Виттории на бумаге, отчаянно борясь с волнением.

Мне казалось, что массивные стены из туфа пошатнулись под натиском безудержной энергии, бьющей из уст Виттории. Я вцепилась в кресло и со стуком выронила из рук томик Овидия. Видение разрушало стены, рвалось к небу, к тому безграничному пространству, что открывалось за скалой, ставшей сразу маленькой и хрупкой.

Виттория вдруг вскрикнула и потеряла сознание, поток энергии сразу иссяк, и все молча замерли.

Элеонора и Джулия, опустившись на колени, приводили ее в чувство, обтирая ей лицо мокрым платком, и она наконец открыла глаза и огляделась, еще не понимая, где находится.

Убедившись, что Виттория окончательно пришла в себя, Поул раскинул руки, словно останавливая поток силы, бушевавшей в комнате, и заговорил мощным и певучим голосом пророка:

— Виттория, благодарю тебя за то, что преподнесла нам свой вдохновенный дар, еще раз позволив сполна ощутить величие благодеяния, которое совершил Христос, отдав себя в жертву за нас. Высокомерие, с которым настаивают на спасении души добрыми делами и соблюдением обрядов, есть оскорбление этой жертвы. Именно это мы и собираемся дискутировать в Тренто. Наиболее коррумпированная часть Римской церкви постоянно поддерживает в народе убеждение, что дела, молитвы и официальные обряды могут спасти душу. Мы же утверждаем, что единственной целью такой практики является обогащение духовенства и отдаление паствы от истинной веры. Наша задача — утвердить спасение через веру, а не через приверженность ложным верованиям.

— Высокочтимый падре, — вмешался до слез потрясенный Приули, — но таким образом мы рискуем открыть дорогу Лютеру, который стремится разрушить все авторитеты и догмы и подчинить себе Римскую церковь. А монархи, ставшие его опорой, только и видят, как бы завладеть церковным имуществом. Корысти курии они противопоставляют собственный цинизм.

Поул повернулся к Элеоноре, которая с царственным спокойствием взяла слово.

— Мы должны объединиться и достичь согласия, чтобы обновить церковь, не лишая ее влияния. Но именно курия упорно отвергает это согласие. Карафа думает только о кострах для реформатов и всех, кто не согласен сохранить его аппарат, не меняя его. Свою слепую жестокость он оправдывает тем, что ересь должно истреблять при рождении, чтобы не допустить опасного распространения. В Тренто надо искать объединения с лютеранами и с наиболее свободной частью римской курии. Многие монахи и теологи из монастырей моего герцогства заверили меня, что любой ценой приедут на собор, чтобы поддержать проект Реформы, которая навсегда покончит с торговлей верой. Многие властители Италии также просят о сокращении светской власти Папы и доходов церкви. Мы можем рассчитывать на серьезную поддержку, и наша игра не проиграна.

Поул снова заговорил, изо всех сил стараясь, чтобы его печальный голос не звучал слишком снисходительно:

— Дочь моя, наиболее свободная часть курии — это мы. И если уж мы заручились поддержкой монашеских орденов, то я не уверен, что заключение договора с лютеранами принесет нам пользу. Одно только заявление об этом может стоить нам поражения и дальнейших преследований, потому что Карафа, со своей стороны, собирает в Тренто только тех епископов, что выступают против Реформы и за укрепление папской власти.

Альвизе Приули старался привести себя в порядок, проведя рукой по влажным от пота волосам. Обратившись сначала к Поулу, потом к Элеоноре, он произнес с хладнокровием дипломата, досконально изучившего вопрос:

— А что, если вместо того, чтобы начать дискуссию по декрету утверждения Реформы, мы попытаемся установить превосходство соборов над властью Папы? Таким образом мы сможем выиграть время и получить контроль над большинством в соборе, особенно если учесть последние скандальные злоупотребления Папы, нанесшие ущерб государству церкви.

С неожиданной и всех удивившей силой Джулия оперлась руками о скамью, готовая вскочить с места, но быстро овладела собой и осталась сидеть, застыв от гнева.

— Вера должна восторжествовать без всяких колебаний. Мы прекрасно знаем, что курию, эту сточную яму Рима, невозможно убедить поменять позицию, ибо для нее это означало бы потерять власть над людьми и владениями. За последние годы мы в этом убедились. Чем же были последние десять лет, как не постоянной попыткой найти неосуществимое согласие и обновить церковь изнутри?

Она смотрела прямо на Поула, не опуская влажных, блестящих от бессонных ночей глаз.

— Не надо забывать, что десять лет назад Павел Третий выказал притворную готовность к реформе и запросил у вашего преосвященства подробно разработанный проект. И что из этого вышло? Чем все кончилось? Проект похоронен в ящике стола в его раззолоченных покоях. Карта бита. Если не удается провести даже робкую реформу, что уж говорить об обновлении основ веры с помощью Рима? Если мы не осуществим свой выбор силой, то рискуем проиграть сражение, даже не начав его. У Карафы повсюду свои люди, несколько месяцев назад они добрались уже до Карнесекки в Венеции. Все оплоты свободы вот-вот рухнут под нажимом Рима. Жертва Христа должна вдохновить нас, ибо вера в него требует жертвы и от нас.

Джулия опустила голову и закрыла лицо руками, обессиленная своим порывом. Мужчины смотрели на нее в замешательстве. Одних смутили ее слова, других — ее красота. Я не в силах была оценить теологическую глубину спора, но меня поразила та естественность, с которой аристократка вступила в этот спор. Глубокая приверженность новой вере разрушила барьеры и дала этим женщинам право слова, в котором остальной мир им отказывал. Риск, неизбежно связанный с действиями в подполье, огромные средства, потраченные на финансирование теологов, издателей и на поддержку монастырей, где укоренились идеи свободы, — все это давало им право, по крайней мере здесь, открыто говорить с мужчинами об общей вере. Они могли обходиться без священников, отправлявших обряды по обязанности, более того, они вполне могли таких священников заменить: ведь страстная, глубокая вера стала смыслом их жизни. Кто знает, если бы их взяли на собор, они, может, и нашли бы выход из положения… И Джулия, готовая, казалось, вытащить из складок юбки алебарду, и Рената, с ее повадками и внешностью воина. А Элеонора, привыкшая к роли посредника с властями, разве не спасла множество жизней, не жалея себя, в твердом убеждении, что всеобщее благо наступит с несокрушимой неизбежностью? А разве Виттория, с ее поэтическим даром, с ее способностью к диалогу, не стала бы прекрасным руководителем теологической ассамблеи? Я даже на миг представила себе этот новый мир. Но только на миг, потому что мне снова вспомнилась информация, которую я получила в Венеции и которая была очень далека от их надежд. Инквизиция только и ждала, чтобы рыба собралась в одном месте, чтобы закинуть сеть и поймать всех разом. Чтобы горечь реальности не так давила на плечи, я встала и подошла к окну, выходившему в сад и на долину.

Еще один закат спускался на Баньореджо, туф монастырских построек постепенно темнел, и мрачные мысли сами собой рождались в голове. Позиции собравшихся были шатки, и Поулу придется уступить собору. Я перестала следить за дискуссией гораздо раньше, чем она кончилась.

Я не заметила, как в комнату вошли трое мужчин, одетых в черное, и тихо, как тени, начали ставить на стол блюда и подносы с едой. На столе появились синие тарелки дельфтского фарфора, в которых Поул, как истинный аристократ, не мог себе отказать. Когда все было готово, старший из слуг, с седыми, падающими на плечи волосами, заглянул в зал совещания и объявил, что ужин подан и чтобы синьоры не засиживались слишком поздно. На дорогах даже здесь, между Орвьето и Баньореджо, до спокойствия далеко.

Была пятница, и я никак не ожидала увидеть на столе оленя, фаршированного каштанами, по крайней мере здесь. Рената угадала мои мысли.

— Маргарита, ты, наверное, думала, что на стол подадут рыбу и ужин будет постным? Однако олени с Монте-Руфео — самые вкусные в Италии. Мы не еретики и не святотатцы, мы просто уверены, что все эти предрассудки для искренней веры не имеют никакого значения. Благочестие — дело внутреннее, а нудное повторение церковных текстов в литургии — всего лишь дань верованиям, лишенным смысла. Какая разница Господу, что едят христиане по пятницам? Слепое соблюдение бессмысленных ритуалов приводит к тому, что они начинают подменять собой веру, а мы этого не хотим. Каждый свободен перед Богом и волен выбирать, каким образом поклоняться Ему и почитать ближних Его, и для этого не нужны безрадостные обязательные обряды. Вы действительно считаете, что добрый христианин обязан платить церковные налоги и есть рыбу по пятницам?

Ответ мой получился неловким:

— Да, конечно, вы правы, но, зная ваш пыл… и жертвы, которые обычно сопровождают мистицизм…

— Мистицизм? У тебя создалось о нас такое впечатление? И по-твоему, мы похожи на Озанну Андреази, которую так мучает Христов огонь, что по ночам ей снится, будто она прикладывает губы к ранам на его ребрах и высасывает кровь? Или на монахиню из Мурано, сестру Кьяру, которая плачет годами и всем без конца в своем монастыре раздает советы, потому что ей якобы снится Мадонна с мертвым ребенком на руках? А может, ты полагаешь, что все женщины, приблизившись к вере, должны впадать в фанатический бред? Да полно, Маргарита, наша вера вскормлена усердными исследованиями и тем, что мы принимаем мир таким, каков он есть, а не таким, каким его делают бабьи выдумки. Ты что же, думаешь, можно изучать греческий, знать Гомера и в то же время заниматься магией? Мир магии нам чужд, мы стремимся к вере, которая освободит чувства женщин и выведет их из круга предрассудков.

Все это было верно: подобные концепции излагал мне в Венеции рыжебородый купец из Амстердама с кожей белой, как молоко, который после каждого объятия имел обыкновение пускаться в назидательные беседы, словно извиняясь за грубость манер в постели. Эти рассуждения не удивили меня в устах голландского великана, ибо он сразу же объявил себя сторонником Лютера. Но мне все труднее было понять, каким образом этот кружок намеревается отмежеваться от Лютера, если почти полностью разделяет его учение. Их веру плохо понимали люди, менее образованные и обеспеченные, чем они. Она словно была скроена по мерке тех, кто отдавал ее делу энергию, которой отнюдь не все располагали.

Ужин проходил, как проходит большинство застолий высокопоставленной знати. Говорили о только что напечатанных в Венеции стихах Виттории, о Микеланджело, о рисунках, которые он подарил кардиналу Мороне, о двусмысленном положении дома Фарнезе в эти нелегкие времена. Никто, казалось, не уделял особого внимания ни мне, ни моим взаимоотношениям с папским внуком. Подразумевалось, что мое присутствие за этим столом свидетельствует о солидарности между ними и моим любовником. Они были уверены, что Виттория не ввела бы в их круг личность сомнительной преданности, хотя я и сама не понимала, каким образом она могла убедиться в моей лояльности и в том, что я разделяю их принципы. Женская интуиция, которой не нужны долгие объяснения, особенно теперь, когда я начала понимать, насколько глубока и опасна связь этих людей, говорила мне, что они поступили легкомысленно, введя меня в свое окружение, и это легкомыслие рано или поздно их погубит.

В беседе главенствовал Поул. Он обращался сразу ко всем и никогда — к кому-либо конкретно, хотя время от времени и ласкал собеседника приветливым взглядом, отчего тот сразу чувствовал себя как после чудесного исцеления. Неожиданно он обратился ко мне, словно я в первый раз попала в поле его зрения:

— Завтра в Орвьето приезжает Пьерлуиджи Фарнезе. Он задержится здесь на два дня. С ним будут придворные, которые сопровождают его на церемонию вхождения во владение герцогством Пьяченцы. Он пребывает в беспокойстве: слишком многие кардиналы скорее умерли бы, чем поддержали в конклаве решение его отца об отчуждении от церкви владений Пармы и Пьяченцы, хотя им, как всегда, пришлось покориться. Ими двигало обычное в Италии убеждение, что поддержать более сильного гораздо выгоднее, чем отстаивать законы, даже самые непреложные. Однако скандал разгорелся нешуточный, и теперь император и клан Фарнезе делают все, чтобы его замять. Пьерлуиджи знает, что и мы, и вы находимся здесь, и хочет с нами встретиться.

Поул взглянул сначала на Витторию, потом на Элеонору, с лиц которых на миг исчезло восторженное выражение.

— Отказаться от этой встречи мы не можем: хотя предмет ее достаточно отвратителен, однако речь идет о сыне Папы, а мы как раз очень надеемся на нейтральную и толерантную позицию Папы в отношении нас. Если не сам он проследит за Карафой, то это сделает его внук Алессандро.

Поул избегал смотреть в мою сторону.

— Инквизиция, несомненно, создаст нам гораздо больше проблем, чем создавала до сих пор.

Он замолчал, поглаживая бороду руками и разделив ее посередине. Вдруг темная тень набежала на его лицо, и только глаза блеснули маленькими огоньками.

— Можно предположить, что Алессандро поддержит нас по политическим мотивам. В Италии мы представляем имперскую партию, и нельзя далее идти наперекор императору, в интересах которого, и вы знаете это лучше меня, реформировать церковь и по возможности объединиться с северными государствами. Во всех случаях необходимо оказать почести Пьерлуиджи и обязательно нанести ему визит в его резиденции. Я бы рекомендовал вести себя с ним максимально уважительно…

В этот момент со стороны Мороне и Приули донесся не то стон, не то гневное рычание. Они ненавидели Фарнезе, а Пьерлуиджи в особенности.

— Я бы рекомендовал вести себя с ним максимально уважительно, — повторил Поул, не повышая голоса, — ибо будущее христианства гораздо важнее, чем злодеяния Папы и его семейства, а также чем гордость каждого из нас. Вспомните, как мы с дражайшим Мороне согласились в конклаве проголосовать за передачу власти в Парме сыну Папы, чтобы сохранить его поддержку. Поверьте, это был один из самых трудных моментов в моей жизни.

Мороне качал головой, не имея мужества поднять глаза. Приветливая улыбка на его лице сменилась гримасой отвращения, а грецкий орех, который он вертел в пальцах, с хрустом раскололся.

— Если бы это хоть чему-то помогло… — прошептал он, и на большом пальце у него выступила капля крови.

Поул снова спокойно заговорил, резюмируя, как всем должно держаться на следующий день:

— Этой удачей Пьерлуиджи должен быть обязан своему брату Алессандро и отцу, который, несмотря ни на что, души в нем не чает. Поэтому давайте воздадим ему почести и поздравим его, для нашего же блага.

Теперь я понимала, почему мне оказали такое гостеприимство. Через меня они умасливали кардинала Алессандро.

На десерт подали инжир, и никто не отпустил ни одной шутки по поводу его контура. Еще до полуночи мы разошлись по спальням и улеглись в постели, благодаря усилиям монахинь Сан Паоло благоухавшие розами.