Лунная магия

Форчун Дион

Часть 1. ОПЫТ ТЕЛЕПАТИИ

 

 

Come back to me, stay by me, lull me with touch of forgotten caresses,
Swinburne

One warm dream clad about with a fire as of life that endures;

And all of a man that regrets, and all of a maid that allures.

For thy bosom is warm to my fase, and profound as a manifold flower,

Thy silence as music, thy voice as an odour that dies in a flame;

Not a dream, is kiss of thy mouth, and tke bountiful hour

Nhat makes me forget what was sin, and would make me forget were it shame.

Thine eyes that are quiet, thine hands that are tender, thy lips that are loving,

Comfort and cool me as dew in the dawn of a moon like a dream;

And my heart yearns baffled and blind, moved vainly towards tkee, and moving

As the refluent seaweed moves in the languid exuberant stream.

 

Глава 1

Просторный зал медицинского колледжа был полон народу по случаю церемонии вручения наград. На возвышении, под знаменитой мемориальной витриной, увековечивающей благотворительность основателя колледжа, длинным полукругом сидели облаченные в алые мантии фигуры, ярко выделяясь на фоне темных дубовых панелей. Капюшоны различных университетов — пунцовые, вишневые, пурпурные и всевозможных оттенков синего — придавали всей картине еще более кричащий колорит. Над завязками капюшонов взору присутствующих являлись лица — бычьи, ястребиные, лисьи; а в самом центре, выглядя сравнительно нормально среди этого поражающего воображение собрания голов, наполненных первоклассными мозгами, восседал титулованный председатель, только что завершивший вручение наград. Снизу, из зала, всю эту стаю райских птиц разглядывала темная масса студентов, их друзей и родственников.

— С такими волосами ему бы не следовало надевать капюшон такого цвета, — сказала явно приехавшая из провинции маленькая старушка сидевшему рядом неуклюжему юнцу. Тот нежно прижимал к груди диплом, дававший ему полное право в меру сил творить ближним зло.

— У него нет иного выбора. Это университетский капюшон.

— Тогда незачем человеку с такими волосами поступать в этот университет.

Смесь пурпура и багрянца была, конечно, не лучшим сочетанием цветов для рыжеволосого человека, но его серое и твердое, как гранит, лицо с редеющими на висках и зачесанными назад волосами невозмутимо глядело в пространство с явным безразличием к этому обстоятельству.

— Точь-в-точь мясник, — сказала старушка.

— Ошибаешься, это один из наших лучших врачей.

— Не хотела бы я, чтобы он мне давал какие-то снадобья.

— А он бы, пожалуй, и не смог. На его факультете снадобьями и не пахнет.

— А что же тогда он дает?

— Да ничего. Там нечего давать. Иногда хирурги могут сделать операцию, а иногда — нет. Так вот, он им говорит, когда можно ее проводить, а когда нельзя. Единственный мужик, чьим приказам они безоговорочно подчиняются. Если он велит им резать, они режут; а велит не трогать — они не трогают.

— Надеюсь, что меня он не тронет, — сказала старушка.

— Я тоже надеюсь, мама, — грубовато ухмыльнувшись, ответил ее сын и решил приберечь этот забавный разговор для рассказа в студенческой курилке. Церемония завершилась хоровым исполнением гимна «Боже, храни королеву», и объект их интереса, воспользовавшись тем, что сидел у самого края полукруга, тихо соскользнул с возвышения, опередив толпу своих коллег.

Однако его край возвышения находился в противоположной от гардеробной стороне, и он, все еще в своем ярком оперении, оказался в проходе, ведущем в столовую, среди моря людей, бросившихся к столу с закусками. В этой сутолоке к нему оказалась прижатой старушка, которая воззрилась на него с тем сосредоточенным и бесстрастным интересом, какой присущ обычно конногвардейцам, охраняющим Уайтхолл.

Не привыкший к такому вниманию, он было решил, что она его старая пациентка.

— Добрый день, как ваше здоровье? — спросил он, коротко кивнув.

— Спасибо, замечательно, — нерешительно ответила она со смущением в голосе, явно не ожидая, что с ней заговорят.

— Это моя мама, сэр, — пояснил стоявший рядом с ней юноша.

__ Угу, — невежливо буркнул старший и неожиданно, к полному изумлению присутствующих, стащил с себя умопомрачительную мантию, явив свету свои нарукавники. Скомкав роскошное одеяние, он сунул его в руки остолбеневшего студента.

— Будьте добры, отнесите это в комнату старших преподавателей, — сказал он и, бесцеремонно расчищая себе путь локтями, начал проталкиваться сквозь толпу журналистов.

— До чего забавный тип! — заметила старушка.

— С такой репутацией, как у него, можно себе позволить и не такие выходки, — ответил ее сын.

— Он мне, пожалуй, не понравился, — сказала она.

— Он никому не нравится, — сказал ее сын, — но мы ему доверяем на все сто.

Тем временем объект ее неодобрения, прыгая через три ступеньки, взбежал на следующий этаж, вошел в пустую лабораторию, снял с крючка старый твидовый пиджак и в таком вот непритязательном виде, и даже без шляпы, выбрался через боковую дверь в темный квадрат внутреннего двора. Тяжело ступая по гравию, он пересек двор, чем заставил медсестру выглянуть из окна палаты и добавить новый пункт к списку причуд знаменитого профессора Малькольма. Дальше путь его лежал по боковым улочкам к станции метро. Придя туда, он тихо выругался — его записная книжка вместе с бумажником и проездным билетом осталась в нагрудном кармане парадного пиджака в гардеробной, а из всякой дребедени в карманах брюк удалось выудить ровно три медных полупенсовика.

По характеру он был слишком нетерпелив, чтобы возвращаться в госпиталь. Погода была не по сезону хороша, и он решил отправиться пешком по набережной к себе домой на Гросвенор-роуд — не так уж далеко для такого деятельного и энергичного человека, как он.

Он стал пробираться мимо пакгаузов по булыжной мостовой, пока, поднявшись по ступеням у береговой опоры моста, не вышел на набережную.

Недавно прошел дождь, и публика, обычно собирающаяся посумерничать на скамейках набережной, попряталась под крыши ночлежек и благотворительных приютов. Пешеходов в этот час почти не было, и практически весь широкий тротуар был в его распоряжении.

Он двинулся вперед своей быстрой походкой, наслаждаясь свежестью омытого дождем воздуха после влажной духоты зала, в котором провел несколько тоскливых часов. Он смотрел, как на поверхности воды мерцают отражения уличных фонарей и бортовые огни стоящих на якоре судов. Вверх по течению буксир протащил баржи, вниз пропыхтел катер речной полиции. Давно знакомая жизнь реки проплывала перед его глазами, а он все смотрел, позабыв на время и о большом городе, и о большом госпитале, и о навязшей на зубах ежедневной рутине перемещений между Уимпол-стрит и трущобами.

С резкостью, присущей всем его движениям, он остановился настолько внезапно, что шедшему следом пешеходу пришлось нырнуть вправо, чтобы избежать столкновения. Облокотившись о гранитный парапет, он мысленно отправился вслед за отливной волной дальше, за доки и причалы, и стал думать о том, кем бы он был теперь, если бы послушался веления сердца и избрал карьеру моряка, Был бы морским офицером, отстаивал вахты — нищенский заработок, полная трудностей и неудобств жизнь. Впрочем, нынешняя его жизнь тоже была не из легких, так как он сам для себя был беспощадным погонял ой. Но по крайней мере она вполне прилично оплачивалась и была, по его меркам, достаточно удобной.

Однако об удобствах много говорить не приходится. Он не относился к числу тех, кто знает, как поудобнее устроиться в жизни самому или помочь в этом другим. Его жена, ставшая инвалидом после неудачных родов в первый же год их брака, избрала местом своего жительства приморский курорт, где он довольно часто навещал ее по выходным. Эти посещения повергали ее в ужас, а сам он их просто ненавидел. Но долг для него был превыше всего, и эти визиты так и тянулись из года в год, пока его огненно-рыжие волосы не начали тускнеть от седины и редеть на висках, а его темперамент — понемногу остывать, и тогда он поздравил себя с тем, что стал вполне владеть собой.

Годы полубезбрачия прошли для него нелегко. Наделенный от природы неукротимо цельным характером и порядочностью, он приходил в ужас при одной лишь мысли о внебрачной любовной связи. Более того, жила в нем этакая гордость своей непреклонной силой воли, которая заставляла его испытывать извращенное наслаждение от борьбы с дикими зверями Эфеса, и чем больше старалась природа взломать дверь его моральных устоев, тем крепче та захлопывалась. Результат заслуживал всяческого восхищения с точки зрения морали, но это отнюдь не смягчило его характера и не сделало его ни более добродушным коллегой, ни более приятным в общении человеком. Рыжая шевелюра никогда не была признаком сдержанности, а в награду за добродетель пришла неуемная раздражительность. Более того, и спать он стал из рук вон плохо, что тоже не улучшило положения дел, и только его громадный запас энергии и крепкое здоровье позволяли ему выдерживать нагрузки в течение семестра.

Студенты ненавидели его, так как он всячески донимал их и безжалостно измывался, хотя мог в то же время жестоко повздорить с коллегой-экзаменатором из-за несправедливой оценки на устном экзамене. Медсестры недолюбливали его за придирчивость, хотя он горы мог свернуть, чтобы добиться для них отпуска по болезни, если считал, что они в этом нуждаются. Пациентов повергала в ужас его грубая, резкая манера разговаривать, хотя ради их блага он никогда не щадил ни себя, ни госпиталь. Вдобавок немалая часть его работы состояла в том, чтобы на корню пресекать истерики у пациентов с врожденными аномалиями, и к его и без того уже незавидной популярности мало что добавила неприятная обязанность приказывать профессиональному паралитику покинуть свою постель и идти.

Уже многие годы он был постояльцем меблированных комнат, постепенно обрастая книгами, научными трудами и препарированными образцами. Он позволял квартирной хозяйке кормить его на свой вкус, а портному — одевать себя как тому заблагорассудится. Он не прожил еще и половины жизни, но эта прожитая часть, какой бы бессмысленной она ни была для него самого, оказалась весьма плодотворной для других. Слепые, хромые и немые, эпилептики и лунатики избавлялись от своих недугов и возвращались к нормальной жизни, стоило этому человеку, который ни разу в жизни не брался за скальпель, встать рядом с хирургом и указать ему ту самую точку головного мозга, где гнездилась причина болезни, проявлявшейся под столь причудливыми и неожиданными личинами. Если он чего-нибудь и не знал о механизме разума, — знать, пожалуй, и не стоило, а то, что было ему ведомо о самом разуме, оставалось лишь бесценной малостью.

Он пошел дальше, шагая вдоль течения темных вод и недоумевая, почему ему прежде не приходило в голову выбрать эту дорогу домой вместо переполненного метро. Он не хотел обременять себя собственным новомодным автомобилем, предпочитая пользоваться такси. Своя машина в районе Сити была невыносимой обузой, а стоянка у госпиталя была забита шикарными автомобилями младших сотрудников, которые покупали их ради престижа, отказывая себе во всем. А он, обладатель самого высокого авторитета, о каком можно было мечтать, приезжал на консультации в такси.

Он любил ходить пешком. Отправляясь навестить жену, он всегда на целый день уходил бродить по холмам, возвращался лишь к вечеру, до смерти уставший от свежего воздуха и непривычной нагрузки, и засыпал в кресле у камина, нимало не задумываясь над иронией ситуации. Он частенько подумывал о том, чтобы провести отпуск в пешем походе, но никак не удосуживался хотя бы взять отпуск, а в августе, когда в госпитале не хватало людей, работал за троих, чем крайне раздражал старых хроников, привыкших к более цивилизованным методам лечения. Вне пределов его профессии у него не было никаких интересов, и расслаблялся он лишь за чтением иностранных изданий по своей специальности.

Это было угрюмое, безрадостное, изматывающее существование. Основную часть его работы составляла диагностика, поскольку лечение в его области редко бывало возможным. Было время, когда — каким бы невероятным это ни показалось его коллегам — он тяжело переживал за своих больных. Но в последние годы он начал довольно философски относиться к деяниям Господа. Он отрывистым тоном ставил диагноз, делал прогноз и больше об этом не вспоминал, если только речь не шла о больном ребенке. Временами он подумывал о том, чтобы не принимать больных детей, но, работая в госпитале, он был обязан принимать всех без исключения. Дети расстраивали его. С первого взгляда он определял едва заметные признаки заболевания у цветущего, казалось бы, малыша, будущее ребенка вставало у него перед глазами и преследовало изо дня в день. Вследствие этого с детьми он обращался еще хуже, чем со взрослыми — ревущее дитя, разгневанная мать и возмущенные студенты дополняли собой эту малопривлекательную картину, особенно если учесть, что, по всеобщему убеждению, после его приговора спасения не найти ни у Бога, ни у человека. Если уж он объявлял, что ребенок вырастет калекой, то так тому и быть. Иногда казалось, что он скорее произносит приговор, чем высказывает мнение.

По давно укоренившейся привычке он ходил очень быстро, стремительно проносясь по больничным коридорам и заставляя жаться к стенам каталки и санитаров с носилками. Вот и сейчас он энергично шагал по набережной в своей обычной манере, обгоняя и оставляя далеко позади всех, кто шел с ним в одном направлении, когда заметил, что одна похожая на тень и маячившая впереди фигура никак не позволяет себя обогнать и сохраняет неизменную дистанцию. Должно быть, подсознательно он заприметил ее какое-то время назад, но обратив на нее осознанное внимание, понял, что уже довольно давно старается ее догнать. С ростом этого осознания в его воображении нарастала волна внезапного интереса, ибо фигура очень напоминала ему один сон, уже много лет приходивший к нему, когда он больше обычного бывал измотан работой.

В таких случаях его и без того неважный сон становился из рук вон плохим и в количественном, и в качественном отношении, и тогда он просто лежал в том странном промежуточном состоянии между сном и явью, когда сон недостаточно крепок, чтобы погрузиться в него полностью, но и явь не настолько сильна, чтобы понять, что видишь сон. Всю ночь он скользил то туда, то сюда вдоль зыбкой грани сонного забытья, временами действительно погружаясь в царство сна, временами заглядывая в него более или менее осознанно и созерцая спектакль теней, словно некий кинофильм. Ему неизменно снились пейзажи — как на суше, так и на море, причем очень часто и то и другое вместе, что он приписывал своим долгим прогулкам в холмах в дни визитов к жене. Но все эти пейзажи всегда были совершенно безлюдны, с одним лишь исключением. В них изредка появлялась фигура в плаще и широкополой шляпе. Ее он приписывал рекламе портвейна «Сандеман», яркими огнями сверкавшей на стене дома, мимо которого он проходил из консультации на Уимпол-стрит к себе домой на Пимлико. Все было очень просто, вполне объяснимо, и хотя психология представляла для него лишь побочный интерес, разве что ради уточнения диагноза, он обладал достаточным практическим опытом, чтобы проследить один набор символов до усеянных дачными коттеджами холмов в окрестностях приморского городка, а другой — до часто попадавшейся на глаза рекламы. Один символ он относил к своей подавленной сексуальности, что почти наверняка присуще любому добропорядочному обывателю и тем более верно для профессионального медика, каким был он сам. Другой символ он приписывал своему подсознательному влечению к столь красочно разрекламированному стимулятору — вполне объяснимое желание у вконец уставшего, отягощенного бременем забот человека. Поскольку оба эти желания подавлялись без малейшего намека на компромисс, то даже доктор Руперт Энсли Малькольм, невропатолог и эндокринолог, видел, что они могут обернуться против него же и сбежать в его сны. Но ему никогда не приходило в голову, что они способны на большее.

Странная фигура в плаще из его сновидений и то, как она двигалась перед ним в сумерках по мокрой лондонской набережной, как это часто бывало в пейзажах его снов, — все это совершенно захватило его воображение. Он, конечно же, знал, что это всего лишь женщина в макинтоше с капюшоном, и все же его до глубины души взволновало живое воплощение подсознательной фантазии.

Фигура двигалась примерно в двадцати ярдах перед ним и по-прежнему сохраняла дистанцию. Доктор Малькольм ускорил шаг, чтобы поравняться с нею и хорошенько разглядеть, однако несмотря на предельный темп, его спурт не ускорил движения и не сократил сколько-нибудь заметно расстояния между ним и фигурой, за которой он теперь пустился в погоню — ибо неудача в осуществлении своего намерения превратила мимолетную заинтересованность в целенаправленное преследование.

Первым его порывом было сорваться в бег, но он знал, что подобная выходка не останется незамеченной для стражей закона и порядка, а у него не было никакого желания предстать перед судом по обвинению в непристойном поведении. Там его объяснения насчет того, что он просто анализировал одно из своих сновидений, вряд ли было бы воспринято всерьез.

А потому он все прибавлял шагу в полной уверенности, что, имея в запасе достаточно времени, способен обогнать любую особу женского пола. Он относился к числу мужчин, от которых женщинам не было никакого проку и для которых, насколько он знал, женщины тоже не представляют никакой ценности. Эта женщина, однако, по-прежнему держалась далеко впереди, и хотя расстояние между ними понемногу сокращалось, было ясно, что даже при полном содействии светофоров догнать он ее не сможет, если только она не будет идти достаточно долго. Вскоре доктор Малькольм обнаружил, что еще немного — и он неизбежно обратит на себя внимание полиции. Он и без того уже заметил женщину-полисмена, в своей мешковатой униформе точь-в-точь похожую на госпожу Ной, и та явно начала подозрительно к нему приглядываться.

И тут произошло то, чего он больше всего опасался, — светофор позволил пройти объекту его преследования и сменил зеленый свет на красный, прежде чем он успел подойти к перекрестку. Транспорт сплошным потоком хлынул по мосту, и фигура в плаще растворилась в лондонских сумерках, оставив его наедине с невыразимым ощущением утраты, разочарования и пустоты. Пройдя еще пять минут чуть замедленным шагом, он очутился у своего дома на Гросвенор-роуд. Он выбрал этот дом за дешевизну еще в те времена, когда он только становился на ноги в своей профессии, да так и остался в нем в силу привычки, безразличия к тому, где жить, и отсутствия побудительных мотивов к переезду. Оказавшись в неопрятном уюте своей меблирашки, он разделся и хорошенько растерся полотенцем, так как основательно взмок от этой беготни в сырую погоду. И только тогда пришел его черед изумляться тому, какой стремительной походкой шла эта женщина.

Поздно вечером, уже лежа в постели, он думал о том, окажется ли усталость от долгой пешей дороги домой достаточным поводом, чтобы заставить фигуру в плаще вновь появиться в пейзаже его снов, в котором последние две недели он бродил почти каждую ночь. Но в эту ночь он быстро окунулся в такой глубокий сон, какой не приходил к нему вот уже много ночей. Словно вся затаенная тоска его безрадостного бытия выплеснулась в этот фантастический интерес к полускрытой сумерками фигуре незнакомки.

Семестр закончился, и на другой день он поехал навестить жену. Несчастную женщину, однако, донимал очередной приступ недуга, и его присутствие было для нее крайне нежелательно. А посему, получив полную свободу, он отправился в свою обычную прогулку по холмам и даже забрел намного дальше, чем обычно. Уже в сумерках он вернулся в виллу из красного кирпича, валясь с ног от усталости, так как, обрадовавшись неожиданно свалившемуся освобождению от ужина с женой и ее компаньонкой, прошагал намного больше обычного. У разожженного в спальне камина для него были оставлены сэндвичи и бутылка молока, но сэндвичи засохли и загнулись по краям, так что к ним он не притронулся и ограничился одним молоком. А потом он подтянул плетеное кресло поближе к огню и погрузился в тяжелую дремоту.

Это было не слишком удобное кресло, вдобавок оно поскрипывало в такт дыханию и врезалось в кожу. Но несмотря на все это, он почувствовал, что сон, всю неделю ускользавший от него, вот-вот придет, и не поддаваясь искушению выбраться из кресла и очнуться из дремоты, он полулежа смотрел, как на пороге сна вырисовываются, сменяя друг друга, образы, тают, снова всплывают, становясь все более отчетливыми.

Поначалу они как-то были связаны с обрывками повседневной суеты. Его квартирная хозяйка; уборщица в лаборатории госпиталя; компаньонка его жены — старая дева, бывшая наполовину сиделкой, наполовину экономкой. Он терпеливо ждал, зная, что все это обычная уловка его разума, желающего избавиться от бремени поверхностных впечатлений, прежде чем раскрыть глубинные слои. Какая-то бодрствующая частица его сознательного разума, вышколенная годами научных занятий, отметила, что перед ним чередой проходят немолодые, некрасивые и безликие женщины. Затем появилась и та женщина-полисмен, виденная им на набережной, и в нем ожила надежда; но она всего лишь заняла свое место в том же ряду.

Суета на лестничной площадке мгновенно вырвала его из забытья, и в приоткрытую дверь спальни до него донесся сварливый голос жены. Им явно не спалось. Первым его побуждением было зайти и попытаться помочь в меру сил, но из прежнего опыта он знал, что это ее только растревожит и расстроит. Ее здешний врач был толковым специалистом; от него он узнает, в чем там дело, и через него сделает все, что можно сделать для этой несчастной женщины, чья жизнь после неудачной попытки произвести на свет его ребенка протекала между кроватью, кушеткой и инвалидным креслом.

Этого легкого шума хватило, чтобы вызволить его на время из оцепенения, охватившего все тело после целого дня на свежем воздухе. Он закурил сигарету и стал смотреть в огонь. Память его вернулась в тот вечер двадцатилетней давности, который превратил жизнерадостную, хрупкую, похожую на ребенка девушку, на которой он был женат, в неврастеничную, обрюзгшую, полупарализованную калеку. Он не роптал на судьбу, он давно прошел этот этап. Он просто сидел, держа дымящуюся сигарету в пожелтевших от табака пальцах, и думал об этом.

Он и в самом деле ни в чем не винил судьбу. Он как-то глухо и затаенно винил самого себя — так, словно поставил ошибочный диагноз. Верно, что оба они страстно желали ребенка, который так исковеркал им жизнь, но это, по-видимому, не имело никакого значения. В конечном счете, вся ответственность лежала на нем; если бы не он, то не было бы никакого ребенка — логика здесь неумолимая. Но что толку думать о том, как все могло быть. Это непомерно дорогая роскошь, за которую приходится расплачиваться долгими днями депрессии. Укротить диких зверей Эфеса можно только жестким контролем разума и воображения. Эту уловку он открыл для себя много лет назад, и его всегда удивляло, что ни один коллега из психиатрического отделения до нее не додумался.

Чтобы отвлечь разум от опасной темы, он вызвал в воображении образ набережной Темзы в сырой вечер зимней оттепели, легшие затейливым орнаментом на тротуар последние листья платанов и реку, быстро катящую свои темные воды и полную мелких водоворотов. Он заново переживал всю ситуацию, еще и еще раз возвращаясь к самому началу и все больше входя во вкус. Он снова видел церемонию вручения наград — вот студенты по-мальчишески угловато подходят получать дипломы, и на плечи этих незрелых юнцов ложится груз ответственности, непосильный для любого человеческого существа, которому свойственно ошибаться. Он всматривался в их лица и думал о том, скольким из них доверил бы установить хотя бы мышеловку, не говоря уже о решении вопросов жизни и смерти. Ведь именно просчет его собственного профессора-акушера привел к тому, что в соседней комнате лежит жалкая человеческая развалина.

Он снова вернулся в памяти к этому событию и припомнил озадаченное лицо старушки, когда он принял ее за бывшую пациентку, и широкую ухмылку ее сына, отлично понимающего скрытый смысл его специальности, в которой нет места каким-либо правилам, а есть одни лишь исключения. А потом он вспомнил, как совершенно выйдя из себя, этот самый профессор-акушер намекнул в свое оправдание на то, что причиной катастрофы послужило его недостаточно бережное отношение к жене, и с горечью подумал о том, что все идеалы его юности и ранней зрелости не уберегли его ни от унижения, ни от угрызений совести.

И опять он призвал разум к порядку, и представил себе реку и набережную, и стремительно-призрачный образ, который, припомнив эпитет из школьного сборника стихов, он окрестил образом манящей феи. Хотя, видит Бог, она вовсе его не манила, а сам он до крайности возмутился бы, сделай она что-либо подобное. Более того, было весьма сомнительно, чтобы она была хоть чуточку привлекательной.

Он представил себя идущим за нею следом, как шел в тот вечер. Только на этот раз не было ощущения спешки и неудачи — один лишь стремительно-свободный полет мечты, набережная с ее огнями растаяла без следа, и он снова очутился на широкой равнине своего сна, бесцветной, как серебристая тень света, никогда не виданного ни на суше, ни на море.

Но видения не было. Она исчезла. Отчаянно цепляясь за порог сна, он осознанно пытался вжаться в сумеречный пейзаж, но тот ускользал от него и грозил превратиться в кошмар. Потом в его забытье ворвался голос компаньонки, пытавшейся в холле докричаться до кого-то по телефону, и он опять проснулся.

Он подождал. Послышался шум подъехавшей машины, шаги на лестнице и негромкий говор в соседней спальне, но он даже не шевельнулся. Только услышав, как снова отворилась дверь спальни, и затопали ноги по лестнице, он встал, двигаясь с кошачьей ловкостью, открыл свою дверь и молча дал знак своему собрату-врачу войти в комнату. И вот двое мужчин встретились с глазу на глаз в тусклом свете гаснущего камина, так как Малькольму даже в голову не пришло включить свет.

Тот, однако, за долгие годы общения хорошо узнал мужа своей пациентки и вполне свыкся с многими мелкими причудами, невольным виновником которых был он сам. В слабых отблесках огня он видел лишь размытые очертания угловатого жесткого лица с зачесанными назад поредевшими волосами и поблескивание настороженных светлых глаз, походивших, как ему казалось, на глаза готовой к атаке змеи. Постоянная настороженность этого человека всегда относилась к его отличительным чертам, и даже сейчас, в два часа ночи, в полутемной комнате, когда он явно только очнулся от дремоты, он был бодр и насторожен, как всегда.

— Ну? — спросил Малькольм, не утруждая себя условностями человеческого общения.

Но доктор Дженкинс к этому уже привык.

— Ничего серьезного, — ответил он. — Главным образом, нервы, но они, конечно, влияют и на общее состояние. Если позволите мне быть откровенным, то, на мой взгляд, ее вывела из равновесия перспектива вашего приезда. Собственно говоря, это происходит с каждым вашим появлением, но проявляется в полную силу лишь после вашего отъезда. На вашем месте я бы ограничил эти посещения до предела — Рождество, ее день рождения и так далее.

— Я понял, — последовал краткий ответ. — Хорошо, я сделаю, как вы говорите.

Они попрощались, и доктор Малькольм вернулся в кресло у гаснущего камина, раздумывая о том, почему это освобождение от ежемесячного чистилища никогда не предлагалось ему прежде.

На следующее утро, когда ему пришло время уезжать, напичканная лекарствами миссис Малькольм все еще спала. Он перекинулся несколькими словами с ее компаньонкой, и его объяснения были восприняты с такими изъявлениями благодарности, что он ощутил острый укол совести — делал ли он все, что мог, чтобы быть здесь более желанным гостем.

Глядя в окно поезда по дороге домой, он спрашивал себя, все ли он сделал, что мог, ибо был искренне убежден, что не сделал за эти долгие годы ничего, в чем мог бы себя упрекнуть. В конце концов он бросил размышлять над этой неразрешимой проблемой и отправился в госпиталь, где, завидев его, студенты разбежались, словно перепуганные куры, а служащий клиники, разнервничавшись, то и дело ронял карандаш и бесцельно рылся в бумагах. Больные чувствовали себя получше, но ненамного, и, проведя в госпитале утомительное утро, он перехватил чашку кофе с сэндвичем на станции метро и отправился в консультацию на Уимпол-стрит, где с некоторыми отклонениями повторилась все та же утренняя рутина. Кое-кто из врачей хвастает тем, что их больничные пациенты получают такое же лечение, как и частные, но доктор Руперт Малькольм, нимало об этом не задумываясь, действительно обращался с пациентами своей частной практики точно так же, как с больничными. Ни для тех, ни для других он не мог бы делать больше, чем делал, но его характерной чертой было как раз то, что делал он это абсолютно одинаково. Принцу приходилось у него снимать и надевать одежду точно так же, как и нищему, и одни и те же неохотные признания он вытягивал и у принцессы, и у поденщицы, причем одинаково бесцеремонными методами.

 

Глава 2

К числу немногих светских развлечений, которые позволял себе Руперт Малькольм, относилось прослушивание или чтение докладов в научных обществах по своей специальности либо на родственную тематику. Но поскольку он неизменно уходил после того, как завершалась чисто научная часть заседания и начиналось светское общение, то полученная таким образом передышка сводилась к минимуму. Впрочем, его грубоватые, резкие манеры и жесткое, бесстрастное лицо настолько затрудняли всякое общение с ним, что, даже оставаясь поболтать с коллегами, он бы вряд ли что-то выиграл.

Долгий день после возвращения с побережья завершился одним из таких вечеров, на котором люди науки взаимно обогащали друг друга новыми познаниями. Покинув собрание так рано, насколько позволяли приличия, он доехал на такси домой и устало поднялся по сотне с лишним ступеней на самый верхний этаж. Его нынешней квартирной хозяйкой была племянница прежней, но все оставалось по-прежнему. Время от времени она грозилась затеять в его комнатах ремонт, но отступала под его хмурым взглядом и довольствовалась тем, что урывками красила стены, когда он уезжал на побережье.

Вот в это унылое, обставленное старомодной мебелью обиталище он и вошел. Не глядя швырнув на стол шляпу и портфель, а следом за ними и пальто, он рухнул в старое кожаное кресло у камина, разворошил носком ботинка тлеющие угли и надолго уставился в огонь. Впервые после того, как он сошел с поезда, неся на плечах груз неразрешенной проблемы, у него появилось время поразмыслить.

Он с изумлением обнаружил, что освобождение от того, что до сих пор почиталось нерушимым долгом, совершенно выбило почву у него из-под ног. Все долгие годы супружества, которое никаким супружеством не было, его поддерживала вера в то, что жена нуждается в его заботе, а теперь оказывается, что эта вера не имела под собой никакого основания. Он знал, что должен вроде бы испытать облегчение, но вместо этого чувствовал себя так, словно потерявший хозяина пес. Человек, произнесший несколько не лишенных здравого смысла слов в освещенной камином комнате, не имел ни малейшего представления о том, какой эффект они произвели на того, кому были предназначены. Его не выдал голос, не дрогнуло предательски лицо; оно оставалось столь же гранитно-бесстрастным, каким было всегда. Тем не менее, одной жизни пришел конец, и теперь предстояло найти какие-то средства, чтобы начать другую. Руперт Малькольм чувствовал, что оказался без руля и ветрил отданным на волю всем ветрам. Его собственный кодекс чести по-прежнему требовал от него непоколебимой верности, но теперь-то он знал: все, что нужно от него калеке в приморском городке, — это комфорт, который обеспечивался его доходами. От него самого лишь требовалось, чтобы он оставил ее в покое. Ее собачка, ее попугайчики и преданная компаньонка заполняли всю сферу ее переживаний. Если песик или попугайчик умирал, на смену ему появлялся другой, и жизнь в этом уютном солнечном доме с видом на море текла дальше своим чередом лишь после недолгого слезного антракта. Единственный источник беспокойства — он сам — теперь устранен, и он живо представил себе, как обе женщины распевают на мотив всегдашнего вечернего гимна: «А теперь все возблагодарим нашего Господа».

Незашторенное окно раздражало его, и, пройдя через комнату, он рывком задернул пыльную зеленую саржу, да так и замер с рукой на второй шторе, заглядевшись в ночь с ее огнями фонарей и угрюмой рекой. Прямо напротив его жилища, на другом берегу на набережную выходил небольшой тупичок, и у самого его устья он увидел то, чего никогда не замечал прежде — освещенный фасад небольшой церкви. Он видел круглую розетку ее западного окна, но украшали ли его витражи какой-нибудь затейливой религии, или простое стекло религии незамысловатой, — с такого расстояния было не различить. Так он и смотрел на нее с зажатой в ладони шторой, размышляя о том, какая религия могла вести богослужение в столь поздний час. Пожалуй, католики, — предположил он. Протестанты исполняли свой религиозный долг в течение восьмичасового рабочего дня. Глядя на освещенный фасад, за стенами которого верующие, должно быть, поклонялись своему Творцу, он изумлялся тому, как может человек что-либо находить для себя в религии. По его разумению, люди должны все же что-то получать от нее, иначе у религии не было бы стольких приверженцев, но что это могло быть такое — он не постигал. Затем у него на глазах огни перед дальним фасадом погасли, и, восприняв это как намек, он сам лег в постель. Там он снова блуждал какое-то время по серебристо-серой стране между сном и явью, но спутницы у него не было.

* * *

Тот факт, что теперь по выходным дням он оказался предоставленным самому себе, дал Малькольму неясное ощущение свободы и облегчения. Скучая по долгим прогулкам в прибрежных холмах, он подумывал о том, чтобы ездить на выходные за город, но до этого так и не дошло. Он не знал, куда себя девать, чем заняться и даже с чего начать, а потому снова замкнулся в еще более узких рамках, чем прежде. Он предпринял неудачную попытку обогатить разум чтением современного романа, но вскоре решил не забивать себе голову всякой чепухой. Он отправился в Национальную Галерею, однако поймал себя на том, что изучает эндокринные железы обнаженных фигур. В конечном счете он пришел к выводу, что будет жить, как и жил, принимая жизнь такой, как она есть, и думая об этом как можно меньше. Ему по-прежнему снились пейзажи, хотя медицинский колледж был закрыт на каникулы, и работы у него заметно поубавилось. Это вызывало в нем некоторую тревогу, ибо если такое снится ему сейчас, то что же будет, когда начнется новый семестр?

Ему неожиданно пришло в голову, что дополнительная нагрузка в виде преподавательской работы могла бы вернуть в его сны окутанную плащом фигуру, и он со странным нетерпением стал дожидаться начала нового семестра. Считая дни, он начал понимать, как сильно захватил его воображение образ женщины, лица которой он никогда не видел. Это даже послужило ему некоторым утешением за то, что свой убогий жемчуг он бросил к ногам той, которой он явно был ни к чему.

Он обнаружил, что самым верным способом уснуть было отправиться в воображаемую прогулку по набережной вслед за идущей далеко впереди женщиной в плаще. Он никогда не пытался ее догнать и увидеть ее лицо — он даже страшился этого, предвидя неминуемое разочарование. Но он чувствовал, что в этой призрачной, закутанной в плащ фигуре обрел своеобразного духа-проводника во всех житейских водоворотах, ибо, несмотря на могучий разум, оставался довольно простодушным человеком.

Фантастический образ фигуры в плаще все сильнее пленял его воображение, и каждую ночь он с неизменным постоянством уходил в царство сна по проторенной тропе вдоль набережной Темзы с ее безлистыми платанами по одну сторону и мрачно поблескивающими торопливыми речными водами — по другую. И всегда рано или поздно впереди появлялась фигура в плаще, а он с необыкновенно легкой душой следовал за нею в страну сна.

Со временем он открыл для себя любопытное обстоятельство. Последнее, что он делал перед тем, как лечь в постель, это раздвигал оконные шторы, чтобы проветрить комнату, и, глядя на другой берег, видел, что фасад церквушки иногда освещен, а иногда — нет. В часах богослужений, похоже, не было никакой закономерности. Довольно часто служба затягивалась далеко за полночь, и тогда он замечал, что не может уснуть, пока на том берегу не погаснут все огни. Временами, когда сон упорно бежал от него, он приподнимался в постели, чтобы выглянуть в окно. Он смотрел и ждал, и как только гасли огни, поудобнее устраивался на подушке и спустя какие-нибудь двадцать минут уже шел следом за фигурой в плаще, уводящей его в сон. И обретенный таким способом сон приносил, как он заметил, особенное отдохновение, а иногда он даже просыпался со странным ощущением счастья — давно уже им позабытым.

Дни шли за днями, и его все сильнее захватывала погоня за женщиной в плаще. Он никогда не желал догнать ее, но если ночь проходила, а он так и не встречал эту призрачную фигуру, то весь следующий день он бывал взвинчен и расстроен и вновь обретал душевный покой, лишь когда та же фантазия снова уводила его в сон. Но это было нечто большее, чем фантазия. Он вполне мог зримо представить себе набережную в сумерках с ее платанами и быстрой рекой, но все попытки представить себе фигуру в плаще кончались неудачей. Только появляясь по собственной воле в его фантазии, она приносила ему какое-то удовлетворение. Лишь тогда, удерживаясь сколько можно на пороге сна, не просыпаясь окончательно, но и не погружаясь в полное забытье, он испытывал радость, доходившую временами до экстаза, едва она являлась ему. После таких ночей он приходил в госпиталь несколько рассеянным, но работать с ним становилось намного легче.

Каникулы наконец закончились. Начался новый семестр, и он с какой-то лихорадочной энергией ринулся в работу, стараясь измотать себя до такого состояния, в котором видение наверняка появлялось бы в его снах. Затем, когда он уже и так работал за троих, заболел один из его коллег, и он взял на себя его частную практику.

Дни становились длиннее, но дополнительная работа заставляла его допоздна засиживаться в госпитале, и он никогда не возвращался домой засветло. Он пообещал себе, что, как только немного освободится, каждый вечер станет ходить домой пешком, чтобы как-то компенсировать ставшие привычными прогулки по прибрежным холмам. Но после целого дня беготни по палатам и многочасового стояния за кафедрой во время лекций у него уже ни на что не оставалось энергии, так что весна набирала силу, а ему недосуг было ее даже заметить.

Затем в один прекрасный день он вышел из госпитального двора и увидел вечернюю звезду, огромную Венеру, низко повисшую над западным горизонтом, и к нему пришло внезапное решение: несмотря на усталость, отправиться домой пешком по набережной. Кто-то, однако, догнал и задержал его у выхода — надо было подписать бумаги у сестры-хозяйки; и к тому времени, как он поднялся по ступеням у моста на набережную, Венера уже скрылась в вечерней дымке, и на землю упали сумерки.

Он шагал по набережной, словно в одном из своих снов. Он так часто зримо представлял себе этот пеший путь, что с трудом отдавал себе отчет, что же такое этот вечер — реальность или фантазия. В густеющих сумерках он упорно искал глазами призрачную фигуру в плаще, но она так и не появилась. Наконец, совершенно разочарованный, с ноющими от усталости ногами он добрался до дома и ни жив ни мертв свалился в старое кресло. И уже сбрасывая туфли, словно повинуясь неведомому побуждению, он с трудом поднялся из просиженного кресла, пересек комнату, отдернул шторы и выглянул в окно посмотреть, горят ли огни у церквушки на том берегу. Огни горели. И все встало на свои места. Она никогда не приходила, если там шло богослужение. Сам не зная почему, он немного повеселел, лег в постель, Eie притронувшись к ужину, и легко уснул без всяких женщин в плащах. Незадолго до полуночи он, однако, проснулся, приподнялся в кровати и глянул в окно посмотреть, все ли еще освещено церковное окно. Свет еще горел, но погас у него на глазах, и немного погодя он увидел перед собой фигуру в плаще и вместе с нею вернулся в страну сновидений.

На другой день, весьма довольный своей прогулкой по набережной, он повторил ее в более ранний час и зашагал домой навстречу величественному закату над Вестминстером. С той поры возвращение домой пешком вдоль реки вошло у него в привычку и в конечном счете благотворно сказалось на здоровье. Характер его тоже несколько смягчился, хотя он отлично понимал, как сильна его зависимость от ночных видений.

Однажды она не появлялась целую неделю, и он из-за этого чуть не сошел с ума. Ни за что на свете он не обратился бы за консультацией к коллеге и ни за что на свете не стал бы принимать успокаивающие таблетки по собственному назначению, так что ему пришлось очень туго. А потом, когда он был уже на грани нервного срыва, пришел сон, настоящий сон с фигурой в плаще на фоне серого пейзажа — тот самый сон, который до той поры, несмотря на все усилия измотать себя до предела, никак не приходил. Он так отчаянно жаждал его, что впервые преследовал фигуру в плаще с решимостью догнать ее во что бы то ни стало. Тяжело, словно в кошмаре, он брел по серым холмам своего сна, его ноги увязали на каждом шагу, как в трясине, а сердце бешено колотилось, чуть не выскакивая из груди. А потом, когда он уже почти догнал эту фигуру и протянул руку, чтобы схватить край развевающегося плаща, он проснулся в холодном поту с эхом женского крика в ушах. Одним прыжком он выскочил из кровати, распахнул окно и выставил голову наружу, заметив попутно, что в церкви на том берегу по-прежнему горит свет. Однако на освещенной луной улице все было тихо, и такая же гнетущая тишина царила в доме, когда он стал вслушиваться, нагнувшись над лестничной клеткой. Он знал, что маленькая мисс Хэмфрайс, его квартирная хозяйка, тут же примчалась бы к нему, если бы что-то случилось, опасаясь за него, как бывало всегда. Но все было тихо, и он снова вернулся в постель, придя к заключению, что где-то либо кричал умирающий, либо роженица, либо крик вообще ему лишь почудился.

На другой день он допоздна задержался в госпитале. В душе его, несмотря на тревожную ночь, царил покой, и дела шли неплохо. Хотя час был поздний, он решил идти домой пешком. Для него это уже превратилось в своего рода ритуал, стало частью его веры, и никакая усталость не вынудила бы его отказаться от этой прогулки. Сумерки сгустились примерно так же, как в день его первого появления на набережной, и в этот вечер его паломничество приобрело своеобразный оттенок реальности. Шагая своей дорогой, он думал о том, какой из него получился бы муж, окажись его брак вполне нормальным. Не Бог весть какой — придира, вспыльчивый ревнивец. Зато он точно знал, что мог бы одарить легкомысленную малышку, на которой женился, любовью такой огромной силы, что она не знала бы, что с нею делать. Он впервые осознал, что даже если бы катастрофа не погубила его брак, он вряд ли оказался бы счастливым, и осознание этого принесло ему сильнейшее чувство облегчения и свободы. И в тот самый момент, когда это бремя свалилось с его плеч, всего лишь в тридцати ярдах перед собой он увидел женскую фигуру в плаще — не в своих фантазиях, а наяву.

На секунду он зашатался, как пьяный, но тут же взял себя в руки. В реальности не было и намека на очарование фантазии. Макинтоши с капюшонами женщины носили сплошь и рядом, и было почти невероятно, чтобы это была та самая обладательница плаща, которая подтолкнула его к странствиям во сне.

Не ускоряя шага, он с не лишенным цинизма удивлением наблюдал за фигурой в плаще. Реальность во всех отношениях уступала мечте. Ничто в этой женщине в макинтоше не могло бы с его точки зрения вызвать в нем душевного смятения. Затем внезапно он осознал, с какой скоростью шагает он сам, а стало быть, и она, и до него дошло, что эта обладательница капюшона должна быть поистине необычной особой, ибо лишь очень немногие женщины способны долго выдерживать такой темп. Чуть не бегом он немного сократил расстояние между ними и присмотрелся к ее походке. Привыкнув ставить диагноз по походке и осанке, он открыл для себя многое. Он увидел, что она движется как-то вся сразу, скользя над землей плавными движениями, волной пробегавшими от стоп до бедер, причем полы плаща, ниспадавшего с прямых плеч, развевались с ритмичностью маятника. Никогда прежде не видел он человеческого тела, сбалансированного с таким совершенством, и, забыв на секунду о своей влюбленности, он наблюдал за ее походкой с чисто профессиональным интересом, восхищаясь безупречной координацией каждого мускула в ритмичном движении тела. О ее фигуре и телосложении он не мог судить, поскольку все скрывали складки плаща, но этой походки он не забудет до конца своих дней. На секунду в голове вспыхнула шальная мысль догнать эту женщину и заговорить с ней, но он немедленно отверг ее. Дело было не только в недопустимости такого образа действий для человека его общественного положения. За его грубоватой внешностью всю жизнь скрывался робкий школьник. Поэтому он продолжал идти следом, пока светофор снова не сыграл с ним мерзкую шутку, и он снова не потерял ее в толпе.

Он опрометью взбежал по лестнице в свою комнату, рывком раздернул шторы и взглянул на другой берег. У него на глазах темный церковный фасад за рекой осветился огнями. Когда-нибудь, пообещал он себе, когда он будет не так занят, он по соседнему мосту перейдет на другой берег, хорошенько рассмотрит церквушку и узнает, какая это религия так безалаберно служит своему божеству.

Но прошло еще немало времени, прежде чем у него выдалась свободная минута. Он даже был настолько занят, что на время был вынужден отказаться от прогулок по набережной. Однако его видение по-прежнему служило ему верой и правдой, уводя в сон каждую ночь. Теперь ему даже не надо было вызывать ее зримый образ, ибо стоило ему коснуться головой подушки, как она являлась к нему сама.

* * *

Состоялось заседание правления госпиталя, в состав которого входил и он, и проходило оно отнюдь не мирно. В весьма влиятельные инстанции поступила жалоба на его грубые манеры и методы обращения с пациентами. Жалобе дали ход — правда, с предельно возможным тактом, но все же дали, — и так же, как в момент, когда врач его жены попросил избавить ее от его нежелательного присутствия, он и сейчас был поражен, смущен и унижен, узнав, что действует людям на нервы и вообще вызывает к себе всеобщую неприязнь. Правление, которому и без того была крайне неприятна процедура навешивания жестянок на хвост этого выдающегося кота, с изумлением услышало его униженные просьбы указать, в чем он был неправ. Это до такой степени сбило их с толку, что все закончилось заверениями, что он не сделал ничего плохого. Все наперебой бросились его утешать и успокаивать и лишь немо уставились друг на друга, когда он внезапно их покинул.

Стоял довольно густой туман, когда он в сумерках вышел в госпитальный двор, но это не заставило его отказаться от намерения идти домой пешком. Ничто, как он чувствовал, не могло так его утешить и успокоить, как воображаемое присутствие прекрасной дамы. Когда человек четверть века отдает себя делу без остатка, а потом вдруг слышит, что это не так уж и хорошо, ему начинает казаться, что рушится весь мир.

Что в его поступках могло так раздражать окружающих? Это верно, он никогда не участвовал в общественной жизни госпиталя, но он честно служил делу в меру своих способностей. Он пытался утешить себя воспоминаниями о своих выдающихся успехах, а их было немало — этих безнадежных пациентов, на которых все махнули рукой и которых он спас от медленной смерти. Неужели и это ему не зачтется? По-видимому, нет. Уязвленный, смущенный, с поколебленной до самого основания верой в себя, он шел медленнее обычного и вдруг увидел, как, словно во сне, его обгоняет и уходит вперед женщина в плаще.

Сердце его на мгновение замерло и тут же бешено заколотилось. Вместо обычных двадцати-тридцати ярдов она была всего лишь в десятке футов впереди и даже в густой мгле не могла бы от него убежать. Он бросился следом за ней, приблизившись поближе насколько хватало смелости, и у первой же остановки перед светофором оказался с нею рядом. Тяжелый мех на плечах и широкополая шляпа помешали ему разглядеть ее лицо, но он испытал острое волнение от этой внезапной близости и ощутил, как все тело пробрала сильная дрожь. Он перешел дорогу почти бок о бок с нею, но затем почел за благо немного отстать, чтобы она не почувствовала его присутствия и не сочла его оскорбительным.

Так они и шли друг за другом, минуя сначала отель «Савой», затем Темпл и Вестминстер, и наконец у старого цепного моста она повернула на другой берег.

Он на мгновение заколебался. Даже несмотря на туман, на набережной было достаточно многолюдно, чтобы сделать его присутствие незаметным, но вряд ли можно было пройти за ней по мосту Ламбет так, чтобы не привлечь ее внимания. Тем не менее, он решил рискнуть. Ничто в его поведении не могло бы вызвать ее гнев, даже если бы она обнаружила, что он идет за нею от самого моста Блэкфрайерс. Обувь у него была на резиновом ходу; несмотря на массивное телосложение, он умел двигаться бесшумно и потому решился испытать судьбу.

Чем дальше они оказывались над рекой, тем гуще становилась мгла, и, внезапно усовестившись, он понял, что ведет себя совершенно по-хамски. Стоит этой женщине обнаружить его присутствие, и она наверняка перепугается насмерть. А он тоже хорош, делает как раз то самое, за что его отчитывали в госпитале, да еще по отношению к особе, которую меньше всего на свете хотел бы встревожить.

Но она шла вперед, не оборачиваясь, и середина реки была уже пройдена. Спустя несколько минут он услышал, как чуть изменился звук ее шагов, — значит, она сошла с гулкого настила моста и ступила на набережную Сэррей-сайд. Он понял, как близко подошел к ней в тумане, когда почти одновременно почувствовал тротуар под собственными подошвами. Здесь мгла была гуще, намного гуще, и ему пришлось идти за ней почти вплотную, но на улице было довольно много народу, и его присутствие оставалось незамеченным. Во всяком случае, она ни разу не оглянулась.

Она перешла улицу. Он было чуть поотстал из соображений осторожности, но потом, испугавшись на мгновение, что потеряет ее, снова пошел за ней по пятам — ближе, чем осмеливался идти прежде. И тут, к его полному смятению, она остановилась так резко, что он чудом не наступил ей на пятки. Он увидел, что она собирается войти в церковь. С минуту она помешкала, нащупывая в темноте дверную ручку, затем дверь отворилась. Едва отдавая себе отчет, что делает, он ухватился за удобный случай. Если она пришла на богослужение, то почему бы ему не сделать то же самое? Он придержал рукой дверь, когда она обернулась, чтобы ее закрыть, и вошел внутрь, захлопнув дверь за собой и оказавшись в кромешной тьме и тишине. Церковь, если только это была церковь, была пуста!

Он замер, словно громом пораженный, мгновенно осознав весь ужас своего положения. Он прекрасно понимал, как будет истолковано его поведение женщиной, которую он так долго преследовал. Тщетно перебирая в уме заверения в своих добрых намерениях, поскольку его действия наверняка перепугали женщину насмерть, он столь же напрасно пытался придумать хоть какое-то оправдание, ибо если она с полным правом сдаст его в руки полиции, то он окажется в отчаянной ситуации, а его репутация будет безнадежно погублена. Грозным призраком перед ним замаячил крах профессиональной карьеры. От всего этого по спине у него пополз холодок. Попятившись, он стал на ощупь отыскивать входную дверь, но его рука лишь блуждала по деревянным панелям. Резко обернувшись и невольно сжав кулаки, он стал ожидать дальнейшего развития событий. И тут, решительно пресекая всякие сомнения, в лицо ему ударил луч электрического фонаря.

— Что вам нужно? — спросил спокойный ровный голос.

— Я, э-э, я думал, что это церковь, и зашел сюда на богослужение, — промямлил он.

— Церкви здесь больше нет, это частный дом, — произнес спокойный голос. — Если вы хотите выйти, то дверь у вас за спиной.

Он повернулся, а она высветила лучом фонаря ручку замка. Он с радостью схватился за нее, и дверь распахнулась настежь. И тогда, уже на самом пороге избавления, он снова обернулся и помедлил, не в силах устоять перед ее притягательной силой. Но луч фонаря уперся ему прямо в лицо и совершенно ослепил. Теперь она его наверняка узнает, а он не увидел ее даже мельком. Он постоял в нерешительности еще минуту, но она не отводила фонаря от его глаз. Понимая, что все козыри у нее в руках, что всякие объяснения и нежелательны, и невозможны, он поспешно нахлобучил шляпу и неуверенно шагнул в туман, который, казалось, стал еще плотнее и превратился в непроницаемый сплошной мрак.

По чистой случайности он услышал, как чуть поодаль высаживает пассажиров такси, и, подбежав, велел шоферу доставить себя как можно скорее домой. В конце концов таксист привез его к дому, хотя кружной путь занял немало времени. Добираясь к родному порогу, доктор Малькольм имел полную возможность осознать, какую беду он мог бы на себя навлечь, продолжая действовать в том же духе. А тут еще полученный в госпитале выговор и понимание того, что он вел себя как последний дурак и скотина, — словом, в собственных глазах он пал ниже некуда. А в его унылой квартире не нашлось ничего, чем он мог бы отвести душу.

Он был крайне необщителен, не имел ни друзей, ни увлечений, ни каких-либо интересов вне работы. Пробившись сквозь созданный им защитный панцирь, любой пустяк отдавался в нем острой болью, ибо смягчить удар ему было нечем. Не было ни друга, с которым можно было бы поделиться, ни ничего такого, чем мог бы отвлечься разум. Более того, этот убийственно серьезный человек со своим железным чувством долга был просто неспособен посмеяться над собственными слабостями. Единственным утешением, которое подарила ему жизнь, была эта его женщина из сновидений — и вот только что она ослепила его лучом фонаря и достаточно прозрачно намекнула, что если он немедля не уберется прочь, она вызовет полицию. Уж ему-то хорошо были известны побудительные мотивы этаких пожилых сластолюбцев, которые гоняются по улицам за порядочными женщинами. Да и ей, вероятно, тоже, если она была женщиной светской, на что указывало ее самообладание в неприятной ситуации. Как же молено было ей объяснить, что он вовсе не такой хам? Да никак. Все, что он мог сделать, — это оставить ее в покое. И вот теперь он должен принести в жертву свою мечту, как приносил в жертву все, чего требовала жизнь, и ограничиться единственным, давно знакомым делом — своей профессией. Стоило ему раз сойти с этой привычной тропы, как он тут же оказался в беде.

Он подошел к окну и отдернул штору. Каким-то неведомым образом женщина в плаще ассоциировалась у него с освещенной церковью. Даже представить ее образ он мог, лишь когда в церкви за рекой гасли все огни. Он вглядывался в ночную мглу, но даже в таком слабом утешении, как знакомые огоньки на том берегу, ему было отказано. Туман скрыл все, и видны были только слабые размытые пятна уличных фонарей.

И тут внезапно его осенило. Женщина, которую он преследовал, перешла по мосту и вошла в церковь на Сэррей-сайд. Она сказала, что это уже не церковь, а частный дом. А что если этот освещенный фасад, с которого он так часто не сводил глаз, и есть ее жилище? Если учесть, что река здесь делает поворот, и вспомнить, куда они свернули, перейдя мост, то это вполне возможно. И тогда эти необычные часы появления света в окнах тоже находили свое объяснение.

Доктор Малькольм уперся локтями в подоконник и попытался одной лишь сосредоточенной силой разума пробиться сквозь непроницаемую черноту. Интенсивная сосредоточенность мышления была ему привычна. Когда он бывал целиком поглощен работой, с ним легко могло случиться то же, что с Исааком Ньютоном, у которого написанное на бумаге буквально вспыхивало перед глазами прежде, чем он бросал на нее взгляд. К тому же он обладал ярким воображением и, не заглядывая в медицинские атласы, мог представить себе любые разветвления нервной системы и их анатомическую основу. И теперь, несмотря на туман, он увидел глазами разума освещенный фасад церкви за рекой так, словно стоял от него в двух шагах. Он увидел дверь, остроконечную, обитую железными гвоздями дверь в знакомом псевдоготическом стиле; он ощутил под рукой холодное, влажное от тумана железо массивной ручки; почувствовал, входя следом за женщиной в плаще, дуновение теплого воздуха на лице, но вместо случившегося в реальности болезненного поражения, он увидел себя не в церкви, а в богато обставленной красивой комнате с огромным открытым камином, где жарко пылали дрова. На какую-то секунду ему показалось, будто все это открылось его физическому зрению, но затем все исчезло.

Он повернулся спиной к окну, позволив шторе отгородить себя от внешнего мрака. Он знал, что это была лишь уловка воображения, забавный непроизвольный полет фантазии, в котором никак не участвовал рассудочный разум. Но эта уловка стерла без следа неприятный осадок, оставшийся после досадного приключения, и привела его не только в умиротворенное, но, как ни странно, даже в приподнятое расположение духа.

Он отлично знал, что согласно всем канонам психиатрии играет со своим разумом в довольно опасные игры, и все же из каждого такого контакта он выходил более спокойным и счастливым, чем был много долгих дней.

Он рухнул в потертое кожаное кресло у огня и попытался насколько мог объективно обдумать сложившуюся ситуацию. Он явно выстроил целую фантазию вокруг образа женщины, всего два или три раза виденной им в сумерках. В этом не было ничего необычного. Многие мужчины, наделенные от природы сильным воображением, делали то же самое. Он и сам это делал в юности, еще до женитьбы. Но обручившись с Евой, он решительно пресек всякие фантазии, вернее, ограничил свое воображение ее лицом и формами, да и то лишь в жестких рамках благопристойности. Вряд ли когда-либо, даже в воображении, позволял он себе заглянуть туда, где царит женщина. Впрочем, этот недостаток он с лихвой компенсировал блестяще выигранными научными сражениями и всегда был не прочь сцепиться со всяким, кто был настроен дать ему бой.

Теперь он видел, что еще немного — и он нарушит свои же собственные правила, ибо хотя его чувство было до крайности идеализированным, оно тем не менее было на редкость сильным, причем отнюдь не таким, какое приличествовало бы женатому мужчине. И если оно отправило его в многомильную погоню по лондонским улицам за женщиной из плоти и крови, заставило ворваться к ней в дом и вообще сделаться назойливым приставалой, чтобы не выразиться покрепче, — то это решительно было не то чувство, которое мог бы себе позволить солидный человек, хоть сколько-нибудь ценящий собственную карьеру. Мечту следует пресечь, и делу конец. Ему и прежде доводилось в корне пресекать возможные осложнения, и они умирали в самом зародыше, никому не доставляя неприятностей. Была когда-то одна медсестра в госпитале, потом студентка-медичка в одной из клиник и — чего он больше всего стыдился — одна из горничных миссис Хэмфрайс. Две первые, по его убеждению, даже не подозревали о том, какие пробудили в нем чувства. Что до третьей, то эта маленькая негодница сама делала все, чтобы вызвать эти чувства и, к его вечному стыду и удивлению, с легкостью в том преуспела. Но едва осознав, что происходит, он явился к миссис Хэмфрайс в ее полуподвальной каморке и заявил напрямик: «Либо уйдет эта девица, либо уйду я. И пусть уходит сейчас же», — после чего вручил встревоженной и возмущенной хозяйке квартирную плату за месяц.

Но с пресечением этой его новой страсти все, по-видимому, будет иначе. В течение нескольких месяцев он наслаждался ее обществом и даже искал ее дружбы. Оставаясь фантазией, она крепко обвилась вокруг самых корней его существа. Но, подобно Наполеону, он приучил себя запирать в уме разложенные по полочкам мысли, поэтому решительно задвинув на место этот ящичек, он позвонил, чтобы принесли ужин, достал бумаги и стал готовиться к докладу. Принесенный ужин он съел, ни на минуту не отрываясь от своей писанины и держа таким образом в жестокой узде диких зверей Эфеса.

Он засиделся за работой допоздна, но, подойдя к окну, чтобы проветрить перед сном комнату, увидел сквозь редеющий туман, что в церкви за рекой все еще горит свет. Он отвернулся, стараясь выбросить все из головы и припомнить некоторые положения доклада, но, даже погасив ночник, он знал, что имеет не больше шансов уснуть, чем улететь на Луну. Впереди у него был трудный день, а вечером предстояло делать доклад, так что перспектива была малоприятной.

Он лежал навзничь, прикрыв руками лицо и пытаясь привести мысли в порядок. Но все было напрасно, звери Эфеса вырвались на волю.

Он встал с кровати, как был, в тонкой пижаме, подошел к широко распахнутому окну, откуда в комнату залетали последние клочья тумана, и невольно взглянул на тот берег. В церкви на Сэррей-сайд было темно — и поддавшись сейчас искушению, он в любой момент мог бы призвать свою даму. Он вернулся к кровати, сел, уперевшись локтями в колени, обхватил руками голову и громко застонал. Нет слов, она была лучше всех зверей Эфеса. Но это же нонсенс, софистика. То, что она все равно окажется в Эфесе, было лишь вопросом времени. У него хватало здравого смысла, чтобы понять это. Единственное, что требуется, — это все прекратить, прекратить, прекратить.

И тут внезапно, сквозь прижатые к глазам пальцы, он увидел прямо перед собой женщину в плаще. Она стояла посреди комнаты. И она заговорила.

— Не тревожьтесь. Все хорошо.

Он оторвал руки от закружившейся головы, весь дрожа и покрывшись потом, но ее уже не было. Как она появилась, так и исчезла.

Его била неудержимая дрожь, словно испуганную лошадь. Он чувствовал, как пот струйками стекает по груди, а тонкая пижамная куртка липнет к спине. Будучи слишком благоразумным, чтобы рисковать подхватить пневмонию, он тут же закутался в одеяло и затих, тяжело дыша. Затем, вместе с понемногу приходящим теплом, на него снизошло невероятное ощущение покоя и отдохновения. Мускул за мускулом расслаблялся этот измученный человек. Уже засыпая, он повернулся набок на смятой подушке, и ему показалось, что голова его покоится на женском плече.

 

Глава 3

На другое утро туман рассеялся, и в воздухе запахло весной. В госпитале все нашли своего ведущего врача на редкость посвежевшим, хотя сам он был удивлен этим больше всех, ибо никто лучше него не знал, какие руины оставляют за собой душевные бури вроде той, которую он испытал вчера. Он был прекрасно расположен ко всему свету. Он охотно помогал студентам, пускаясь в объяснения там, где прежде стал бы бранить их за незнание того, что они пришли сюда узнать. Даже в общении с пациентами в нем вдруг прорезалось своего рода мрачное добродушие.

— Старикан влюбился, — единодушно решили студенты. Они и понятия не имели о том, как далек от влюбленности был доктор Руперт Малькольм, — они не знали, что эта дама прогнала его с порога, словно бродячего пса, и что он решил навсегда вычеркнуть ее из своей жизни и мыслей.

А она все же была с ним — словно неустанно аккомпанируя ко всему, что он делал. Он так и не видел ее лица, а потому дал полную волю воображению. Будучи сам белокожим, он, естественно, представил себе ее как брюнетку. Не резвую юную девушку — даже просторный плащ не помешал ему разглядеть, что такой она не была, да и в любом случае не мог умудренный жизнью сорокапятилетний мужчина иметь ничего общего с молодыми девушками — но женщину в расцвете зрелой красоты, что весьма далеко от девичьего очарования. Воскрешая в памяти свой неудачный поход в Национальную Галерею, он попытался увидеть глазами разума портреты, которые могли бы как-то ее напоминать. Он решил сходить туда еще раз и поискать картину, в которой ее образ получил бы для него реальное воплощение, ибо чувствовал, что смог бы ее найти только среди шедевров старых мастеров. Она была слишком динамична и естественна для светской красавицы; слишком умна и образованна для профессиональной актрисы.

Но одновременно с громоздившимися у него в голове идеями ее образ начал вырисовываться сам по себе, и в рамке черноты он увидел немного вытянутый бледный овал ее лица. Ее миндалевидные глаза были темны; нос с небольшой горбинкой; рот с алыми губами по последней моде. На него пристально глядели ее бархатисто-карие глаза, нежные и загадочные. Он не мог сказать, о чем она думает; он не мог, как бы ни фантазировал, представить за этими глазами ее личность. Она стояла как бы в стороне, ее внутренняя жизнь была скрыта, и все же была в ней доброта, приносившая бесконечное утешение одинокому человеку.

В глубине его сердца, каким бы невероятным это ни показалось его коллегам, скрывалась затаенная страсть к мученичеству. Совесть терзала его до тех пор, пока он не изматывал себя до предела — отказывая себе даже в мелких поблажках — в оказании людям бескорыстной помощи, за которую не ожидал и никогда не получал благодарности. В юности его выбор нал на беспомощное, слабое, очаровательное существо, которое он мог лелеять и оберегать. Теперь, когда он стал старше и его понемногу начала одолевать усталость, образ его мечты претерпел значительные изменения. Он по-прежнему хотел сотворить из себя мученика, но желание носиться по равнинам в поисках драконов исчезло без следа. Ему уже не нужна была беспомощная страждущая дева, которая преклонялась бы перед воплощенным в его особе идеалом мужества. Его манило мученичество совсем иного рода. Он желал оказаться в руках властной, требовательной женщины. Он бесконечно устал от самоистязания, а получаемое таким образом удовлетворение заметно поблекло с тех пор, как он избавился от иллюзий насчет жены и того, что он ей нужен. Смертельно боясь испытать новую боль от принесения очередных никому не нужных жертв, он хотел точно знать, каких приношений требовал огонь жертвенника, прежде чем в который раз самому лечь на алтарь.

Именно поэтому ощущение дремлющей сдержанной силы, исходившей от женщины его мечты, нашло в нем свой отклик. Потребуй от него такая женщина хоть самую малость, и он по капле отдал бы ей всю жизнь. Большинство мужчин люто возненавидели бы эту вечно неприступную крепость, но ему она нравилась.

И взглянув на все с такой точки зрения, он рассудил, что не будет ничего дурного, если он станет мечтать о ней сколько душе угодно. К тому же в подобном служении даме нет и намека на супружескую неверность. Он должен вычеркнуть из жизни и женщину в плаще, и прогулки по набережной, — в этом сомнений не было. Но мечты — это совсем иное дело. Они никому не причиняли вреда, а ему помогали невероятно. В его влечении к ней не было ничего от секса или чувственности. Для него она была женщиной-мечтой, идеалом, который совершенно необъяснимо давал ему успокоение и удовлетворял если не физическую, то хотя бы эмоциональную тоску по женщине. При условии, что этот аспект исключался начисто и никого не унижал, ему казалось, что в наслаждении воображаемым общением действительно нет ничего дурного.

Это была первая уступка человеческой слабости, которую он сделал за всю свою нелегкую жизнь, и, сделав эту уступку, он обнаружил что буквально упивается ею. Не будучи в настроении довольствоваться подземкой в конце рабочего дня, он велел вызвать такси.

Без тени раздражения взирал он на транспортные пробки в узких улочках Сити, ибо рядом с ним в полумраке кабины была она. Он чувствовал, как тихое сияние ее атмосферы окутывает его своим теплом. Ему даже почудилось, будто в воздухе повеяло нежным ароматом духов. Он повернулся к ней.

— Я так рад, что Ты здесь, — сказал он. — Для меня это такое огромное счастье. И я благодарен Тебе за это.

Звук собственного голоса развеял чары, и стало ясно, что сиденье рядом с ним пусто. Там никого не было — даже в глазах его воображения. И все же, несмотря на разочарование, в нем осталось тихое ощущение счастья. И он успокоился и стал ждать, сидя в темной кабине. А вокруг сплошной стеной стоял рев автомобильных моторов, и в окно врывалась вонь бензиновых выхлопов. А он все ждал, пока наконец не почувствовал, что его женщина-мечта снова постепенно материализуется рядом.

На этот раз у него хватило ума не разрушать волшебства попытками повернуть голову и взглянуть на нее, ведь он знал, что ее здесь нет. Но все равно она была здесь, хотя и в другом измерении. Она предстала глазам его воображения, и все его чувства живо откликались на этот образ. Он был счастлив с ней — только это имело значение. Для него она была реальностью.

* * *

Пока председатель произносил нудное вступительное слово перед его докладом, он снова призвал ее, и она явилась. Она пришла не в таком живом обличье, как бывало, когда являлась по собственной воле, но все же пришла. На обратном пути в такси по опустевшим улицам она явилась снова, на этот раз сама по себе, и он обнаружил ее рядом с собой прежде, чем успел осознать ее присутствие. Она была немыслимо реальна. В темноте он почти слышал ее дыхание. На него совершенно явственно повеяло запахом ее духов, и он ударил ему в голову, как вино, заставив сердце бешено заколотиться. С минуту он помедлил — в конце концов, многие так же ведут себя в такси, да и пускаться во все тяжкие он не собирался — он просто склонил голову и положил ее туда, где находилось воображаемое плечо женщины, — и тут же все сгинуло без следа. Бормоча яростные проклятия, он резко выпрямился, словно от крепкой затрещины, и до самого конца поездки свирепо поглядывал в окно.

Расплатившись с таксистом и уже поворачиваясь, чтобы уйти, он с внезапным раскаянием бросил взгляд в кабину на свою покинутую подругу, ибо понимал, что вел себя как грубиян и, может быть, даже оскорбил ее. И снова перед ним возникло лицо, словно Луна в ночном мраке, и он увидел его бледный овал, темные спокойные глаза и плотно сжатый рот с алыми губами. На мгновение она показалась ему настолько реальной, что он подумал, что видит ее физическим зрением, и только уверенность в том, что в темноте увидеть подобное невозможно, помешала ему броситься на поиски живой, настоящей женщины.

Оказавшись у себя гостиной, он встал у каминной полки, поближе к гаснущему огню и призвал ее снова. Он ничего не увидел, но ощутил ее присутствие, и точно знал, в какой именно точке комнаты она стоит.

Выключив свет и улегшись в постель, он взбил подушки, придав им такую форму, как в ту ночь, и лежал в напряженном ожидании — позволит она ему или нет? Но ничего не произошло, и он почувствовал, как медленно соскальзывает в сон по давно накатанной дорожке. И вот тогда, когда он уже был готов перешагнуть порог, он ощутил на щеке мягкость женской груди, слегка вздымающейся с каждым вздохом. Первым его побуждением было протянуть руку и коснуться ее, но свой урок он уже усвоил и решил не разрушать иллюзии попытками превратить ее в реальность. А наслаждаться этой иллюзией он мог лишь до тех пор, пока не пытался ею завладеть.

Он лежал неподвижно, весь напрягшись, едва переводя дыхание. Он думал, нельзя ли ему хоть в воображении повернуться и поцеловать ее, но рискнуть не осмелился, — уже одно это ощущение было слишком драгоценно. Глубокий сон охватил его, он спокойно спал до самого утра и проснулся свежим, бодрым и по-юношески счастливым.

Невесть откуда свалившиеся упреки совести относительно его обязанностей на приморской вилле он отмел как проявление донкихотства. То, что он делал, никому не причиняло вреда, а благословение и покой, приносимые всем этим, просто не имели цены. Один раз он уже пытался всему положить конец, и результатом этой попытки был такой взрыв эмоций, что испытывать его вторично он не хотел. Какой же смысл отказываться от его женщины-мечты, которая никому не мешала, а ему так бесконечно помогала?

Он немного постоял, глядя в окно туда, где на другом берегу стояла церковь, скрытая в этот час утренним туманом; и вдруг, совершенно не повинуясь рассудку, он громко закричал:

— Боже мой! Не хочешь же Ты отнять у меня даже это!

Реакция на этот неожиданный всплеск эмоций была настолько мощной, что он невольно вцепился в оконный переплет, сотрясая и гремя им, как в бурю.

Проковыляв через всю комнату, он рухнул в кресло и спрятал лицо в потертую подушку.

— Нет, — пробормотал он, — это слишком. Я никогда с этим не смирюсь.

Ему казалось, что он давно уже перерос всякие религиозные предрассудки, но некий гибридный образ ревнивого-Иеговы-доброго-Иисуса, внушенный ему с детства, все же вырос перед его глазами, — не то идол, не то ангел. Идол был ему ненавистен, но ангельская часть образа обладала для него болезненной притягательностью. Он почувствовал, что вот-вот расплачется, совсем по-детски.

Это и разрушило все чары. Взъярившись на самого себя так, как он никогда не гневался на самых тупых студентов, он сорвал воротничок и галстук, окунул лицо в таз с холодной водой, растер голову полотенцем так, что она стала похожа на живую изгородь; затем, ругаясь, словно ефрейтор на плацу, водворил воротничок на место; завязал галстук так, будто душил удавкой кровного врага; наспех причесался, выдирая волосы; схватил медицинскую сумку, даже не проверив, что в ней, и впервые за всю историю госпиталя явился на лекцию с опозданием. Его лекция и последовавший за нею обход в клинике для всех, кто при этом присутствовал, были сущим адом.

Своих частных пациентов в кабинете на Уимпол-стрит он принимал в тот день почти так же, как в клинике, но поскольку, давая направления на консультацию, лечащие врачи всегда предупреждают пациентов, что их ожидает, то ничего из ряда вон выходящего не произошло. Одна дама забилась в истерике, еще двое детей отчаянно разревелись, но, за исключением этих мелких неприятностей, все на первый взгляд шло как обычно. У доктора Малькольма было одно из тех лиц, на котором даже удар топором не отразился бы, а его регистраторша, пожилая медсестра, разумеется, ни о чем не подозревала, все относя за счет его весьма раздраженного состояния.

Наконец, ближе к семи часам, последний в списке пациент был отправлен во тьму внешнюю, похожий скорее на заблудшую душу, бегущую от гнева Господня. Доктор Малькольм скрутил узлом стетоскоп, сунул его в сумку и уложил сверху хрупкий офтальмоскоп. Но не успел он закрыть сумку, как дверь отворилась, и в ней возникло морщинистое лицо медсестры.

— Ну, что там еще? — рявкнул он так, словно собрался запустить сумкой ей в голову.

— В приемной ожидает еще одна пациентка, сэр. Одна дама позвонила после полудня и записалась на прием.

— Боже мой! — воскликнул он раздосадованно, видя, как для него, до смерти уставшего и измотанного, откладывается на неопределенный срок желанное освобождение.

— Ладно, пусть войдет.

Он снова открыл сумку, но не успел достать инструменты, как стетоскоп развернулся и, по змеиному извиваясь, скользнул на пол. Он наклонился, чтобы подобрать его, и это усилие оказалось, похоже, последней каплей в чаше его усталости и раздражения. А едва начав выпрямляться, он увидел, как в дверь входит женщина в плаще. Он так и замер, глядя на нее.

— Это галлюцинация! — была его первая мысль.

Вот она, совсем такая, какой он ее себе представлял, в летящем черном плаще и черной шляпе, как на этикетке портвейна «Сандеман». Все было на месте — и бледный овал лица, и нос с горбинкой, и алые губы, но самое главное, были ее сиявшие добротой бархатистые карие глаза. На одно лишь мгновение, увидев эту ласку, он ощутил комок в горле, точь-в-точь как сегодня утром, и как в тот раз, его настроение моментально сменилось яростью, холодной, сосредоточенной яростью, какой никогда не ожидал от себя по отношению к женщине. Должно быть, она узнала его высвеченное лучом фонаря лицо по какой-нибудь газетной фотографии и теперь выследила его с намерением шантажировать! А может, она ищет любовных приключений? Никогда прежде он не думал о подобных вещах в связи с собой, и с ужасом почувствовал, как неистребимое мужское начало в нем испытывает легкую дрожь триумфа, и его настроение стало еще хуже, если это вообще было возможно.

— Добрый день, — отрывисто сказал он своим хрипловатым натянутым голосом. — Не имею удовольствия знать ни вашего имени, ни того, кто вас ко мне направил.

— Моя фамилия Морган, мисс Ле Фэй Морган. О вас мне рассказал мой дантист, но он меня к вам не направлял. Я пришла к вам сама, так как подумала, что вы сможете объяснить мне некоторые вещи, которые я хочу узнать.

— Весьма необычный способ обращаться к консультанту, — сказал доктор Малькольм, враждебно уставившись на нее и испытывая глубоко внутри ужасную тупую боль, словно она напомнила ему давно умершего дорогого человека.

— У меня весьма необычный случай, — ответила посетительница, нимало не обескураженная его нескрываемым недовольством. — Можно, я расскажу вам об этом? И тогда, вероятно, вы сами поймете, сможете вы мне помочь или нет.

— Э-э, да, разумеется. Извольте присесть, — сказал он, взяв себя в руки.

Присущее его душе грубоватое рыцарство не позволило ему проявить гнев. С переливчатым шорохом плаща она присела на стул для пациентов, а он ни жив ни мертв рухнул на свое место и попытался сосредоточиться на самой консультации.

— На что жалуетесь? — спросил он.

Спокойные, чуть подернутые дымкой карие глаза глянули прямо в его серо-зеленые. Теперь в них не было ни следа доброты. Они походили на глаза дуэлиста в последний момент перед нанесением удара. Этим она ему понравилась, и он чуть расслабился. Для него оказалась невыносимой именно доброта в ее глазах, ибо она заставила его почувствовать собственную слабость.

— У меня, — она помедлила, тщательно подбирая слова, — возникают ощущения — впечатления, которым нет никакого обычного объяснения. Я очень хочу знать, что это такое — просто галлюцинации, или у них есть некая реальная причина?

— Что вы испытываете? Тактильные, зрительные, слуховые ощущения?

— Зрительные — очень часто, но в этом для меня нет ничего нового, ибо у меня вообще очень живое воображение. Но недавно я несколько раз испытывала тактильные ощущения, и наконец, сегодня утром, — слуховое, которое и заставило меня обратиться к вам. Все остальное я оставила бы без внимания, отнеся к фантазиям подсознания, поэтому сегодняшнее выходит за рамки всего, что я способна проигнорировать.

— Мне кажется, что ваш случай относится скорее к компетенции психолога, мадам, чем к моей, — ведь я невропатолог.

— Я хочу знать, есть ли какая-нибудь физическая почва у моих ощущений, — сказала женщина, не сводя с него глаз.

— Нет, пожалуй, ее нет.

— Вы можете с уверенностью это сказать, даже не осмотрев меня?

От прицельного удара он даже поежился.

— Вы хотите, чтобы я осмотрел вас сейчас?

— Я хотела бы услышать ваше продуманное мнение, доктор Малькольм.

— Отлично. Начнем с тактильных ощущений. Что же вы, собственно, чувствуете?

— Несколько раз меня пробуждало от сна чувство давления на плечо или грудь, а два раза я почувствовала, как пара сильных рук схватила меня за предплечья.

— Вам бы надо… обследовать сердце, — выдавил Малькольм, цепляясь за медицину, словно утопающий за соломинку, и не позволяя разуму вывернуться из сосредоточенного внимания к центральной нервной системе пациентки, хотя его сердце, угрожая удушьем, стучало, словно паровой молот.

— Вы считаете, что это необходимо? — спросила сидящая перед ним женщина, не спуская с него пристального взгляда.

Малькольм не мог говорить, он мог только сидеть и смотреть на нее.

— Вы когда-нибудь занимались психологическими исследованиями?

Он покачал головой.

— Вам полезно было бы прочитать эту книгу, — сказала она и, достав из складок плаща внушительных размеров том, подтолкнула книгу к нему через стол.

В первый раз после начала разговора ее взгляд отпустил его глаза, и, склонив голову, он прочел название: «Фантазмы живых» Герни и Подмора.

Он так долго сидел, склонив голову над книгой, что посетительница подумала, что ей придется прервать молчание, несмотря на всю нежелательность этого хода. Внезапно он поднял голову и посмотрел ей прямо в глаза.

— Я могу сказать лишь одно — простите. Я никогда не думал, что такое возможно.

Он снова склонил голову к книге, опустив ее так низко, что она совсем перестала видеть его лицо и видела лишь густую шевелюру седеющих рыжих волос.

— Этого никогда больше не будет, даю вам честное слово, — сказал он едва слышным голосом.

Затем неожиданно он выпрямился и посмотрел ей в глаза, и смерть стояла в его взгляде, ибо ему почудилось, будто изуродованное тело его дамы-мечты лежит сейчас в руках этой женщины. Но затем, увидев ее сходство с той, которую так любил, он ослабел. Она, казалось, напомнила ему умершую — не мог он ненавидеть женщину, которая была так похожа на его возлюбленную. С минуту он поколебался, пытаясь взять себя в руки, после чего, упершись локтями в стол, закрыл лицо ладонями.

— Я был бы весьма признателен, если бы вы ушли, — сказал он почти неслышно.

Он услышал, как она встала, услышал шаги по паркету и подумал, что она выходит из кабинета, но вместо этого почувствовал ее ладонь на своем плече. Он вздрогнул всем телом, впился ногтями в кожу на лбу, но больше ничем не выдал своих чувств.

Несколько мгновений она спокойно стояла рядом, и кровь застучала в его висках с такой силой, что ему показалось, будто глазные яблоки вот-вот лопнут, и он яростно прижал к ним ладони, стремясь изгнать ее из мыслей и с глаз долой. Он оцепенел, как цепенеют люди, попав под тяжелую бомбардировку, но в то же время весь он был словно один обнаженный страдающий нерв. Он не мог двинуться с места. Он знал, что его самоконтроль рухнет, едва он попытается заговорить. Он мог только сидеть без движения и терпеть, дожидаясь, пока она уйдет.

Он услышал ее голос — глубокое низкое контральто, бархатистое, как ее глаза, и оно затронуло его так, как никогда не трогала величайшая в мире музыка. Оно походило на колокольный звон, звон по умершим. Он чувствовал, как его самоконтроль слабеет. Если еще хоть на миг она затянет игру на его чувствах, он закричит, как кричат люди на хирургическом столе, когда их терпению приходит конец.

— Вы сказали, что это больше никогда не повторится, — услышал он ее слова и чуть кивнул головой.

— А я хочу просить вас сделать что-нибудь посильнее, — продолжал тихий спокойный голос. — Я хочу просить вас сознательно продолжать со мной эксперименты в том же духе.

Он покачал головой.

— Да, вы можете это сделать, если я вам помогу, — продолжал голос. Она немного помолчала; затем ее ладонь надавила ему на плечо. — Друг мой, что с вами будет, если вы откажетесь продолжать? От вас ведь ничего не останется.

Он знал, что она говорит правду, и голова его еще ниже опустилась над столом, и он почувствовал, как все его сопротивление истаяло без следа.

— Да, мы разберемся во всем этом вместе, и к добру, а не во зло. Ничего не бойтесь. Верьте мне, это не зло. Вы будете работать со мной, Руперт Малькольм?

Бесконечно долго он сидел неподвижно, затем кивнул.

— Я чувствовала, что вы согласитесь, — сказала она. Ее рука перебралась с его левого плеча на правое, и она притянула его к себе. Внезапно расслабившись, он позволил всему телу обмякнуть и прильнуть к ней, и почувствовал, как она вся напряглась, чтобы устоять на ногах. Но ему было все равно, и всем своим весом он оперся о нее — всем весом торса, безвольного и инертного. Только такая сильная женщина, как она, могла его удержать, и ему нравилась эта сила. Больше, чем что-либо иное в ней, — больше, чем доброту, — он любил эту силу. А в глубине его души, несмотря на потрясение, нарастала странная радость, словно хором запели все утренние звезды, ибо она проникла в его мечту до самой сердцевины; она подвергла его тяжким мучениям — истязая по живому, а потом была так нежна с ним. И все так же оставалась неприступной твердыней, он никогда не смог бы ею обладать. Он и не хотел этого обладания — не в этом смысле — это бы все разрушило. Однако он не чувствовал себя неудовлетворенным, ибо она обладала им. Он не мог бы обладать ею, но она впитала его в себя. Его существо затерялось в ней, и он был совершенно счастлив.

Он чуть повернул голову, и лицо его зарылось в складки ее плаща. Она терпеливо стояла, удерживая его тяжелое тело и дожидаясь, пока кризис минует и к нему вернется самообладание.

Часы в холле пробили восемь, и он поднял голову. Она опустила глаза на его лицо, покоившееся на сгибе ее локтя. Все морщинки на нем разгладились, и появилось выражение недоумения, как у ребенка, пробудившегося ото сна в незнакомом месте. Все напряжение спало, и на смену ему пришла полная безмятежность и детская доверчивость. На глаза ее неожиданно навернулись слезы, когда она увидела это лицо, с которого начисто стерлись все двадцать тяжких лет.

Доктор Малькольм неуверенно поднялся.

— Я… я полагаю, что должен принести извинения, — сказал он.

Женщина улыбнулась.

— Не думаю, чтобы вы действительно хотели извиниться, — ответила она.

— Нет, — сказал он, — не хочу, — он поднял глаза с мимолетной улыбкой и тут же их опустил. Он был робок с ней, словно школьница, но бесконечно счастлив.

— Я отвезу вас домой, — сказала она, — у меня здесь машина. Где вы живете?

— О нет, не беспокойтесь, я возьму такси.

Он принялся безжалостно заталкивать инструменты в и без того уже забитую сумку и с силой прижал крышку. Внутри что-то треснуло, но, не обращая на это внимания, он защелкнул замки. Затем, совершенно забыв, что отказался от ее приглашения, он покорно последовал за ней в роскошное черное купе, стоявшее у входа, не замечая возмущенных взглядов сестры, которая задержалась на работе на целый час, и, будучи сама особой высокой нравственности, не одобряла того, что его отвозит домой хорошенькая женщина.